Стихи Веры Ветровой — самые популярные.

Вера Ветрова • 191 стихотворение
Читайте все стихи Веры Ветровой онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
Дмитрий, отсмотрев по телевизору новости, от которых всякий день хотелось пить и выть, опять пошёл по своим мечтам, спасаться от действительности. Мечты его были космического масштаба – как следовало бы устроить жизнь на земле, чтобы и инопланетяне, если есть, позавидовали. Мечты его были источником его постоянного оптимизма, таблеткой от натуральной жизни, бьющей и поддых, и в рожу, и с ножичком она выскакивает, как любовь из подворотни. Он не читал книг, не шастал в интернете, и не знал, что все мечты о переустройстве уже придуманы людьми с надчеловеческим умом, и ведут они в противоположную сторону от красоты его миропредставления. И что они намного страшнее, чем показывают по телевизору. И вот, воспарённый своими захватывающими дух мечтами, он встал и решил промечтаться на уличной лавке у дома. Вид с лавочки открывался на реку, могучую, широкую, до самого горизонта была её ширина. На этой точке слияния реки с горизонтом и претыкался всякий раз Митяй. «Быть того не может, что река наша как море широка, тут какой-то оптический эффект, который горизонт плющит и двигает на глаза как кепку. Нет, тут какая-то оптическая иллюзия, не иначе», - думал он всякий раз. Сел на лавку, воцарил глаза в небо, и сидит в себе, рисует в голове мечты.
- Дмитрий! – Слышит вдруг он окрик. – Сидай на мою лавку, раскумекаем мой самосад. – Сосед тряхнул затёртым мешочком в воздухе. «Не просто так милостивится, жмот» - подумал Дмитрий и не дёрнулся.
- Сам иди, если хвалиться хочешь. Что я тебе, собачонок, к тебе бежать? Попортил все мечты, а я ведь приступил к их новому развитию. – Да видно вкусен был табак, если соседа распирала гордость, превышающая жадобу его, надутую гордость, с щедрой руки которой решил и соседа щепоткой наградить.
Викентий усмехнулся и дошел до лавки соседа.
- На, вкуси. – Протянул с прокрученным на мясорубке табаком и старую, жёлтую, запыленную газету. Оба надрали с неё по куску подлиньше, насыпали и уравняли табак, сплюнули слегка на края, разравняли газетную трубу, размазали по ней слюни для склейки, и вот уже вдули в себя по первому глотку. Дмитрий рванул на весь вздох, а Викентий втянул по уму – в полсилы.
-Эх, за…- тянул в выдохе Митя, и вдруг задохся, а потом почти уже и блевал кашлем. Викентий улыбался от суждения соседских рвущихся легких.
- Ну да просто ад! Дорога в ад! – Наконец просипел, прокашлявшись Митя. – Хорош, стервецки хорош! И экономичен. Семена где взял?
- Это фирменный, молдавский. Купил в городе, в цветном пакете. Растёт, что дерево. Аль не видал в огороде моем?
- Да я что, глазами по твоему огороду шарю? Я выше земли смотрю. Да я и не ведаю, какой он вживую в зелени, а только тёртый брал иногда на базаре, и то, выдохшийся, а то и смешанный с каким-то непотребством. А слышал, что бомжи городские чинарики по городу собирают, шелушат, а потом на базаре толкают людям стаканами. Вот и втянешь в себя всю заразу человеческую вместе с таким-то табачком. А этот – царь! Прямо мозги он мне прочистил! Вот сейчас так ясно вижу, о чем думал. – Тут он как-то возвысил тональность голоса, и на лицо его прилегла возвышенность дурака, залезшего на колокольню.
- Это кто же сказал, что народ спит? Народ не спит, он всё примечает. По каждому дому ползают, летают, пищат и жалят всяческие насекомые мыслей. Примечает да выверяет правильное решение. Он это, мыслит скорее вертикально, чем горизонтально. Он не в силах охватить масштаб земли и склонен запутываться в разности мнений об её устройстве, но масштаб неба он охватывает вполне. В том и парадокс!
- Митяй, чудишь высотой мысли и благорасположением к соседским людям. А они на тебя завтра ружьё поднимут. Не можешь ты просветить их тёмные души. И кто по воле и сочувствию неба живёт? Все хотят брюхо набивать, да так, чтобы из горла валилось лишнее. Все хотят новую тряпку к тряпкам. Железку к железке, самомнение попотчевать, да так, чтобы люди глаза вылупили.
- Кыш! Бога боятся, оглядываются на Него – уже небо охвачено паршивой душой.
Викентий смеётся: - Слышь, опять в раю загремела граната. И сюда добрались, вздыхает людской Родитель.
Дмитрий притих, осмысливая, и снова встрепенулся:
- И знают люди-блуди, что за черту перескакивают, а сигают. Это слабость зрения последствий, и тот самый Авось, что пронесет, и та свинья, что не съест. А Авось тот – Божья Милость, и проносит же часто, вопреки …
- Ой, заткнись. Вот как начнут небо с землей венчать – тошнит меня прямо. Не зря народ все это века сказками называл, а не прописью жизни.
- Сам заткнись, малохольный.
- Вот и поговорили. – захихикал Викентий. - Вот отсюда всё есть, как оно есть. От разности мнений. Рак, лебедь и щука и будут драть мир на куски.
- Нет, не заткнусь. А снова приступлю к тебе. Страх небесный и страх земной щёлкают зубами во мне. И одни зубы китовы, замкнувшие Иова до доведения его до ума, а другие волчьи – отнять жизнь одного для своей жизни.
- Противен ты мне становишься, когда вот так пыжишься умом. Ни до какой правды ты так не дойдешь. Ты её из своего мелкого умишка родить хочешь. Вот это пойми и успокойся.
- Я хотя бы ищу её, а ты живешь, как лопух под забором, безразумно.
- Э, нет, я живу по большинству мнения, я живу с народом, а ты выделяешься нелепо, и хочешь восседать над нами.
- Вот дурак, я ж просто делюсь размыслом своим, с твоим сверяю.
- Ты нас смущаешь. И это уже негода. Ты века хочешь перешарить, перепутать, взять на вилы и как стог сена перевернуть. А в стогу снизу гниль и труха опавшая. Вот что твой розмысл. Не может большинство веками ошибаться. А ты баламут. И зря свой умок-то дрочишь. Что ты тут выведешь? Ахинею и еретизм. Нам Бог все прописал, ты-то тут при чем всё переписывать? А что не живем по Его верному слову – наше право. Вот в чем свобода – слушать Бога или нет. А ты нам что суёшь? Частное мнение дурака! Хочешь успокоиться – живи по Богу и не вороти лишнего.
- Да просто я хотел бы другой мир вкруг себя видеть, и других людей!
- Да в том и твоя беда! Бог этот мир терпит. И этих людей щадит, а ты всего другого хочшь! Понял ты, кто? Богоборник, а не идеалист!
- Сволочь ты небывалая! Вот как ты мою правду вывел!Я же светлый помысел имею, как поправить беду нам, людям.
- А я говорю, ты опасный человек! И более всего для самого себя. Не о том ты мыслишь. У каждого правдовка своя. Ты свою башку своими правилами заселил, а не божьими. Много тут поправлятелей было – миллионы от их поправлений загибли.
- Вот божественный нашёлся! Сроду я в тебе Бога не видал! Шкурная душонка!
- А тебе видать, как я кусочки мяса с своей жадности срезаю и детям своим в горло сую? Тебе видать, как мне это даётся, когда я хочу им , паразитам, морды расквасить, а сам себя примиряю? Тебе видать, как Тонька моя жизнь мою точит и как руки скучают по топору и лопате – чпокнуть её и прикопать! А я вздымаю из себя жалость и терплю это мерзкое чудовище.А потому, что сам хуже её! Тебе видать, с кем я утро встречаю и спать валюсь? С ангелом-хранителем, а то давно бы всех порешил и себя бы к их гробам приложил.
- Страшный ты человечишко, однако, в лютой ненависти живёшь.
- Да, я таков, но я пригибаю свою натуру, ставлю ей на горло гирю, а ты – пряник сладенький . Дурь свою печёшь в своей башке. А с собой не справляешься никак. Всё хочешь выйти за пределы своего ограниченного существа и перемести весь мир, перепутать, соскрести обычаи и залить кровью древние выводы о жизни. Заново всё начать, что через кровь к нам пришло покоем. Никакая красота сюда без крови не придет. Хоть то пойми.
- И что же делать-то на твое мнение? – спросил ошарашенный Дмитрий.
- Живи тихо в своей норе. Разузнай, кто тебе этот непокой в душу вдувает! А мне всё хорошо, пока дети да баба не начинают бесить меня своими заскоками. Они же, паразиты, кровь мою сосут. И знаю я, кто за ними стоит. И вот диво, - он затих, - так вижу, их черти с моим чёртом бодаются, ихние моей смерти хотят, а мой –ихней.
Дмитрия пробила молния ужаса и сострадания.
- Ты это, Вить … Ты глубоко пошел. Что вижу? Я по облакам скакал зайцем, а ты в землю врылся глубоко, в сущность нашу прашную. Ты, Вить, кажись, и в рай пойдешь. За свою войну, а я погибну за так за свои сказки.
- Очнулся ты вроде, да опять не в ту сторону пошёл. Не мерь весь мир собой. Не шатайся, как баба, по мечтам. Бабы они и со своей дурью спасутся, за чадородие. Сожрут они тебя, мечты твои, выпьют все силы.
- Как жить-то мне дальше? Спутал ты мне всю панораму бытия.
- Терпи, что видишь. Твори, что можешь. Больше земля ничего не просит.
- Да это мало человеку, зря тебя слушаю!
- Это мало тебе, балаболу испорченному. Это мало легкомыслию твоему. В мужиках себя мнишь, а на войне и не был. Нет мужика без войны.
- Да ты разве на войне был? Брешешь!
- Вот хочу, но нет прав на тебе крест поставить. Отдать бы тебя чертям ума ради. Жизнь тебя нежит, и титьку бородатому суёт, а бородатый сопли пускает, нюни во рту мнёт.
- Ты стой, не чеши мои руки. Как же выйти на верную дорогу? Она куда ведет? Вверх или вбок?
- Она ведёт к твоему сараю, мечтатель.
- Что?
- На сарай-то свой глянь. - Угол красного кирпичного сарая Митьки откололся и левитировал в воздухе. - Вот ты точно как угол этого сарая, откололся от жизни и паришь. Но шмякнешься неминуче, прямо в гроб.
- А как же меня укрепить?
- Без народа не пристегнуть, – засмеялся Викентий. - Давай размыслим, как стяжку сделать. Ты инструмент собери, материал, и зови. – Сосед шмякнул сверх нормального его по плечу и пошёл к своему дому.
Митя долго смотрел на парящий угол сарая. Многие мысли носились у него в голове мушиным бестолковым роем.
- А прав ты, Витька. Мир бы развалился от таких мечтателей, как я. Мир бы покрылся кровью и гноищем. Мужицкий молоток забивает гвозди в колыбели и гробы, встречает жизнь и провожает. Лопата будет вечно в моде за беспрестанной надобностью. Строить дома, зачинать с жадностью детей, кормить рождённое. Я же вот точно как сарай, откололся от целого и неохватного. От того, что благословил Бог, и варю в одном котле Богово и кесарево. Явный мир для рук, а тайна жизни для души, и сращено это должно быть. А не расколото, как у меня. Из шкуры выпрыгнуть хотел, скосить обязательства. – Ничего он на самом деле ещё не понял, потому что хватал с воздуха застывшие там слова Викентия, и мысли его были недоказанными словами Викентия. Он потом включит осмысление, сочетав его с делом, когда начнёт разбирать свой парящий одним углом сарай, и заведёт простую человеческую мечту – построить из разобранного кирпича новую баню.
- А Витя-то! Поразил! Из зла рождает добро. А я его не уважал, не ведал его серьёзности. Такой злой и юркий, казалось. Да пронырнул глубоко и надо ж, с чертями воюет! Дивь!
Лето 2021
0

ЯБЛОКИ

28.07.2021
На сельской автобусной остановке сидит бабка, сидит так, как у себя дома, это её обычное – везде она как дома, и все люди ей как сродники. Вытащила из дома пошарпанный, вихлявый табурет, на который воздвигла миску с огромными, красными, душистыми яблоками. Сама сидит на табурете пониже и потвёрже. На всё смотрит, всё примечает и слушает многоушно орущий мир не по принуждению, а по интересу. Ближе к ней стоит троица девчат, дачниц. Обсуждают, как плавали на острова со знакомыми по соседним дачам парнями.
- Хорошие девки, – думает бабка, - на машинах не ездят. Одеты, конечно, прямо плюнь, но бывает и покуражнее.
- А вы рожайте, девки, рожайте. Вы чего на островах искали? Чего бы ни искали, а главное, поди, нашли. Не бойтесь, что не прокормите. Бог хлеб даст, а если нет – то к себе приберёт, и то хорошо.
Девки псыкнули от смеха от первой половины фразы и остолбенели от второй. Осмотрели бабку. На вид безобидна, лицо доброе, цветом картошки, глаза синие, жизнелюбные. Не стали дальше отодвигаться, только говорить тише стали.
- Я так не слышу, - говорит старуха. Девчонки опять в смех.
- Смех ваш как деньги звенит, любо слушать.
- Бабушка. – говорит одна, решив, что бабка остро нуждается в деньгах, - денег у нас нет, на билет лишь хватит.
- А и ладно. Иди, я тебе яблочко дам, только обещай, что родишь через год.
Девушка смутилась. Подумала: «Может, я и раньше рожу, бабушка, а, может, и нет. Кто знает, чем закончится это плавание на острова».
- Ну на, - старуха тянет яблоко.
- Нет, бабушка, не надо.
Девчонки решили отодвинуться от неё.
Подошёл носатый, обрюзглый мужик, с одышкой, встал на их место.
- Траванулся ты вчера, жалею. Тяжко так пить в твоём возрасте, сынок.
- И что тебе? – ответил, не изумившись, мужик, так ему было тошно.
- А то, заскочи в магазин, успеешь, купи айран, усоси, и будешь здрав через полчаса.
- Отстала бы ты, - говорит с внутренней болью мужик.
- Наш ветеринар всю жизнь так себя поправляет от похмела. Поверь. Или проверь хоть.
Мужик взыркнул на старуху, лицо доброе, да и зашёл в стоящий на остановке магазин. Вышел с открытой бутылкой и усосал одним непрерывным глотком.
- Если оживу, всем твои слова напечатаю. Только имя скажи, для солидности внушения. А то «одна бабка сказала» - то не всерьёз.
- Баба Шура я. Люблю дать, люблю взять.
Приехал автобус, девчонки, похмельный мужик и все иные ждущие, утряслись в него и поехали в город.
А вылез на остановке парень зверской красоты, автор походки «мир подождет».
«А чё на автобусе? – подумала баба Шура. – Это как инопланетянин сейчас мне рубль за яблоки даст. Конспирация, хвосты заметает, видно».
- Вижу твой пистолет, - крикнула ему бабка.
- Тогда ложись – стрелять буду, - отбил он её крик.
- Лягу, только помоги лечь-то. Думаешь, так запросто и лечь в моей древности?
Парень оскалился в улыбке.
- Давай твои яблоки, историческая древность. – И суёт ей тысячу.
- Ты что, у меня пенсия меньше, чем тебе сдачу выдать.
- Бери. Не просто так тут сидишь. Порядок в мире караулишь.
- Мне таких искушениев не надо, такие деньги просто так дают, если они кровью смазаны.
- Нарисовала ты себе это. Выключи кино в голове.
Он подошёл близко и бросил ей деньги в полупустое ведро с яблоками. Бабка внушила себе, что парень не злодей, и стала высыпать яблоки в пакет, и протянула ему.
- Нет, не хочу. Второй раз их продай.
Старуху чуть придавила его уверенность и твёрдость. Она нашарила в ведре самое красивое и большое яблоко и сказала, протянув ему:
- Возьми, от сердца. Оно дороже твоей тысячи.
Парень внимательно посмотрел на неё зелёными глазами с тоской собаки, взял яблоко, обнял старуху и быстро пошёл к новым дачам.
- Эх, сынуля, это хуже, чем похмельем болеть. Помоги ему, Господи, и не раз!
Пробежали мимо соседские дети, тырывшие яблоки в бабкином саду.
- Хоть раз бы по совести украли, залезли бы и рвали, что нравится, а не трясли, а потом выбирали себе крупные, а мне мелочь оставлять. Будет, будет вам мать уши сегодня крутить! – закричала она в их сторону.
«Да чего с них взять, пусть пупки набивают, - думает про себя. - Мать и виновата, не засадила детям сад».
На велосипеде едет мимо молодой мужик с рваной штаниной. Русый, симпатичный, с богатой шевелюрой спутанных, грязных волос, и припухшим лицом.
- Стой, Чубай! - Одна баба Шура со всего села звала его детской кличкой, данной ему за богатство красивых волос, а он уже и вторую кличку сменил на третью, и звался всеми – Кирдык. - Иголку вынесу, зашью. Штаны вместе с яйцами на спицы намотает, - смеётся она. - Завтра наполовину голый будешь и кастрированный, если не поправить. – Чубай не спорит, живёт как лопух подзаборный, любой подачке радуется.
Бабка встала и пошла утиной походкой в дом. Вышла с ниткой и иглой. – Снимай штаны.
- Тута что ли?
- Да кому ты нужен? – аж завизжала бабка. - Кожа как кора древесная от грязи. Подумают, что дерево стоит. – Чубай заржал.
- Ага. Дерево с дрыном промеж ног.
- А что, еще не отвалился? Мужики говорят – ты его с голоду съел.
- Люблю тебя, баба Шура! А штанов тут не сниму. Без трусов я.
- Тьфу ты, а чего?
- Да треснули все, я ими тарелки теперь мою.
- Господи, купи ему трусов! – Сказала баба Шура, глядя в небо. – Ну иди за ворота, скинь штаны и брось, а я подберу.
Пока эта валанда промеж них шла, бабка третьим глазом видела, что Ленка подошла к ведру с яблоками и стырила два, вмяв их между сисек.
- Опять беременна что ли? Еще бери, – крикнула она ей. Ленка было уже отскокнула от ведра, а тут давай опять в нём шарить, набрала в подол, да как набрала. До пустоты ведра.
Тут баба Шура села на табурет штаны прошивать Чубаю, а Ленка яблоко зубами рвёт.
- Вот волчица, прямо как зверь. Вот она, жажда жизни! Ну иди, рада я за тебя, хоть и неведомо откуда детей своих прёшь, без мужа, а все равно все б***ди чадородием спасутся.
Ленка надула губы, засопела, хотела из подола яблоки опять в ведро вывалить. Но очень ей в сердце последние бабкины слова запали о спасении б***ей.
- Спасибо, баб Шура, на добром слове. - Вскинула голову и гордо пошла по улице.
- Баба Шура, ну долго мне тут еще голым хреном трясти? Зашивай быстрее!
- Не ори! Всему свой черед.
- Ленка от Коли Волоска беременна, если что. Я тут ни при чём.
- Откуда знаешь? - встрепенулась в ответ бабка.
- Да сам трындел, как он её на речке валяет.
- Вот ты сучок, шарманишь тут тайны чужие.
Она дошила его грязные штаны, подошла к забору, прихватив уже пустое ведро, и швырнула ему их.
- Давай быстрее вали с моего двора. Люди блудят – дети родятся,а с ними разум, а ты только одну сторону медали видишь, пустоцвет и сплетник. – Чубай не обиделся.
- Таким, как я, Бог детей не дает, и я с ним на все сто процентов согласен!
- Глупый ты, горя своего не сознаёшь.
- Ну не тыкай в душу кочергой. За штаны спасибо. Давай гвозди с молотком, забор подобью малость.
- А, да там, в сарае, одно ржавьё да кривульки.
- Ничего, тащи, я их соплёй смажу и зубами выпрямлю, - ржёт Чубай.
- Да сам возьми. Меня нужда приспичила.
Чубай порылся в сарае, вынес необходимое, подправил забор, а навравшая про нужду старуха, собрала ему пакет с едой, в банку щей плеснула, картошек сырых, булку домашнего хлеба, сала кусок, луковицу, и вышла во двор, пошла к яблоне, набрала с земли недоворованную соседскими детьми стрясённую яблочную мелочь, утрясла пакет до верха, и крикнула:
- Чубай, сам тащи!
- А, - заулыбался Чубай, идя к ней с молотком, - честный бартер. Я тебе забор, а ты мне штаны с яблоками.
- Ну да, заработал, не подаяние.
- Я тебе и из ада буду кричать «спасибо», бабань! – Он обнял её, всхлипнул от сентиментальной бесприютности, тут же заржал, и стал хряпать яблоко как лошадь.
- А не жалуйся, что яблоки твои все воруют. Как откусишь – так и припоминаешь рай. А сегодня вообще стоял Адамом в раю под твоей яблоней у забора. Ну только не пили ты меня как Бог, баб Шур.
- Не пилю, а жалею. Иди уж. Про Ленку языком не стучи. А то вобью тебе в него ржавый гвоздик.
Чубай улыбался уходя.
Бабка вздохнула, села на крыльцо и стала подводить бухгалтерию с продажи.
- Чудеса! – думала она вслух, - одно яблоко от душа бесплатно отдала, одну миску за тысячу купили, два яблока Ленка украла, и больше полведра по разрешению в подол вывалила. Богато в итоге. И за лето столько не продашь.
Тут во двор буквально влетел Чубай с ошалевшими глазами. В руках его был сверток.
- Чего это? - спросила удивлённая старуха.
- Откуда же мне знать чего? – ответил Чубай. На лице его была посеяна странная смесь семян удивления и восхищения одновременно.
- Ну и чё это ты нашел, и где, и зачем сюда опять выперся?
- Уф ты, - выдохнул Чубай, - сам в непонятке. Вышел я с твоего двора на воздушном легкомыслии, и вдруг мне в сердце шаркнуло, что-то тут не то. Ну просто в воздухо разлито. Как будто за каждым деревом партизаны, а я у них на прицеле. Подался в свою сторону осторожно, вспоминая вчерашний день. Напился я дюже, может и натворил чего, вспомнить не могу. Ну просто спиной чую – облава. Тут машина ветром взмыла и как пролетела до меня, будто в секунду. Из неё парень вышел, для принцесс такие рождаются, точно. Дёрг меня за плечо и смотрит так улыбчиво. Понял я – попался по-крупному, а за что и почём – невдомек. Тут он говорит мне: «Не ссы. Ты мне не нужен.» «Ну так, - говорю ему, пошёл я дальше.» «Стоять!» - чеканит он металлом.
- Слышь, Чубай, - говорит баба Шура, - ты мне нервы последние не трепи, не кино смотрел, чтобы на полтора часа перебалакивать. Знаю я этого парня. Ты кратко мне и без балалайки.
- Ну кратко вот. – Он протягивает бабке пакет. И добавляет, - Надеюсь, не рванёт.
- Кому мы надо? – говорит баба Шура. Открывает пакет и достает вначале записку, а потом икону в дорогом окладе. На лице её обычное спокойствие и мир. Она долго смотрит на икону, молча кладёт на себя твердый, размеренный крест и кланяется тяжёлым телом. Потом берет записку и читает: «Нет тебе цены, родная. Ты своим яблоком жизнь мне спасла. Икона моей матери покойной, ничего дороже у меня нет. Богу богово».
- И что это было, баб Шур? – спросил, не выходящий из волнения, Чубай.
- Это не твоя история, сынок. Помолчу я.
- А парень тот сказал мне: « Береги бабушку». Кто он тебе, баба Шура, внук?
- Все вы дети мои и внуки мои. - На лице её была напечатана выступившая из души сила. Чубай аж отпрянул слегка. Бабка на его глазах выросла как гора-материха, оглядывающая весь мир и всех живущих.
- Обалдел я малость, бабушка. Дай посижу тут у тебя на лавке. - Он сел, потёр ладонями лицо, и уткнулся глазами в землю. Бабка села рядышком и молчала.
- С тобой все нормально, бабань?
- Всё хорошо со мной.
- А о чем замыслилась?
- О тебе, Михаил. Скоро люди совсем забудут твое имя. Вот об чём.
- А и ладно. Народ всегда верно видит. Кирдыком назвали - значит точно мне кирдык.
- А если тебя бабой назовут – бабой станешь, так что ли?
- Ну ты, бабаня, не перешагивай черту. Я конченый, но не беспринципный.
- С какого боку взяться за тебя, прям не пойму.
- А чего я тебе сдался, щупать мою жизнь и совесть?
- Жалко мне всех. Ты вот за забором стоял, голый человек. Тебя и человеком голого не назовешь, головек просто.
- Ну, бури. Всех отвоспитала, только я один остался.
- Выдристыш Надькин, чего мелешь? Жалею или подкову разгибаю – разницу чуешь? Говорю, жалею. Быть так не должно. Просто мимо жизни, что с тобой творится. Ну подурил и хватит, так мне кажется.
- Мало ли что тебе кажется. А может дырка во мне есть, и она не может зарасти.
- И у меня такая дырка есть, - сказала бабка, и Чубай грубо заржал.
- Э, балда, о чём ржёшь. А коли про это, то вот Ленка тебе опять на глаз. Она детей по кустам ищет. Осемействениться хочет, гнездо свить. Жениться-то никто. Значит, детьми обрастать только. Вот женился бы на Ленке – человеком бы стал и отцом! А то что? Пустое семя окаянное.
- Я на б***и не женюсь. Я что, пёс помоечный или добрый пастырь?
-- Во как! Пьянь беспутная, шалоброда, а туда же – выше Ленки себя ставит! Она что, ребенка родит и перед Богом за всё оправдается. Была б***ь – стала мать! А тебе одна дорога – жопу жарить в аду, не хочешь себя выправить. Всё в ляльках – не в мужиках!
- Да ты, бабаня, очнись, она беременна и я должен её б**доту покрыть светом благодати? Ребенок известно чей, вот ему и дуй в уши.
- А на двоих жениться закона нет. А ты свободен.
- Да ребенок-то не мой, пойми!
- Да какая разница? Первый не твой, и второй не твой, а третий и четвертый – твоя кровь уже. Все дети Божии, а не наши, а нам лишь на ращение и воспитание даются.
- Ты это, баб, агитки мне тут не читай. Это мне не по смыслу.
- Да ты забыл как свою вторую кличку Б**дищев водкой отмыл? Отмыл и стал теперь Кирдык, конченый. Но люди иной раз и зря такие слова на горло вешают. Ты вот для меня просто самоконь. Просто побегалище беспутное.
- Хахаха! Самоконь. Фантазийная старуха ты, баба Шура.
- Ну поржи, поржи, в подтверждение, - похихивает старуха. И вдруг выложила неожиданно.
- А я тоже б***ь была. А кто теперь в меня палец ткнёт? Склепала троицу и ей отмылась. И никто мне не тыкал ни в раз, кто я была, когда пошла умнеть детскими горшками и какашками. И муж, Григорич покойный, не тыкнул ни разу. Оно у меня под камешком упокоилось, прошлое мое шальное. И ты подумай всурьез, пустоцветушка пьяная, о жизни. Мало ли что было – важно, что стало. Ты не только водку попыжься осилить, скрути себя в толк. Хошь, к себе пущу. Для оздоровления разума. Матью твоей стану, Наде царствие небесное, а я ещё тут. Ты один тут у нас не в дело землю топчешь.
- Вот, надзиратель сельский! Во все щели бабушка нос ткнула. Что ни движется по земле – все тобой исследовано в смысле толка. Всех на руки схватить и утрясти до понимания смысла жизни. А смысл у тебя только в приплоде человечества, так вижу.
- Мели, мели, ты меня не обидишь, что ни вали на меня. Дурота с тебя прёт. Смысл в простой любви, не по книжке, и не до смерти у беса на поводу.
Михаил поник.
- Да любовь-то моя проста… - сказал он вслух, а про себя подумал: «Но бес водит меня на поводке, права бабка. Да просто сказать, наконец, Ленке в лоб, и дальше пить, и то легче будет. Отчего не разрубить этот тайный узел любви раз и навсегда». - Прости, бабаня, сил нет с собою справиться.
- К Ленке, к Ленке иди, склейтесь и тяните друг дружку.
- Опять к Ленке, ну хватит меня в публичный дом гнать.
- Стервец! Кабак и публичный дом – лучшая пара! Другая тебя и не подберёт, шалоброда. А Ленка подберёт.
- Да на хрен я ей?
- На помощь. Детей её не жаль? Она ж не только в кустах пашет, а и на работе, и в огороде – сунь-вынь семечку. Она ж не трава-паразитка, себя и семя свое кормит.
- Это да, баба Шур. Тут она не промах. Да и фигура у нее знойная и глаза сладкие…
- Ну, а я о чём? Всем хороша! А что замочка нет на передке – так и тебя ублажит за семерых, коли станешь её господином, и своими руками замок повесишь.
- Ну ты, бабань, чего тут понастроила? Всякой твари по паре. Какой я на хрен господин, ещё и плюнет в рожу. Хотя в школе она с меня глаз не сводила… Но та жизнь уехала от меня навсегда.
- Цыц, курёныш. Жизни ты ещё не видал, кроме пакостной её части, а она – прелесть, красавица, ладушка, - баба Шура остановилась, подбирая слова, - жизнь - она яблоко золотое!
- Ух ты,- цокнул языком Чубай, – лирично говоришь, художественно. Ну а что по существу?
- А по существу костюм дедов в шкафу, остальную мелочь прикупим, отскоблю тебя, как головастика болотного , в корыте, и к Ленке, с розаном в руке.
Тут Чубай неожиданно заплакал.
- Я ж её любил, блудилицу. Любил…
- Боже светы!
- Любииил, - тянул и мазал слёзы по давно небритому лицу Чубай, - а она мне кукареку сделала. - Он приставил к носу ладони рук и помахал пальцами. - А она с Петькой Петровым начала дела свои амурные. Я ж так любил, до одури, до такой высоты, что не смел подойти и сказать хоть слово. А ей надоело на меня глаза точить и пошла она с ним куролесить. Остальное всё село знает.
Старуха молчала и сидела окаменело.
- Всё как я сотворила, девка. – Сказала вдруг она. - Словно про меня рассказал. И я, одного любила, а с другим пошла цветы любви рвать. А кого любила – тоже пропал, как ты, смерть нашел себе лютую. Загиб.
Бабка обняла Михаила и застонала.
- Что я погубила – то я и должна выправить , – сказала она твёрдо.
- Значит так, иди к себе, и окуни себя в любовь, она тебя и отмоет и воздвижет. Любишь ты её доселе, потому и пьёшь. И вот долг твой спасти Ленку от каторги житейской. И она тебя любит, не сумневайсь, хоть, может, и не скажет никогда.
- Правда что ли? – спросил Чубай как ребёнок, вытянув шею, не просто глядя на бабку, а прямо лезя ей в рот.
- Не сумневайсь, любит. Я тебе помогу, чем смогу. Ленку я за хвост сама поймаю, жар-птицу твою, лебедицу твою.
Чубай не поперечил ей словом, а что б***ь она, это уже в голове его было вторичным, после лебедицы.
- Не понимаю я, что делать-то мне?
- Ничего не делать. Когда скажу – пойдешь к ней женихом с золотом. Наши с дедом кольца дам. Одно лишь, работу пригляди, детей кормить.
- Да работы вкруг полно. Только она меня такого золотого выпрет за двери.
- Раз выпрет, на второй меж дверей зажмёт, на третий в доме оставит. Вот и чеши на работлю.
- А всё остальное что?
- Иди пока, тварь божья, а я святую силу призову, разве ж кто из нас такие дела одолеет?
Через три года у Ленки было четверо. Кирдыка снова Мишкой звать стали, а их дети закрыли стеной их блудилище и пьянство.
Баба Шура вынесла на то лето новые яблоки, и снова вдувала в уши на остановке: «Рожайте, девки, рожайте».
 
