Стихи Елены Уваровой — самые популярные.

Елена Уварова • 40 стихотворений
Читайте все стихи Елены Уваровой онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
Ну, заходи, коль пришла, садись. Будем чесать языки за чаем.
Ишь, как горланит за дверью жизнь, это она от тоски дичает. В этих краях не найдешь святых. Ветер-безбожник дерёт три шкуры.
Я ведь когда-то была, как ты – нежной, горячей... А впрочем, дурой. Помню, июльский густой закат, старую сенницу, спелый вечер. Искренне клялся мой первый Кай кануть со мной безмятежно в вечность. Жаркие губы его ловя, думала – будем гореть навеки. Виделась рыжая нить жнивья через бревенчатые прорехи.
После, когда он ушел с другой (точно пенькой корабельной связан), мир изогнулся кривой дугой, я вместе с ним омертвела разом.
Медленно стыла... не год, не два. В гневе меняла подобных Каев. Если бессменный метет январь, если душа, как босяк, нагая, самое время послать всех «на», стать ледяной закаленной стервой.
Глянь, зубоскалит в окне луна. Видно, под старость ни к черту нервы.
Братец твой, Герда, придет вот-вот. Он по ночам рыболовит нельму. Знаю, что молвит честной народ, будто бы я лиходейка, шельма, штопаю тьмой поднебесный свет, волю мужскую сгибаю словом.
Хочешь, хорошая, мой совет?! Лучше найди для себя другого. Тот, кто дыханьем ломает льды, кто полюбил свистопляс нагайки, вряд ли захочет растить цветы, слушать у печки старушьи байки, вряд ли захочет искать следы святости грешной лихой натуре.
Я ведь когда-то была, как ты – нежной, горячей... А впрочем, дурой.
Приветствую, отец. Ну как дела?
Тебя ещё не выбить из седла,
как многие мечтают в королевстве?!
А здесь война сменяется чумой,
до смерти – два аршина по прямой,
и сажень – до иных великих бедствий.
 
Отец, я не смеялся восемь лет.
Здесь воздух от несчастий перегрет,
и плач ветров тосклив и монотонен.
Здесь крыс намного больше, чем людей.
А впрочем, как сказал стрелец Гордей:
«Пока здесь эти твари, мы не тонем».
 
Рогожная душа не любит шёлк.
Был сильный голод, Бог в тот год ушёл,
забрав трудолюбивых и хороших.
И множились дубовые кресты.
Я выл голодным псом до хрипоты,
пугая заблудившихся прохожих.
 
Отец, здесь тёмный люд и тёмный край,
в котором правит ёкарный бабай.
Его все почитают с малолетства.
Я в словнике (на пасху аккурат)
прочёл, как объяснили слово «брат» –
мол, это некто в битве за наследство.
 
В семье моей всё та же пастораль:
жена глядится в зеркало, как в даль,
в то самое, от умершей царицы,
красуется и бредит, хохоча.
Я пью в расстройстве брагу по ночам,
и хочется по-русски материться.
Я медленно пошёл ко дну, и мне,
гораздо проще жить на этом дне,
поскольку там проблемы смехотворны.
 
Бывай, отец. Пиши и не болей.
С приветом, королевич Елисей,
в котором Русь давно пустила корни.
Бабу Сагир'у я побаивалась. У неё всегда был суровый неулыбчивый вид, вдобавок она резко прищуривала один глаз, отчего становилась похожа на пирата. Однажды она то ли попросила, то ли приказала мне резать мясо на манты. Я не посмела ей отказать, хотя в свои двадцать три года была глубоко убеждена, что это не женское занятие. Режу и недовольно поглядываю на её уставшее лицо, изборождённое морщинами.
 
– Ууу, собака, – ласково говорит она моему маленькому сыночку, игравшему рядом.
 
Я обиделась, подумала: «Сама ты собака». Баба Сагира повернулась ко мне, улыбнулась одними уголками сухого рта:
 
– У нас, у казахов, нельзя говорить приятное ребёнку, чтобы не сглазить. Молодая ты, девочка, все мысли, как на ладони.
 
Ничего я не поняла, поглядела на свои руки, стёртые до мозолей от тупого ножа и нескончаемого мяса, покосилась на бабушку, снова подумав: «Сама ты собака».
 
А потом баба Сагира слегла с давлением. Приехала я к ней, села возле кровати, набралась смелости и говорю: «Хочу помолиться о вас Иисусу. Можно?»
 
