Стихи Лязга — самые популярные.

Лязг • 99 стихотворений
Читайте все стихи Лязга онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
Глава I
Игра «В мертвяки»
 
Как-то, моя большеносая maman метнула посудину в утомившегося после смены отца. Причем, рубанула в переносицу с таким оттягом, что у папаши досель осталась малюсенькая, но выразительная отметина.
Узорчатое блюдце распалось на три фрагмента. Была травмирована полировка комода вместе с матушкиной центральной нервной системой: мамуля, вовсе позабыв про отцову рожу, поносила себя благим матом, что де повредила деталь интерьера.
Я же, трехлетний румяный щенок, со свойственной мне тревожностью, кинулся в детскую, на застланный диван. Укрыл голову влажными ладонями.
Этакими подковерными прятками, казалось, я спасался: только скачут суетные огоньки, да при закрытых глазах.
Эту нехитрую забаву я прозвал «Игрой в мертвяки». Правила таковы: зажмуришься – и ты «в домике»: ни снежные бури, ни крупный град, ни сход лавины тебя не заденут.
С тех пор я малость поистаскался и подобной ересью не балуюсь. Но, бывает, просыпаюсь хмурым утром, весь в испарине, и бормочу себе: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
После чего мне долго не спится: мучит неутолимая жажда, и душит одна-единственная мысль: «Где же мой дом?»
 
***
Глава II
Не в домике
 
Надо мной потолок чуть далее метра. Наискосок, из угла в угол, по известке струится малюсенькая, но выразительная трещина.
Стены, похожие на не дочищенный мандарин: кой-где куски обоев.
Подушка. Наволочка. Если вывернуть «мехом внутрь» – станут видны маслянистые пятна, оставленные не моей кочерыжкой.
У изголовья койки целая россыпь закорючек, букв, рогаликов и непристойностей:
Мужской член в кокетливом соседстве с девичьими пупком и грудями.
Особо изобретательный нарисовал поэтапный способ приготовления омлета.
И, моё любимое, оставленное безымянным лириком:
 
«Вот и всё.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне всё время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…
…Вот и всё.
И забыты розы»
 
Я смазал слюной последние два стиха, и жирно обвел грифельным карандашом:
«Но не все, но не все.
Не забыты розы»
 
И тут же мне сделалось не так паршиво.
 
Вести дружбу с деклассированными элементами, что шастали в больничных рекреациях, мне не захотелось.
Как-то меня обступил один такой «элемент», и огорошил:
- Знаешь, как моя мама пукает?
Я пожал плечами. С должным для ситуации смущением.
- Во как.
Паренек свил губы в трубочку, и дунул мне в лицо.
- А знаешь, почему она так пукает? Потому что ее все село ебёт.
И засмеялся. Хрипло, с аппетитом причмокивая. Самое страшное, что не видно было ни зубов, ни языка. Только смоляное пятно, очерченное тоненькой полоской губ.
С тех пор тяга к вербальному общению с себе подобными у меня поутихла: люди-растения внушили мне смутный ужас.
Все они были одинаково разные: трико, футболки, резиновые тапки. Только размеры и окраска одежд отличались двумя-тремя невнятными пятнами.
В месяц раз их навещали матери. Засушенные и печальные. Они приносили контейнеры со скверной едой, а после сидели плечом к плечу со своими дитятками. Обыкновенно молчали.
Сыновья жевали долго и усердно, будто силясь удлинить этот немой диалог.
То ли от чувства вины, то ли от обиды, то ли от желания сказать нечто, что не дается сформулировать; от всех этих причин молчание становилось все несноснее.
Потом звучали слова все не те:
«Сына, тут курочка еще с гречкой. Сегодня скушай, пожалуйста, а то испортится».
Или:
«Мы диван новый купили. Бежевый, из замши. Домой приедешь – ахнешь»
Или:
«Артемка такое на днях учудил…»
Нужным жестам места не находилось.
Да и делать признания было глупо: трудно поверить, что от переизбытка нежности своих «поскребышей» сажают в психиатрическую лечебницу.
Потом оба неловко обнимались, как прилипшие брюхом к брюху мошки.
Порой приключалось так, что мамаши уходили, а сыновья отсиживались на скамье: глотали комья пищи и неслышно плакали, глядя одним глазом на удаляющийся материнский силуэт, а другим - на контейнер с «курочкой и гречкой».
 
***
После ужина, когда выветривался дурной запах перловки, мне позволяли оставить свет.
Вел я себя тихо как крыса. Только сопение и бумажный шелест доносились из моей конуры.
Храпели-перешептывались больные в соседних палатах, а я читал и всеми силами делал вид, будто ничего не происходит.
***
 
Когда мне было четыре, я любил ворошить всякую дрянь: голубей, бычки, пивные банки.
Данная страсть привела к тому, что я обзавелся багрово-зеленым лицом и несколькими бессонными ночами.
В энциклопедии заболеваний это зовется сольманеллезом.
Я стал похож на сидельца ГУЛАГа: потерял пару кило, и заполучил кожу цвета ватмана.
И, не поверите, был абсолютно счастлив.
Моя рука сделалась пятнистой от капельницы, но, главное, все эти ночи матушка была рядом. Только временами отлучалась за лекарствами.
Я постанывал и просил воды, но чаще спал. От слабости.
Одним из моих больничных соседей был щуплый гражданин неопределенного возраста: ни то тридцати, ни то пятидесяти лет. Изрисован выцветшими татуировками.
Из дыхательного горла у него выпирала трубка. И, чтоб обрести голос, он перекрывал аппарат, и досаждал:
«Не поделитесь чайком?»
Или:
«Не разменяете тысячу?»
Он курсировал от палаты к палате, от отделения к отделению. По-моему, лежание в больнице было для него сущим лакомством. Что уже тогда казалось мне извращением. Особенно, тошнотворный запах тамошних обедов.
Когда Гражданин ложился спать, его погремушка глотала воздух, а в груди клокотало. Будто, в его чреве обитало нечто инородное.
И тогда я просыпался. Причем от трех факторов сразу: голода, болей в желудке, и мерзкого звука.
И пораженчески стонал: «Ма-а-а-м, я умираю»
На что она мягко улыбалась, и командовала: «А ну не ной! Ни хера! Прорвемся!»
И я смеялся на выдохе, что больше напоминало скуление.
Матушка трясла мою руку своей, белой и крепкой.
И тогда я засыпал чистым сном: знал, что от Водяного меня сторожит Неприступный Линкор.
***
 
