Хочу домой. Повесть. Последняя редакция.

Глава I
Игра «В мертвяки»
 
Как-то, моя maman метнула посудину в отца: рубанула в переносье с таким оттягом, что у батеньки досель осталась малюсенькая, но выразительная отметина.
Блюдце распалось на три фрагмента. Была задета полировка комода вкупе с матушкиной чуткой организацией: забыв про отцову рожу, матя блажила во всю глотку, что де помяла деталь интерьера.
Однако, пара стопок «Таежной», и бабья сущность распахнулась «ширче» Беловежской Пущи.
 
Маменька изъяснялась с комсомольским проникновением:
«Сынка, ты паразит на теле общественной государственности».
Перлы вроде: «Интеллегентыш» и «Приспособленец» рядками выпархивали из ее орального отверстия.
 
Однажды, вместо одной молочной сосиски, я умял полторы.
И следующие шесть часов провел в напряженном молчании.
Перебрал многочисленные комбинации: смолоть указательный и запихнуть исходное обратно, в полимерную оболочку.
Или заполучить шенген для выезда в Монголию.
Оба варианта были отметены как невыполнимые:
Отсеченный палец ушлая матушка унюхает в долю секунды, а шенген не выдается девятилетним личинкам человека.
 
И я, розовощекий бутон, кинулся в детскую, на застланный диван. Закутался в перину.
 
Этакими подковерными прятками я «спасался»: только скачут суетные огоньки, да при закрытых глазах.
Мою забаву я прозвал «Игрой в мертвяки». Правила таковы: зажмуришься – и ты «в домике»: ни снежные бури, ни крупный град, ни сход лавины тебя не заденут.
 
Шел час за часом.
Полторы сардельки обернулись в однородную труху, в желудке заклокотало.
А когда я различил связку ключей в парадной, свинина запросилась наружу.
Однако, ни через десять, ни через двадцать минут бутылка «Таежной» не описала кривой к моему виску:
Матушка сварила пару яиц, и, усеяв солью, поглотила.
Я, имевши игривое воображение, нарисовал на месте желтка собственный головной мозг.
Маменька прищурила створки век, уставилась на мое пепельное мурло.
Не знамо за что начистить хвост, но приметив боязливые переливы, Родимая отстегала меня генеральским ремнем.
 
С тех пор я малость поистаскался и подобной ересью не балуюсь. Но, бывает, просыпаюсь хмурым утром, весь в испарине, и бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
Мне долго не спится: мучит неутолимая жажда, и душит одна-единственная мысль:
«Где же мой дом?»
 
***
 
Глава II
Не в домике
 
Надо мной потолок чуть далее метра. По известке струится малюсенькая, но выразительная трещина.
Стены похожи на объеденную шкурку мандарина: кой-где куски обоев.
Подушка. Наволочка. Если вывернуть «мехом внутрь» – будут видны маслянистые пятна, оставленные не моей кочерыжкой.
У изголовья койки – россыпь закорючек, букв, рогаликов и непристойностей:
Фаллос в кокетливом соседстве с девичьими пупком и грудями.
Особливо изобретательный начертил поэтапный способ приготовления омлета.
И, моё любимое, оставленное безымянным лириком:
 
«Вот и всё.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне всё время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…
…Вот и всё.
И забыты розы»
 
Я развел слюной последние два стиха, и обвел грифельным карандашом:
 
«Но не все, но не все.
Не забыты розы»
 
И тут сделалось не так паршиво.
 
Вести же дружбу с деклассированными элементами, что бродили в кишке больничной рекреации, мне не захотелось.
Как-то меня облапил один отщепенец, и огорошил:
- Знаешь, как моя мама пукает?
Я пожал плечами. С должным для ситуации смущением.
- Во как.
Паренек свил губы в трубочку, и дунул мне в лицо.
- А знаешь, почему она так пукает? Потому что ее все село ебёт.
И засмеялся. Хрипло, с аппетитом причмокивая. Не видно было ни зубов, ни языка. Только смоляное пятно, очерченное кромкой губ.
С тех пор тяга к вербальному общению с себе подобными у меня поутихла: люди-растения внушили мне смутный ужас.
Все они были одинаково разные: трико, футболки, резиновые тапки. Только размеры и окраска одежд отличались двумя-тремя невнятными пятнами.
В месяц раз их навещали матери. Засушенные и печальные: приносили контейнеры со скверной едой.
Сидели плечом к плечу со своими дитятками.
Молчали.
Сыновья жевали усердно, будто силясь удлинить молчаливый диалог.
То ли от чувства вины, то ли от обиды, то ли от желания сказать нечто, что не дается сформулировать; от этих причин молчание становилось невыносимее.
Потом звучали слова все не те:
«Сына, тут курочка еще с гречкой. Сегодня скушай, пожалуйста, а то испортится».
Или:
«Мы диван новый купили. Бежевый, из замши. Домой приедешь – ахнешь»
Или:
«Артемка такое на днях учудил…»
Нужным жестам места не находилось.
Да и делать признания было глупо: трудно поверить, что от переизбытка нежности своих «поскребышей» сажают в психиатрическую лечебницу.
Потом оба обнимались, как прилипшие брюхом к брюху мошки.
Порой приключалось так, что мамаши уходили, а сыновья отсиживались на скамье: глотали комья пищи и неслышно плакали, глядя одним глазом на удаляющийся материнский силуэт, а другим - на контейнер с «курочкой и гречкой».
 