Лето 2021
0
1.Изнаида
 
Нестёртая красота природы прославила и это утро. Земля с трепетом ждала нового дня, не ведая сводок погоды и новостей, которые понатворили люди.
Солнце выперло свой горячечный лоб из-за горизонта. Оно жаждало прохлады, а земля мольбилась о тепле. И утро, что мудренее, сопрягло желание двух стихий, двух гениев природы, в отрадную для них встречу. Нарождалось обыкновенное чудо, что люди воспринимали лишь ходом времени и порядком дел. И в это утро жизнь была расколота на добро и зло, и вновь они венчались силами высшего порядка, для вызревания достойного плода дел человеческих.
Ночная темь вновь приподняла подол и явила на зрение все скорбные прелести бытия. Золотая луковка церкви еще не проблистала светом заутренних молитв, лишь светом фальшивого металла. Мир вновь рухнул в свет, и всё застрекотало и заорало, с потугами к радости.
Милкое Богу село, с престольным дурачком Степаном, и кто ж ему имя дал – Дивное, чьё красивое сердце?
А жизнь тут текла дремучая, простая. Цивилизация не влезла в дома богатыми вещами, ни в головы не влезала – сочными, жадными, сладкими мыслями. Бабы и доселе тёрли бельё на железных гармошках стиральных досок. Жизнь тут вольговала в простоте и насущной тяготе. Не юркий люд, вяловатый на разговоры, не придумчивый, крепкий на всё, что повелось до учебников истории, жил по распорядку хмурости веков.
Село на карте рисовалось рукой с четырьмя пальцами, и могила поладившего тут первый дом, не обнаружена на погосте. Всех мёртвых первосёлов перепахали первым трактором, ибо как буржуи лежали в самой жирной в округе земле. А кругом - то песок, то глина, и жрать охота новорожденным. так и выкормили детей на хлебе с прахом предков. И кладбище это новое прилепилось к селу отрубленным пятым пальцем на горе, где песок с глиной, и ковром духманит худенький, но плодовитый чабрец, да торчит жирным серебряным тельцем бессмертник.
Века ломали и строили, ломали и строили, убивали друг друга и рожали друг друга, как будто в том и есть правило жизни – переменить картины и поменять людей.
Утро замычало быком, и люди зашевелились. И всё им ясно в жизни на сто лет вперёд. И потому им жить не интересно, и потому они заводят мучительные сцены в театрах своих домов, пока не шмякнет их истинное горе по темечку и не прояснит ум.
Тихая, свежая рань, когда солнце ещё не сварило запах луговых трав в своём пекле. Зинаида гонит рыжую Зорьку наедать вымя. И сама она выступает как корова, сильной поступью, сбитая, крепкая, не семенящая след, а вбивающая крепкие ноги в землю широкой поступью. На голове её уложены баранками две косы, хвосты которых подобны раскинутым рогам. В молодости бойкая, с языком, что бритва, с тяжёлым взглядом бодливой коровы, с глубокими, цветом, камнями синих глаз, с тяжёлым квадратным подбородком и богатой грудью, что тяжело было и носить. Всё та же природная стать и ныне, только бритву с языка сплюнула и фигура чуть приосела от тяготы трудов. Зорька водилась без прутины и без ругани. Мирная была и терпеливая. А в доме спал малец, курносый и белобрысый.
 
Зинаида гнала Зорьку к пруду, где и пас десяток коров, безобидный, бывалый в каждом селе, дурачок. Русская сказка никуда не сгинула, попряталась вот в таких дурачках по сёлам, и никто не ведает, что у них на уме и на сердце, и чего они мир иным видят, с вечной улыбкой. Бесконечная идиллия вкруг них. Степок поклонился ей, вытягивая шею, и пошёл кидать ей поклоны, с каждым поклоном говоря: «Здравствуйте! Здравствуйте!». Такая вот особина была у него, увидит кого - и давай кланяться, как заведённый. И остановить его было невозможно, пока не заканчивался в нём его внутренний завод.
- И ты здравствуй, Степан. Прими мою матушку.
Блаженный пастух пребывал в золотом граде жизни, где золотая паутина пронизывала мир, но никто не видел. Никто не видел.
Его задача была крайне важна - накормить коров, несущих в бурдючках своих натруженных титек питающие реки для продолжения течения мировой жизни. Не должно прерваться мировое кормило и сладкая теплота жизни. Он и не ведал, что в покрытые прахом времена, Ветхий днями призывал в цари пастухов, как и он понимающих особую заботу о кормлении человечества.
Дотопала до него Зинаида, принимая поклоны и восторг выражения его лица. «Вот, беда мамкина. Хорошо, что при деле, сам себя кормит. Ничто иное ему не по уму, а коровок любит, сросся с ними, сам как телок». Один раз, придя за Зорюшкой на пруд, она увидела её в венке из тонких бледных полевых цветков, с редким вкраплением яркой и мелкой полевой гвоздички, и засмеялась:
- Стёп, она королева тут у тебя? Или ты её замуж выдаёшь?
Он начал бить ей поклоны и восторженно улыбаться большими губами.
- Она самая тёплая и сладкая. – Он подошёл к корове, поцеловал её в междурожье, как целуют ребёнка в лоб, наклонился, надоил в ладонь молока, и выпил.
- Опять сладкая, всегда сладкая.
- А ты что ж, всех проверяешь?
- Никогда. Тебе мерещится. - «Ну вот, опять замутило ему разум», - подумала Зинаида» . - Её телёнок ходит на двух ногах, и его одного поведут мимо смерти.
Зинаида вздрогнула, услышав то, что невозможно было услышать от его малоумия.
- Откуда знаешь?
- Она же и сказала.
У Зинаиды заметалась мысль, что-то ему объяснить, и даже доказать, как умному, но победила она свою мысль, промолчала.
- Значит, Зорька моя и говорить умеет, - улыбнулась она.
- Никогда. Тебе мерещится. «Ну ясно, почему все люди мимо Степка идут. Страшно его слушать. Скажет запредельное и тут же перечеркнёт. А ты живи с этим, думай».
 
2. Принц Толик
 
- Зинушка-лягушка, когда же шкуру свою лягушачью скинешь, чтоб я обомлел и затих на шальное, винное, больное? Нет во мне огня другим быть с тобой. Ты стена не ломкая, женственности в тебе нет ни на грамм. Я же хочу остолбенеть, споткнуться об нежность, а ты – камень, только смехом дребезжишь. – Это опять обычная пьяная каша начала выпадать изо рта мужа, Толика. Долговязого, поджарого мужика, с вечно красным лицом от телесного давления, взогретого мечтами и дешёвым винцом.
- Нежность мне не поможет землю рыть и мешки тягать, - огрызнулась Зина, драя кастрюлю песком. Посуда и ведра у неё были настолько чистые, что к ведру для мытья пола она привязала веревочку для отличия. Чистотой своей она язык свой связывала, на Толю. Как захочется рыгнуть на него злым словом – сразу пойдет дом скрести и штопать. Нашла выход от карканья, хоть какой толк от молчаливого терпения. Ругань с Толей только взвивала боль сердечную, а дратва дома давала забытье.
Они были как две распавшиеся части одного целого – русской души, в её великом убожии. Зина – вечная труженица, скрепившая душу силой терпения и веры, и Толик – мечтатель, шагающий в небеса, поплевывающий на насущный труд и дела ради мечты. Ему неизбывно хотелось прикоснуться к высоте красоты чувств, мыслей, образов. И не смог он запить эту жажду. Зина же, чётко разделила жизнь на долг и сказки. А сказке - как потехе – час. А не как Толик – носиться с ней и на всё плюнуть. Ну и не девушка он, что было бы её невинности сподобно. Вот Оле сказки её существо проясняли миру, существо невинностное, чистое. А Толик – сам свинья, а всё в сказки красивые рядился, как будто мог их представлять своей персоной, довольно жалкой и расхристанной. И вот это несоответствие его слов с его делами Зину гневило. Не жил, а левитировал над жизнью, а воспарять лишь птицы должны, а не свиньи. Но она махнула на то, не пыталась мужу доказать, кто он на самом деле. Просто взяла на себя часть его долга по делам. А кто он на самом деле – это и сосед их видел. Зине обрыдла его лень и пьяная рожа, и разговоры с завитушками. Надо дочь растить, мозги в её голову втискивать и хлеб в рот. И ему её не понять, что зло её произрастает из тяжести её бремени и неделимой ни с кем боли за дочь. «Ольга, видно, такая чахлая от мечтаний его осуществилась, всё принцессу мечтал, и намечтал. Моя кровь не поборола. В дело сосед с ним лается. Так его, так, потюкай по темечку, опусти на землю».
Она его отодвинула от себя, хоть и не гнала. А дочка, Олька, слабая на жизнь, всё болела с рождения, да сказки надумывала от грусти. Училась слабо, и на то не было сил. А тут, в семнадцатую весну, влюбилась в Димку, балбеса, и стала расцветать былинка в цветочек. Оправилась, орумянилась. Парень был негожий, просто дрисня. Кости мужиковой в характере его не было, ветряной, бесцветный видом, и вихлявый телом, ходил, как ящерица ползал. Хуже Толика. Но вот поработил дочь любовью, присосался к её розовой весне пиявкой. Поженили. Затем лишь, что окрепла от любви Оля. И чтоб её хрупкое существо не сломать, препятствовать мать не стала, хоть и чуяла, что дело добром не кончится. Димка как соловей, лишь для припеву, в уши дуть и возбуждать мление от его речей. Никто так тут не говорил. Не было таких поэтов. Даже Толик-говорун ему в подмётки не годился. Язык что хочешь произродит из него. Как посыпет – будто сундук с бриллиантами откроет.
Да не только Оле он в уши в золотую трубу свою дул, да и не только в уши. Ещё Оля не почала от него, как село зазвенело звоном, что Полинка от него дочку родила. Молчала, а родила и замычала, кто отец.
 