Из окна моей палаты, при любой погоде, и в любое время года видна одна и та же картина. Гаражный кооператив.
В двух шагах – мебельная фабрика. Зимой та походила на колонию поселения: огромная и угрюмая. Без запахов, цветов, звуков. Летом крепчал аромат опилок и цемента, перекуривали работники в камуфляжах. Смеялись, шутили, справляли малую нужду.
Зимними вечерами не видно ни зги. Но днем порой разворачивались занимательные сюжеты. К примеру, один раз я наблюдал как на прогалине, с пакетами по обе руки, балансировала бабуля. В кулях были растасованы консервы и соленья. Оттого ходить по льду было вдвойне рискованней.
Так, стоячи у окна, я проводил долгие часы: не слыша голосов людей, придумывал их словесные перепалки.
Единожды я сочинил почти цирковую клоунаду:
В воротах, ведущих в кооператив, мелькала пара пятен: джип, поблескивающий как муха, и погрузочный автомобиль, заваленный пухлыми мешками с цементом.
Погрузочный ворчал. Левое заднее колесо жевало мешковину. Машина буксовала.
За водительским стеклом хмурилось небритое лицо.
Мужичок, выпав птенцом из салона, засеменил вокруг машины: скалился на сигналящий в воротах джип, заглядывал под капот, ковырялся пальцами-сардельками где-то у выхлопной трубы, с усердием вырывал из-под колеса неподдающуюся мешковину.
Этот кругляш был похож на весовую колбасу: резинка от трико, прикусила пузо поперек пупа. Из-под мастерки чуть выглядывал обильный живот.
На голове Кругляша полым шалашом обосновалась шапка «гандончик». Она облегала мясистые уши, отчего те становились навостренными, как у собак породы чихуахуа.
Приметив багровое лицо хозяина джипа, Кругляш повременил с прытью. Он вызволял транспорт деловито и грациозно: так дразнят собаку на привязи, зная, что та беспомощна.
Ни красное лицо, ни кулак, реющий над крышей джипа, Толстяка не раззадоривали. Уверен, присядь я на его верхнюю губу, услышал бы следующее: «Ниче-ниче, простые люди скромности-то научут». Что-то в подобном духе.
Но я рисовал себе иную мизансцену.
К примеру, Багровый, что в джипе, мог бросить: «Ганс, где мой шницель, бездельник ты эдакий?! Небось, стащил, дворняга плешивая! Поймаю – четвертую!»
И, тут же, в моем воображении, у Красномордого под носом вырастала щеточка усов, а на груди заискрился медальон-свастика. Кругляш оборачивался в покорного босяка, увешанного лохмотьями.
Я посмеялся мною же сочиненной глупости, но тут же проглотил смех как противную пилюлю: вспомнил, что я стою себе и наблюдаю нелепую миниатюру сквозь зарешеченное окно. Развлекаю сам себя, как импульсивный онанист.
Я бросил изучать поведение автомобилистов в естественной среде. Отошел прочь от окна, усадил свое болезненно-худое тело на койку.
Проходит пару минут, и я закутываюсь в постельном белье, кусаю ладони, что есть мочи давлю себе на виски. Мне чудится, что это каким-то боком поможет, и все – дурной сон.
Бормочу себе: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
***
 
- Вы понимаете, почему вас сюда привели?
Говорит мне бесформенная особа. Тусклый естественный свет намечает ее редкие рытвины и угри. Она сидит у окна. Легкое дуновение гуляет по кабинету: чуть колыхает респиратор, петлей болтающийся на ее ухе, и бумаги, шелухой раскиданные по столу. Вытянув подбородок в ослиную морду, я смотрю за танцующими занавесями, бумагами и респиратором.
- Нет, - говорю я, оклемавшись, осипшим голосом.
- Как вы себя чувствуете? Есть жалобы?
- Нет. Нет, я… совершенно здоров, - тут я поперхнулся своей уверенности.
- Не напомните, какое сегодня число?
- Сегодня? 2010 год. 21 ноября.
- Угу. Угу. Вы понимаете, что с вами происходит?
- Э-эм, в смысле?
Матушка сидит в углу, вибрирует телом как нахохлившаяся голубка: раскосмаченные волосья, измученная и влажная физиономия, будто ее в прорубь окунули.
- Вы понимаете, что то, что с вами происходит… Это бывает, ну, не с каждым?
- …
- Мне кажется, вам все же стоит подлечиться - говорит бесцветная дамочка, и берется чиркать на листах.
***
 
Душевая кабина обставлена узорчатым кафелем. Одна почерневшая плитка распалась на три фрагмента: лишь уголок остался в стене выпирающим зубом.
Я стою под струей, смотрю на свои белые руки-культи. Мне хочется провернуть кран с горячей водой, но не выходит: ладонь не поддается, болтается инородным телом. Глазею на острие кафеля, а ни черта не вижу: танцуют перед глазами оконная занавесь, респиратор и бумаги.
А внутри тишина. Тишина и покой.
***
 
Сперва меня поместили в одиночную палату, холодную как операционная. На мой вопрос «почему?», медсестра пробурчала: «В понедельник определят в отделение. После осмотра».
Две плечистые врачихи тягали каркасы больничных коек, до тех пор, пока не осталась одна, одиноко теснившаяся к стене. Она стала мне ложем.
Я совершил короткий моцион от палаты до комнаты отдыха. Там расположилась горстка ребятни. Они расселись полукругом. Каждый из них, вытянув шею, наблюдал за бегающими в кинескопе сюжетами. По экрану носился взлохмаченный Джеки Чан. Он весело молотил хулиганов, а те с треском складывались в кучу малу.
Две мясистые медсестры, стоя особняком, перешептывались. Одна, зевнув по-гипопотамьи, спросила другую:
- Скока щас время?
- Не знаю. У меня часы не йдут.
- Это почему это?
- Я ж говорила! У меня энергетическое поле тяжелое. Все часы останавливаются.
- Да ты что?!
- Правду говорю. Смотри. Все как один. И солнечные, и на батарейках…
Они округлили глупые глаза, и принялись разглядывать циферблаты часов.
Косой мальчик с отвислой губой, не пойми откель взявшийся, потискал меня за штанину: «Дядя, а вы к нам надолго?»
Посудачить с разбойником мне не удалось: сестра отвлеклась от разглядывания часов, отлепила парнишку, и уволокла в неизвестном направлении.
Я доплел до палаты, и обессиленный, рухнул в койку. Забегали суетные огоньки, да при закрытых глазах. Это фонарные лампы за окном переливаются и не дают мне спать.
Я бормочу себе: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
И засыпаю тревожным сном…
***
 