***
 
После ужина, когда выветривался дурной запах перловки, мне позволяли оставить свет.
Вел я себя тихо как крыса. Только сопение и бумажный хруст доносились из моей конуры.
Храпели-перешептывались больные в соседних палатах, а я трепал страницы и всеми силами делал вид, будто ничего не происходит.
 
***
 
Когда мне было четыре, я любил ворошить всякую дрянь: голубей, бычки, пивные банки.
Данная страсть привела к тому, что я обзавелся багрово-зеленым лицом и несколькими бессонными ночами.
В энциклопедии заболеваний это зовется сальмонеллезом.
Я обернулся в сидельца ГУЛАГа: потерял пару кило, и заполучил бескровную шкурку.
И, не поверите, был абсолютно счастлив.
Моя рука испятналась капельницей, но, главное, все эти ночи матушка была рядом. Только временами отлучалась за лекарствами.
Я постанывал и просил воды, но чаще спал. От слабости.
 
Одним из больничных фантомов оказался безымянный гражданин смутного возраста. Изрисован выцветшими татуировками.
Из дыхательного горла у Того выпирала трубка, и чтоб обрести голос, он перекрывал аппарат, и досаждал:
«Не поделитесь чайком?»
Или:
«Не разменяете тысячу?»…
…Курсировал от палаты к палате, от отделения к отделению.
Лежание в больнице было ему сущим лакомством. Что уже тогда казалось мне девиацией. Особенно, тошнотворный запах тамошних обедов.
 
Гражданин ложился спать. Его погремушка глотала воздух, а в груди клокотало. Будто, в желудке обитало нечто Постороннее.
И тогда я просыпался. Причем от трех факторов сразу: голода, болей, и склизкого звука.
И пораженчески стонал: «Ма-а-а-м, я умира-а-а-аю…»
На что она мягко улыбалась, и командовала: «А ну не ной! Ни хера! Прорвемся!»
И я смеялся по-щенячьи, на выдохе.
Матушка трясла мою руку своей, белой и крепкой, и тогда я засыпал чистым сном: знал, что от Постороннего меня сторожит Неприступный Линкор.
 
***
 
Из окна палаты, при любой погоде, и в любое время года видна одна картина. Гаражный кооператив.
В двух шагах – мебельная фабрика.
Зимой та походила на колонию поселения: огромная и угрюмая. Без запахов, цветов, звуков.
 
А вот летом крепчал аромат опилок и цемента…
Перекуривали работники в камуфляжах. Смеялись, шутили, справляли малую нужду.
 
…Зимними вечерами не видно ни зги. Но днем разворачивались занимательные сюжеты.
Один раз я наблюдал как на прогалине, с пакетами по обе руки, балансировала бабуля. В кулях были растасованы консервы и соленья: ходить по льду было вдвойне рискованней.
Так, стоячи у окна, я проводил долгие часы: не слыша голосов людей, сочинял их перепалки.
 
Единожды я наворотил почти цирковую клоунаду:
 
В воротах, ведущих в кооператив, мелькала пара пятен: джип, матовый как навозная муха, и погрузочный автомобиль, заваленный мешками цемента.
«Погрузка» ворчала. Левое заднее колесо жевало мешковину. Машина буксовала.
За водительским стеклом хмурилось лицо.
Мужичок выпал птенцом из салона, засеменил вокруг машины:
Скалился на сигналящий в воротах джип, заглядывал под капот, ковырялся пальцами-сардельками у выхлопной трубы.
С усердием вырывал неподдающуюся мешковину.
Этот кругляш был похож на весовую колбасу: резинка от трико, прикусила пузо поперек пупа.
Из-под мастерки выглядывал обильный живот.
На голове Кругляша полым шалашом обосновалась шапка «гандончик». Она облегала мясистые уши, отчего те становились навостренными, как у собак породы чихуахуа.
Приметив в джипе багровую морду, Кругляш повременил с прытью: вызволял транспорт деловито и грациозно. Так дразнят собаку на привязи, зная, что та беспомощна.
Ни багровое рыло, ни кулак, реющий над крышей джипа Толстяка не раззадоривали. Уверен, присядь я ему на верхнюю губу, услышал следующее: «Ниче-ниче, простые люди скромности-то научут».
 