3. ЦВЕТОЧЕК ОЛЕНЬКА
 
А Оля, как вишенка от нежданного снега, как цветочек весенний, потемнела и сморщилась. А тут скоро и в себе новую жизнь зачуяла. И ребеночка выносила в молчаливой горечи. Родила сыночка. А Димка тем временем Манюне свой кол всадил. А как платье стало ей мало, то родители вытрясли с неё, кто ей розан попортил. Пришли толпой и всем дали вздрогнуть. Ором орали, пугали топором и тюрьмой, а потом сказали чётко – десять тысяч и вали отсюда поскорее.
И Зина с Толей свою тыщу добавили к родительским, не хватало, а зло их не ждало. Дочку родители Манюни на убиение плода отправили, а Димку, законного чужого мужа, выжили вскоре с села.
Он и побежал, как заяц, огаженный, и даже писем не писал, а они его и не искали. Но до побега от его любовных дел гроб Толику сколотили.
А Олю уморила ее любовь. Плакала много, и с каждой слезой вытекала из неё жизнь. Ребёночка она любила, но не превозмогла обиду свою, и она её дошибла. Да и не только её.
Отец, пьяница-мечтатель, отрезвился от прежней невесомости, да и треснул пополам, когда вымогли из них тысячу и стали вышибать из дома законного зятя.
Он задивился дикости людей и театральности обстоятельств, не мог он уяснить, как это дрыщ Димка, ничем не видный, мог трёх не порченых девок обрюхатить. И как могли их трезвые, честные души клюнуть на его злодейские слова. Цветки наивные! Подобны шампанскому они были, Димкины слова, пьянили их курлыки-мурлыки, их поэтическая высота, превосходящая скучную, скупую сельскую жизнь. Невинностны они были и есть в Толиных глазах. « «Злодеи злодействуют злодейски» - ворочал он в голове, а я ушибу его обычно, просто, по-мужиковски». Это намерение взвил он в себе до крайней степени праведного гнева. Призвал зятя на разговор и начал своё судилище.
- Что это ты тут блудилище устроил? Это же не лисьи норы ты рыл, а священную трубу меж двух миров осквернял своей сволочинкой. Падишах колхозный, гарем развёл, видишь ли. Я не только за дочь, за всех трёх, и за младенца с тобой разделаюсь. Ты в курсе, что я за убийство твоего ребёнка тыщу заплатил? Сроду тут таких гиблых чудес не бывало, яйценос поганый! Девонек глупых на крючок ловил, а нас всех соубийцами сделал! Мразота! Удавлю! – Он налился кровью. Стал багров, вены опухли и напряглись на всём его теле, сжатые, злые кулаки разжались и пустили пальцы к Димке, и в каждом пальце была разборчивая и внимательная смерть. Димка завизжал гадаринской свиньей, прытко отскокнул, и пальцы Анатолия стали душить пустое пространство, а пространство стало душить его. Он стал дышать борзо и неупиваемо, злоба стиснула всего его стальным капканом, и он стал рваться внутри себя на куски. Недолгой была мука, он рухнул лицом, разбив его и расплющив о деревянный пол, а его уже мёрвые пальцы ещё тянулись к Димкиному горлу. Димка прыгал воробьём от ужаса, он скакал по комнате, не видя двери, плакал и скрёб свое тело ногтями, в надежде, что видит сон, и что Анатолий сейчас встанет, и прихихикнет, как бывало, свою обычную прибаутку.
Когда Зина вошла в эту густую тишину, где злобили слух лишь мухи, и одна уже олюбопытствовала лужу крови под лицом мужа, то ей не хватило понимания гостившей у них смерти, она лишь ударила трясущего зятя по губам и сказала: - Поднимай! И как ты его одолел, глист худосочный?
- Он сам умер, сам! – завизжал Димка. Тогда Зина подошла к мужу и душа её освидетельствовала его смерть. Она взглянула на ничтожное существо зятя и выстрелила в него пальцем :
- Нет, это ты убивец. – Сказала она ему спокойно и уверенно, тоже надеясь выплыть из этого кошмарного сна и услышать прихихикивающего прибаутку Толю.
Все приняли его смерть сумеречным, дремлющим сознанием, неожиданность которой пришибла их острые чувства.
Толю хоронили с закрытым лицом, под покрывалом чёрная лента крепко держала его распавшиеся губы и оттреснувшую от черепа челюсть. Зять хоронить не пошел, он несколько дней жестоко поносил и блевал, и поскольку есть он не мог, то блевал слизью и сосудной кровью от перенапряжения. Так сладкий соловушко познал новые песни человеческого бытия. Все как-то поусеклись и распались как дурная семейственность, каждый утрясся в свою комнату, так и не сумев осмыслить торжественность нежданной гостьи. Одна Оля, которую хоть и уберегли от внешнего ужаса, покрыв всё враньем и тряпками, обнаружила в себе вину и стала катать её холодный снежок в огромный ком с каждым часом. И все её, и так малое тепло жизни, в ней окоченело. Ком рос, а она таяла. И умерла она от своей обычной, но приумноженной смертью отца, слабости, во сне. И на том благо, утешила всех спокойным, мирным концом.
И вот сначала Толика похоронили. А через месяц Олю. Может, и выжила бы. Но к обиде присосалась вина, что через Димкино светопреставление отца поглотила страшная сила изумления, поборовшая его сердечную силу.
И вот стоят уже на горе, она и сваты, и все, кого печаль сюда повела, а в горе новая дыра разрыта, и по дну и бокам её бегают мураши, очумевшие люди заглатывают сквозь слёзные сопли навязчивый запах чабреца, и солнце не печально светит, и благость кладбищенская разлита покоем над старыми усопшими. А тут Оля, с чуткими остатками жизни в новорожденности смерти, а Зина стоит и видит мураша, бегущего по гробу, и чует солнечное тепло, и давится запахом чабреца, лезущего в рот с дыханием, и видит прилегшего в соседней могиле мужа, и знает, тенькает ей по темечку, что у соседки играет внук ее, Ивка. И это знание выше всего происходящего. И такое невозможное несоответствие венчания жизни и смерти в этот миг, и нет слёз, а прощание с дочкой совершается так безысходно и неминуемо просто, а в Зине кричит сила и разбухает боль. Она столкнула мураша с гроба, сказала пустым голосом мужикам: «Забивайте гроб», подняла глаза к небу безвопросно, с намерением забить и небо и Бога проклятьем, но что-то зашевелилось в ней. Неясное, жалкое, немощное, но столь властно и могуче растущее, растущее так быстро, что казалось, что жилы рвутся, лопаются сосуды, и кости трещат, разрывая ее. Неизвестная сила в ней стиснула ей рот и опустила её глаза, и подняла в её ладони горсть могильной земли и затолкала ей в рот, преградив проклятие. Зина заскрипела зубами и песком, смешанным с землей, комок этот размочился её теплой кровью из дёсен, и всю дорогу, с кладбища домой, она сосала этот сочетанный вкус жизни и смерти, отодвинув от себя людей. Шла она крепко.
Спустившись с горы, в начале своей улицы, она помчалась кобылой к соседке за Ивкой. Она резко впала в жизнь, зная, что за Ивку будет война. На поминках было всё тихо. Ивка восседал на стуле царём ее жизни, не осмысливая происходящего, только всё хотел стянуть с неё черный платок.
Война пришла следующим утром, когда на порог вскокнули Димкины родители, и стали предъявлять свои права на посмертную жизнь её дочери в её внуке. Они вопили, без стыда и печали, что он им такой же кровный, как и ей, и что у него живой отец, и что правда на их стороне. Зинаида им одно сказала: «Жизни своей я вам не отдам. И будет вам не один гроб, если попыжитесь. Вы мне два гроба выписали – и я вам столько же отпишу».
Они словно сдулись сразу и ушли тихо. А через полгода уехали из села, доняньчивать своего беспутного сына.
 
В минуты тяжести необыкновенной и тесноты безвыходных слез, Зинаида в тихих потемках, когда все засыпали, доставала Библию с полки, спеленывала белым платком, и прижимала к себе как ребёнка.
Молилась она молча, одним терпением, пока не приходило на сжатое железной пружиной существо ослабление её бремени, словно откололи кусок глыбы в груди и вынули бережно, не раскарябав нутро. Саму книгу она не читала, не находила в себе ни силы, ни ума, погрузиться в бесконечную истину. Свет божий был ей страшен от собственной неурядицы души и темноты. Но она верила крепко, словно всосанной в себя бабкиной и мамкиной верой. О Боге она знала, что он есть, и это было ей больше всего богословия. Часто, заходя в дом, или напротив, выходя, она говорила: « Божиче, ты тут? Иди, смотри на нас, чего мы тут понаделали, уродцы».
Со временем её молодая весёлая злоба устала кусать и скакать как вша. Зинаида крепко втиснулась сама в себя и редко трогала мир словом. Жизнь ясна – дотопать до конца. И ничего и никого не переменишь. В неё вселилась угрюмая созерцательность и решимость потерпеть, не умащивая, не затирая свою горькую жизнь жалостью к себе, и вымя слёз не теребила.
Мысли её не выходили наружу, не переживались в разных вариациях мечтаний, они лишь освидетельствовали факт бытия и не выпадали из его очевидного порядка.
И вот с такой полной душой, не изливающей избыток грубой тяжести и избыток тёплой нежности, задавленной ей, - в ночь после похорон Оли, уложив затёртого лаской Ивку, она вошла в тёмную комнату, и впервые, честно и просто, не играя в прятки, и не юродствуя над собой, заговорила: « Божиче. Что мне с кладом этим делать, что мне в руки впал? Посчитай, сколько мне лет, если не помнишь. Причти, что у меня больные руки-ноги, сердце зверя дикого, ни одной руки в помощь, и ты думаешь, что я Ивку выращу из семечка в дерево и не тресну? Сейчас и посчитаем вместе». - Она включила свет. Нашербушила в ящике буфета старую газету и слабо чиркающий карандаш. «Олю я в сорок родила. Долго ты думал над её созданием. Заскучал ты по ней и вывел ей двадцать три. Ивку ты нам дал три года назад». - Она записывала в столбик на газете: 40 плюс 23 равно 63. « Шестьдесят три – это я. Ивка – это 3. А дальше арифметика вне моего ума. В мои 80 Ивке будет 17. Это по-человечески ли? Один на свете с гробами, без ума, без навыка, как корм добыть. Это ещё дожить до 80 надо, что неведомо. Значит, так, помогай! И если я от тебя гробы принимаю, то и ты от меня мой присчёт прими, мне 83 в самый раз. А больше не надо, дальше я лишь обузный мешок ему буду. В 20 он уже из армии придет, готовый к жизни. А пока в армии будет – меня не прибирай, парень должен знать, что его ждут. Вот так я вижу, а ты как? – Зина почуяла, что Божиче согласен, он послал в сердце теплоту. И камень в сердце её дал первую трещину, и в эту щель потекла в её кровь неведомая река радости. Она схватила себя за сердце, потом охватила голову и стала стучать по ней кулаками. «С ума я что ли сошла, дочку закопала и радуюсь?» Тут мелькнула Оля на глаза, встала пред ней и улыбается. Под ногами её лужок света. «Хорошо тебе, доча, вижу. Ну, значит есть причина моей радости». Оля исчезла, а Зинаида поднялась со стула и встала на её место.
Это уже утром, глядя на спящего ребятёнка, она спокойно отодвинула решением все вчерашние не выговоренные вопросы. Он должен жить в радости. И некому тому мешать.
Блаженный бил поклоны, а пьянь пила, чтобы загасить жгучий фонарик жизни и утопить хилый кораблик надежд, но были люди-коровы и люди-волы, и ветровые лошади, и кряжные дубы, и они выдюживали жизнь разумной силой впечатления её в себя.
 
4. ИВКА МОГУТНЫЙ
 
Мать Ивки рано на кладбище отперли, отец отплыл еще раньше, по ****ским обстоятельствам. Деда закорячила история… Бабушка родимая одна с ним, и не мало ему её было, потому что большего не знал.
Зинаиду, собранную в кулак, от всех жизненных страстей, внук умягчал не видом и младостью, а состоянием её ума по размышлению в ту ночь, где она пыталась прозерцать его будущность и судьбу, и пока не втиснулось ей во влагалище сердца, что как нарисует она его путь и характер – так и будет. И ей надо лишь прямую линию вывести, а что там ни случится побоку, это будет лишь время временное.
Не умна его бабка была, но чутка и наитна. И самое трудное тут было – расхлебястить свое сердце. Цветком распустить. Окаменело оно и усохло как женское, сердце мужика будто. А Ивка так мал, что ему мягкое и тёплое нужно. «Эх, задача мне. Проще, чтоб на мне в поле, как на лошади поехали, проще кувалдой пудовой по рельсам бить».
А Ивка, уголёчек, жёг её сердце ледяное, поджигал, наряжал своим смехом колокольчиковым, синим . «Ой, не зарождала во мне дочь таких чуй. Он, Ивка, лебедёнок мой. Сердце моё как звезда жмурится, от радости. И что-то не печалюсь я, не мукаю слезами? И чего со мной творится – не одолею понять».
Зажили они жизнь простую и обычную, как всегда вроде. А вот и нет. На глаз всё тоже, обыкновенье дел. Но почуяла Изнаида, что вновь Зинаидой стала. Что подпёр Божиче её плечо крепко, как живой мужик, и что потекла подмога.
Изнаидой она назвала себя нечаянно, из сердца выпало чудесно на бумагу мерило её боли после вторых похорон, выселки её дочери за село на погост. Пошла она в тихую церковку и подала две записочки, за упокой Толика и Оли, и за здравие себя и Ивки. Так и выпало на бумагу «за здравие Изнаиды». Поправлять не стала, и не изумилась даже, так верно было описано всё её существо в одном слове.
Потекла подмога, потекла. Овеселела она. И одеваться стала цветасто, как молодая. Пусть Ивкины глазёнки радуются. «Сыночка мой, мой козюлька», – говорила она про себя. Внутри себя встала она крепко на место своей дочери, стеснила её с высоты материнства, и оживи та – поборолась бы с ней, кто Ивке мать. Так решительно взяла она права на его жизнь в свои руки. Но в уши его, что мать она его, она не пыряла. Мать он помнил и спрашивал про неё, как она там за облаками существует, и бабка, словно письма от неё, читала ему сказки, что шли на ум. Как от лица матери читала. Начиналось обычно, как она сама там, а дальше дива дивные, города и звери чудные, птицы златогорлые и богатыри с великими душами, что врага не бьют, а учат. Словом побеждают, а не мечом. Бог весть, как вменялись ей в ум эти сказки, самой чудные. Откуда текло это волшебное речево - не понимала она, но утвердилась в том, что Ольга с неба каплет ей на душу. Ольга вечно волшебство во всём находила, в чем и быть не могло. В отца, мечтательная. «Пособляет мне доченька, точно как от неё слышу, вечно в детстве она такое заводила».
И вот пробежали шустрым зайцем года, и вырос Ивка, и давно не с ней. Навещевает часто. А она и не грустит без него. Живёт и радуется, что вырос он по её сказкам и прозреньям, с помощью молочной мамки, Зорюшки, телом богатырь, и шёл прямо, и не кружил в сомнениях. В армии отслужил, на завод пошел работать токарем, комнату в коммуналке сразу дали, через полгода мастер, присмотревшись к нему, сказал: «Я бы тебя, Иван, в космос запустил, для знакомства с инопланетянами. Такой ты чёткий, правильный в уме, и с умными руками. Как лучшего представителя трудового класса земли русской. Но пока я тебе на оборонный завод рекомендацию дам, как ценного кадра. Жалко отпускать, но защита родины важнее. Мне вчера задачу дал старый друг. Найти токаря для их производства. А для меня это и не задача была, знал я, что есть у меня самородок в кадрах. Вовек бы тебе этого не сказал, как ты мне видишься, но для важности момента сказал. Удивился Ивка, каким его мастер видит, загорготал смехом, а мастер покривел от его несерьёзности, и строго спросил: « Пойдешь?». «Ну если это первая ступень для встречи с разумом, – пойду» . И опустил голову, смеясь про себя.
Ивка могутный, - еще мальцом так его бабка нарекла, и Ивка могутел, окрыляло его бабкино присловье. Зинаида всё прописывала его образ в своём уме, всё рисовала его простое и ясное будущее. Теперь Ивка силён бычьи и могутен, как никто, и в ширь, и вверх он рос силой.
По жизни шел ступом размеренным, не шебутным. Всё липкое и мелкое мимо него медузьим телом распадалось, отплывало, или отскакивало отбитым мячом, всё нужное, на что он глаз сердечный положил, затвердевало камушком, и строился дом его жизни не абы как, а всё же просто до банальности. Всё мужское, сущностное он выцеплял зорко, подхватывал и пёр как недостающие конструкции для его существа. Одна лишь мякоть была в нём – любовь к бабке и жалость к природе женской, мелочной, к её нытным делам, которые тут же, по произведению их, растворялись, съедались, пачкались, рвались. И всё заново. А что мужик навытворит в делах – это хоть на годы, как малое, а чаще – на века.
 
5. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА
 
 
- Бабанюшка, нашурши мне сказку. – Ивка, богатырь, прижался к своей старой бабушке, зажмурил глаза и нырнул в детство. Бабушка всегда мазала его светом и теплом, как блин маслом. Зинаида приобняла Ивку неохватного и тоже нырнула в его детство. И словно вступила в ту силу своих лет, очуяла её всем телом.
- Ивка мой телёнок был, а я корова, сильная, молочная. А вот пусто моё вымя, а он просит молока. – Она засмеялась. - Как же гладко мы жили, по небной милости. Дела греблись, и слёзы не навещали. – Зинаида замолчала.
- Бабушка, спишь? – разжмурился Ивка.
- Нет, богатырушка, не сплю. По той силе ступаю, какой кормила тебя. Сейчас наберу, сколько смогу, и титька сказку выжмет. – Она опять засмеялась.
Ивка увидел бабушку коровой, большой, рыжей, со сладким густым молоком в ведре вымени. И впервые он понял, что через бабку он не сказку, а жизнь всосал, ту, чудную, первобытную, с неистребимой теплотой, к которой он и шёл потом твердо.
- Бабушка, - голос его дрогнул, - бабушка-баюшка, ты для меня всё, больше неба ты мне, слышишь?
- Слышу. - Млела бабка мыслью: « Как же сладко мне будет помирать, корове натруженной, телёнок мой крепко в жизнь врос». . - Ничего не говори, бабушка. Посидим так, и без слов и без сказок. Ты сиди, силу копи, и от меня отщипывай и кушай. Живи вечно, мамочка родимая.
Они долго сидели молча, и воспоминания текли сладкой молочной рекой. Ивка улыбался.
….А вот он пельмешей получил. Так бабушка называла редкие затрещины. Они, ещё малышнёй, с соседским Митяйкой привязали к хвосту кошки консервную банку, и та скакала из двора во двор, пытаясь освободиться от гремящего хвоста. Потом встала у забора и давай бить об него хвостом, и банка шваркала и погромыхивала о забор.
- Вот бесята, я вам сейчас тоже банок на хвосты навяжу, будете тут цирк людям устраивать, а мы в ладоши вам хлопать. - Она грозно пошла к малышне. Митяйка, как маслом смазанный, пролез через узкую щель забора, а Ивка, в удивлении на грозу бабушки, стал искать у себя хвост, на который она стращала банку привязать. Она подошла к нему, посмотрела в смотрящие на неё, не уводимые в сторону , изумлённые Ивкины глаза, и сказала: « За дерзкую совесть награжу, на тебе пельмеша!» - Она плюнула на ладонь, сжала кулак и тюкнула им легонько в лоб, не для боли, а для впечатления.
….А когда звенел колокол в соседнем селе, бабка ставила мальчишку на окно и говорила: «Купай его, колокол, купай звоном, колокольчика моего». Ивка улыбался ушами, так ему нравилось звонило.
….По вечерам бабка мыла вымя корове и толкала Ивку: «Пей!». Ивка быстро приспособился управлять сладкой струёй, чтоб текла без выплеска. Зорюшка стояла смирно, осторожно переступая ногами, даже хвостом не шлёпала, не воевала с мухами, как обычно, при утренней дойке Зинаиды. Какое-то мирное удовольствие выписывалось на её морде. Видно, Ивкин рот был нежнее бабкиных шершавых и цепких рук, значно. Или млела Зорька, чуя, будто она не мальца человеческого, а своего сынка – коровёнка кормит. Так и притискивала бабка Ивку к Зорькиной сиське по вечерам. Раз лишь сказала: «Сам не лезь, она женщина, имеет разные настроения».
- А что, она бодалая у нас?
- Всё живое бодается, даже мухи. Я её ласковым словом покоряю, а ты – лишь живой рот, молчащий при том.
 
… А вот они пришли на берег реки, и бабушка учила его ловить рыбу. И вот уже первая пырнулась на его крюк, а бабушка говорит:
- Мы все, как рыбки, на крючке у жизни. Но кто дёргается, пытаясь соскочить, а кто – сам прыгает в котёл, жертвует собою. Запомни, Ивка, твоя жизнь или держит мир или разрушает. Не думай, что все тут бестолково и занытно, хоть и живет люд абы как. Нее, милок, тут каждая травка свою работу делает. Каждый мурашок худенький свой вклад по сохранению мира вносит, каждая птичечка, каждый червячок.Только люди прут все поперёк хорошему, куют сами себе цепи и капканы, и стонет земля от нас ветрами, плачет дождями.
- А вот солнце, бабушка, не плачет, солнце весёлое.
- И да, куда ж ему деваться от своего труда и назначения? И землюшка терпит, но кричит порой она как женщина, замученная злобным плодом.
- Грустно, бабушка, что так живём не складно. Но что-то я не вижу ничего из того, что говоришь.
- Потому что малый, горя не поел. Людей не разобрал. И что я тебе тут ужасы шепочу, чтобы ты землю не мучил, зло из себя не изблевал. Не роди зло, а роди добро. Жить надо чисто. Помни мой простой наказ. Она стала выводить шершавым пальцем какие-то загогулины на лбу Ивки.
- Бабушка, ты что? Грязь что ли на лбу? Не три так. Больно, лучше я умоюсь. – Он привстал, чтобы умыться в реке.
- Не грязь скребу, сиди, а пишу тебе на лбу: «Жить надо чисто», чтоб не забыл. Сейчас еще и крестом запечатаю. Она перекрестила Ивкин лоб, обняла его и сказала тихо в ухо: «Не подведи бабушку-то».
Зинаида была в борениях с собой, надо ли все о жизни Ивке рассказать, остеречь, сколько бед и зла по земле гуляет, или оставить его резвиться в неведении. И второе одолевало. И в этих трёх словах, прописанных на лбу Ивки, и была квинтэссенция всех её мыслей и понятий о жизни, купленных недешёвой ценой. И сама она около полвека жила грязной свиньей и злой собакой. И грех стоять святой перед Ивкой и пилить на той скрипке, которая украдена.
 
… - Иди, Ивка, лопаты точи, завтра картошку будем вынимать с земли.
Маленький мужичок, но многознающий, Ивка вспрыгнул от радости работы и помчался к сараю. Любил Ивка работать. Рано он понял, как бабушка беспомощна в жизни, хотя и умела всё, и все дела огребала, что он один опора ей. И ублажал он её и уваживал своей подмогой. Бабка лишь начнёт объяснять, как какое дело вести надо, пострелок уж смекнул, и бабушку отодвинет. Чтоб смотрела, как он это дело видит внутри себя. Бабка лишь головой качала: «Вот диво, корень мужской из него прёт, как будто все учебники по трудам земным уж прочёл. Ручонки детские, а сила не детская в них. Умом, может, и слабоват, профессором не станем, а наитие есть, чует вещь и что с неё взять».
- Добре, добре, - покивает головой Зинаида, но не переборщит в похвале, обычное же дело для мужика делает.
 
… В школе Ивка учился не особо хорошо.
- Не интересно мне, бабушка, - скажет в ответ на её вопрос, что он снова двойку притащил в дневнике. – Учили бы, как трактор собрать и разобрать, как дом построить, а то всё правила и формулы. Не вижу я это вокруг себя, ни правил, ни формул, а вижу машины, дома, самолеты.
- Так они из формул и сделаны, балбесом растешь, не глубоко смотришь.
- А я эти формулы без формул вижу, вот что.
- Как это так?
- Это не объяснишь
- Умника из себя не корчи. Учись, ты не курица, чтобы всё без формул знать, ты человек, и тебе не два глаза надо, а четыре.
Ивка засмеялся:
– Интересные вещи говоришь. А где твои ещё два глаза?
- Ты не смейся, если что не понимаешь. Думай. А я тебе и объяснять не стану. Дурачкам не велено объяснять.
Ивка удивленно затих.
- Рыбы иди полови. Надо Мусю наградить. Пять крыс за ночь придавила в сарае. С Митькой пойдешь, или один? Если с Митькой – набери пирожков на кухне, а нет – то и пирожки не бери, без них быстрей вернёшься.
- Один пойду. Мне одному быть нравится.
- Не расти быком на цепи. Людей любить надо.
- Когда один сижу на речке – все поёт вокруг, и рыба меня слышит , и идёт ко мне, когда зову, а Митька приходит – всё прячется.
Бабка молча посмотрела на Ивку и махнула рукой. «Землю чует, - прошевелила она в себе, - это хорошо. Людей не чует, это плохо».
 
Вот так, крепко обнявшись, пересмотрели они своё общее прошлое, каждый своими глазами. Было начало зимы, но резко стали лютовать морозы. И когда объятье распалось, Зинаида долго смотрела на Ивку, а потом сказала: «Теперь особо не приезжай, не морозь яйца. Береги там себя». Ивка гладил её руки и не чуял лиха. В город он вернулся в обычном, мирном настроении.
 