Отец полощет раздутое в зефирину лицо. Кровяной крап струится к сливу. А я - за стеной, орально опорожняю желудок. Проще говоря, лижусь с унитазом. У меня такое бывало: чуть понервничаю – и воротит.
Но, главное – нет ничего чудеснее ощущения пустующего желудка: по телу переливается послабляющая дрожь. Разве что отзываются запахи съеденной сельди под шубой.
Разгоряченная maman уже лежит брюхом кверху, и картинно стонет, прикрывшись ладонью.
Вкруг нее раскидана пара сапог на высоком каблуке, обручальное кольцо, денежные купюры, доверенность на квартиру, и прочие обязательные атрибуты супружеской ссоры.
Я же, обессиленный плетусь в детскую, на застланный диван. Натягиваю одеяло к подбородку. Дрожу что клиновый лист.
Танцуют перед глазами купюры, документы со штемпелями, и посудина, распавшаяся на три фрагмента.
А внутри тишина. Тишина и покой.
***
 
Стою у окна. Выглядываю ее тестообразное тельце. Вон она. Мыкается в салон автомобиля. Сгребла полу соболиной шубы.
Вислозадая машина хрипит мотором, переваливается в ухабинах. Выезжает на главную дорогу.
Теряется сначала между гаражей, потом меж стволов деревьев. Еле приметна на пустынной трассе.
И вот, теряю ее из виду. Далекие звуки хлюпающего от слякоти асфальта все затухают и затухают. Замолкает и скрежет пилорамы.
 
И тут рухнул снег.
Огромными легкими шматками.
Танцуют перед глазами сочные хлопья, хлопья, хлопья.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
«Вот и все.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне все время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…»
 
Меркнут фонарные лампы, и я засыпаю чистым сном.
***
 
Комната обрела новые краски.
После полугода моего отсутствия, в ней приютился стерильный душок.
Я мялся у порога. Не решался войти вовнутрь.
В углу пестрела декоративная пальма. Ее пресловутые листья жалили физиономию.
На книжных полках, подобно киоту, выстроились мои же фотографии. Что поначалу вызывало жуткое ощущение.
Ну да ладно. Сегодня мой День рождения.
Я гипнотизирую вершину кремовой розочки. Матушка делит торт на три, четыре, шесть фрагментов.
Всеми жилами имитирую радость от возвращения в родительское лоно.
- Желаю тебе воли, а главное здоровья, - вкрадчиво шипит брат, водя по воздуху стаканом апельсинового сока, - Мне кажется, тебе все же стоит еще подлечиться.
Я приподнимаю уголок рта, в ответ на его «участие».
Соскребаю негустую часть торта с тарелки, и удаляюсь в свою конуру.
***
 
Искаженные от алкоголя лица ушли прочь. Звонкие поцелуи, смешки в парадной, все это улетучилось.
Горючий запах табака в уборной.
Недоеденная рыба.
Рюмки с сальными отпечатками пальцев.
Матушка орудует дверным замком.
Шаркает тапками к моей двери, робко стучит костяшками:
- Сына, я тут кое-чего подарить хочу.
Она торжественно протягивает лист бумаги.
На нем черно-белая мешанина.
Написано:
 
«Министерство сказок и волшебства
Департамент хорошего настроения
Грамота
«Самому послушному ребенку»
Я поднимаю глаза от наивной картонки, и вижу перед собой стареющую пухлую девчушку.
И плачу…
Мы обнимаемся.
Я похлопываю по дряблой спине, и приговариваю:
- Не ной! Ни хера! Прорвемся!
 
«Куда девался мой Неприступный Линкор?»
 
С тех пор дома у меня не было…
0
Уроки ритмики
 
Глава Первая
Я и Екатерина
 
Кате было десять.
Несмотря на звенящую походку, и легкую полу одежд, она казалась сложносочиненной особой с ворохом покровителей.
Екатерина была старше меня лишь на пару месяцев. Однако в ее очертаниях уже накрапывала женская мудрость и «потасканность жизнью».
Катерина носила шапку снежно-чистого оттенка.
И глядела ровно такими же окулярами.
 
***
 
- Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три… - Чеканила педагогиня.
Дамочка с причудами. Казалось, та пережила острую форму малярии, от чего физиономия пожухла, а плавность линий осталась.
Одной из ее сценических приблуд был нательный плащ в виде ковра.
Он влачился, вбирая в себя крошки хлеба и пролитый школярами компот.
Второй ее блажью было ревностное отношение к наставничеству, что вполне оправдывалось сексуальной невостребованностью.
От призвуков фонограммы ее лицо исполнялось умиления почти религиозного свойства.
Я же, одетый в нелепые штанины, ощущал себя осрамленным иудейским сыном.
Тут наша божественная рефлексия расходилась.
 
Нас растасовали на пары.
- Петя, ты с Надей.
Петю прозвали «китайцем». Но не потому, что был по-азиатски молчалив, а оттого, что имел явный монголоидный окрас.
Надя была грузной и не менее молчаливой. Однако ее безмолвие исходило от неуемного аппетита.
В перемену она прыскала в раздевалку, наедалась кулем апельсинов, картофельным пюре или супом, в зависимости от дня недели и прожорливости.
И тогда становилась говорлива как канарейка, отчего Петр бучился и напрягал надбровную дугу.
Однажды этот «тибетский лама» даже продиагностировал:
- Надежда, мне кажется у вас наличествует дополнительный желудок.
Чем распотешил педагогиню-хореографистку.
 
- Слава, ты с Катей.
От этой словесной конструкции мне по хребтине зачастил холодный муравей.
Катя стянула волосья в объемную копну, и ступила на пуантах в мою сторону.
Я же демонстративно уткнулся в балетный станок: принялся разглядывать облупившуюся краску.
И сам не заметил, как вдруг приосанился и вздернул подбородок.
Моя поза выражала мраморную холодность и блоковскую надменность.
- Слава! Какой вкус! Так и пахнешь благородством, - защебетала преподаватель.
Вот такой он, Блок. В мешковатых рейтузах, растянутых в коленных чашечках.
Тут хрустнула кнопка проигрывателя. Застрекотало в дисководе.
Я приложил подушки пальцев чуть ниже девичьих лопаток, и расположился в мудреную пятую позицию. Настолько усердно, что свело бедро.
Будучи поклонником лаконичных форм, мне боле симпатична первая. Однако подобный выбор исходил оттого, что в низ моего живота нахлынула гулкая струя.
Выражаясь бульварным наречием, «Мой мерин поднялся на дыбы».
Я начал размышлять о материях менее манких, нежели катина мякоть. К примеру, об абсцессах и инфекционном фурункулезе.
Однако, будто запах дынь, запекшихся на рыночной лавке, в голову ударил аромат катиных локонов.
И краска стыда смыла боль от сведенного бедра.
Меж тем, вальсировали школьники, похожие на головастые грибы, а я согнулся, что морской гребешок.
Заскребся о рукоять балетного станка, а сам судорожно перебирал: «Лишь бы никто не заметил, лишь бы никто не заметил…».
 