Но я рисовал себе иную мизансцену.
 
К примеру, Багровый Мордоворот мог бросить: «Ганс, где мой шницель, бездельник ты эдакий?! Небось, стащил, дворняга плешивая! Поймаю – четвертую!»
И, тут же у Красномордого под носом вырастала щеточка усов, а на груди заискрился медальон-свастика.
Кругляш обернулся в покорного босяка, усеянного лохмотьями.
 
Я посмеялся мною же накрапанной глупости, но тут же сглотнул как противную пилюлю: вспомнил, что стою и наблюдаю нелепую миниатюру сквозь зарешеченное окно. Развлекаю сам себя, как импульсивный онанист.
Я бросил изучать поведение автомобилистов в естественной среде. Отошел прочь от окна, усадил худосочное тело на койку.
Проходит пару минут, и я закутываюсь в постельном белье, кусаю ладони, что есть мочи давлю на виски. Мне чудится, что это каким-то боком поможет, и все – дурной сон.
Бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
 
***
 
- Вы понимаете, почему вас сюда привели?
Говорит бесформенная особа. Тусклый свет намечает ее редкие рытвины и угри. Она сидит у окна. Дуновение гуляет по кабинету: колыхает респиратор, болтающийся на ее ухе, и бумаги, сором раскиданные по столу. Вытянув подбородок в ослиную морду, я наблюдаю за танцующими занавесями, бумагами и респиратором.
- Нет, - говорю я осипшим голосом.
- Как вы себя чувствуете? Есть жалобы?
- Нет. Нет, я… совершенно здоров, - тут я поперхнулся своей уверенности.
- Не напомните, какое сегодня число?
- Сегодня? 2010 год. 21 ноября.
- Угу. Угу. Вы понимаете, что с вами происходит?
- Э-эм, в смысле?
Матушка сидит в углу, пульсирует телом.
Раскосмаченные волосья, измученная и влажная физиономия, будто ее в прорубь окунули.
- Вы понимаете, что то, что с вами происходит… Это бывает, ну, не с каждым?
- …
- Мне кажется, вам все же стоит подлечиться - говорит дамочка, и берется марать бумагу.
 
***
 
Душевая кабина обставлена кафелем. Одна почерневшая плитка распалась на три фрагмента: уголок остался в стене выпирающим клыком.
Я стою под струей, смотрю на свои белые руки-культи. Хочу провернуть кран с горячей водой, но не выходит: ладонь не поддается, болтается инородным телом. Глазею на острие кафеля, а ни черта не вижу: танцуют перед глазами оконная занавесь, респиратор и бумаги.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
***
 
Меня поместили в одиночную палату, холодную как операционная. На мой вопрос «почему?», медсестра проурчала: «В понедельник определят в отделение. После осмотра».
Две плечистые врачихи тягали каркасы коек, до тех пор, пока не осталась одна, одиноко теснившаяся к стене. Она стала мне ложем.
 
Совершил моцион от палаты до комнаты отдыха.
Там расположилась горстка ребятни: расселись полукругом. Каждый, вытянув шею, наблюдал за мелькающими в кинескопе сюжетами. По экрану носился Джеки Чан, молотил хулиганов. А те складывались в кучу малу.
Пара медсестер, стоя особняком, перешептывались. Одна, зевнув по-гипопотамьи, спросила другую:
- Скока щас время?
- Не знаю. У меня часы не йдут.
- Это почему это?
- Я ж говорила! У меня энергетическое поле тяжелое. Все часы останавливаются.
- Да ты что?!
- Правду говорю. Смотри. Все как один. И солнечные, и на батарейках…
Они округлили рыбьи глаза, и принялись разглядывать циферблаты часов.
Косой мальчик с отвислой губой, не пойми откель взявшийся, потискал меня за штанину: «Дядя, а вы к нам надолго?»
Посудачить с разбойником не удалось: сестра отвлеклась от разглядывания хронометров, отлепила парнишку, и уволокла в неизвестном направлении.
Я доплел до палаты, и обессиленный, рухнул в койку. Забегали суетные огоньки, да при закрытых глазах. Это фонарные лампы за окном переливаются и не дают мне спать.
Бормочу: «Хочу домой, хочу домой, хочу домой…»
И засыпаю тревожным сном…
 