Она смотрит на меня таким мудрым материнским взглядом, словно чувствует меня лучше тех, кто со мной всегда мягок и добродушен.
 
– А я верю в Иисуса, – отвечает мне. – Он дочку мою спас. - Жили мы с моим Шракбеком в колхозе. Вокруг степь да бураны. Врачей нет, зато шайтанов полно. Рожаю я, а мои мальчики не доживают до трех лет, один за другим…трое. Сильный сглаз наложили на меня…. И вот доченька появилась, Майя. Растёт цветочек мой, глаз радует. Я думаю, лишь бы перешагнула она через проклятый возраст. Ан нет, заболела в один день. Ни с того, ни с сего. На глазах гаснет. Криком орала я, заставила Шракбека везти нас на телеге к русскому знахарю в другое село. Пятьдесят километров – шутка ли…с больным ребёнком. Когда увидел знахарь нас, сказал: «Вовремя приехали, ещё день – не спас бы». И стал он молитвы читать, и имя Иисуса Христа призывать. Долго читал, не помню сколько времени прошло… долго…Я рядом стою, смотрю, а девочка моя в себя приходит. И сказал мне знахарь: «Не я, а Христос спас твою дочь. Не забывай этого». Как тут забудешь? Верю я в Иисуса! Как могу верю. И ты верь, родная (это баба Сагира уже ко мне обращается).
 
Наклонилась я к ней, обнялись крепко, помолились. Так и осталась она у меня в памяти: мудрая, утомлённая жизнью, негромкая в своей спокойной вере, с пиратским взглядом и большим сердцем, в которое она поместила и меня.

Фрида

19.02.2025
Холодным мартовским утром рыжая молодая дворняжка Фрида произвела на свет двух щенят. Став матерью, она впервые ощутила тревогу, крепнувшую и усилившуюся с каждым днём. Теперь её беспокоили шумные ледяные сквозняки, заползающие в деревянную будку, соседские собаки, снующие ночами по чужим дворам, даже большой Хозяин, который стал недобро и странно посматривать в её сторону.
Лишь когда она ложилась возле своих пищащих малышей, а они, нащупав её соски, начинали жадно сосать, тыкаясь тёплыми мордочками в худой живот, ей становилось спокойно. Она обнюхивала и облизывала их с такой нежностью и лаской, о существовании которых раньше не догадывалась. А малыши не догадывались о её тревоге, им было спокойно, безопасно, тепло и сытно. «Безопасность и еда – это мама».
А она почти забыла свою мать. Когда-то они жили в трубе заброшенной канавы на краю рабочего посёлка. Мать долго не разрешала им с братом вылазить из трубы. Но со временем труба стала казаться щенкам тесной и скучной, а мир за ней – огромным и удивительным. Фрида принялась нарушать запреты, сперва робко и осторожно, не отходя далеко от дома, а потом всё смелее и увереннее. Однажды она забылась, увлеклась и ушла слишком далеко. Наверняка, она нашла бы дорогу назад, если бы её ни заметил маленький Хозяин. Мальчик был очарован рыжим пухлым щенком с круглыми любопытными глазами и мягким языком, лизнувшим его в нос. Он взял маленькую Фриду на руки и унёс в новый мир, далеко от канавы, трубы и матери. С тех пор она жила на цепи, в тёплой конуре, стоящей возле саманного дома большого Хозяина.
Большой Хозяин был угрюм и неласков. Иногда он прикрикивал на Фриду и бил палкой, если, например, она, не различая его друзей от недругов, отчаянно лаяла. В такие минуты он сердито говорил: «Дурная псина, надо же было ей попасться на глаза моему сорванцу. Ох, не чета она погибшему Дику. Тот был умён и красив. А эта…дурная псина».
Но большой Хозяин исправно кормил её и иногда отпускал на волю. Именно воля и подарила Фриде два скулящих комочка, а вместе с ними и неведанное чувство, превосходившее по своей силе всё, что она испытывала раньше: привязанность, голод и страх, и чувство это было – материнство. Его великая мощь, пробудившаяся в ней, делала смелой и уязвимой, сильной и слабой, счастливой и… тревожной.
На пятое утро после рождения малышей, беспокойство, живущее во Фриде, бьющееся вместе с сердцем, приобрело цвет: оно стало серым, таким же, как мартовское небо, лежащее на крыше собачьей будки, как холщовый мешок в руках большого Хозяина, как его холодные глаза, которыми он заглянул в её материнскую душу. Нет, она ничего не поняла, просто почувствовала болезненное серое беспокойство. Большой Хозяин отстегнул цепь и, вытащив Фриду из конуры, повёл в сарай. Она рычала и оглядывалась на щенков, оставшихся позади. Серое беспокойство темнело, пока не стало чёрным. Графитовые тяжёлые тучи прорвались дождём. Фрида, закрытая в чёрном сарае, кидалась на дверь, надрываясь от мучительного лая. Чернота разливалась в ней и приносила боль, не известную до сей поры. В щель между неплотно прилегающими досками двери, она видела, что большой Хозяин вытащил щенков из будки, положил в мешок и скрылся за железными воротами. Она видела, как маленький Хозяин, громко плача, выскочил из дома и побежал вслед за отцом. Но остановленный властным криком отца, он скоро вернулся. Его плач перешёл в рёв, от которого Фриде стало страшно. В отчаянии, она царапала когтями землю, металась, кусала черенки лопат, натыкалась в темноте на вёдра, которые с шумом опрокидывались. Но по мере того, как шло время, энергия её утихала. И вот наконец, ослабевшая, она легла возле двери и закрыла глаза.
Когда большой Хозяин выпустил её, был уже полдень.
Трое суток Фрида ничего не ела, только скулила, скулила, скулила. Маленький Хозяин смотрел на неё с горьким сочувствием, от которого ей становилось так тяжело, что она начинала выть. Взгляд же большого Хозяина: холодный и колючий, словно штырь, за который была закреплена собачья цепь, не изменился. За сорок лет человеческого существования большой Хозяин убедился, что жажда жизни почти всегда сильнее боли и страданий. А время побеждает любую тоску и меланхолию. Он был уверен, что совсем скоро Фрида станет прежней, а потому однажды она снова доставит ему хлопоты, произведя на свет несчастные ненужные рты, и, возможно, что он вновь…Впрочем, так далеко он не размышлял.
 