А Зинаида всё чаще стала вспоминать Оленьку. Вот теперь в ней проснулась горячая жалость к дочери и тоска по ней, когда стала чуять собственную слабость, неведомую ей никогда раньше. Зинаида ничем не болела, а руки-ноги всегда болели обычной болью от чрезмерного труда. И вот слабость вступила в неё хозяйкой, укорачивая и обрубая дела. Стала чаще заглядывать к ней соседка Нина, с жалостливым лицом. Зинаида же ни словом, ни шёпотом не выдавала свою немощь. А вот когда почуяла свои последние дни, то приступила к Нине с твёрдым голосом:
- Ты это, Нин, Ивку моего не баламуть. Телеграмму дай после смерти. Вот адрес. Никакая мука во мне не катается, не голосит. Умираю я без мук, а просто от слабости. Истощилась сила во мне безбольно. Ивку обними за меня, как приедет. Скажи, бабушка велела обнять, и как бы обнимает, мол, с того света. Скажи, что умерла с радостью. И всё.
Когда Нина ушла, зажав в руке деньги, данные Зинаидой за прописку её собаки в соседском доме, она обмотала ноги собаке тряпками, повязала её туловище платком , сама укуклилась в шубу и пуховый платок, и вышла задышать воздуха. Дыхание не творилось во всю силу, слабость настигла и его. Собака бегала по двору, а Зина стояла на веранде, открыв дверь, не шагнув на крыльцо, - побоялась упасть на ледяном приступке. Тряпки на ногах Искры размотались и упали на землю, а собака стала притопывать лапами по ним, словно опять хотела одеться в их тепло. Зина засмеялась. Искра взвизгнула на её смех, как будто с обидой, и забежала дом. Зина закрыла дверь, скинула шубу на пол и пошла на кухню, ставить ведро с водой на плиту. Налила по силам, половину. Пока грелась вода, она достала из шкафа чистое бельё, кофту с юбкой, платок, выбирала разборчиво, не торопясь. Когда стала протирать тело мокрым полотенцем, на мытьё уже совсем не было сил, стёкла задребезжали в окне кухни, хотя ветра на улице не было, будто кто-то стучал и не хотел ждать.
- Ну чего стучите? Уже собираюсь.
 
Ивка грел её мёртвые руки, и целовал ноги в бархатных тапках с золотой прописью узора. Сказочные черевички. Будто Оля с того света прислала. В висках стучала кровь могучим топором - кто-то вырубал в небе дверь для её входа.
 
А время пёрло и складывало людей на хранение в короба. Вот и бабку сложило и присыпало землёй до нового света.
Тогда Иван почуял дыру, из которой утекала молочная теплота, которой он был одарен бабкой. И он пошел было искать её в бабах. Но скоро точное природное чутьё овеяло его знанием, что ни в одно бабе этого для мужика нет, это она только детям произрождает, из своего материнского млека инстинкта. Это только лишь какая убогая перепутает и будет тем поить мужика, и зря то, ослабнет мужик. Ему по зрелости крепче питие полезней. Это лишь для полноценного состава детства чудесное здравство.
Вспоминая свое детство одним счастливым днем, Ивка, став взрослым, и зачуявшим людей, часто прикладывал свою руку ко лбу, словно прижимал к нему бабушкину руку, запечатавшую на нем: «Жить надо чисто». Зачуяв людей, их дикий, сумбурный, ошпаренный бедами мир, он всё чаще вспоминал их, как будто воспринимал не только бабкин завет, но и бабкину силу жить чисто. « Эх, вряд ли бы я простил многих, если бы не твои слова, бабушка родная… Вряд ли бы я не одурел с бабами и не озверел в смуте времени. Как много ты мне дала в этой троице слов…. Как близко ты жила со своим Божичем…»
Женился Ивка рано, или в пору, кто тут разберёт, негоже человеку быть одному на свете. Жена его, Аня, прямо сказать, была шебутная и суетливая. Но степенность и молчаливость Ивана уравновешивала её до терпимости. Мать она была хорошая, и хозяйка высшего порядка. Дочь их, Полина, в отца пошла, и характером и статью, и воззрением на жизнь. Иван и Полина почитали Анну ребёнком по душе, и как-то особенно жалели, терпением. Но в целом жизнь в доме была человеческая, мирная. Второго ребенка Аня не захотела родить, и что тут Ивану делать, насильно не вменишь. И мечта его о сыне подавилась реальностью.
 
А годы бежали, гнались, то зайцем, то борзой собакой, то вихревали крылами ворона, то опадали вишнёвым цветом, то кричали зазывные песни, то лютовали тишиной, и всегда говорила на лбу Ивки бабкина рука, и не остывала теплота её в сердце.
 
6. ТРАВИНКА
 
Старик выполз во двор, шальной, ирреальный.
Он полз как гусеница. Ставил свои тонкие локотки, опирался и подтягивался, на пол-сантиметра, один ли сантимер, неважно. Главное – он двигался.
Он давно ждал, когда присохнет земля, и, как редкая щетина, выпрет травина. Он полз и прикусывал настигнутую траву, жевал её, и, наклонившись к её откусанному стебельку, нюхал и облизывал откус: «Прости, прости, жалею, и ты меня пожалей. Милый, кто на небе, был ли я счастлив когда, как теперь? Счастье горючее, как огонь, звериное ли, человечье, бессмысленное ли... Чую жизнь, ядрёную, ярую, жадкую, взявшую меня на ладонь как букашку».
- Эх ты, огарок горемычный… - стонала душой сильная баба, подпирая косяк двери, - сил нет смотреть…
А он как учуял, оглянулся:
- Иди, доча, рядом ляг. Послушай, как поёт земля, радуется, ну просто дрожит радостью!
- Отец, прозябнешь, дай отнесу тебя домой. – Сильная баба, дочь, таскала отца, словно дитя малое, без надрыва.
- Кыш от меня, не трожь. Тебе лишь кажется, что я больной и хилый. Я могучий. У меня душа пляшет, а это ты хилая и больная.
- Ох… - протянула про себя Полина. – Ну пусть, что его пасти, далеко не уползёт.
-- Ну пойду я, если что – кричи.
- Жаль мне тебя, что радости не чуешь, - подумал старик. И еще больше обрадовался, что охрана ушла в дом.
Лёг на бок, и гладит пальцем корявую травку. Только выродилась, видать, еще и не опрямела, не окрепла, в силу не вошла. «Сколько же я тебя топтал, а ты опять вскокнула. Не победить мне тебя. Затаишься и снова родишься. А я как лист соскрученный. Где это слово, а, вот, ферментированный, весь сок просох, - засмеялся старик. - А точно. Скрутила меня жизнь, чтоб радость очуять, активизировать.
Что было – то верно было. Слышь, трава-травинка? Я свою жизнь теперь не чудесами событий охватываю, а общим чувством благодарности. А ну, что я тебе вываливаю? Ты ведь или без слов понимаешь, или не понимаешь никаким способом.
- Не холодно тебе? - Он стал дуть на неё легонько. - Может, от тепла моего подрастёшь быстрее. Надо тут колышек вбить, чтобы посмотреть на тебя осенью и проститься.
Хорошо, что дочь сильная, как лошадь. И смерть мою проглотит невыразительно, она без лишнего состряпана. Всё принимает, не брыкается. Вот и славно.
Дела все переделаны, мечты перемечтаны, даже захотеть нечего, всё на местах. Одно – ждать свой час.
Как никому мне повезло – что случилась мне радость и всё иное отпустило. И боль не болит. Ничего не могу, но ничего не чую.
А бегал – словно три ноги было, а не две.
Да хочу примолчать бывалое, не щекотит оно меня и не тычет.
Травочка, ты расти! Я, может, и на стульчик рядом сяду, буду смотреть, как ты резвишься. Скажу Полинке, чтобы привязала меня к стулу, чтоб не свалился, - он склабит пустой рот, - Будешь моя последняя подружка. Травуля Русская. А, как тебе, подпишешься?»
- Отче, давай домой снесу, - вышла на порог дочь.
- Ну давай, Полина Ивановна, снеси на кровать. Завтра, чую, дальше проползу. Кровушки напился, сила прёт.
- Что ты, отец, зряшное мелешь?
- Ну вот, травинок много зубом подкосил, зелёной их кровушки напился, не вру.
- А, ну то не вред, то ладно. Да ел бы ты больше, и сила бы была.
- Я буду, буду. Это мы исправим. Сил надо, подружка ждёт теперь.
Полина не пытает уже, пускает мимо ушей. Главное – заграбастала отца и притащила в дом.
Старик водворился на кровать пуховым пёрышком и млел от привкуса жизни на губах.
Спустилась на него ясность всей его жизни. В глазах встала мать-бабка, человеческая корова, и мать настоящая, умершая волшебница, могилу обоих красавила трава. Встала в глазах и корова, кормившая его с вымени, пришла в память спокойными шагами и встала, смотря ему в глаза, и жуя траву. Горячий запах тепла из её пасти, помешанный с травой, одел Ивана в прозрение. Мать-травинка! На тебе мы все держались, твои мы выкормыши все.
- Поля, Полька, неси быстрее кушево мне! – закричал он сверх сил.
Дочь припугнулась криком, быстро подошла, спросила:
- Чего ты, отец, громишь дом голосом?
- Доча, тащи мне хлебало, всё тащи, мне сил много надо завтра.
- Вот, добро, - обрадовалась дочь. - Сейчас натащу тебе.
Пришла с едой, подняла отца, села рядом и смотрела, как он жадно ел. В голову влетела птица страшная: «Перед смертью многие так сладко едят. Ну что будет, не выпрыгнешь».
- Поля, завтра у меня задача необычайная. Только ты не лезь. Не тронь меня, что бы ни произошло. Просто уйди. Или смотри и принимай. Как кино, где ничему не поможешь. Но ты помоги молитвой, чтобы я завтра встал и пошел. Хоть шаг. Это, может, и не будет. Ну и то, чтоб я встал на ноги, вот что, хоть на миг встал. А дальше – хоть мордой в землю и хоть кости треснут. Хоть что, Поля. Главное встать.
- Может, и не надо, отец?
- Молчи. Я должен не себе, не своей прихоти.
- Не знаю, что задумал. Говорю, мешать не буду.
- Вот я рад, что такая у меня дочь. – Сказал Иван с чувством. Она покраснела и ушла.
Он ел торжественно. Никогда в жизни так не ел. Не ел, а силу в рот запихивал, силу, отнятую у хлеба, из картошки вынутую, из огурца высосанную.
- Милый, дай мне силок завтра встретиться с тобой. Дай мне силку воздеть своё спасибо.
Утром Иван одел лучшее из лучшего, принесённое дочерью с вечера, сказал ей: «Сиди дома».
Пополз к травинке вчерашней, где прутик воткнул. Приполз, лёг с поджатыми коленями, почти как бегуны на старте, и начал свой путь. Подтянул стопы, очуял пальцы, и вот уже сидя на корточках, напряг руки, оторвал колени от земли, и встал как мертвец из могилы, с изумлением, и не веря себе. Но время торопило, он сказал просто:
- Здравствуй, мать-трава, поклон тебе за жизнь, за твоё молоко, за твоё унижение, за непобедимую бесправную силу, мать…
Слёзы пресекли слова. Он поклонился низко, да так и упал в поклоне, лицом в землю, на травинку-мать.
Дочь посматривала в окно, и дрожала. Увидев, что отец упал , выбежала с застывшим криком. Подбежав, тронула за плечо: «Живой?»
- Живой, Полька. Отнеси меня быстро на метр и уходи.
Дочь пошла по повелению.
- Я тебя не убил? Ручки-ножки не сломал? – спросил шепотом Иван , глядя на примятую травинку. Травинка лежала на земле и его жуть взяла. Корявым, дрожащим пальцем он дотянулся до неё и поддел, та и встала столбиком.
- Милый, вот сейчас забирай. Стал я как пропись, прописанная до точки. Теперь лишь оценку в тетрадке жизни поставить.
Ещё с час говорил он и играл с травинкой, пока дочь не оттащила.
Так и приползал к ней каждый день, дочь ведро рядом с водой ставила, а он поил её и миловал. Сны ему снились зелёные, с зелёным ярким языком и зелёным ветром, а вокруг была золотая паутина в морях травы.
А посреди лета сказал:
- Дурость уж это, дочь, но как помру – скучать она по мне будет. Ты пересади её на могилу мне. Она вечная, многолетняя, будет прятаться на зиму и вновь землю одолевать. Пусть ест мясо моё, хочу и я её выкормить, как она меня.
- Отче…
- Цыц! Сотвори.
- Поняла, сделаю.
Сделала.
 
2020
 
0
Весна бурлила и шпарила романтиков. Скептики смотрели вприщур, но тихо радовались солнцу. Некое плавление трезвости ума весьма приятно. Циники не ведают цикличности в восприятии действительности, они те же, хоть зимой, хоть летом, а дед приодел шляпу, раньше времени, о чём потом пожалел, сидел на дачной лавочке ярко-фиалкового цвета, грел тело и пел аллилуйю без ума, радостью души.
- Эх, Санька, гладкий день! Давнене так мило не было. Я вечный, Санька, вечный! Всегда я это чуял в себе, что нет мне конца и и края. – Он ощерил рот и тронул Саньку, загладил его корявыми пальцами. Дед был деревенский, простой, выдернутый из родного гнезда беспокойными детьми своими после смерти их матери, его жены. Хотя был крепок и вполне способен был жить и обслуживать себя сам. Но, видно, хорошие дети у него, и он смирился, ради внука своего, думал втайне умишко ему поправлять. Из всего нового, городского, купил он себе только лишь дешёвую летнюю шляпу. Это была его еще глупая детская мечта, когда хотел по деревне в шляпе козырем пройти перед девками в платочках. И вот, на же, не выпала из него эта милейшая глупость.
Сашка, белобрыска, притиснулся к деду ближе. Дед такой мятный, душистый. Моль вымаривал из шкафа мятными каплями и весь одушился мятой от драной куртки, вынутой из шкафа в честь весны. Куртку эту ему по милости дети оставили, когда он буквально вырвал её из их рук. Дети его были категорически против - брать что-либо из вещей из их родного гнезда, из которого вылезли как тараканы и побежали по разным городам. Они все вещи задались задачей пожечь, чтобы пыльные клещи не жили в их сиротском доме. А хоть бы и жили, хоть бы клещи жили, и то – дом живой. Дед рванул тогда куртку не по уму, и вырвался клок. Он им крикнул тогда в их напыженные, красные лица: «В этой куртке мы с вашей матерью по вечерам на лавке любовь нашу печатали на зубах, грызли семечки в лад, пока зубы были. И однажды она мне сказала…. – тут он промолчал, - что любила меня как будто я палец на её руке от рождения… « - Тут он отвернулся, и застыл. Дети переглянулись и отпрыгнули от куртки. А от жены своей взял он другую куртку, вернее фуфаечку, серую, истёртую, но с разными яркими заплатами, поставленными её рукой. Еще и лавку забрал, ту, на которой и сидел теперь. Она была истрескана и истёрта, и вначале была мысль у него, набить на седалище её новую доску, для красоты, но разозлился сам на себя, замахнулся и сказал сам себе: «Я тебе!». В том и тепло её было, лавки той, что между щелей её и трещин была поселена и втёрта их треснувшая счастливая вполне жизнь. Вот и всё, что дети погрузили в машину из его драгоценностей. Лавку он потом покрасил в синий фиалковый цвет, какой жена его любила, и какой она и была покрашена после того, как он ее срукоделил когда-то. Сам он этот цвет терпеть не мог, ни тогда, ни теперь, он бы размалевал зелёной, но уважение к её интересам у него осталось и после её смерти.
Внук тормошнул его словами:
- Дед, сделай мне человека.
- Как это-то? – изумился дед.
- Деревянного. Чтоб ещё и ходил. Но это вряд ли сможется, или как?
- Да всё сделать можно, милый. Был бы матерьял. Неходячего я тебе точно сделаю, а вот живые кишки в него пустить – вряд ли, нету у меня тонкости на уме, и матерьяла такого не нашарю.
- А долго ждать?
- А как душа руку поведёт. Не ведаю я. Пока лишь думь одна рождена. Ну и задачу ты мне задал, однако. Живого человека проще было бы сделать. – Он засмеялся.
- А человек тебе, Саня, зачем?
- Поговорить хочу.
- Вот те! Поговорить не с кем? – Он хотел добавить: «Ну ты прям Диоген из бочки». Про Диогена он слышал от преумного Саниного отца, вот говорун премудрый, но не просто человека тот искал, а человека в юбке. Так и утёк от Санькиной матери со своим блудным фонарём. Вспомнив про него, дед сплюнул на землю. «Аж слюна горчит от воспоминания».
- Поговорить много можно со всеми. А этому буду главное говорить, - ответил внук, размыслительный такой мальчишка семи лет.
- А для главного есть Бог, Александер.
- Деда, ты мой Бог, а мне человек нужен.
Дед привскочил с лавки:
- Влепил бы тебе, как ты глупён! Какой я Бог? Я грешник веский, но лёгок пред Богом, перо утиное. Я тебе дом – это да, я тебе родина – это да, я тебе отец по нужде…. – деда раздула жалость к мальчишке, и он стиснул его крепко, горячо дыша в его мягкие волосы.
- Нет, дед, ты Бог, я знаю.
- У, ты! – отодвинулся старик. – Забудь стоять на том. Повелеваю!
Санька посмотрел на него зелёными, ясными глазами и поскакал на одной ноге, крича:
- Я цапель, цапель белый, и сейчас взлечу! – Он часто пойманной птицей бегал по двору дачи, взмахивая руками и подпрыгивая.
- Вот диво, дети. Как они произрастают таинственно. С другого мира шмяк нам в руки, чисто-нежные, мягкожопые, в наши руки грубые, души порченые. – И вот чего он всё взлететь хочет, куда душа его рвётся? Мне бы ещё годов земной маеты, чтобы дорастить его до дела. Да через года три скажет: «Дед, ты из пещеры, сейчас так не живут, и таких слов не говорят».
Дед поднял голову на танцующие от ветерка масляные листья берёзы. «Эх, хорошо, хоть и не просто! А день-то как молоком полит и мёдом, вкусный душе. А солнце богато жарит ныне, солнце как блины твои, душа-Тамара, щедро смазано маслицем золотым». Дед перевёл взгляд на внука – тот всё летал, трепетал в полёте, всё прискакивал и взмывал на мгновение.
«Человек ему нужен. Диоген тоже человека искал среди умственных свиней. Бог я ему… Зря жопу не надрал, упущение. Ну, пойду искать полено для задачи. Если получится деревянного человека сделать…» Он направился к бане, подле которой поленница дров, аккуратно сложенная внуком. Опустил уже руку на приглянувшуюся глазу разбитую крупную чурку, и тут словно током шарахнуло ему в голову. Дед отдёрнул руку, разогнулся и стукнул себя в лоб. «А вот же, искусил меня ты, ангел! Не будет тебе идола, Санька! А будет вечером мужской разговор и порка. Вот ты точно поймёшь, что я не Бог, а мужик простецкий. Сегодня ты у меня подрастёшь лет на пять за один час. А пока полетай, ангелок. Я найду, как к тебе приступить. А ты, бабка, не мешай! – Он поднял голову к небу. – Знаю я тебя. Не жалей, когда мозги поносом дрыщут. И не зови уж больше по ночам во сне. Не могу я, вишь, связан по рукам и ногам землёю.
- Саня, айда в дом! – крикнул он внуку. Он уже подбирался к вечеру и уже взвешивал силу ремня в уме, ибо не надеялся на простую убедительность слов, не убедил же днём, понёс мальчишка своё убеждение дальше. « Конечно, он его перерастёт, и заплачет надо мной как над простым и смертным человеком однажды, но я ему правильный ракурс взгляда на жизнь преподать обязан».
- Саня, хватит сигачить, пошли.
Мальчишка влетел в дом птицей. – Вот я налетался, а когда будет готов человек, чтобы поговорить?
- Если сейчас не поймёшь, что я тот самый человек, а не Бог, - то наш разговор будет тяжёлым и опасным для твоей задницы, - сказал дед строго и с надеждой посмотрел на внука.
 
Лето 2021
0
Жизнь моя русская, дремучая!
И как её ни удобряй
Цивилизацией – могучая
Тут древность! Вечно дикий край!
 
Царь-мужики здесь и царь-бабы,
Которым семь чудес с руки, -
Будь блажь – насадят баобабы
На дуровые пустыри.
 
Их дети востры, будто мошки,
Все перехватывают в кровь.
Здесь вечно будет красной кошкой
Беситься русская любовь.
 
Солнце катается по небу,
Всё не расхлёбана река.
Неистребимый запах хлеба
Оберегает хутора.
 
Дух яблок, мяты и полыни
Мягчит и вяжет мне нутро,
А в сердцевине свет гордыни
Горит за потное добро.
 
Собачий лай по переулкам
Наводит дрожжевую грусть.
По вечерам занытным звуком
Белой коровой плачет Русь.
 
Ночь раскалит желаньем, язвой,
Её раскинутую плоть.
Одна намолена отрада,
Что утро так и так взойдёт.
 
Святое варварство народа –
Простоволосую красу –
Произрастила тут природа
В неистребляемом лесу.
 
Лесом, дремучим и чащобным,
Иль синим полем схвачен клад,
Что был пробужден в сне народном –
Добротолюбия уклад.
 