***
Главврач имел мягкое лицо. Бравировал усищами. И щерился подобно любителю баварских сосисок. Под его контуром мерцал фонендоскоп:
- Здра-а-а-авствуйте, - промурлыкал ударник медицинского труда.
С тех пор он говорил так, будто громоздил передо мной игрушечные кубы.
- На что жа-а-алуемся?
Ощущение складывалось такое, будто этот коновал коптит меня медовыми интонациями.
- Сколько я здесь пробуду?
Лекарь уткнулся в планшет и заулыбался, будто разглядывал стыдные анатомические подробности.
 
В палату вплыли интерны…
 
 
***
 
Отец полощет раздутую в зефирину ряху. Кровяной крап струится к сливу. А я – за стеной, орально опорожняю желудок. Проще говоря, лижусь с унитазом. У меня такое бывало: чуть понервничаю – и воротит.
Но, главное – нет чудеснее ощущения полого желудка: по телу переливается послабляющая дрожь.
Разве что отзываются запахи сельди под шубой.
 
Maman лежит брюхом кверху и картинно стонет, прикрывшись ладонью.
Вкруг нее раскидана пара сапог на высоком каблуке, обручальное кольцо, денежные купюры, доверенность на квартиру, и прочие атрибуты супружеской ссоры.
Я же, обессиленный плетусь в детскую, на застланный диван. Натягиваю одеяло к подбородку. Дрожу что клиновый лист.
Танцуют перед глазами купюры, документы со штемпелями, и посудина, распавшаяся на три фрагмента.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
***
 
Стою у окна. Высматриваю ее тестообразное тельце. Вон она. Мыкается в салон автомобиля. Сгребла полу соболиной шубы.
Вислозадая машина хрипит мотором, переваливается в ухабинах. Выезжает на главную дорогу.
Теряется сначала между гаражей, потом меж стволов деревьев. Еле приметна на пустынной трассе.
И вот, теряю ее из виду. Далекие звуки хлюпающих шин все затухают и затухают. Замолкает и скрежет пилорамы.
 
И тут рухнул снег.
Липкими шматками.
Танцуют перед глазами сочные хлопья, хлопья, хлопья.
А внутри тишина. Тишина и покой.
 
«Вот и все.
Отцвели розы.
Лепестки облетели.
Отчего мне все время мерещились розы?
Мы их искали вместе.
Мы отыскали розы…»
 
Меркнут фонарные лампы, и я засыпаю чистым сном.
 
***
 
Комната обрела тенистые тона, пропиталась стерильным душком.
Я мялся у порога. Не решался войти вовнутрь.
В углу пестрела декоративная пальма. Куснули зубастые листья.
На книжных полках, подобно киоту, выстроились мои же фотографии. Что поначалу вызывало жуткое ощущение.
Ну да ладно. Сегодня мой День рождения.
 
Гипнотизирую кремовую розочку. Матушка делит торт на три, четыре, шесть фрагментов.
Всеми жилами имитирую радость возвращения в родительское лоно.
- Желаю тебе воли, а главное здоровья, - шипит братец, водя по воздуху стаканом сока, - Мне кажется, тебе все же стоит еще подлечиться.
Я приподнимаю уголок рта, в ответ на его «участие».
Соскребаю негустую часть торта с блюдца, и удаляюсь в свою конуру.
 
***
 
Лица, искаженные от шоколадного коньяка, ушли. Звонкие поцелуи, смешки в парадной, все улетучилось.
Горючие пары табака в уборной.
Недоеденная сельдь.
Рюмки, с сальными отпечатками пальцев на них.
Матушка орудует с дверным замком.
Шаркает тапками к двери, стучит костяшками:
- Сына, я тут кое-чего подарить хочу, - торжественно протягивает лист бумаги.
На нем черно-белая мешанина.
Написано:
«Министерство сказок и волшебства
Департамент хорошего настроения
Грамота
«Самому послушному ребенку»
 
Я поднимаю глаза от наивной картонки, и вижу перед собой стареющую полнотелую девчушку.
И плачу…
Мы обнимаемся.
Я похлопываю по рыхлой спине, и приговариваю:
- Не ной! Ни хера! Прорвемся!
 
«Ну куда подевался мой Неприступный Линкор?»
 
С тех пор дома у меня не было…