***
0
Улеглась ворсистая трава. Пожухлая и кучерявая.
Мы с тобой раскинулись по земле, в полоске света. Над тобой планировала пузатая муха, и то и дело присаживалась на нос. А ты все отмахивалась.
А я смеялся, что животина выбрала в мишени тебя.
До тех пор, пока это сальное насекомое не заерзало по моей щеке.
Потом уже моему фиаско фонтанировала ты.
Мимоходом петляли автомобили: грязные-чумазые, крупнокалиберно-деловые, а нам с тобой было все равно.
 
Мы глотали воздух…
 
Развернули баталии против местной фауны: муха улепетнула, но после нее горстями поперли муравьи-кровопивцы.
 
Но нам было все равно…
Ведь мы глотали воздух...
 
- Можешь описать запах?
- Чей?
- Эта муха, как она пахнет?
- Как твои липкие плавченки.
И мы смеялись.
- Откуда ты знаешь, как мои труселя воняют, извращенка сопливая!
 
На тебе был конопатый сарафан с бирюзовыми вишнями.
Ты засмущалась, когда я оттянул бретельку бюстгальтера. Звонкая заушина щелкнула тебя по белой коже.
Но ты не ушла. Ты осталась. Обиделась, но осталась.
 
И ты глотала воздух…
 
И я глотал воздух…
 
И муха…
 
И муравьи…
0
Папаша ушел прочь. На смену.
На мои ребячьи плечи легла трехкомнатная квартира.
Я сделался вождем земель: хозяйствую в кухне-ванной-коридоре.
Выражаясь масштабно, «разделяю и властвую».
Папенька оставил банку из-под майонеза, набитую кавказским пловом и двести рублей на растраты.
Выбредаю на улицу.
На мне сандалии и легкая футболка. Вижу масляные ряхи уличных товарищей, а сам переминаю купюры, и подумываю: «Котлеты хватит на всех!»
Шумной гурьбой премся в продуктовый.
Набираем нехитрых разносолов: квасу, мороженного, сухарей.
Бросаю разнокалиберную мелочь на монетницу.
Продавщица порхнула глазищами поверх моего темечка, хмыкнула, и отчеканила покупки.
«Удивительно, - подумал я, - а где уважительные кивки? Не каждому такой куш перепадает!»
Провизией шелестим недолго: двадцать минут, и «котлеты» как не бывало.
 
Расселись сытыми, на бордюре: Я, Павлик по кличке «Паштет» и Денис, прозванный «Скуби» за то, что умял как-то столовую ложку подножного корма.
Павлик обналичил свои пятьдесят рублей на пакет заварной лапши: прихлопнул обертку и смешал вермишелины со специями. Получились импровизированные «чипсы». Паштет склевал содержимое, сопроводив ломкими аккордами. Будто поедал перекати-поле.
Денис истратил свои сорок пять на сухари, твердые как грунтовые камни: сырные, куриные, и со вкусом хрена. С «хреновыми» деликатничать не стали: Скуби вынул пару кубиков, прогрыз, и съежился будто глотнул касторки.
«Интересно, ведь мало кто касторку пробовал на вкус, однако всем чудится, будто она гадкая. Как предосудительно по отношению к напитку», - подумал я и тряхнул головой, освобождаясь от чуждой мне мысли.
 
Шесть вечера.
Против подъездов курсирует диковатая землячка.
У нее тоже имеется прозвище: «Млечная фея».
Что напрямую связано с ее «узкой специальностью»:
Когда натруженные бугорки людей возвращаются по домам, в окрестностях юркает жигуль. В нем восседает угловатый детина и его матушка, Фея.
«Лоб орудует баранкой, будто носорог со спицами, причем, копытцами», - кольнула меня строчка.
Я похвалил себя за образное мышление, а затем поделился «верлибром» с товарищами.
Оба загалдели:
Скуби заскрипел на выдохе, точно приоткрывалась проржавелая дверь.
Паштет даже подавился сухарем.
 
Так вот, Млечная Фея.
Обыкновенно, парубок листает газету, опершись на капот, а маменька трубит под окнами: «Молоко-о-о-о! Кому молоко-о-о-о?!»
На крыше машины расстилают полотнище. А на нем, плотным рядом, переливаются банки топленого.
Сынка мы прозвали «Молочным Властелином», так как аллюзии на порно-мотивы ой как расхожи меж сопливых лепреконов. А еще потому, что мужик не был темнокожим, а самой, что ни на есть, сибирской белизны. Вот только руки были помяты июньским солнцем.
«Властелин» был неприступен как арабская жена: лицо советского писателя и змейки татуировок выдавали в нем бывалого сидельца.
Так что, если он и был бы порно-актером, то лишь самой бюджетной его вариацией.
Однако, жевали мы как можно тише, дабы не навлечь на себя ворошиловский взгляд Молочного.
 
Нашим кликушеством запятнался и Костик «Автономная Пивоварня» Кислицын (за грузную тушу и медвежью походку). Мы решили не ступать проторенной тропинкой, и звать Константина «Кисляком». Однако, мина еврейского презрения и соответствующая фамилия на то располагала.
К тому ж, словечко «Автономная» подчеркивало мою «эрудицию» на фоне малоопытных соплеменников.
Костик «проветривал» свое обширное тело раз в полгода.
Остальное время предпочитал изоляцию.
Этот богатырь выныривал чинно и важно. Казалось, и оперившиеся ласточки затыкались от Костиных вибраций:
- Чего делаете? – спрашивал Автономный, уминая первым подбородком второй.
- Да так, - стрекотали мы, рассовывая пакеты съестного по карманам.
- Поня-я-я-ятно, - протянул Костя, и растворился в направлении гастронома.
 
Курлыкали голуби на асфальте…
 
К белеющему автомобилю, обмотанного парным душком, плелись любители деревенского молока: приземистые бабушки, бающие на лавках и откормленный лифтер, «лакающий» с пятницы по воскресенье.
Последний, впрочем, был решительно настроен на иной сорт нектара: цыганил у Молочного банкноту.
По двору рассыпались веснушчатые отблески окон.
Мы бормотали о всяком.
Я сладко зевал.
 
Теплились окна типовушек: наружу планировали миазмы из жареного картофеля, яичницы и супов.
Стряхнувши назойливых крошек, я и мои товарищи ретировались по домам.
***
 
«Гестапия»
 
Пробуждение для отца – особливый ритуал.
Сперва верещит будильник.
Папаша ковыряет под кроватью, затыкает писк.
«Оповещатель» припасен под родительским ложем, ведь Папоротник угодил однажды лапищей в новехонький аппарат. Даже пару кнопок занозили между пятым и четвертым пальцами.
 
Батенька открывает поначалу один глаз (что ближе к подушке), затем второй.
Перекатывается с «борта на борт», и, широко зевая, усаживается на край койки.
…И долго-долго смотрит в окно.
Затем, что в девять утра взмывает метеорологический шар.
 