2004
0
ЛЕВИТИРУЮЩИЙ САРАЙ
Дмитрий, отсмотрев по телевизору новости, от которых всякий день хотелось пить и выть, опять пошёл по своим мечтам, спасаться от действительности. Мечты его были космического масштаба – как следовало бы устроить жизнь на земле, чтобы и инопланетяне, если есть, позавидовали. Мечты его были источником его постоянного оптимизма, таблеткой от натуральной жизни, бьющей и поддых, и в рожу, и с ножичком она выскакивает, как любовь из подворотни. Он не читал книг, не шастал в интернете, и не знал, что все мечты о переустройстве уже придуманы людьми с надчеловеческим умом, и ведут они в противоположную сторону от красоты его миропредставления. И что они намного страшнее, чем показывают по телевизору. И вот, воспарённый своими захватывающими дух мечтами, он встал и решил промечтаться на уличной лавке у дома. Вид с лавочки открывался на реку, могучую, широкую, до самого горизонта была её ширина. На этой точке слияния реки с горизонтом и претыкался всякий раз Митяй. «Быть того не может, что река наша как море широка, тут какой-то оптический эффект, который горизонт плющит и двигает на глаза как кепку. Нет, тут какая-то оптическая иллюзия, не иначе», - думал он всякий раз. Сел на лавку, воцарил глаза в небо, и сидит в себе, рисует в голове мечты.
- Дмитрий! – Слышит вдруг он окрик. – Сидай на мою лавку, раскумекаем мой самосад. – Сосед тряхнул затёртым мешочком в воздухе. «Не просто так милостивится, жмот» - подумал Дмитрий и не дёрнулся.
- Сам иди, если хвалиться хочешь. Что я тебе, собачонок, к тебе бежать? Попортил все мечты, а я ведь приступил к их новому развитию. – Да видно вкусен был табак, если соседа распирала гордость, превышающая жадобу его, надутую гордость, с щедрой руки которой решил и соседа щепоткой наградить.
Викентий усмехнулся и дошел до лавки соседа.
- На, вкуси. – Протянул с прокрученным на мясорубке табаком и старую, жёлтую, запыленную газету. Оба надрали с неё по куску подлиньше, насыпали и уравняли табак, сплюнули слегка на края, разравняли газетную трубу, размазали по ней слюни для склейки, и вот уже вдули в себя по первому глотку. Дмитрий рванул на весь вздох, а Викентий втянул по уму – в полсилы.
-Эх, за…- тянул в выдохе Митя, и вдруг задохся, а потом почти уже и блевал кашлем. Викентий улыбался от суждения соседских рвущихся легких.
- Ну да просто ад! Дорога в ад! – Наконец просипел, прокашлявшись Митя. – Хорош, стервецки хорош! И экономичен. Семена где взял?
- Это фирменный, молдавский. Купил в городе, в цветном пакете. Растёт, что дерево. Аль не видал в огороде моем?
- Да я что, глазами по твоему огороду шарю? Я выше земли смотрю. Да я и не ведаю, какой он вживую в зелени, а только тёртый брал иногда на базаре, и то, выдохшийся, а то и смешанный с каким-то непотребством. А слышал, что бомжи городские чинарики по городу собирают, шелушат, а потом на базаре толкают людям стаканами. Вот и втянешь в себя всю заразу человеческую вместе с таким-то табачком. А этот – царь! Прямо мозги он мне прочистил! Вот сейчас так ясно вижу, о чем думал. – Тут он как-то возвысил тональность голоса, и на лицо его прилегла возвышенность дурака, залезшего на колокольню.
- Это кто же сказал, что народ спит? Народ не спит, он всё примечает. По каждому дому ползают, летают, пищат и жалят всяческие насекомые мыслей. Примечает да выверяет правильное решение. Он это, мыслит скорее вертикально, чем горизонтально. Он не в силах охватить масштаб земли и склонен запутываться в разности мнений об её устройстве, но масштаб неба он охватывает вполне. В том и парадокс!
- Митяй, чудишь высотой мысли и благорасположением к соседским людям. А они на тебя завтра ружьё поднимут. Не можешь ты просветить их тёмные души. И кто по воле и сочувствию неба живёт? Все хотят брюхо набивать, да так, чтобы из горла валилось лишнее. Все хотят новую тряпку к тряпкам. Железку к железке, самомнение попотчевать, да так, чтобы люди глаза вылупили.
- Кыш! Бога боятся, оглядываются на Него – уже небо охвачено паршивой душой.
Викентий смеётся: - Слышь, опять в раю загремела граната. И сюда добрались, вздыхает людской Родитель.
Дмитрий притих, осмысливая, и снова встрепенулся:
- И знают люди-блуди, что за черту перескакивают, а сигают. Это слабость зрения последствий, и тот самый Авось, что пронесет, и та свинья, что не съест. А Авось тот – Божья Милость, и проносит же часто, вопреки …
- Ой, заткнись. Вот как начнут небо с землей венчать – тошнит меня прямо. Не зря народ все это века сказками называл, а не прописью жизни.
- Сам заткнись, малохольный.
- Вот и поговорили. – захихикал Викентий. - Вот отсюда всё есть, как оно есть. От разности мнений. Рак, лебедь и щука и будут драть мир на куски.
- Нет, не заткнусь. А снова приступлю к тебе. Страх небесный и страх земной щёлкают зубами во мне. И одни зубы китовы, замкнувшие Иова до доведения его до ума, а другие волчьи – отнять жизнь одного для своей жизни.
- Противен ты мне становишься, когда вот так пыжишься умом. Ни до какой правды ты так не дойдешь. Ты её из своего мелкого умишка родить хочешь. Вот это пойми и успокойся.
- Я хотя бы ищу её, а ты живешь, как лопух под забором, безразумно.
- Э, нет, я живу по большинству мнения, я живу с народом, а ты выделяешься нелепо, и хочешь восседать над нами.
- Вот дурак, я ж просто делюсь размыслом своим, с твоим сверяю.
- Ты нас смущаешь. И это уже негода. Ты века хочешь перешарить, перепутать, взять на вилы и как стог сена перевернуть. А в стогу снизу гниль и труха опавшая. Вот что твой розмысл. Не может большинство веками ошибаться. А ты баламут. И зря свой умок-то дрочишь. Что ты тут выведешь? Ахинею и еретизм. Нам Бог все прописал, ты-то тут при чем всё переписывать? А что не живем по Его верному слову – наше право. Вот в чем свобода – слушать Бога или нет. А ты нам что суёшь? Частное мнение дурака! Хочешь успокоиться – живи по Богу и не вороти лишнего.
- Да просто я хотел бы другой мир вкруг себя видеть, и других людей!
- Да в том и твоя беда! Бог этот мир терпит. И этих людей щадит, а ты всего другого хочшь! Понял ты, кто? Богоборник, а не идеалист!
- Сволочь ты небывалая! Вот как ты мою правду вывел!Я же светлый помысел имею, как поправить беду нам, людям.
- А я говорю, ты опасный человек! И более всего для самого себя. Не о том ты мыслишь. У каждого правдовка своя. Ты свою башку своими правилами заселил, а не божьими. Много тут поправлятелей было – миллионы от их поправлений загибли.
- Вот божественный нашёлся! Сроду я в тебе Бога не видал! Шкурная душонка!
- А тебе видать, как я кусочки мяса с своей жадности срезаю и детям своим в горло сую? Тебе видать, как мне это даётся, когда я хочу им , паразитам, морды расквасить, а сам себя примиряю? Тебе видать, как Тонька моя жизнь мою точит и как руки скучают по топору и лопате – чпокнуть её и прикопать! А я вздымаю из себя жалость и терплю это мерзкое чудовище.А потому, что сам хуже её! Тебе видать, с кем я утро встречаю и спать валюсь? С ангелом-хранителем, а то давно бы всех порешил и себя бы к их гробам приложил.
- Страшный ты человечишко, однако, в лютой ненависти живёшь.
- Да, я таков, но я пригибаю свою натуру, ставлю ей на горло гирю, а ты – пряник сладенький . Дурь свою печёшь в своей башке. А с собой не справляешься никак. Всё хочешь выйти за пределы своего ограниченного существа и перемести весь мир, перепутать, соскрести обычаи и залить кровью древние выводы о жизни. Заново всё начать, что через кровь к нам пришло покоем. Никакая красота сюда без крови не придет. Хоть то пойми.
- И что же делать-то на твое мнение? – спросил ошарашенный Дмитрий.
- Живи тихо в своей норе. Разузнай, кто тебе этот непокой в душу вдувает! А мне всё хорошо, пока дети да баба не начинают бесить меня своими заскоками. Они же, паразиты, кровь мою сосут. И знаю я, кто за ними стоит. И вот диво, - он затих, - так вижу, их черти с моим чёртом бодаются, ихние моей смерти хотят, а мой –ихней.
Дмитрия пробила молния ужаса и сострадания.
- Ты это, Вить … Ты глубоко пошел. Что вижу? Я по облакам скакал зайцем, а ты в землю врылся глубоко, в сущность нашу прашную. Ты, Вить, кажись, и в рай пойдешь. За свою войну, а я погибну за так за свои сказки.
- Очнулся ты вроде, да опять не в ту сторону пошёл. Не мерь весь мир собой. Не шатайся, как баба, по мечтам. Бабы они и со своей дурью спасутся, за чадородие. Сожрут они тебя, мечты твои, выпьют все силы.
- Как жить-то мне дальше? Спутал ты мне всю панораму бытия.
- Терпи, что видишь. Твори, что можешь. Больше земля ничего не просит.
- Да это мало человеку, зря тебя слушаю!
- Это мало тебе, балаболу испорченному. Это мало легкомыслию твоему. В мужиках себя мнишь, а на войне и не был. Нет мужика без войны.
- Да ты разве на войне был? Брешешь!
- Вот хочу, но нет прав на тебе крест поставить. Отдать бы тебя чертям ума ради. Жизнь тебя нежит, и титьку бородатому суёт, а бородатый сопли пускает, нюни во рту мнёт.
- Ты стой, не чеши мои руки. Как же выйти на верную дорогу? Она куда ведет? Вверх или вбок?
- Она ведёт к твоему сараю, мечтатель.
- Что?
- На сарай-то свой глянь. - Угол красного кирпичного сарая Митьки откололся и левитировал в воздухе. - Вот ты точно как угол этого сарая, откололся от жизни и паришь. Но шмякнешься неминуче, прямо в гроб.
- А как же меня укрепить?
- Без народа не пристегнуть, – засмеялся Викентий. - Давай размыслим, как стяжку сделать. Ты инструмент собери, материал, и зови. – Сосед шмякнул сверх нормального его по плечу и пошёл к своему дому.
Митя долго смотрел на парящий угол сарая. Многие мысли носились у него в голове мушиным бестолковым роем.
- А прав ты, Витька. Мир бы развалился от таких мечтателей, как я. Мир бы покрылся кровью и гноищем. Мужицкий молоток забивает гвозди в колыбели и гробы, встречает жизнь и провожает. Лопата будет вечно в моде за беспрестанной надобностью. Строить дома, зачинать с жадностью детей, кормить рождённое. Я же вот точно как сарай, откололся от целого и неохватного. От того, что благословил Бог, и варю в одном котле Богово и кесарево. Явный мир для рук, а тайна жизни для души, и сращено это должно быть. А не расколото, как у меня. Из шкуры выпрыгнуть хотел, скосить обязательства. – Ничего он на самом деле ещё не понял, потому что хватал с воздуха застывшие там слова Викентия, и мысли его были недоказанными словами Викентия. Он потом включит осмысление, сочетав его с делом, когда начнёт разбирать свой парящий одним углом сарай, и заведёт простую человеческую мечту – построить из разобранного кирпича новую баню.
- А Витя-то! Поразил! Из зла рождает добро. А я его не уважал, не ведал его серьёзности. Такой злой и юркий, казалось. Да пронырнул глубоко и надо ж, с чертями воюет! Дивь!
Лето 2021
0

АГНИЯ

16.08.2021
Нас свела бесовская магия,
Утащила за город стремительно.
Простодушная девушка Агния
Совращала меня упоительно.
 
Её ртутная прыть, её громкая сила,
Её варево сладких грехов,
Отравивши меня, шумно в дом притащила
Ароматные трупы цветов.
 
Я сидел, одурев, от тупого вниманья,
Бес листал куражный пасьянс,
Как тюремная был я кровать для свиданья
В этот странный безвременный час.
 
Ты кружилась, чаруя, блеща, восклицая
Бесподобно бессмысленный шум,
Мне хотелось настичь тебя, обрывая
Этот сладкий, бесхитростный глум.
 
И я встал, и как крылышки бабочки
Заломил твои руки с хрустом,
И твои серебристые тапочки
С ног слетели с испуганным стуком.
 
Ты дрожала и плакала после,
Называла бесчувственным зверем,
Но, однако, лишь в мокрую осень
Ты покинула дачный мой терем.
 
Нас не съели голодные мухи
И прожорливые муравьи,
Я не знал беспощаднее суки
В бутафорской одежде любви.
 
Без конца я ломал руки куколки,
Слушал твой экстатический бред,
А твои серебристые туфельки
Всё бегут за мною вослед.
 
Я стоял под дождем дикоросом
Фиолетово-черного цвета,
И плевалась желчная осень.
В зелень платья беспутного лета.
 
Быть хотел бестелесным ангелом,
И дерзал постричься в монахи,
Но чума с лицом Агнии с факелом
Запалила святые рубахи.
 
Моя бедная, бедная Агния,
Я не спас твою чистую глупость,
Жизнь такая ведь чудомания,
Рыщет скотскую скудоумость
 
Чёрный ангел. Смогу ли откаяться
За измятый розан души
Твоей, Агния? Снова пялятся
На меня те чумные дни.
 
И я снова рву крылья бабочки,
Становясь всё чернее и легче…
Наступают грехи на пяточки
И весёлая водка не лечит…
 
2021
0
 
- Не угодно ли, ваше высочество,
Погуляти со мной на лугу? –
(О, какие глаголы подстрочника!)
- Не могу, дорогой, не могу. –
 
Ни гугу дорогая о тайном,
И стыдом не цветёт, - дуду
Потрясу, как всегда, обычайно,
Как всегда подыграю «угу».
 
А и я, дорогая, молчальный,
Не спешу на явь преподать -
На лугу твой испод венчальный
Я не буду тебе разорять.
 
Мы с тобой говорим недомолвками,
Это первовлюблённых игра.
Одичало гуляют волками
По тебе мужские глаза.
 
Агнец истинный ты, коровка
Божия, - ни му-му, ни гугу,
Но вчера я нашёл подковку
Не твою ли на майском лугу?
 
Отвернувшись, и мысля окайно,
Красно-слизкую боль не сдержу,
Я находку, будто случайно,
На язык себе положу.
 
НИГУГУ дорогая, ты злая,
Ты украла себя у меня,
Неужели одним – уличая,
Выну счастную боль из тебя?
 
Я верну тебе эту находку,
Будет честь твоя на слуху,
За твою коровью походку,
Как вчера, сейчас, на лугу.
 
Ты опять «не могу» затеваешь,
Ну, пошли же, а то закричу,
Ты спокойно, как будто зеваешь,
Говоришь мне: - Ну жди. Я приду.
 
Лицо вздёрнувши дерзко, ты ловко,
Ты косой прошла по глазам,
Я походкой голодного волка
Лихо шастнул к измятым лугам.
 
Ты моя, дорогая высочество,
Я опять в синецветном бреду,
Я надеюсь, что мне ещё хочется
Мять цветочный испод на лугу.
 
Ты пришла, дорогая, в исподе
Подвенечном. Ты все же пришла!
А луга – уже огороды.
Ох, пришла, дорогая, пришла!
 
Что мне делать с тобой, окаянная?
Я истрёпся мечтать тебя.
Ты такая ж вчера желанная
Для братка моего была?
 
Не могу, моя дорогая,
Я вчера потерял на лугу,
О подкову твою спотыкаясь,
Чувства ясную простоту.
 
Ни гугу, дорогая. Не надо,
Нет на свете того верстака,
Чтобы первовлюблённое ладо
Заточил на душе дурака.
 
Ты качалась травой, качалась
Пьяным ветром вчера на лугу.
Это все тогда называлось
Черновое мое «не могу».
 
Эх ты! Будто бы надорвалась
Бычья, буйная сердца дуда!
А намедни она называлась
Первобытною песней ага.
 
Эти, первовлюбленных, догадки,
Эти древние полуслова
Выпеваются в горькое: - Ах ты!
Ах ты, скошенная трава!
 
Выпеваются дудкой сердечной
В песню стронутого мужика:
- Закатилось моё сердечко,
Как ты, люба, скосила меня!
 
Разыграем по осени свадьбу,
Ох, скажи уж, мою, иль братка?
Подыграю, а что подыграю
На охрипшей дуде дурака?
 
1996
0
Серёга выехал из села и подался по трассе до города. Дорога причмокивала его на разбитых участках, и утро хлопало по плечу ясным началом. В голове он решал сложную задачу – как уложиться в сумму, которая была в наличии, точно знал, что это надо измудриться, или объездить полгорода в поисках, где дешевле хоть что-то из списка. Они с Галей задумали сделать ремонт и переселить старшего сына-подростка в отдельную комнату, которая с самого начала, как они заселились в собственный дом, упавший им в руки по наследству от деда, так и не была отделана и обжита. А Галя хранила в ней свои закрутки на зиму. Малявка, дочь, мешала брату в приключении его первой любви, хотя и посещала она его исключительно по телефону. Сын попросил лишь свободы языка, чем обрадовал родителей, что любовь его парит в эфире, а не валяется под кустами на земле. Собственно, обрадовались все, даже малявая, ей показалось, что она выросла дней на сто за один час, всосав ушами родительские разговоры о влюблении сыновнем, и прикидки их по благоустроению и ремонту. А подслушивать его любовь она и так сумеет, только кружку к стене приставь. Жизнь даже интереснее для неё показалась, она уже знала, что хоть ухом, но будет присутствовать в комнате брата. Женское в ней уже колготилось, приспособиться и победить.
Вот и поспешилось Сергею пошнырять по магазинам, пока закрепилось семейное согласье на перемены. «А хороша кукурузика!» - Подумал он, проезжая мимо кукурузного поля. «Кукурузика» - было словом из детства, и набеги его с ватагой пацанят на кукурузные поля его сопливых дней катнули на его память сочной волной сладкого вкуса молочностных початков, а потом волной пожёстче, с сольцой, уваренной и вышпаренной. Вот и надумал он, и посластить, и присолить детям своим детство. Рядом с их селом давно уже ничего не сеяли, а лишь косили дуровую траву. К отцу вчера зашёл, получить справку о делах и здравии. Тот сказал: - Опять кругом лишайка на земле, сбрила коса земли волоса. И в воздухе свежей ноты нет, лишь блудовяленье сенное.
- Ты что, бать, - сказал Сергей, - корма!
А отец прицыкнул языком:
- Для мужикова ярма! ****ры рыщут, хрены ищут.
И ведь в точку сказал, пророчески.
«Прибаутный мастер отец, однако, слова ловит, как рыбак рыбу», - улыбается Сергей, и останавливает машину там, где кукуруза пырится ядрёней и гуще. Съехал на обочину, взял пустой пакет побольше, и пошел. Початки он выбирал внимательно, не щупая, а слегка обдирая с них шкуру, чтобы початки потом не высохли, а пухли дальше. Чувства опасности, стыда от производимого воровства, он совершенно не чуял, как и в детстве. Он всё отдалялся от дороги, набивая пакет початками. Тут он вдруг услышал, как орёт свиньёй баба где-то недалеко от него. Он напрягся, постоял, вслушиваясь. Визжит и визжит, а других шумов не слышно, и, вроде, визг не страдальческий, не от причиняемых кем-то мучений, а какой-то призывный, наглый и вызывающий.
Ольга развалилась в притоптанной кукурузе, раскинув ноги, и визжала. Под платьем её чернела неприкрытая первозданность космической трубы, чрез которую на землю сходили люди. Поодаль, в зарослях кукурузы, хихикали, лежащие на брюхе два пацанёнка. Время от времени они кидали в Ольгу початки кукурузы, но она не реагировали на их гранаты.
Серёгино любопытство потащило его на визг, и про кукурузу забыл. Продрался через заросли и увидел на вытоптанном пятачке бабу, расхристанную, облитую маслом вкусного, душистого пота с полевой горчиной, с голыми ляжками телесно здоровой бабы, полными и сильными, с заповедником страстей без ограды, замка и сторожа. Он отозвался на зов природы как глупый жеребёнок на ржанье лошади. Отбросил пакет с кукурузой и приближался всё ближе. Она увидела его и опять завизжала. Лицо простое, загорелое, искусанные, как бы обжаленные пчёлами опухшие губы, глаза – фиолетово-чёрные мелкие сливки, дикие, недородные, политые солнечным маслом, и припылённые угарным дымкой нутряной горячки, титьки укатились в подмышки. Выпырнула из себя страсть, шваркнула огнём по маслу, и зачадило…
- Ты чего, - спросил Серёга, - не понимая сути происходящего.
- Ребёночка хочу. До крика. Вот хочу и кричу. – Ответила она и снова завизжала.
Чувство жалости к ней, запах её пота, сучьей беспомощности вкупе со святой мечтой, сразили Серёгу, сдвинули разум к природному, пещерному естеству, когда всё отступает от человека, кроме яростной жизненности крови и плоти, отупляющей рассудок и отключающей сердце. Его прошпарила кипящая дрожь, и он стал больше, чем был, протыкая облекаемый его воздух. Он стал стаскивать штаны, будто собственную горящую кожу, так его пекло, говоря: «Будет тебе ребёнок». И почти уже снял их, точно до колен, как заросли кукурузы затрещали и из них как два чертёнка выскочили двое пацанят. От неожиданности Сергей упустил штаны, и они съехали с него на землю.
- Что за цирк? Что за западня, вашу и не вашу! – заорал Сергей.
Ольга приподнялась от неожиданности, сдвинула ноги и перестала визжать.
- Вы тут, лядь, что затеяли-то тут? – рассвирепел Сергей, он почти рычал, но от гнева забыл про спущенные штаны.
Пацанята сначала хихикали над ним, а потом осерьёзнели, и один сказал:
- Дядь, ты не ругайся. Она, - он кивнул на причину всего, - врёт. Ей не ребёночка надо, а … - Он покраснел и замолчал. – Ей надо… это самое ей надо…
- Понял, – сказал Сергей. – А вам чего надо?
- Ей ребёночка Бог за то и не даёт, что ей другое надо.
- Вам чего? Прокуроры! – опять взрыкнул Сергей. – Вы страшно испорченные дети, как я посмотрю. Развратники малолетние! У вас карандаши ещё не выросли, телом по телу писАть, а не пИсать, а ходите и подглядываете на то, что ей надо? – Тут, наконец, он понял, что стоит со спущенными штанами, поднял их, застегнул и стал снимать с брюк ремень.
- Я вам разума-то раздам по вашим жопам, может, до головы и дойдёт, чем вы тут занимаетесь? Страшнее всех ****ей развратные дети!
- Нет, дядь, не ругайся, - сказал один из бесстрашных, они оба не припугнулись на Серёгино бешенство, видно, и пострашнее мужиков видали, - мы не затем за нею ходим. Она, дядь, заразная. Она всех заразила, у кого ребёночка просила. А моего отца мать выгнала год назад за неё. И мы решили хоть кого спасти от неё.
- Спасатели хреновы! – проорал Сергей. – Значит, этой дуре задницу жирную надеру, да и передницу бы! – Он пошел к Ольге с ремнём в руке.
- Нет! – закричал мальчишка, побежал за Сергеем и стал вырывать у него ремень. – И её не трожь. Батюшка сказал, что грех не на ней, а на тех, кто к ней липнет, а она одержимая!
- Вот-те как! – Сергею стало жутковато. В голове пронеслось «Устами младенца истина глаголет». С чего его понесло снимать штаны и жалеть через блуд первую встречную бабу? Ведь у него жена любимая, дети, а вот что под кожей у него – скотство.
Он посмотрел на Ольгу. Она сидела с опущенной головой, как выключенная заводная кукла, не реагируя ни на чьи слова. Сидела, снуро глядя в землю пустыми, невидящими глазами, и била одной ладонью другую, словно вяло аплодировала отыгранному деищу. И это было самое страшное для Сергея. Она казалась ему неживой, вылезшей из-под земли, чудилось ему, что земля сейчас усосёт её обратно. К нему приступила отвратительная дурнота, хотелось проблеваться, срыгнуть влезшее в него потрясение души и тела.
- Спасибо вам, мужики, - сказал он детям. - А с ней что делать? Долго она тут будет хрены искать?
- Как чёрт ей прикажет, - ответил пацанёнок, вытирая пот, ведя рукой со лба до подбородка, заодно прихватив и пузырящуюся грязную соплю, а потом обтерев ладонь об штанину.
- Ну, вы тут не падайте духом, воюйте, ангелы, - сказал Сергей, и пошёл к машине не через протоптанную им тропу в кукурузе, а раздирая её заросли, словно со дна моря продирался он на поверхность, через окаменевшие в веках водоросли, чтобы заглотнуть затухающим дыханием огонь жизни, разлитый в эфире, раздробленный на атомы животворящего света. Вдруг снова раздался бесовый визг, ещё более громкий и занывный, который, входя в Серегины уши разбивался на явное прихохатывание . Сергей зажал уши руками, и уже без рук, раздирая грубые, крепкие заросли лицом, бежал к дороге. Это он чувствовал, что бежал, то есть делал необходимые усилия для бега, но на самом деле бежать было невозможно в принципе, можно было лишь продираться, сквозь ряды кукурузных стен. Однако, всему бывает начало и конец. Поле позади, он уже сидит в машине, словно в крепости, куда чужим нет входа. Он перекрестился дрожащей рукой, глядя на иконку, приклеенную к стеклу машины: «Истинно Спаситель», - сказал он. Посмотрел в зеркало на своё исполосованное дубинками початков лицо, словно бы впервые увидел самого себя. Внимательно так посмотрел, и глубоко, осознавая, что мало себя знает. Впервые с болью посмотрел на своё богатое причиндальное место, засадившее такое жгучее отвращение во влагалище души. Посидел минут пять, погружаясь в какое -то тупое, полуобморочное опустошение, и рванул машину. В город он не поехал. Ни до чего было на душе. Чем ближе он приближался к дому – тем настойчивей стала давить помраченная происшествием совесть. Она давила на него как накинутая петля. Было такое ощущение, внутренними глазами зримое картиной, – будто висит он на древе жизни, голый, повешенный за бабьи, потные ляжки, с вывешенным, мотавшимся как красная тряпка, языком, и расопухшей, фиолетово-багровой, кукурузиной, до колен. Зрелище было омерзительное и тяжкое.
Войдя в дом, он нашел жену на кухне, шарящей поварешкой в кастрюле. Галя повернулась с удивлением: - Что так быстро? - Но увидев лицо мужа, поняла, что случилось нечто страшное и небывалое. Она охнула и привалилась к нему.
- Что случилось? Говори! Нет, не говори, я не могу, не могу, не хочу!…
Сергей молчал. Ругал себя, что не смог спрятать с лица бурлящую внутри мерзость. Всё равно же – невозможно рассказать, что было, это разрушить жизнь всех четверых.
- Ты в аварию попал? Серёж, не молчи, не молчи! – Галочка стучала по его плечам маленькими, бархатными кулачками. – Сергей удивился, какие мягкие, воздушно-невесомые у неё руки, в то время как он чувствовал себя в железном панцире, так он напрягся в желании не выдать ей ничего, хотя хотелось броситься ей в ноги с покаянием…
- Да, попал, Галюш… Тормоза отказали…
- И что??? – Сергей смотрел на ужас, который он возложил на ёё лицо, и думал: «А если бы и впрямь авария, и кто-то вместо меня сказал бы ей, что я уже не муж ей, ибо мертвец. Нет, если есть жизнь после смерти, я бы не хотел видеть её страдания вдовы…»
- А ничего. Два ангела влетели в кабину и нажали на тормоза…
От упоминания ангелов ужас на лице Галочки расширился…
- С тобой все в порядке, Серёжа?!
Он вжал лицо в её мягкое плечо. – Успокойся, Галь. Все цело. Даже машина. - Он хотел бухнуться на колени и сказать жене прости, но нельзя было, никак нельзя. Нужно было ставить точку в происшествии и разговорах, он терял силу врать, он слабел…
И все же он сказал ей «прости», но совсем в другом тоне и жанре:
- Прости, я не в себе ещё. Словно душу вытряхнули. Пойду, посижу один во дворе. - Она согласно кивнула, как-то скукожившись внутри себя от страха.
Сергей вышел с облегчением, сел на лавку под дедовым дубом, закурил. «Как пёс вернулся на свою блевотину. И с Ниной почти так было… А теперь на кого его повело, скотом, на бабу эту безумную или на беса, владеющего ею? И верно сказал ребятенок, что грех на тех, кто к нему липнет. Как очухаться-то от всего? И можно ли рассказать мужикам – на кого они часто лезут, припрятавшегося в бабьих юбках? Обхихикаются, слушая.
Лето 2021
 