 

Яренск

26.11.2024
Он тихим был, но в голосе его звучала мощь не арфы, а кимвала –
казалось, даже вьюга оттого молилась и по-бабьи завывала.
 
Он говорил: «Когда восстала мгла и смерть глядела жадно и пытливо,
металась лихорадочно ветла, скрипела обессиленно олива.
Сплетались страх и плач, хамсин и пыль. Прошенья были... Были бесполезны.
С небес глядела мрачная Рахиль на правнуков, блуждающих у бездны».
 
Подсев к печи, к желанному теплу, он кутался, надрывно сухо кашлял.
Вечерний снег, стекавший по стеклу, от голода казался манной кашей.
Но голод не страшней доносов, лжи, пока здесь пахнет домом сладковато,
пока письмо от матери лежит в кармане залоснённого бушлата.
 
Сверяя речь с исписанным листком, замёрзшие ладони растирая,
он говорил: «Представьте за окном Голгофу вместо ветхого сарая.
Покуда мрак плодился в суете, рассаднике страданий и печали,
где Бог висел, распятый на кресте, неузнанный своими палачами,
где в душах было скверно и темно, где солнце почерневшее страшило,
уже рвалось в завесе волокно, уже в века летело: «Совершилось!»»
 
Он кашлял вновь, бумагой шелестя. И, просочившись в запертые двери,
сквозняк, как непослушное дитя, раскачивал подобие портьеры.
Привычная за много горьких лет дверная щель, в мороз, была, как жало.
Но то, что согревало Назарет, и ссыльный Яренск тоже согревало.
Нам было слышно, как издалека бежит впотьмах собачья злая стая.
Но белый свет спускался с потолка, слепил глаза, кружился и не таял.

Пуговка

21.04.2026
Хищный ветер воду в реке мутил,
над рекой тревожно скрипел настил,
на угрюмый берег спускались ели.
 