Когда мне было три, отец водружал меня на подоконник, тыкал указательным в линию горизонта, и спрашивал:
- Знаешь, где папа работает?
Я мотал головой.
- Папа работает в гестапо.
Уже тогда тятька имел скверное увлечение каламбурами. Но, поскольку значения слова «гестапо» я не знал, оно вызывало предвкушение чего-то заповедного, некоего Зазеркалья, а вовсе не душной коморки, тюремной баланды, павлиньего клекота и вырывания зубов.
И я долдонил:
- Папа работает в Гестапии! – и мечтательно разглядывал бугристый потолок.
Отец казался инопланетным организмом, «заскочившим» на нашу миниатюрную планету между завтраком и обедом. Причем, приземлялся он непременно на метеорологическом шаре.
Стоило отцу уйти в «галактический полет», и я облапливал оконное стекло: утыкался в розовеющее пространство.
На окне, запотевшим бликом, отпечатывались мои нос и пятерня.
***
 
Отец имеет горстку увлечений:
Во-первых, машина: гладкая, плавная, оттенка влажного асфальта.
Папаня питает к «четвероногому» чуть ни платонические чувства.
Во-вторых, досужие россказни про горести и радости врача скорой помощи.
В своих повествованиях батенька отчего-то всегда приходится на сторону «правосудия»:
Одной рукой откармливает больных пилюлями, а другой – раздвигает дымку невежества.
Выходят истории, обыкновенно, такими:
- Мужик выпил паленого вина. Приезжаем, а он на улице, в дубленке. Чуть ни на босу ногу. Мнется, ждет. А язык у него с лосиную вошь! Я говорю: «Ты, дурачок поселковый! Ты чего творишь?» А он стоит, лыбится во весь рот. Дал ему преднизолона. Увезли.
- А чего дальше было?
- Чего-чего, помер. Медсестра говорит: «Почему так мало дали?». Я говорю: «Вы, вроде как, больница! Впихнули б сколько надо!» Тридцать восемь лет мужику было. Еще на хуторе бабочек ловить. Да девок мацать.
Или:
- Вызов. Умирает. Приезжаем. Живут на седьмом. Премся со всеми нашими баулами. Дверь открывает бабень. Огромная, как дубовая бочка. Хочу мимо проскользнуть, а она лапой меня оттиснула и говорит: «Вытрете ноги! Я только полы вымыла!» Причем гаденько так, базарно, в нос говорит. Понимаешь, да? Там мужик лежит, иссиня-белый! Как туманный Альбион, мля! А она о санитарных нормах печется!
Когда отец опрокидывал стопку беленькой и покрывался лиловыми переливами - сорил истории одну за другой. И чем рыхлее тятька становился, тем менее «употреблял», а былая веселость выдыхалась с каждым глотком.
Отец шелестел телеканалами, останавливался на викторине, моргал лягушачьими веками.
Жевал что-то вроде: «Наберут детей на скорую!», и, уставший плелся в кровать.
***
 
Когда померла бабушка, я не плакал.
Ее лицо походило на ветхий фолиант. А впалые щеки отбили аппетит на следующие два часа.
Но не более.
Бабка бывала раз в полтора месяца. Привозила яблок, вишен, черешен.
Любила крепкие сигареты, и столь же крепкие поцелуи: тогда я набирал воздуху поглубже, и пережидал дуновение табачного амбре.
Старушка была сухой и молчаливой: когда я поглощал кабули за семейным столом, она умильно меня изучала.
И я, под натиском ее мышиных глазок, откусывал пол яблока, и удалялся в свою конуру.
 
Быть может, я был для нее таким же инопланетянином, как отец для меня.
 
Бабуля походила на сброшенную змеиную личину. Ей было просторно в усыпальнице. Ювелирная голова зарылась в черноватый полушалок. Глядела она сосредоточенно и устало.
 
А я не плакал.
 
Приходили долговязые, усатые, с золочеными зубами. И некрасивые. Они отвратно ревели, нелепо укладывали рогалики венков, нестройно шептались и сами были нестройными.
А мне было стыдно оттого, что не мог развести сырости.
Мне было все равно.
Бабушку я почти не знал.
0
Настя рухнула в воду. С треском, какой раздается при падении арбуза на летнюю мостовую.
В этом звуке и хруст прыща, и шлепок ладони по младенческой ягодице, и выстрел бумажного катыша из грифеля от ручки.
Разве что ракетная установка «Град» не отчеканила в ушах.
Крохотная девочка, пока что без грудей, амбиций и комплексов мальком вибрировала в воде.
Слава нырнул следом.
 
И рядом с белокожей Настей ощутил себя креветкой под обильным китовым брюхом.
 
Румяная и раскудрявая Настя не имела чекистского оскала и желваков, но Славе стало страшно:
Струя мелководной реки слизала с Насти узорчатые плавки в «русалках».
А под ними оказался бледный треугольник…
Следы загара очертили шоколадным контуром нижнее белье.
И Слава увидел то, что оказалось настиным телом.
Это было частью Насти.
Это было той частью Насти, о которой Слава и не подозревал.
0
Глава I
Игра «В мертвяки»
 
Как-то, моя maman метнула посудину в отца: рубанула в переносье с таким оттягом, что у батеньки досель осталась малюсенькая, но выразительная отметина.
Блюдце распалось на три фрагмента. Была задета полировка комода вкупе с матушкиной чуткой организацией: забыв про отцову рожу, матя блажила во всю глотку, что де помяла деталь интерьера.
Однако, пара стопок «Таежной», и бабья сущность распахнулась «ширче» Беловежской Пущи.
 
Маменька изъяснялась с комсомольским проникновением:
«Сынка, ты паразит на теле общественной государственности».
Перлы вроде: «Интеллегентыш» и «Приспособленец» рядками выпархивали из ее орального отверстия.
 
Однажды, вместо одной молочной сосиски, я умял полторы.
И следующие шесть часов провел в напряженном молчании.
Перебрал многочисленные комбинации: смолоть указательный и запихнуть исходное обратно, в полимерную оболочку.
Или заполучить шенген для выезда в Монголию.
Оба варианта были отметены как невыполнимые:
Отсеченный палец ушлая матушка унюхает в долю секунды, а шенген не выдается девятилетним личинкам человека.
 
И я, розовощекий бутон, кинулся в детскую, на застланный диван. Закутался в перину.
 
Этакими подковерными прятками я «спасался»: только скачут суетные огоньки, да при закрытых глазах.
Мою забаву я прозвал «Игрой в мертвяки». Правила таковы: зажмуришься – и ты «в домике»: ни снежные бури, ни крупный град, ни сход лавины тебя не заденут.
 