 
© Copyright: Вера Ветрова 3, 2021
Свидетельство о публикации №121080702458
0

ПАПАНЯ

29.07.2021
- Папаня, - ныл ушастик,- папаня, - семеня за широко шагающим отцом. Тому надоела эта словесная лопота, он резко развернулся, рванул сына за руку , и так он и взлетел ему на плечи, почти акробатическим полётом.
- Только молчи, не ной.
Малец необидно затих на его плечах, которые увеличивали окружающий мир для него в невероятных размерах, он улыбался и таращил глаза, будто вкруг него происходило невероятное волшебство.
«Добился, упорная морда», - думал отец. Он любил сына, но тот достал его изрядно: «Покатай меня, папань!». Самое любимое дело у него – ездить на его шее. А шли по жаре, и в голове канителились срочные мысли. И Васька портил думать и соображать. А соображать надо было срочно – поскольку нагадил он вчера изрядно, и жена его, Люся-сан ночь перетерпела, а утром открыла дверь и послала очень далеко. А Васька выпрыгнул из квартиры за ним, потому что мать орала страшно, а отец тяжело сопел и молчал, и безопасность почуялась в отце, а не в матери. Мать погналась за ним по лестнице, но уловив, что с пацанёнком муж не наворотит новой дури, поспешила в дом. Степан схватил Ваську на лестнице как спасательный круг, как ясную надежду прощения и возвращения в дом. То есть, уже понятно стало, что выгнали не навсегда с ребёнком на руках. Он завеселел слегка, но вспомнив характер Люськи, ломовее его, ну прямо кипяточная баба, знал, что по возвращении всаживать она ему будет долго и больно.
Степан действительно чуял себя виноватым, и жену ему было жалко, а вчера не жалко, когда лил он на неё вчера словесную грязь и пугал выпрыгнуть из окна, если она снова запоёт разводную песню.
«Ну, пью я, но не больше, чем другие. Ну, ору по пьяному состоянию непотребства. Но я ж жизнь одним трудом знаю, и зарабатываю я больше, чем мне платят, и это Люське не объяснить. И самое обидное, что к пьянству она и лень мне припечатывает. Да видела бы ты, как я жилы на стройке рву. Дура, курица…»
- Мачутка, - сказал он сыну, повернув и запрокинув голову наверх.
-Тут я, - засмеялся мальчонок. - Ты меня, папаня, потерял что ли, где я?
- Потеряешь тебя такого, краба клещатого, - засмеялся отец. Он стащил его с плеч, поставил на землю и спросил всерьёз, глядя ему в глаза:
- Как отца спасать будешь, Васька?
- А тебя от кого спасать надо, папань? – удивился малец, видя вокруг себя солнечный день и обычное шевеление жизни.
- От самого себя, сын, и от матери твоей.
Мальчишка ничего не понял. Нижняя губа у него чуть отвисла и застыла, говоря о том, что он находился в серьёзном размышлении.
- Ну и что? – спросил отец.
- Сейчас подумаю, ещё думаю, - ответил пацанёнок. – Только чего-то не хватает, чтобы придумать, - поник он глазами.
- А не хватает тебе данных о состоянии души твоего отца, о сострясённом с ним приключении и о накале обиды матери твоей. Ну, на тебе данные, протокол события. – Он чуть помолчал и начал уверенно:
- Я пьянь у тебя, сынок, не синяя, конечно, трудовая пьянь. - Он остановился. - А пошли вон там на лавку сядем и поговорим по-мужски.
- Айда, - сказал мальчишка, погасив в себе радость, подстраиваясь под настроение отца.
Они сцепились за руки, два таких похожих лицом человека, два таких родных, впаянных в друг друга существа, перешли дорогу и сели на лавке у старой пятиэтажки. Степан не особо думал, что сказать пацану, каким языком и тоном, переводить ли взрослые мысли и чувства на детское понятие, или шпарить истинно по-мужски. Само пошло.
- Слышь, мужик. Мой самый родной мужик на свете. Дела дрянь. И надо какую-то точку ставить. И мне, и матери твоей. А какая может быть точка, если промеж нас ты и любовь? Значит – очередное многоточие. И скакать мне по этим многоточиям как по кочкам.
Он взглянул на сына. Тот сидел с полуоткрытым ртом и как бы подрос за минуты от серьёзности. Уши его слушали жадно, с надеждой уловить нить для собственных рассуждений, но ничего на них не попадало для их толчка и развития.
- Ты, папаня, прямо скажи, что натворил, а я тебе скажу, что делать тебе нужно.
Степан хмыкнул от уверенности сына в своём совете.
- Натворил я очередную пакость. Напился свиньёй и в резал в ухо дураку, соседу. По трезвой бы просто плюнул, а вот стал свиньёй и врезал. И знаешь, свинья та честная была, правильная, ему точно надо было рожу подправить за его поганый язык. – Тут он осёкся. Вспомнил, как сам вчера с Люсей язык свой поганил.
- А дальше что? – спросил малец с заинтересованным лицом, словно смотрел кино в голове со слов Степана.
- Дальше он домой пошёл, чудо раненый, - всего лишь карябка детская на шее, а тут выскочила из подъезда его жена и давай на моём лице блины жарить ладошками, била, бедненькая, со всех сил, старалась, пока не устала. А проще б было глаза мне вырвать, и по лицу рвануть пару раз, когтищи у неё как у тигрицы. Я её когтей лишь побоялся, потому что когти на лице двусмысленно читаются (он не стал договаривать, что когтями по лицу и любовь рвёт). .. А она не смекнул,а глупёха, - он засмеялся, - где её настоящее оружие.
Сын улыбался на его слова.
- Чего лыбишься?
- Ну смешно же, что тётенька тебя побила!
- Етить!
Мальчишка перестал смеяться.
- А дальше, папань,что?
- А дальше она ментов вызвала и меня увезли.
- А почему я это всё не видел? – удивился сын.
- А ты во время этого детектива у бабушки был.
- Ну, эх… - разочарованно протянул мальчишка.
- А мама что делала?
- А мама всё увидела на последней стадии развития, когда менты за мной приехали. - Мальчишка молчал и что-то себе думал.
- Дело дрянь? – Спросил отец. Мальчишка утвердительно кивнул и оба замолчали.
- Васьк, - толкнул Степан через минуту сына, - ну ты думаешь, как спасти меня или так сидишь? – Мальчишка встрепенулся от оцепения.
- Думаю, но не уверен, что правильно думаю.
- Я тебе подскажу, сын, как думать правильно. Когда лодка тонет, или дом горит, надо вытащить из них главное – себя и без чего тебе не жить никак, а лучше сдохнуть.
Такого выражения Степан никогда не видел на детских лицах. Ему аж страшновато стало от того, какие следы печатает на лице его сына его откровенность. Малец смотрел на него глубоко и пристально, с такой степенью серьёзности, которая выросла в немой укор и вопрошение чего-то невыразимого.
Степан отвернулся и быстро закурил. Мальчишка молчал. Ещё через минуту Степан спросил:
- Ну что скажешь, сын?
- Ничего ты не погибаешь. Не надо мне тебя спасать. Когда собака зимой у нас во дворе погибала, у неё другие глаза были, и молчала она, и только лизала щенят до смерти.
Степана объял ужас. Насквозь прозрел! Он и сам знал, что всё рассосётся, если Ваську Люся не оторвала от него, он знал, что соседи удовольствуются штрафом, ехидны мелкие, что пойдёт завтра на работу, что Люська всё простит в очередной раз.
«Чего ж я душу топором колупал ребёнку?» Он аж пропотел и закрыл лицо руками, но пальцы были раздвинуты как грабли, чтобы боковым зрением видеть, если сын вдруг побежит.
- Папань, ты чё? – испугался Васька.
- А ничего, - ответил отец голосом как из погреба.
- Нет, папань, чё? – Он стал требушить отца и дёргать за руки. Степан хотел вытянуть из себя: «Ну просто пожалей меня, пощади», но сцепил крепко разомкнутые пальцы и стиснул зубы. «Тварь тварей, нет названия, что с пацаном творю. Бери себя в руки, мудак, сопля гнойная. Сам бы таких стрелял, не долго думая».
- Да всё хорошо, сын. Успокойся, - повернулся к нему Степан, но не стал играть клоуна, делать весёлое лицо. – Просто бывает так погано, как собаке той твоей.
- А я собачонка её приносил, мама поплакала, а ты не разрешил… - «Вот ещё. Добил» - подумал Степан.
- Может, хватит? Поговорили, пора в путь, - сказал он, выправляя дрожащий голос в твёрдую ноту.
- Так я же не спас тебя.
- Спас, сынок, спас. Ты просто ещё не знаешь, что спасти можно ничего не делая, одним словом, и даже одним взглядом.
- Правда что ли? – удивился мальчишка.
- А то какая правда, самая правдная правда, самая верхняя, царь-правда! – Степан сказал это с таким искренним восторгом и воодушевлением, что мальчишка засмеялся, как всегда смеялся, лягушонком, во всю ширь лица расквасился его рот.
- Ей! Эгей! – смеялся он. – А если спас, то будь теперь самой быстрой лошадью на свете, - и он взобрался, встав на скамейку на спину отцу.
- Э-ге-гей! – крикнул он, и отец побежал. Как он побежал! Как молодой степной конь за своей первой кобылицей. Мальчишка трясся мешком на плечах и хохотал.
- Папаня, папаня, ты машину обогнал! Э- ге-гей!
- Только не опонось меня, сынок, - смеялся отец, - от сотрясения.
- Мальчишка заливался смехом. У большого дерева он сказал отцу:
- Тпру! Поешь травы!
Степан скинул Ваську с плеч, встал на колени и стал выгрызать траву с корнем и жевать её. Мальчишка смотрел на него с умилением. Потом подошёл и погладил отца по спине и по голове:
- Лошадь, настоящая лошадь ты, папань.
- Да скорее свинья копчёная, сын, - смеялся Степан, отплюнув траву.
- Нет, лошадь, - повторил восторженно- нежно Васька. – Победная лошадь.
- Ну, лошадь так лошадь, - согласился Степан. Он вырвал пучок травы: - Возьму себе на ужин. – Взял сына за руку и быстро пошёл к дому.
На звонок Люська открыла дверь мгновенно, будто и стояла под дверью. За это время кипяточная женщина вся выкипела, покапала слёз, умылась, даже глаза подмазала.
- Мам, а папа лошадь! – закричал Васька. – Как он бежал домой, машину обогнал!
- Вот как? Из свиньи конь? Ну-ну. – Сказала она на минимальной степени презрения, понятной лишь Степану.
- Ну, сын же правду говорит, - выцедил Степан, ещё бултыхаясь в своей вине.
- А, ну если Вася сказал, значит, правда. Значит, я тоже лошадь, кобыла бешеная. – Она вырвала из рук Степана пучок травы и прикусила её.
- А я, а я, а я ваш лшадёнок! – Визжал Васька, прыгая вокруг них, не видя их уже пластилиновые пульки, которые они пускали из глаз друг в друга.
- И маму покатай, папань!
Степан ловко схватил Люську в охапку, перекинул на плечо и стал бегать по комнатам. Васька пиявкой прицепился к его ноге, повис на ней, и отец бежал уже раскорякой. Избиенный сосед на их шум стал бить по батарее.
- Ты своё уже получил, - крикнул Степан в потолок, - уймися! Здесь победные лошади танцуют! – На этом слове Люська поцеловала его в ухо, соседа она терпеть не могла, и втайне радовалась, что именно её муж влепил ему недостающего умишка.
Лето 2021
0
Артём решил жить и сдался Лене. Как в камеру хранения сдался.
Долго её рассматривал и наблюдал, а потом, умучивши себя головными червями, тяжким прошлым с наркотическими опытами и, параллельно, вползанием в погибельную философию, где нет веры, решивши уже, что будет один навеки, и не будет у него детей – так честнее, - взял и сдался ей.
Потому что в нём зародилась вера, что ещё может быть у него, как у всех, и что зря он стоял на своём гибельном возвышении, зная о жизни больше положенного нормальному человеку.
Она серьёзница, для неё горизонт виден и как туда идти - ясно. У него - весь космос, без точки цели и смысла, попросту чёрная дыра, где нет пути, а лишь висишь как на нитке в бездне противополюсных мыслей.
И решил он двинуться за какими хоть мечтами, пусть и чужими. И пусть глупыми, но в них был смысл движения. Она, конечно, простушка, но тем и хороша, не испорчена лишними знаниями. Он ей не оповестил всей глобальности своих настроений и целей, но расстался с ней непривычно праздничным, и она при всей своей немудрёности всё же учуяла главное, что он на крючке и дрыгаться не будет.
Он шёл домой, боясь порадоваться за самого себя, но как-то потвёрже шёл по земле. И тут распахнулось окно и высунулся из него дед Антипеев. « Здрав будь, зайди!» Артём припрятался сам в себе, чтоб не высунулся наружу новый человек в нём. В первый раз попал он в дом к деду, тот попросил сдвинуть с ним шкаф, он испытал шок, прежде всего увидев окна с впечатанными в стёкла убитыми мухами, это было неистовое когда-то побоище. А потом его стал пробирать ужас от всего скопившегося в дому хлама, переплетённого коричневой паутиной, видимо, от дыма сигарет, либо от старости соплетения.
С ним случился инсайт – вот, человеческая жизнь, заставленная хламом вещей и мыслей. Через нагромождение ветхих вещей он увидел нагромождение ненужных, праздных и несущественных знаний души, вонь, смрад и когтение вековечной нудной печали - как бы сбросить с себя всё обременяющее, и обрастающей новым обременением.
- Дед, чего мух не отскрёб? Скоро света не увидишь, всё зашлёпано.
- Ай, - отмахнулся дед, - свет я вижу, но иной. Всё тут по мне, со всем сжился, не цепляет оно меня, потому что равно существу моему, моя изнанка. Оно само по себе живёт, я сам по себе. А вот шкаф мне дюже тут мешает, стоит как господин в жиру, давит.
- А куда мы его?
- Мы его в колидор, чтоб не кормить кишки его. Я себе тут отложил одёжи, и вот, вишь, лесенку из проволоки сделал, буду на нее вешать. И будет мне видно, что у меня грязное, а что нет. Попроще жить хочу и не делать лишних движений. Что-то дорого нынче время стало. Часы по темечку кувалдой бьют. А ну тебя. Что я тебе язык змеёй ворочаю, в какой нет пользительного яда, а пустая шкура.
Артем был чистюля и модничал, ему его вывеска была важна, потому что содержимого за ней маловато интересного. Понятие грязи и чистоты было настолько разным у них, до отвращения.
- Берись, вынесем господина в колидор. – И потащили, и поставили. - Стой тут, брюхатый и голодный. – Хихикнул дед.
- Слышь, паря, я тебе воблы что ли дам за работу.
- Не надо, дед, - отрезал Артем, представив как мухи ее загадючили.
- Ну и ладно, - согласился скоренько дед, – я ее Петруньке дам. Он мне дюже помогает.
- А чем же?
- Червей рыщет для рыбали , и тырит у бабки огородный продукт, мне носит, на суп и на уху.
- Дед, а хорошо ли так? Так-то!
- Хорошо! – лицо деда стало напряженным. Хорошо, как я понимаю. Бабка у него жадная, у такой и надо красть. А он меня кормит – Ему Бог поможет. И не говори ерунды, я это ведаю по-особому.
- Думаю, не прав ты, дед. Но это твои проблемы.
- Нет у меня проблем. Не ношу я эти камни в животе. Легко мне опростаться от жизни. Спасибо и иди. Я тебя на подмогу звал, а не пырять ножом поддых.
Артем вышел от него с какой-то кислой горечью, он не хотел, чтобы за ним пошла в след его дешёвая жалость, потому что брезгливость шла спереди, и вела домой быстрым шагом. Он долго мылся, словно весь оплёлся паутиной и грязью, а потом сел и сказал себе: - Тварь я. Дед чище меня. - И завыл неожиданно, приблизившись к какой-то иной правде, ведомой деду.
Он пошел на кухню, полазил по шкафам, кидая в пакет, что попадалось на глаза, - макароны, сахар, соль, соли три пачки кинул, соль деду нужна, рыбу солить. Хотел сам отнести, но передумал. Пошел на улицу ловить Петруньку. Отловил, сунул ему пакет, сказал: «Отнеси деду своему».
Петрунька сказал: - Он не мой. Мой умер давно.
- Все равно он твой, потом поймешь.
- А что сказать?
- А вот что сказать – ничего не сказать. Вернее, врать дальше, как ты и врешь. Скажи, что у бабки стырил.
Петрунька вытаращил глаза и выпалил уверенно:
- Да меня дед за то убьет.
- Как это? Что же раньше не убил?
- Это другое … - сказал Петрунька.
- Отчего ж? А с огорода не украсть?
- С огорода распределить, - сказал Петрунька уверенно.
Артем вздохнул на него, но при том как-то приблизился чуть к его правоте.
«Выуч чужедедкин. Ему отец нужен. Ни деда, ни отца.
- Иди, Петр, - сказал Артем серьезно. Тот пошел с пакетом, а Артем долго смотрел на его коротко обритый затылок, и щекотил его преследующими глазами, - такой беззащитный, безопорный пацан. Потом вбил себе в сердце: - Тварь несусветная. Ребёнку душу рвал баграми, сам вор, а пацанёнка выволок…
Петька шёл и думал, что говорить деду.
Артема он боялся, зная приключения его, и что мать еле его от смерти отбила. Поэтому он боялся идти поперек его воли – взять подачку на себя. С другой стороны – при таком обороте он боялся выволочки от деда, а больше всего, что запретит его посещать. Он оказался между двумя жаркими огнями, забыв совершенно об огне третьем – бабке своей.
Тут он подумал, что лучше бы взять бабушку в сговор – договориться с ней, будто она дала. Но подумал, что она выдаст Артема, и пойдет к деду и скажет о том, и прибавит, что неладно у Артема на уме, что вот деда усыпит подарком, а потом деньги украдет у него или еще что. Да и к матери Артема пойдет и скажет, что он продукты тырит, а сам не работает нигде. Чужим трудом дары раздает. Тут он споткнулся. « А чего тогда Артем говорил, что красть с огорода нехорошо? Огород большой. А сам из дома крадет, выходит».
Цепочка воровства обнаруживалась во многом вселенском добре. Петьке нужно было оправдать Артема и он решил в себе так - кто помогает другим хоть чем – тот не виноват. Потому что добро сильнее зла – говорил дед. Что добро сильнее ума и правил. Значит добро одолевает обстоятельства в свою пользу. Тут ему стало веселей, хотя вопрос, что сказать деду, не был решен.
 