Боль – не кровь, не смоешь за сотню лет.
Валуны, прижавшись, хранят просвет,
где тускнеет пуговка от шинели.
Век потерь и горя преодолев,
в ней, как пыль, скопился столетний гнев.
Помнит всё, что помнить необходимо:
как шинель впервые надел солдат
и кричала женщина: «Боже свят!
На войну меня променял любимый!»
Пуля – дура, впрочем, дурак и штык.
И шинель с убитого снял лесник
и принёс домой. Всё ходил да охал.
Одурев от божеской глухоты,
повторял жене: «Виновата ты –
родила не дочек для нас, дурёха!»
Коль война звенит, как в кармане медь,
сыновья рождаются умереть –
только к смерти тянется их дорога…
 
Как-то ночью, страшной зимой, тайком
дезертир попал в стариковский дом –
офицер, дошедший душой до Бога.
До весны вникал он в лесничий быт,
говорил, что «ближнего возлюбить» –
это значит вынуть себя из мрака,
что любовь и мудрость он брал из книг.
И шинель ему подарил старик,
а прощаясь – плакал. Впервые плакал.
И чернели ночи, текла вода.
Офицер от пули погиб, когда
говорил о чести, о горькой чаше.
Говорил, что смерти за смертью нет.
И с шинели пуговица в просвет
меж камней слетела… вдруг оторвавшись.
Стою у храма. Бог поёт в груди.
«Надень платок», – старуха мне твердит, –
не оскверняй собой обитель Божью»,–
и пыль сметает с лестничных перил.
Но пыль не оседает, а парит,
как бабочки на волжском бездорожье.
Глотаю воздух – горечь от глотка,
когда /за неимением платка/
врата к Отцу невидимо забиты.
Пугает строгий голос: «Аз воздам».
Но слышу: «Дочь, не бойся. Ты – мой храм.
Я рядом! Я не дам тебя в обиду».
И этот мой нездешний добрый Бог
ведёт к реке, туда, где спелый мох,
улитка и песок на тёплой тверди,
где дарит мне живую тишину –
её не потревожить, не спугнуть –
в ней только мы: ни горечи, ни смерти,
где выключив свои монастыри,
без умолку безмолвно говорим,
как будто впрок хотим наговориться.
Бог шепчет: «Я люблю тебя. А ты?»
А я в ответ молчу до хрипоты.
Мне страшно: надо мной большая птица.
Она кричит. Она – моя вина.
Но слышу ясно: «Дочь, ты прощена.
Держись любви, как света – тьма ночная.
А те /кому прощенье невдомёк/
пускай твердят: «Неправильный твой Бог»
и ждут Меня, Меня не замечая».

Мама

21.10.2020
Много лет не была я в своём городке.
Там с плаката старуха в пунцовом платке
вечно в душу смотрела упрямо.
Там от края до края – не край, а дыра,
но в заросшем квадрате большого двора
ждёт меня постаревшая мама.
 
Помню, ссорились с ней, разгоралась война.
Мамин голос звенел и хлестал докрасна,
достигая намеченной цели.
– Ты к нему не пойдёшь!
– Не удержишь, пойду!
Мы по-женски умели придумать беду.
А потом, обнимаясь, ревели.
 
– Ты курила!
– Да ну, это пахнет весной.
Отгуляю весну, а потом выпускной.
Гул затихнет, шагну на подмостки.
– Ты же девочка! Ветер играет в крови?!
Не целуйся до свадьбы, лицо не криви.
Ты куда?
– Прошвырнусь до киоска.
 
Время мчится. Я снова в родимом краю.
«Здравствуй, мама. Гордись, я не пью, не
не курю».
Убедительно вру, как реклама.
Городок безмятежен, спокоен на вид,
а с плаката (мне чудится) в душу глядит
не чужая старуха, а мама.

Люблю

09.06.2017
У меня семья, работа, дети,
в сумке книга, два карандаша.
У него экзамены, и ветер
бродит по квартире не спеша;
старый комп, студенческое ложе,
в чашке кофе стынут облака,
сто рублей в кармане и, похоже,
больше не предвидится пока.
Он в любой огонь, не зная броду,
сунется и выйдет из огня.
У него событий за полгода,
как за век, пожалуй, у меня.
Плюнув на шаблоны, своды, ГОСТы,
если счастье сводится к нулю,
он на каждом встречном перекрестке
пишет мне короткое «люблю».
А потом посыльный из неробких
или из стыдливых, всё равно,
мне вручает трюфели в коробке,
или приглашение в кино.
Мы идем украдкой, боже святый–
встретиться знакомым на пути.
Пахнет поцелуй холодной мятой,
сорванной в июльские дожди.
Сладость разливается по коже,
путаются мерные шаги.
Он на восемь лет меня моложе.
Восемь лет, зачеркнутых другим.