Шел час за часом.
Полторы сардельки обернулись в однородную труху, в желудке заклокотало.
А когда я различил связку ключей в парадной, свинина запросилась наружу.
Однако, ни через десять, ни через двадцать минут бутылка «Таежной» не описала кривой к моему виску:
Матушка сварила пару яиц, и, усеяв солью, поглотила.
Я, имевши игривое воображение, нарисовал на месте желтка собственный головной мозг.
Маменька прищурила створки век, уставилась на мое пепельное мурло.
Не знамо за что начистить хвост, но приметив боязливые переливы, Родимая отстегала меня генеральским ремнем.
 
С тех пор я малость поистаскался и подобной ересью не балуюсь. Но, бывает, просыпаюсь хмурым утром, весь в испарине, и бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
Мне долго не спится: мучит неутолимая жажда, и душит одна-единственная мысль:
«Где же мой дом?»
 
***
 
Глава II
Не в домике
 
Надо мной потолок чуть далее метра. По известке струится малюсенькая, но выразительная трещина.
Стены похожи на объеденную шкурку мандарина: кой-где куски обоев.
Подушка. Наволочка. Если вывернуть «мехом внутрь» – будут видны маслянистые пятна, оставленные не моей кочерыжкой.
У изголовья койки – россыпь закорючек, букв, рогаликов и непристойностей:
Фаллос в кокетливом соседстве с девичьими пупком и грудями.
Особливо изобретательный начертил поэтапный способ приготовления омлета.
И, моё любимое, оставленное безымянным лириком:
 
«Вот и всё.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне всё время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…
…Вот и всё.
И забыты розы»
 
Я развел слюной последние два стиха, и обвел грифельным карандашом:
 
«Но не все, но не все.
Не забыты розы»
 
И тут сделалось не так паршиво.
 
Вести же дружбу с деклассированными элементами, что бродили в кишке больничной рекреации, мне не захотелось.
Как-то меня облапил один отщепенец, и огорошил:
- Знаешь, как моя мама пукает?
Я пожал плечами. С должным для ситуации смущением.
- Во как.
Паренек свил губы в трубочку, и дунул мне в лицо.
- А знаешь, почему она так пукает? Потому что ее все село ебёт.
И засмеялся. Хрипло, с аппетитом причмокивая. Не видно было ни зубов, ни языка. Только смоляное пятно, очерченное кромкой губ.
С тех пор тяга к вербальному общению с себе подобными у меня поутихла: люди-растения внушили мне смутный ужас.
Все они были одинаково разные: трико, футболки, резиновые тапки. Только размеры и окраска одежд отличались двумя-тремя невнятными пятнами.
В месяц раз их навещали матери. Засушенные и печальные: приносили контейнеры со скверной едой.
Сидели плечом к плечу со своими дитятками.
Молчали.
Сыновья жевали усердно, будто силясь удлинить молчаливый диалог.
То ли от чувства вины, то ли от обиды, то ли от желания сказать нечто, что не дается сформулировать; от этих причин молчание становилось невыносимее.
Потом звучали слова все не те:
«Сына, тут курочка еще с гречкой. Сегодня скушай, пожалуйста, а то испортится».
Или:
«Мы диван новый купили. Бежевый, из замши. Домой приедешь – ахнешь»
Или:
«Артемка такое на днях учудил…»
Нужным жестам места не находилось.
Да и делать признания было глупо: трудно поверить, что от переизбытка нежности своих «поскребышей» сажают в психиатрическую лечебницу.
Потом оба обнимались, как прилипшие брюхом к брюху мошки.
Порой приключалось так, что мамаши уходили, а сыновья отсиживались на скамье: глотали комья пищи и неслышно плакали, глядя одним глазом на удаляющийся материнский силуэт, а другим - на контейнер с «курочкой и гречкой».
 
***
 
После ужина, когда выветривался дурной запах перловки, мне позволяли оставить свет.
Вел я себя тихо как крыса. Только сопение и бумажный хруст доносились из моей конуры.
Храпели-перешептывались больные в соседних палатах, а я трепал страницы и всеми силами делал вид, будто ничего не происходит.
 
***
 
Когда мне было четыре, я любил ворошить всякую дрянь: голубей, бычки, пивные банки.
Данная страсть привела к тому, что я обзавелся багрово-зеленым лицом и несколькими бессонными ночами.
В энциклопедии заболеваний это зовется сальмонеллезом.
Я обернулся в сидельца ГУЛАГа: потерял пару кило, и заполучил бескровную шкурку.
И, не поверите, был абсолютно счастлив.
Моя рука испятналась капельницей, но, главное, все эти ночи матушка была рядом. Только временами отлучалась за лекарствами.
Я постанывал и просил воды, но чаще спал. От слабости.
 
Одним из больничных фантомов оказался безымянный гражданин смутного возраста. Изрисован выцветшими татуировками.
Из дыхательного горла у Того выпирала трубка, и чтоб обрести голос, он перекрывал аппарат, и досаждал:
«Не поделитесь чайком?»
Или:
«Не разменяете тысячу?»…
…Курсировал от палаты к палате, от отделения к отделению.
Лежание в больнице было ему сущим лакомством. Что уже тогда казалось мне девиацией. Особенно, тошнотворный запах тамошних обедов.
 
Гражданин ложился спать. Его погремушка глотала воздух, а в груди клокотало. Будто, в желудке обитало нечто Постороннее.
И тогда я просыпался. Причем от трех факторов сразу: голода, болей, и склизкого звука.
И пораженчески стонал: «Ма-а-а-м, я умира-а-а-аю…»
На что она мягко улыбалась, и командовала: «А ну не ной! Ни хера! Прорвемся!»
И я смеялся по-щенячьи, на выдохе.
Матушка трясла мою руку своей, белой и крепкой, и тогда я засыпал чистым сном: знал, что от Постороннего меня сторожит Неприступный Линкор.
 
***
 
Из окна палаты, при любой погоде, и в любое время года видна одна картина. Гаражный кооператив.
В двух шагах – мебельная фабрика.
Зимой та походила на колонию поселения: огромная и угрюмая. Без запахов, цветов, звуков.
 
А вот летом крепчал аромат опилок и цемента…
Перекуривали работники в камуфляжах. Смеялись, шутили, справляли малую нужду.
 
…Зимними вечерами не видно ни зги. Но днем разворачивались занимательные сюжеты.
Один раз я наблюдал как на прогалине, с пакетами по обе руки, балансировала бабуля. В кулях были растасованы консервы и соленья: ходить по льду было вдвойне рискованней.
Так, стоячи у окна, я проводил долгие часы: не слыша голосов людей, сочинял их перепалки.
 