А тут и дом деда и дед на лавке.
- Петрунька, ангел земной пришел! А что несешь-то? Еще все у меня есть, не выел.
Петрунька сел рядом и молчал. Дед как ребенок полез в пакет.
-Ух, ну и гостинец! Бабка что ль отмерила, раздобрела?
Петрунька с отчаянием сказал ему: - Можешь не спрашивать?! Спрашиваешь, как ребенок!
Дед изумился, пристально посмотрел на Петруньку, который сидел с выражением муки небывалой, и сказал:
- Зря ты себя мараешь, сынок. Это уж излишек. Неси назад.
Петька принял пощёчину от деда, он уже и готов был к ней. Но в нем загоралась правда, а правда была не такова.
- Не брал я у бабушки. Это другое. Это… «Это тебе Бог послал « – хотел сказать он, но в нем заныло, что дед не примет это как оно есть, и будет пытать. «Это… это тебе один человек хороший передал» - хотел сказать он, - но и тут дед проник бы своими вопросами, кто тот человек.
- Это… ничего я у бабушки не брал, – повторил он. И тут его озарило – просто встать и дирануть подальше. И будь что будет . Но он не согрешит ни против кого и правда при нём будет. Он так и сделал. Сказал неожиданно для себя: « Прощай!» И взметнулся ветром. Давно он так не бегал. В последний раз от бабушки, когда разбил её чашку, которую ей дед на 8 марта подарил. Бабка трясогусилась над ней с умилением, каждый раз, наливая чай себе, говорила: « Это мне Леша на 8 марта подарил». По десять раз в день одно и то говорила. Это не чашка для неё была, а живая память и вечный помин. Петю она, конечно, не догнала, а когда пришел он домой, приготовившись ко всему неизбежному, бабушка ему одно только сказала: «Вот денег тебе, завтра купи клей, спроси у Тани, какой крепче, и склей чашку дедову мне.» Часа три горело у неё выпороть Петьку, но всё деду на небо выложила, нажалобила и натрясла гневу, а дед выслал на сердце телеграмму : Петьку не бить и не ругать. Видно точно время для него остановилось, и внук для него всё трёхлеток на последний его взгляд.
Странно, что Петька испытывал сейчас очень схожее с тем душевное состояние. Его саднила вина, как и в случае с чашкой. А почему? Ведь ничего плохого он не сотворил и во все это его вовлекли люди.
Дед, тем временем, встал и пошел к бабке его, с пакетом. Протянул ей пакет и сказал кратко: - На.
У неё сердце сжалось камешком, язык онемел, чуя неладное. Дед вышнырнулся тут же. А бабка завопила Петьку и всё вытрясла с него, как с дерева яблоки.
Прямая до невозможности была бабка и пошла по прямой к матери Артёма и хотела сказать прямо: « Парень твой, кажись, опять за свое взялся.» Но получила телеграмму: «Молчи, не топчись по горю». И тихо она вышла, записав на душе тревожное изумление матери окаянного. Вот как пропитана страхом, бедная, что боится и вопрос из души вылупить.
 
Артём в окно увидел бабку Петькину, но опередить мать не успел, потому что та во дворе тяпала молочай в грядках. Артём выскочил из дома, схватил мать за руку, больно схватил, и сказал: «Выручи! Я украл! Деда Антипеева жалко стало. Но, видно, не дано мне добро. Моё добро кривое». Мать стояла, вознеся глаза вверх, с цветом розана на губах – улыбкой безумной - и было так странно в мире простом её истерзанного жития, будто смотрела она ангела в воздусях, а сын больно дёргал и дёргал её руку, и твердил и твердил: « Выручи! Выручи!» На Артёма лился кипяток с неба, горячий, сопливый кисель мыслечувств, что дед его плесневелый презирает, что чужая старуха пожалела мать, и что, самое жуткое, – наверняка дала Петьке люлей, и так закипел кисель, что выварил его нелюдимое самолюбие, и он вцепился в мать, обнял, обмяк и заплакал…
Мать Артема уже по вечеру отнесла пакет деду. Несла она его в тихой радости и надежде за сына. Шла она осторожными шагами, словно в незнакомую страну. Таково было состояние ее души, новое, необжитое.
Дед взял, поблагодарил, не думая осмысливать цепочку карусели с пакетом, прошедшим через многие уже руки, и дошедшему до точного адресата.
Он вошел в дом, и сразу шмыгнул к иконе, с умилением глядя на лик Спасителя, склонив голову на бок, как будто на ребёнка смотрел, с изумляющим умилением.
- Каюсь, Господи, не узнал я Руку Твою, в грехах людских пошел рыться. А Ты выше всего. Ты через малый грех, может, больше хочешь вытолкать. Вот кучу вокруг меня собрал. Целый день хоровод вкруг меня водил, управлял. И не один пакет, по сути-то, Ты мне преподал, а четыре, ежли от каждого считать. Вот какая арифметика Твоя. Я не взял, а Ты приумножил, и все ж довёл до ума меня. Тебя наша правда мало волнует. Ты зло добром попираешь. Я ж знал, конечно, что Петруньку Ты ко мне приставил. И что же мы мудрим-то, когда все просто у Тебя. Знаешь, я их всех отдарю. Рыбы наваляю, а Петруне-то моему велосипед куплю с пенсии. Потерпел он много в этот день. Я ж видел лицо его, как лицо его варилось, а душа и подавно. Невинностный пострадал. Радочка моя, Петрунька. Поклон Тебе за него и за гостинец. И до завтра.
2019
0
Я утром вышел с пёсьей вязью –
И рыжь, и чернь отборных сук, -
Смазнул червя рыбацкой мазью,
И в ярь, - не смыв навоза с рук, -
 
Слетел с горы, как с сковородки!
Червь нутряной грызёт – тоска!
Мы рухнули к реке. Вразноску
Летят собаки вслед. Река
 
Как скатерть. Рань. Чуть розовато.
Тишь, мерный стрекот кузнецов.
Собаки воду рвать азартно
Пошли, подняв всех праотцов.
 
И … хрен с ней, трепетная свора,
Все молодые на грызню,
Как тварь не ведает позора,
Я б засчитался им в родню.
 
- Беситесь! – Взял под их азартом
Песню о топленой княжне,
И в этом сумасшедше-жарком
Хотелось сгинуть как в вине.
 
Буза! Но посмотрел налево –
Стоит, как перст судьбы, как знак, -
Снесла ли Пресвятая Дева
С небес? – ведь не было! – рыбак.
 
Старик стоит и смотрит бучу
Собачью, выперт, будто перст,
Лицо несёт грозу и тучу,
На сердце – деревянный крест, -
 
Так рядом! Вправду что ль спустился,
Седой, нездешний, с облаков?
Я хмыкнул – вроде извинился,
И посадил своих коров.
 
Притихли, смотрят на похлёбку
Реки, на действия чудес.
Я навинтил на крюк поклёвку,
Как маг, пришепточки не без…
 
Пырнул крюк в воду, сел как смирник,
И затянул глаза на дно,
Но грыз червяк внутри – могильник,
Что мне рыбалка – всё равно…
 
И поплыли кругами думы,
Клевала память на живца,
Перетасовывал кануны,
И перещупал козырца –
 
Мои-то праздники!.. Извёлся,
Полынным пеплищем пылюсь,
Чего я не удался в солнце?
Весь выгорел в тупую грусть…
 
Смотрю на деда – стройный посох.
В темечке плешь, не красовит,
Но крепок, скроен как из досок,
И жизнесмертью не разбит.
 
А лет под сто лицо изрыто,
А тело – на тебе! – не дрябь,
Быть бабкина текла молитва,
Чтоб деда на небо не брать.
 
Дед сметкий, видит, что я зарю,
И что по рыбу – растуды,
Что дымом часто горло парю,
Наверно понял: нелады.
 
И мне нелюбопытно рыбье,
Что он наваливал в садки,
Он как портрет: «Белоулыбье»
На синем полотне реки.
 
И я подался на улыбку,
Что он мне кинул, - сам не вняв,
Зачем я лезу, как в побывку,
В чужую душу, мягким став.
 
Он хлопнул по плечу, и взвизгло,
Как ругань, крикнул: - Отошла! –
На рыбью стаю, - кинул криво
Мою уду, - чтоб не нашла. –
 
И прямо в сердце мне вцепился,
Без баек, и без пошлеца:
- Я тоже жить с тоски бесился,
Всерьёз, - как гром, - без подлеца, -
 
Сказал и сник. И полувялой
Начал речьбу, что и почём
Искал, и как хватило малой
Судьбы, не сахарной причём,
 
Чтоб успокоить несмирьяна,
Не в ширь смотреть – по существу,
Как выпрямила жизнь барана
Башки по сердцу – естеству.
 
За крест вцепился: - Правой силы
Обрёл я как сама нашла,
А много было мне потравы
От затаённого грешка.-
 
Руку отнявши с откровенья,
Он стал спокойней, - как река
Текли его души реченья,
И не была она мелка.
 
Я думал, смучит канителью,
Моральным мне казался дед,
Дрожал, боясь, что ахинею
Поповью выдаст за секрет.
 
Но дед не погрешил на правду,
Непогрешим был в правде дед,
Он рвал с себя слова как август
Срывает с яблонь зрелый цвет.
 
Он говорил мне не о Боге –
О людях, в коих был Господь,
- А Тот… - затих он – так высок,
Что не видать достойно многим.
 
Не всех возьмёт в свою качалку –
Райскую тишь… - побагровел
И песню влажную запел, -
Нашёл себе в ней кнут и палку.
 
- А я вот, вон куда подамся,
Меня не пустят, - в острога!
А что, не вишь, на мне рога,
Мы с чёртом матами бодамся!
 
И пьём с им вместе, и валимся,
И шалопутим, стерветня!
И до утра в аду дымимся,
Пока работа не взошла, -
 
Вот-те и рай нам! Валим руки
На всё, что без призору – сгнить.
За то и держит меня жисть
Ещё на лодочке-ветрухе.
 
А глянь-ка! Парус! Барин бесит!
Яхта, сказал ты? Хороша!
Вчерась, в саду он девок месит,
Слыхал, не мягче петуха.
 
И, хороша! Узка – поделка!
Глаза крошит на кружева.
Гляди, к тебе идёт копейка! –
Дурак ты што ль, - клевать пошла! –
 
И затянулся, как гадюка,
С грудинным шипом, п-с-с-ш-и… – махрой,
П-с-с-ш-…, - удочку вздрочни, - без звука
Почти сшипел мне, - хрен-герой! –
 
И вот затих. Завистлив дядька
Охотой, или дурит лоб?
- На полноги тебе стерлядка! –
Хихикнул, - тут же: - Сердце жжёт, -
 
Сказал, и вздёрнулся, - от боли –
Подумал я, а он, лиса,
Рванул уду, и громче воли
Знобит мне: - Щука в два ведра! –
 
И впрямь, вытягивает рыбу
С ехидной рожей, - она, тварь! –
Сопливую, острую глыбу,
Изрубишь – в два ведра, – как царь
 
Сидит уже на кочке старый.
Во, показал мне ловизну,
И дух свой, с старорусским паром,
И сметку верную свою.
 
- И чё прокис? – как мятой, позже
Обдал, - ну молод, не хитёр, -
Я же сказал: меня негоже
В раи-то, жизнью я остёр! –
 
Былинный дед, как диву дался -
Вздохнул я, плача по себе.
Умрёт лишь так, как сам старался,
Не помешает смерть душе.
 
К таким и гроб плывёт ладьёю,
Вались-пожалуй, - доплывём.
Я тут, с заветною стариною
Сижу на кочке нипочём.
 
Ну, дед, уславил мою душу,
И разговором, и учбой,
Дай поцелую – обнаружу,
Как чую, будто сын я твой.
 
Эх, старый, ломовой, лобатый,
Святых народов плешный дед
Мой милый… - я сглотнул, объятый
Корявым веником из бед
 
И радостей, - объят руками,
Которые как свет родны.
Дед улыбался – табунами
Самнастоящей старины.
 
Я вздёрнул удочку на плечи,
Сорвал из сыр-реки садок,
И клал поклон внутри на вечный
Земли, людимый всё ж, раёк.
 
Собаки ветром полетели
До дома, где я гнул ковыль
Тоски, и радости-метели,
Всей жизни несусветной быль.
 
Дышалось Волгой, маяками,
Свет-изумрудною травой,
И ныло сердце стариками:
Что я вот их, но не такой.
 
А к полдню душу ублажило
И петь ей волей дай да дай,
И стало рисовать чернило
Всесуществующий тут рай.
 
2002
0
В опустелой деревушке сидит в доме девочка. Её сюда везти не хотели, именно потому, что деревня в запустении, а стоит далеко, за тысячи километров. Дороговато бабушке внучку показывать. Но всё же уступили человеческому в сердце своём, отвезли бабушке на забаву, потрясли кошелёк.
Так и сидят они с бабушкой в доме или по двору да огороду ходят. В деревне живых лишь с десяток домов, продукты возят машиной раз в неделю.
- Мама, ну ты поучи чему её, вязать что ли или шить. Ну не знаю просто, как вы тут это время проживете. Как тут вообще жить можно-то?
На что старуха ответила дочери: - Живём, можем. Нас много тут, с кладбищем. Всё село, как и было. А молодёжь отсюда и раньше бегла. Нам же что? Нам старикам всё давно ясно. И что, если каждый сверчок с шестка сбежит? Нет, мы живой водой умываемся, а вы ссаками чужими.
Бабушка совсем не свойственно ей сгрубила этим словом. Но сделала это осознанно, чтобы пресечь нытные дочкины речи.
Лена, голубоглазый колокольчик, всегда весёлый в доме своём, осерьёзнела. Весёлого тут ничего.
Лена смотрит, как бабушка режет на салат помидоры.
- Бабулья, а ты знаешь, что в других странах с помидоры кожу снимают? – Её хочется показаться пред бабушкой умной и серьёзной.
- В других странах и с любви кожу соскрябали, и любовь там товар базарный и ****ство душевное. В других странах и картошка не картошка, и огурец не огурец, что толку, что длинный как рог носорога, а вкуса природного в нём нет. И ты не зырь, что в других странах, там давно всё опоганили, чем душой живут, что в рот суют. Ума лишил их Бог!
Лена притихла и слушает с открытым ртом. Про любовь резануло её сильно, и хотелось ещё продолжения о любви.
- И вроде всё так красиво там, и нам никогда до их красоты не добраться, потому что мы не туда добираемся. Им глистов побольше в живот и душу пустить, а нам горький хрен грызть, чтоб глист не водился.
- Малая ты ещё, а слушай, что живешь там, где тебя Бог в грядку посадил, и не зыркай, что за забором у соседей. Зрей, морковка, пока не будет коса до пояса, - смеётся бабушка. И тут же строго: - Слушать не можно, что там люди творят, да и тут своих гадов наплодилось. А вот почему – позыркали, как ты, на их красивую жизнь, зачесалось также, и переняли. Лучше бы строили стену, вроде китайской, но русскую, крепкую и вышче, чтоб ни один глаз нашенский не видел их изгольства над жизнью.
- Лена, слушь меня, милкая. Если ты по дороге кривой пойдешь – то вычеркни бабушку от себя сразу. Потому что уже на полпути всё равно потеряешь, хотя и не чухнешься сразу. Все в тебе станет диким лесом сухим. Все веточки человеческие засохнут, душа потеряет, где солнышко, где ночь. Все кривое в тебе станет, хилое.
Лена, слушая, увидела себя на высоких ходулях их сухих веток, которые вдруг хряснули и она упала в какую-то черную траву.
Лена, малява 7 лет, закинутая сюда родителями. Бабушку она второй раз лишь видит в жизни своей, но помнит ее основательно с 5 лет, когда и была тут впервые. Как забыть такую бабку? Захочешь – не получится.
Она и в тот раз речи свои волокла на возвышенных тонах и сказки говорила на ночь с душевным пафосом, акцентируя и объясняя Лене - почему же на самом деле волк съел бабушку, и почему репка была такая непокорная вроде, а чтобы всем миром одно дело делали.
Бабка на всю дрянь со стороны отвечала одним: Я советская женщина, - без продолжения, которое и так должно быть понятно всем.
Это больше, чем коня на скаку. Это несокрушимая Родина-мать в каждой простой русское бабе.
- Леночка, цветочек, давай сейчас кашу упарим, а потом гыркать будем. На вот, ешь пока мои патриотические огурцы и помидоры. – Она засмеялась, подвигая к ней железную, советских времен еще, миску с салатом.
Лена стала есть на высоте душевного напряжения. Ей очень хотелось понять и запомнить настоящий вкус бабушкиных огурцов и помидоров. Нечто подобное с ней уже было. Как-то вполглаза она увидела в телевизоре как ест хлеб старик, который уже умирал почти от голода. Ее эти кадры потрясли выражением его лица, и с каким трепетом он клал в рот маленькие кусочки, отщипывая их, постелив пред тем на колени какую-то грязную тряпку. Он клал кусочки хлеба в рот и таял, таял так, как таял и хлеб в его рту. Он становился такой мягкий, такой загадочно счастливый, словно засохшее растение вновь вдруг стало расцветать и родило необыкновенный цветок, какого от него и не ждали и какого от него и быть не могло. Кусок того хлеба он ел бесконечно долго, как показалось Лене. Она хотела понять все эти странные перемены в его лице, эту его медлительность, - по ее уму, он должен был съесть кусок этот быстро, как голодная собака. Лена, однако, досмотрела эти кадры до конца, и увидела, что в конце старик опустил свою голову на колени, поцеловал эту грязную тряпку на своих коленях, и стал сщупывать с нее упавшие крошки хлеба. Собрал их, наконец, в щепоть, и медленно воздел в рот, потом запрокинул голову и зажурившись, стал смотреть в небеса, это было так – видя-не видя, непонятно даже было, открыты ли его глаза, но все равно он впивался ими в небо и улыбался. Лене хотелось заплакать от увиденного, от несчастности того старика, но её скрепляла его улыбка и слезам не дано было родиться. А Лену одолело желание понять, что он такого нашел в куске хлеба того, обычного такого.
Она схватила на кухне кусок хлеба, легла на кровать, представила себя почему-то себя старушкй, будто бы это помогло бы ей приблизиться к пониманию, и отломила кусочек хлеба и положила в рот.
Хлеб стал таять, почему-то стал сладким, почему-то стал живым, потому что сам пополз в ее горло, она даже и не сглатывала его, он сам плавно тек в ее живот. Наверное, около часа ела Лена тот кусок хлеба, закончился он как-то неожиданно для нее. Она словно очнулась и сказала: -Волшебство! Это было самое великое слово в её жизни, когда она отмечала в себе какие-то огромно прекрасные вещи в мире.
И вот теперь – бабушкины помидоры ставили такую же задачу. Но ей не хотелось есть их при бабушке. Она сказала: – Можно потом? У меня живот еще не просит.
Бабушка кивнула головой. И, внимательно посмотрев на внучку, сказала:
- Станет тебе трудно когда, вспомни бабушку, соловейка. Бабушка всё перемучала и ты перемучаешь. Пока живешь – не складай рук.
Не понятно к чему и зачем, но сказала. А потому, что за бабушкой стояла рать святых и героев, живых и павших, превозмогших всё.
Бабушка продолжила ближе к понятному.
- Вот смотри, Лена, все, что раньше в рот клали, было лекарством , и хлеб и каша. А сейчас в рот яд кладут, и надо иметь внимание к тому, что жует твой живот. Бог еще родит чистую пищу, ищи ее или сади сама.
Лена засмеялась: - Бабулья, жуёт не живот, а рот!
На что бабушка несоответственно ответила, с печалью:
- Ой, Лена, что ж ты мала такая? И как мне успеть тебе все сказать, чтобы ум твой вознял меня? Как свою нитку вдеть в твое ушко? - Она наружу засмеялась, а внутри заплакала, потому что чуяла, может статься, что видит внучку в последний раз.
Лицо ее, покрытое тонкими седыми волосками и несходимым румянцем, блестело масляным потом, и бабушка была такая тестная, мягкая и упругая при соприкосновении. Но ее большое тело ломала болезнь. Не грызла как мышь корочку, а именно ломала, как большое и крепкое дерево ломает беспечный ураган. И потому бабушка далеко не заглядывала и не видела Лену взрослой, и вот в том и заковыка, что бабке торопилось сказать ей то, что дитю и не надо знать бы раньше времени. Не хотелось бабушке красть ее детство, и по ночам её крепкая, неизносимая душа плакала горько, не желая пускать ее в новые времена. Но что она могла – против Бога и времени?
Так все дни их проходили тихо, в бабушкиных делах и разговорах. Лена слушала пристально, понимала ли она что, Бог весть, но бабушка как пригвождала ее своими разговорами, отходить от нее не хотелось.
В ее обычной жизни все было не так, и слишком весело. А тут что-то другое, взрослое. И Лена чётко улавливала лишь одно, что бабушка считает ее взрослой, если говорит такое. Такое вот почитание взрослости в ребенке ей переживалось впервые, и потому она очень пыжилась уложить в себя все бабушкины разговоры, как бы на потом. Потом разобраться, по памяти.
А так и будет. Не раз Лена вспомнит бабушку. Хотя и вряд ли она будет помнить больше её патриотических помидоров, потому что слова, что и с любви кожу содрали, в неё впечатались красной краской, но вспомнит, что стояло меж них в те дни – равноденствие детства и старости, где бабушка почитала Лену человеком, равным себе.
 
Благословенные старики уходящей эпохи, стираемой временем как мел, на школьной доске. Когда-нибудь вы, простые труженики и воины, будете видеться новым поколениям как эпические герои и богатыри…
И кто-то напишет о вас достойное слово, начинающееся с простоты повествования: «Когда простые люди были как боги…»
Хотя и жили вы совсем недавно, но и слово это недалеко.
 
2018
0

НЕМОЩЬ

07.11.2018
Дед натянул на задницу пакет, помолился и присел. Пошло быстро и мягко, без обычных мук и кровей.
Он так решил, с пакетом, чтобы поменьше забот бабке, с ведром. Он уже полгода как не выходной, и бабка взяла на себя и его обычную работу, хотя работы их все уже были ограничены одним насущным, и уход за ним. Бабка не посмеялась, когда увидела ароматный пакет впервый. Жалеет, - сказала кратко про себя и пошла с ним до нужника – выбросить.
Дед болел ногами и печенью, а бабка имела общую слабость, сравнимую с парением над землей, и худые глаза. Как будто наполовину опустела она мясным своим составом.
Бабка нащупала тем временем огурцов на грядке и вошла в дом. Поддержание навыка вселяло в нее покой.
- Нюш, сёдня легко, арбуз что ли ослабил. – Бабка сказала «дОбре», и замолчала. Арбуз привезла внучка, один, но большой. Бабка решила себе не есть, а делать деду облегчение.
Бабка была обычно говорливой, как и все бабы, а к старости, и как стало гнуть Федю, примолкла, и обрела на лице выражение не сходящей жалости. Потому Федя не мог смотреть на неё долго, и хотелось сколотить себя гробятину, чтобы не мучить старуху. Первые годы, когда слабнуть стал, он охватывался злобой, как так – привычное не дается. Пересиливал он тогда не себя, а дела свои, на своем хотел постановить. Но кроме слабости - окрючило ноги, жилы, с веревку почти, крутили танго день и ночь, да судорога как рачьи клешни хватала его, и вообще – ноги стали чужие, не слушные, не годные. И печень давала поддых, видно, злостью своей и взъярил её тогда.
Федя злился по двум причинам – сам по себе и из-за бабки, что видела она его такого. Он думал и о том, что лучше – с бабкой так мутагориться или без бабки? Даже думал в дом инвалидов сдаться в своих глупых мыслях. А без бабки что? Выл бы он волком. А все же – может и одолел бы многое без неё, по причине лютой необходимости. В общем – в размышлениях тех дошел он до предела. И не столько физическая боль его мучила и выжимала как стираное белье, а мысли его волокли в тяжкое сокрушение о нынешнем дне. Бессилие рук и ног было для него страшнее потери мужской силы. Тут его утешало то, что богат детьми и внуками, а немощь всего тела лишала ощущение нужности, потому что привык быть в делах и заботах, и вот бабушке пришлось теперь землю рыть и дрочить тяпкой. «Мне вот запрещает о делах думать, а сама движет их. Не приведи, Господи, чурбаном лежать, если придут худшие времена, хоть ползти, но дай. Хотя бы кишки опростать, Боже.»
Хотя и внял он уже, что немощь отторгает стыд и заставляет постичь нечто запредельное, что люди выкидывают по молодости из своего бытийного ряда, потому и не берегут себя. Вот так, постепенно, погружаешься в беспощадную наготу жизни беспомощным визглым щенком… Да тут еще и глаза скидывают бельма и видишь все свои прошлые ошибки, то ли в истинном свете, то ли в преувеличенным, под микроскопом опыта и догадок. И все смердит, и тело скрипучее и душа бл...дучая. Вот еще детей чему-то учили, а сами мудрости и не пригубили. Вот боль, выковыривает кой-какие зерна. А для чего теперь? Скоро на выход
 
Потом же, и слабость вошла в привычку, как и всё в жизни. Он просто не заглядывал теперь далеко и высоко, никаких дел не искал, да и бабка тому же учила, что дел лишних много человек переделывает, силу тратит не туда.
Бабка же со своим календарем и навыком прощаться не хотела. Пока жива – буду садить, рыть, хоть руками, хоть чуть. А обычное домашнее – о том и речи нет. Тут нужда, а против нее еще никто не пер, кусок сглотнуть даже и собаке надо.
Когда совсем слег Федор - решил было веселить бабку, превозмогал ярую тоску бессилия какими-то глупыми прибаутками, натягивая на лицо беззаботность. Особого ума не надо, понять – что совсем ему хреново значит.
На что бабка ответила: «Мы жизнь прожили, без смеха, не хочу эту клоунаду тошную смотреть и слушать. Не понимаешь что ли, где мы скоро будем? Лучше вой, начестно, лучше укуси меня.»
И дед затих ее смешить, бабка раздавала ему свой покой вроде и без самоучастия, от нее веяло покоем и твердью, что она готова ко всему.
А нет, не ко всему.
Она не готова была помереть первой. «Федя сгубится душой, загорюнит, не уверена я в одиночестве. Хоть и дети заберут всего скорее, это для них безвыходность просто, он и там закозявит себе горе – не расхлебать.»
Пережить мужа – эта мысль не казалась бабке дикой и страшной. Так мирней и красивше бы кончилось все – вот так она думала. Но что решит Родитель – так будет. Потому она и не молилась о том, полагаясь на лучшее, что легче.
Федор же помирать совсем не хотел, а смирившись со своими состоянием, подумал, что и так можно жить вечно. Хотя примерял к себе разные смерти, и все они казались ему не красивыми рядом с ним, и какими-то надсмехающимися и ехидными вроде.
- Нюш, а знаешь, что в стране сейчас у нас? Так кипит - не как на нашей окраине.
- И что с того? Сломашь голову-то.
- Нюша, я русский, мне больно, за что отец мой жизнь отдал, и мать помучилась на славу.
- Федь, сейчас вот шваброй тресну по телевизору и по твоей башке. Ты все тут! А не тут надо быть уже головой и сердцем! Мы свое кипение перекипели, нам покой искать нужно, какой он – щупать. И потому думать надо о том, что покой зарождает, а не революцию.
И не кради покой из души, своими заглядками. А не знаешь – куда себя деть – сети хоть сплети Петрашке, соседу. Вот гниёшь ты зря мозгами, правду говорю.
И тут села, обжАла деда изработанными руками, и сказала девичьи: « Соловка, помнишь, какие песни пел весной глупой девке? Я помню, как ты в сердце полыхал… Уйми своё бесиво, нам счастливилось прожить жизнь, иль нет?»
- Это так, - пропечатал дед, обозревая всё пробытое, - силы хватило точно на нужное время. Опередила ты меня пониманием существа. Леска на веранде, в сундуке красном, неси. Хоть что смогу, хоть какое добро пущу на свет. Да и побалует рыбой Петрашка, тоже прок. Повезло как никому с тобой мне, барышня. - Дед смеялся молодыми глазами, но держал вид достойный, ради уважения к своей второй половине одного общего сердца.
 
2018
0
Сквозь тьму души и многие препоны
Вдруг воссияют мне словесные иконы.
 
И я разлит, из времени изъятый,
Я становлюсь могучий, неохватный,
 
Я сам есть то, что есть мои стихи.
- Ну что ж, дражайший, вот перо, пиши. -
 
А я оглох, ослеп, во мне нет треб
Писать о том, что мне вода и хлеб.
 
- Тебе, дражайший, нравно состоянье
Летучести, могучести сознанья?
 
А как же мир? Великие поэты
Оставили космичные сонеты,
 
А ты таков – тебе бы без оков
И просто целовать головки слов? -
 
Я воссмеялся. Явственно увидев
Веночки на младенческих главах –
На золотых, безвинностных словах,
Что воскрылялись в кружном диве,
 
Кружились всюду и над всем,
А я одел спасенья шлем,
 
И начертать не торопился
Слова-младенцы, я постился,
 
И ждал, когда приступит Тот,
Кто Образ Свой как свиток развернет,
 
В Котором Мысль – Глагол и Сотворенье,
Тот, Чьё я был сейчас стихотворенье,
 
И вложит в моё сердце,или нет,
Неизъяснимый Свой Глагол, Свой Свет.
 
2017
0

ТАНаНЬГА

11.08.2018
- Не будет, Таня, того, чего ты хочешь. Почему я должен жить по стандарту, придуманному кем-то? Почему у меня должны быть такая вот квартира, такая вот машина и всё такое? Не хочешь считаться со мной – лучше я уйду. Но я не намерен жизнь свою гробить на твои дурацкие желания, идти в рабство вещей, чтобы потом тратить свое время на их обслуживание.
У меня другие планы на мою жизнь и я тебе в самом начале выкладывал открыто. И ты мило кивала головой и была согласна вроде. А потом – вжик – и штамп в паспорте сразу сменил твое направление, и у тебя появились права манипулировать мной. А шиш тебе. Я все сказал.
Таня язвительно дула губы, но молчала. Личико ее стало каким-то крысиным, остреньким, зубки ходили ходуном, постукивая друг о друга от злости, а губы дулись, и вид ее был такой, словно она упорно грызла что-то невкусное.
Таня молчала правильно, себе дороже.
Она никогда не лезла на рожон, и все мозговала перед тем, как выложить, и искала правильную форму, чтобы получить желаемое.
Вот всегда же получалось вытягнуть из мужа то, что он считал пустым и ненужным. И тут нужно подумать тоже. Она чуяла в себе силы переиначить на свое. Хотя Андрей сегодня особенно уж взвился – уйду! Сроду такого не было. «Ну уходи, что мне от тебя, такого , - думала про себя Таня, - невелика потеря». Но поскольку в перспективе не виделось никого более примечательного, чем он, более трудяшного и с большим потенциалом мозгового вещества, то Таня измудрялась рулить им в нужном ей направлении.
Ну, собственно, Андрей и воплотил уже некий стандарт нормальной жизни. И с квартирой и с машиной приличненько. Но Таня гадючилась еще маменькиной мечтой – жить в центре города, на набережной, и жить – как плевать с балкона на прохожих, и не тайно, исподтишка, а открыто.
Мамаша ее, грузная, плотных телес женщина, мощный такой мясной слиток, из мужа своего весь его потенциал вынула, и жила сырно и масляно, но потенциал-то его был и не особо велик.
Когда Таня привела на показ ей Андрея и она повела с ним беседу довольно премудрую, то она унюхала, что Андрей пойдет далеко, при нужном толчке в нужном направлении. Это она Таню замуж за него заманючила. Хотя при холодности той - ей мужчины были интересны не жгуче, не по душе, а по их состоянию. А тут что? Еще ничего! Один лишь потенциал, да и то – со слов маменьки. Потому что Таня тогда не умела еще видеть перспективу, а только гольный факт наличия.
И мать зажужжила ее просто. Бери его и бери. Не пожалеешь.
Ну Таня и взяла, как бы нехотя, чуя свое превосходство над ним.
Вот они вдвоем ловко взялись за Андрея. Он же, дурак по причине душевной простоты, не видел их ходов и маневров, что все было не просто надругательством над ним, - а при их тяжком труде по продвижению замыслов – это ж не просто! – а тотальным истреблением его мирочувствия и жизненных целей.
Андрей напрягся дюже, работал волом, ну дом же – святое построить для мужика. Построил.
Чем Танька тешила его? Принципиальностью в каких-то вещах – обед подать, дом вычистить. Это его радовало очень поначалу. Знал бы он, что все не просто так, не по любви, а по умыслу, чтобы, дав одно, выжать другое. В постели она была рыбье обычна, потому что боялась раскрыть свое естество, проявить себя истинную. Хотя маменька и в постель лезла и ругала Таньку постоянно: «Ты , дура, если не умеешь подавать ему главное блюдо – себя.
То, что Танька холодная, кому как не ей знать? Она даже огрызаться на мать горячо и искренне не умела, только чесала зубками от злости и все складывала в копилочку обид.
Мать она слушала, потому что признавала ее авторитет в том, что жили они лучше многих, и это ее заслуга, потому что выправила отца, деревенского дурня и увальня, сделала из него личность, как она говорила, и дала ему должность. А без нее бы ему – простой путь. Полуголодное нищебродство, а то и пьянство отчаянное. В общем, спасла мать отца от разложения.
Таня с детства присматривалась, как ведёт себя мать с отцом, сначала это изумило ее, и что-то заклокотало в ней, и хотелось сказать отцу, а что сказать? Что мать его не любит и презирает? И как сказать? И что после того? Стало страшно, что отец уйдет.
Мать при отце приобретала ласковый тон голоса, плавность тела и напоминала Тане колокольню со множеством колоколов, из которых на разные лады лился ее смех. Только выходил тот из дома, мать становилась как топор, прямая, резкая, и много говорящая. Собственно, говорила она как бы сама с собой, но для поучения Тани.
Отца она ежила и костерила. А под конец говорила Тане – не будь такой дурой, как я. А то будешь также мучиться с таким же оболдуем.
Отец не проник в директора завода, там его видела маманя в своем путеводителе его жизни. Она его верно оценила, вроде, а вот не влез, увалень. «Что в ум ему кладу – как положить ему на язык? Невозможно проконтролировать его вне дома».
И эта вот рана горячая несбывшихся надежд придавала ей сил учить дочь не делать ее ошибок. И что лучше сразу мужику высокую планку давать, с первых дней, чтобы пока горяч – бежал и прыгал. А потом приостынет чувствами и не сдвинуть его.
Таня действовала по ее технологии. Но мечта ее была тогда слаба и маловата. У нее был эталон – не хуже матери, а лучше. И вот квартира и все прочее вышли лучше, чем у нее. Что-то не широко она на мир смотрела, сейчас кается. Ей было матери и угодить и переплюнуть. Получилось. А очнулась – мечта была маловата, а Андрей не то, что остыл, а уже и уйти может, как выложил.
Пошла Танька к матери и накинулась на нее.
- Академик! Что ты в нем такое увидела? Лучше бы я за Вадика вышла. Вот объявил, что хватит нам всего, и что уйдет, если буду торговать у него новую квартиру.
Мать села на стул, молча и долго смотрела на Таню, как бы изучая ее заново. И сказала, как припечатала:
- Да, академик. Но я не в нем, а в тебе ошиблась. Муж твой всем хорош, а ты тупая ослица. Нет в тебе таланта вдохновить его. У всякого горемыки жена горемычная, жена кочерга.
Таня начала грызть зубками.
- Ты себе диапазон поставила, очень ты ограниченный, не развитый человек. Как ты себя преподносишь ему? Рыба рыбой. Искусственная причем. И знаешь, не хочу ничего больше тебе говорить. Бесполезно. Упустила я тебя. Теперь поздно. Только, если что, не думай, что тебе тут у меня гнездиться. Хоть это обори, если разведетесь, чтобы взять столько от него, сколько вложила. А квартиру вашу, я думаю, ты отработала.
Таня ни слова не проронила, захлопнулась совсем, пришла домой и стала скулить, как щенок.
Впервые она плакала в этом доме искренне, от обиды, злости и жалости.
Ей вдруг вспомнилось, как любил ее отец, как он звал ее ТанАньга, смешно так, как он говорил матери «брысь!», когда играл с ней на полу в детский бильярд, вспомнила, как он был несчастен с матерью, но не понимал своего несчастья, или скрывал… А главное – поняла, что мать её – ей не надежда и не опора, - вот же, сказала, что не пустит ее, если что. Это было огромное сострясение души – понять, что мать, её мозг и опора, вот так вот оттолкнула ее от себя запросто… Она почувствовала себя помоечным щенком… И тут потекли первые искренние слезы, просто детские слезы несчастности окаянной…
Когда пришел Андрей с работы, Таня тихонько подсела к нему на стул и так робко на него посмотрела, как будто она маленькая девочка и впервые встретилась с ним, взрослым мужчиной…
Ее не баламутили никакие мысли, многолетнюю кашу ее наносной алчной деятельности, она выбросила мысленно в лицо матери еще час назад. Одно в ней говорило и клокотало – детский страх, что, кажется, она доигралась в мамину игру, и жизнь ее может выбросить в какое-то космическое сиротство…
Андрей смотрел на нее недоверчиво, зная, что будет очередной нудный и хитрый разговор. Он уже научился распознавать Танины выходки, где она была на ходулях своих желаний, а где просто Танька. Но он ошибся.
- Папа… – Вдруг неожиданно сказала она.
- Что папа? - Удивился Андрей.
Танька смутилась совершенно, она не знала, что говорить вообще, ей просто хотелось безмерной жалости к ее сердцу.
- Папа любил меня…
Андрей почуял, что лучше молчать, чтобы не вспугнуть ее душу, и смотрел на нее даже намеренно ласково, с усилием особой ласковости что ли…
- Папа бы и тебя любил…
Андрей чувствовал, что Таню нужно выручать, что она не сможет вот так взять и открыть свое сердце …
Он обнял ее и сказал: - Все понял. Ты хочешь, чтобы я стал папой. А ты мамой. Что нам нужен малыш. И больше ничего нам не нужно.
Таня тыкнулась благодарно в его плечо и заплакала. Она совсем не хотела сказать ему то, что он сказал. Потому что не понимала, в чем ее спасение, и спасение тому, что рушилось и ломалось в ней.
Она и не могла предположить, что так легко и просто решается все самое страшное на свете, пережитое ей сиротство…
2018
0

МУШКА

11.08.2018
Машка была востренькая, как не дитё вроде. Словно маленькая старушонка, всё примечает-приглядывает, всё охаживает своим острым глазом, а потом переделает, что не так, или выскажет, как надо правильно.
Да и славно – по уму всё, как будто уже жизнь прожила и ко всему навык имела. Да не радовало это никого, хотя и звали её родители умилительно – Мушкой.
Вот точно старушонка, детского ноль.
И не бубенчик звонкий в доме, а бубнящая указка.
Всех она выправляла, и родителей, и бабушку. Имела снисхождение лишь к старшему брату, потому что баловал он её и вниманием и подарками.
Дитя учёное неведомо как и кем.
Провела она безрадостно свою детскую жизнь, потому что ничто игристое её не занимало, всё больше хозяйством овладевала, а не детскими играми. Игрушки все чинно сидели на местах, чистые и не трёпаные.
Вот и замуж выскочила, и мужа за полгода съела правильностью своей. Сдал он её обратно родителям.
И тут принесла правильница в подоле, одного, а потом и второго. Не гуляла, не пила, по ночам не шлялась, а детей вроде на лавочке нашла мимоходом.
А часто думалось, что правильные люди замучивают обычных людей, каких больше. Трудно им соответствовать, да и неохота никому плясать под дудочку чужой воли, сам-царь - так желает каждый. И то же, что правильные иной раз такое вытворят, что диву дашься, как и вытворила Мушка с обретением детей.
Подъела Мушка и родителей, и бабку. Извела своими культурными высказами да правилами, которые становились всё суровее. Какого-то незыблемого царства порядка желалось ей, и быть того не может в текучей жизни, в которой всё – перекладывание вещей, чувств и мыслей.
Тут умер брат отца, и родители скоро и радостно отплыли, забрав и бабушку, в его сельский дом.
Мушка как приочнулась перед их отъездом, словно увидела в них отца и мать, а не часть беспорядка. Хлынула к ней нежная дурь не бытовых отношений, но тут воробышек впрыгнул ей в ухо и начирикал, что в доме будет чистота и красота, и что детей можно в их комнату выплавить, а самой одной пожить в большой зале. Всё ладно складывалось, и без боя.
Вот же, без ора и мордобоя можно людей травить и выцарять. Заведи лишь правило и учи его исполнять. Да разве ж плохо в чистоте жить и вещи обихаживать? Вещь – она уважения требует и деликатного отношения. Права Мушка, права, но в правоте своей спутала нежное и мягкое с железным и деревянным. Душа же мякотная у человека, и ей наперво дай тепла, - а порядок – песочный во все времена, нет порядка на века, ни в чувствах, ни в мыслях, ни в каком веществе и месте предметов в пространстве. Не жила Мушка, а бытовала. Одно ей крепкое царство – гроб, вот там и будет ей вечный порядок.
 
2018
0
Федор шел домой с точным знанием – сегодня его спас Бог, в Которого он не то что не верил, а просто существовал, не соприкасаясь с ним мыслями. Он почувствовал даже физически Его крепкую руку, словно руку могучего мужика, причём по-простому всё это было. На него ехала бешеная машина, хотя и шел по пешеходной, но та вынырнула из-за угла и словно с пристальным прицелом двигалась на Федора стремительно и неотвратимо. Страха не было, он не успел зародиться, напротив, какое-то странное хладнокровие оцепенило его, но между тем вся жизнь пронеслась перед ним, он хотел погнать мысль на вопрос и ответ, что делать, но и того не успел. Он просто почувствовал, что кто-то взял его как малыша подмышки и передвинул. Именно так. Сам он не отступил и полшагу, оцепенев. Машина пролетела мимо в каких-то сантиметрах от него, выехала на трассу и помчалась дальше. Ездок явно торопился в иные миры и был не прочь прихватить с собой еще кого-то.
Когда всё существо Федора охватила безопасность, и он стал как мякиш, организм требовал истерики, как выплеска всего пережитого ужаса, но Федора настолько потрясло его подъятие и перенесение, и эта глыбкая силища, что смогла это сотворить, что он всё хотел восстановить это ощущение великих и могучих рук. Он понял, что нечто подобное ощущал в детстве в объятьях отца. Но надо было трогаться дальше, дома ждала уже Катя.
Он тронулся и первым делом подумал, что, наверное, не всегда умирать страшно, как и он не успел вырастить свой испуг, так и многие, наверное, тоже.
Потом он подумал, зачем его спасли? Ведь с этого часа его жизнь имеет теперь другую цену. Он понял, что находится под пристальным наблюдением, и что от него чего-то ждут взамен.
0

БАБУШКА

08.08.2018
Вот и ныне получила бабушка взбучево. Налетели души рОдные, перевернули сердце, дом, от злости дым вонючий шел из глоток их, а когда зло обессилело – пошли в ход кулаки…
Били-били бабушку, пытали, проводили обыски в ее убогой квартирёнке, непредсказуемо периодично, но бабушка в военное время играла в партизанов, и прошла все, - и голодуху, даже жареных мух ела и червяков, так что напрасно над ней всякое усилие вышибить дух и правду.
Внуки ее, Сашка и Алексей, родились вроде как человеки, а уволок их искус и родительское пьянство в чёрные дни. Стали они демонам подобны и мучили родную бабушку набегами за ее пенсионом. Бабушка не плакала, не слезокапая она была. Деньги она по-старинке в тряпочку уворачивала, концы связывала наподобие конфеты, тряпочка была в красный горох, довольно грязная, от частых разворотов и перечетов бумаженций, имеющих у бабушки особую цену – цену гроба и, может быть, и поминальных щей.
Да отщипывала она Сашке и Алексею, когда сердце чуяло, что без опохмеленья поскачут эти черти нынче же за пределы земли.
0