Единожды я наворотил почти цирковую клоунаду:
 
В воротах, ведущих в кооператив, мелькала пара пятен: джип, матовый как навозная муха, и погрузочный автомобиль, заваленный мешками цемента.
«Погрузка» ворчала. Левое заднее колесо жевало мешковину. Машина буксовала.
За водительским стеклом хмурилось лицо.
Мужичок выпал птенцом из салона, засеменил вокруг машины:
Скалился на сигналящий в воротах джип, заглядывал под капот, ковырялся пальцами-сардельками у выхлопной трубы.
С усердием вырывал неподдающуюся мешковину.
Этот кругляш был похож на весовую колбасу: резинка от трико, прикусила пузо поперек пупа.
Из-под мастерки выглядывал обильный живот.
На голове Кругляша полым шалашом обосновалась шапка «гандончик». Она облегала мясистые уши, отчего те становились навостренными, как у собак породы чихуахуа.
Приметив в джипе багровую морду, Кругляш повременил с прытью: вызволял транспорт деловито и грациозно. Так дразнят собаку на привязи, зная, что та беспомощна.
Ни багровое рыло, ни кулак, реющий над крышей джипа Толстяка не раззадоривали. Уверен, присядь я ему на верхнюю губу, услышал следующее: «Ниче-ниче, простые люди скромности-то научут».
 
Но я рисовал себе иную мизансцену.
 
К примеру, Багровый Мордоворот мог бросить: «Ганс, где мой шницель, бездельник ты эдакий?! Небось, стащил, дворняга плешивая! Поймаю – четвертую!»
И, тут же у Красномордого под носом вырастала щеточка усов, а на груди заискрился медальон-свастика.
Кругляш обернулся в покорного босяка, усеянного лохмотьями.
 
Я посмеялся мною же накрапанной глупости, но тут же сглотнул как противную пилюлю: вспомнил, что стою и наблюдаю нелепую миниатюру сквозь зарешеченное окно. Развлекаю сам себя, как импульсивный онанист.
Я бросил изучать поведение автомобилистов в естественной среде. Отошел прочь от окна, усадил худосочное тело на койку.
Проходит пару минут, и я закутываюсь в постельном белье, кусаю ладони, что есть мочи давлю на виски. Мне чудится, что это каким-то боком поможет, и все – дурной сон.
Бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
 
***
 
- Вы понимаете, почему вас сюда привели?
Говорит бесформенная особа. Тусклый свет намечает ее редкие рытвины и угри. Она сидит у окна. Дуновение гуляет по кабинету: колыхает респиратор, болтающийся на ее ухе, и бумаги, сором раскиданные по столу. Вытянув подбородок в ослиную морду, я наблюдаю за танцующими занавесями, бумагами и респиратором.
- Нет, - говорю я осипшим голосом.
- Как вы себя чувствуете? Есть жалобы?
- Нет. Нет, я… совершенно здоров, - тут я поперхнулся своей уверенности.
- Не напомните, какое сегодня число?
- Сегодня? 2010 год. 21 ноября.
- Угу. Угу. Вы понимаете, что с вами происходит?
- Э-эм, в смысле?
Матушка сидит в углу, пульсирует телом.
Раскосмаченные волосья, измученная и влажная физиономия, будто ее в прорубь окунули.
- Вы понимаете, что то, что с вами происходит… Это бывает, ну, не с каждым?
- …
- Мне кажется, вам все же стоит подлечиться - говорит дамочка, и берется марать бумагу.
 
***
 
Душевая кабина обставлена кафелем. Одна почерневшая плитка распалась на три фрагмента: уголок остался в стене выпирающим клыком.
Я стою под струей, смотрю на свои белые руки-культи. Хочу провернуть кран с горячей водой, но не выходит: ладонь не поддается, болтается инородным телом. Глазею на острие кафеля, а ни черта не вижу: танцуют перед глазами оконная занавесь, респиратор и бумаги.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
***
 
Меня поместили в одиночную палату, холодную как операционная. На мой вопрос «почему?», медсестра проурчала: «В понедельник определят в отделение. После осмотра».
Две плечистые врачихи тягали каркасы коек, до тех пор, пока не осталась одна, одиноко теснившаяся к стене. Она стала мне ложем.
 
Совершил моцион от палаты до комнаты отдыха.
Там расположилась горстка ребятни: расселись полукругом. Каждый, вытянув шею, наблюдал за мелькающими в кинескопе сюжетами. По экрану носился Джеки Чан, молотил хулиганов. А те складывались в кучу малу.
Пара медсестер, стоя особняком, перешептывались. Одна, зевнув по-гипопотамьи, спросила другую:
- Скока щас время?
- Не знаю. У меня часы не йдут.
- Это почему это?
- Я ж говорила! У меня энергетическое поле тяжелое. Все часы останавливаются.
- Да ты что?!
- Правду говорю. Смотри. Все как один. И солнечные, и на батарейках…
Они округлили рыбьи глаза, и принялись разглядывать циферблаты часов.
Косой мальчик с отвислой губой, не пойми откель взявшийся, потискал меня за штанину: «Дядя, а вы к нам надолго?»
Посудачить с разбойником не удалось: сестра отвлеклась от разглядывания хронометров, отлепила парнишку, и уволокла в неизвестном направлении.
Я доплел до палаты, и обессиленный, рухнул в койку. Забегали суетные огоньки, да при закрытых глазах. Это фонарные лампы за окном переливаются и не дают мне спать.
Бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
И засыпаю тревожным сном…
 
***
Главврач имел мягкое лицо. Бравировал усищами. И щерился подобно любителю баварских сосисок. Под его контуром мерцал фонендоскоп:
- Здра-а-а-авствуйте, - промурлыкал ударник медицинского труда.
С тех пор он говорил так, будто громоздил передо мной игрушечные кубы.
- На что жа-а-алуемся?
Ощущение складывалось такое, будто этот коновал коптит меня медовыми интонациями.
- Сколько я здесь пробуду?
Лекарь уткнулся в планшет и заулыбался, будто разглядывал стыдные анатомические подробности.
 
В палату вплыли интерны…
 
 
***
 
Отец полощет раздутую в зефирину ряху. Кровяной крап струится к сливу. А я – за стеной, орально опорожняю желудок. Проще говоря, лижусь с унитазом. У меня такое бывало: чуть понервничаю – и воротит.
Но, главное – нет чудеснее ощущения полого желудка: по телу переливается послабляющая дрожь.
Разве что отзываются запахи сельди под шубой.
 
Maman лежит брюхом кверху и картинно стонет, прикрывшись ладонью.
Вкруг нее раскидана пара сапог на высоком каблуке, обручальное кольцо, денежные купюры, доверенность на квартиру, и прочие атрибуты супружеской ссоры.
Я же, обессиленный плетусь в детскую, на застланный диван. Натягиваю одеяло к подбородку. Дрожу что клиновый лист.
Танцуют перед глазами купюры, документы со штемпелями, и посудина, распавшаяся на три фрагмента.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
***
 
Стою у окна. Высматриваю ее тестообразное тельце. Вон она. Мыкается в салон автомобиля. Сгребла полу соболиной шубы.
Вислозадая машина хрипит мотором, переваливается в ухабинах. Выезжает на главную дорогу.
Теряется сначала между гаражей, потом меж стволов деревьев. Еле приметна на пустынной трассе.
И вот, теряю ее из виду. Далекие звуки хлюпающих шин все затухают и затухают. Замолкает и скрежет пилорамы.
 
И тут рухнул снег.
Липкими шматками.
Танцуют перед глазами сочные хлопья, хлопья, хлопья.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
«Вот и все.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне все время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…»
 
Меркнут фонарные лампы, и я засыпаю чистым сном.
 
***
 
Комната обрела тенистые тона, пропиталась стерильным душком.
Я мялся у порога. Не решался войти вовнутрь.
В углу пестрела декоративная пальма. Куснули зубастые листья.
На книжных полках, подобно киоту, выстроились мои же фотографии. Что поначалу вызывало жуткое ощущение.
Ну да ладно. Сегодня мой День рождения.
 
Гипнотизирую кремовую розочку. Матушка делит торт на три, четыре, шесть фрагментов.
Всеми жилами имитирую радость возвращения в родительское лоно.
- Желаю тебе воли, а главное здоровья, - шипит братец, водя по воздуху стаканом сока, - Мне кажется, тебе все же стоит еще подлечиться.
Я приподнимаю уголок рта, в ответ на его «участие».
Соскребаю негустую часть торта с блюдца, и удаляюсь в свою конуру.
 
***
 
Лица, искаженные от шоколадного коньяка, ушли. Звонкие поцелуи, смешки в парадной, все улетучилось.
Горючие пары табака в уборной.
Недоеденная сельдь.
Рюмки, с сальными отпечатками пальцев на них.
Матушка орудует с дверным замком.
Шаркает тапками к двери, стучит костяшками:
- Сына, я тут кое-чего подарить хочу, - торжественно протягивает лист бумаги.
На нем черно-белая мешанина.
Написано:
«Министерство сказок и волшебства
Департамент хорошего настроения
Грамота
«Самому послушному ребенку»
 
Я поднимаю глаза от наивной картонки, и вижу перед собой стареющую полнотелую девчушку.
И плачу…
Мы обнимаемся.
Я похлопываю по рыхлой спине, и приговариваю:
- Не ной! Ни хера! Прорвемся!
 
«Ну куда подевался мой Неприступный Линкор?»
 
С тех пор дома у меня не было…
0

Сошлись.

12.06.2016
Действующие лица:
 
Павлик – 35 лет. Дальнобойщик. Любитель смочить горло.
Мысля Павлика.
Мария – 21 год. Студентка психфака.
Голос из толпы.
 
Пивная. Пахнет мясом. Отдается звон пивных кружек. В глубине бара кучка мужиков смотрит футбол.
ПАВЛИК сидит за забронированным двухместным столиком. Одним глазом поглядывает на входную дверь, другим – на прямую трансляцию. Подходит к толпе мужиков, перешучивается.
Наконец, в бар входит МАРИЯ. Она выискивает в толпе мужиков знакомую голову, треплет ПАВЛИКА за плечо.
 
ПАВЛИК: О! Здорово!
МАРИЯ: Приветики.
 
Они пожимают друг другу руки.
ПАВЛИК на некоторое время спешился, не понимая, что сказать.
 
ГОЛОС ИЗ ТОЛПЫ (комментируя матч): Ну! Не ссы, петушок! Фалангу не откусят!
 
ПАВЛИКА «будит» этот вопль. ПАВЛИК приглашает МАРИЮ к столику.
 
МАРИЯ: Концептуальненько.
 
Пауза
 
МАРИЯ: Ты сюда частенько заглядываешь?
ПАВЛИК: Не. Так. Чисто футбольчик глянуть.
МАРИЯ: А ты чистоплотный, я погляжу?
ПАВЛИК: Типа того. (от страха) А? Ты в этом смысле? Не, я трипперами не болею. Только сальмонеллез по малости.
 
МАРИЯ недоуменно глядит на ПАВЛИКА.
МАРИЯ читает меню.
 
МАРИЯ: Как мило!
ПАВЛИК: По поводу?
МАРИЯ: (читая меню) «Счастливые обладатели эксклюзивных пивных кружек пользуются особым почетом и уважением нашего ресторана. Цена на такую кружку меняется в сторону увеличения и на сегодняшний день составляет 18000 рублей».
ПАВЛИК: Ну, нормалды, че?
МАРИЯ: Мне это напомнило нашего декана. Лысенького. Он прикупил себе машинку. Лексус. Скакал как обезьяна – не нарадовался. Последнюю зарплату спустил. Костюм в комиссионку заложил. Теперь гарцует перед первокурсницами. Закомплексованный старикашка. Тут вон тоже: 18 тыщ за пивную кружку. Достиженьище: «Смотрите, телочки, какой я мустанг! У меня кружища за 18 тыщ!»
 
Во время этой тирады ПАВЛИК прикрывает ладонью эксклюзивную надпись на кружке.
 
МАРИЯ: Ну а, какие у тебя увлечения, помимо «футбольчика»?
ПАВЛИК: Хоккейчик, че!
МАРИЯ: Миленько.
ГОЛОС ИЗ ТОЛПЫ: Ну! Обрабатывай тщательнЕе, заднеприводный! Ускользнет ведь!
ПАВЛИК: А как ты относишься к…
МЫСЛЯ ПАВЛИКА: Молочному коктейлю, прогулкам на парапете, фисташковому мороженому…
ПАВЛИК: Репродукциям Петрова-Водкина?
 
Толпа в глубине бара недовольно улюлюкает.
 
ГОЛОС ИЗ ТОЛПЫ: Просрут криворуки! Все через задний проход! Вали домой! Дальше рукоблудь!
 
Пауза
 
МАРИЯ: Как это ты метко ущипнул! А знаешь, в его картинах я наблюдаю крайне навязчивый фаллический символ: этот его красный конь, он такой… красный! И все никак не накупается!
 
Толпа в глубине бара улюлюкает. Но теперь уже довольно.
 
ГОЛОС ИЗ ТОЛПЫ: Молодец, Мерин Сивый! Запряг кобылку по самые гланды!
 
ПАВЛИК: Меня данный феномен дико беспокоит!
 
ПАВЛИК набрасывает на МАРИЮ свою куртку. Оба, воркуя, выходят из бара.
 
Конец
0