Декабрьский снег
Вспоминается порою мне мое детство, обросшее болью, как одежда малыша, бегущего по репьям. Мое первое воспоминание связано с холодным зимним днем. Тогда мать вместе с отчимом забирали меня от бабушки. Она укутала меня в шаль и обвязала ею крест-накрест, как делали все в деревне. Отчим нес меня на руках. Наверное, мне было года три-четыре. Мы пришли в дом с земляным полом (я такой видела впервые), с какими-то серыми непростиранными занавесками. Было в нем темно, неуютно и очень страшно. Пожалуй, это слово «страшно» с тех пор поселилось в моей душе и определяло, а может, и до сих пор определяет мою жизнь. Это «страшно» всегда мешало мне поднять голову и посмотреть на облака, которые казались настолько недосягаемыми, что я никогда не могла их разглядеть.
Мое детство - это годы, покрытые этим страшно, как февральская земля настом. Чего же я боялась? Вы, вероятно, думаете, что я боялась того, чего бояться маленькие дети: собак, мышей, чужих дядь и теть, тараканов и темноты. Наверное, этого я боялась тоже. Но больше всего и всех я боялась моей матери. Мне никогда, вплоть до момента, когда меня отправили в интернат и мы наконец-то расстались, не приходило в голову, что мать можно любить и что вообще можно любить, а матери могут обнимать своих детей, целовать, играть с ними, читать вместе.
Мое второе воспоминание связано с потерей рубля. Тогда мы жили уже в другой деревне, Кучки, в совхозной квартире, и у нас даже был черно-белый телевизор, который, правда, плохо показывал, но я запомнила сказку, увиденную мной, когда матери не было дома. Это была сказка про черную курицу. Я успела посмотреть только маленький кусочек, где черную курицу –короля –вели в цепях куда-то, и рядом стоял мальчик Алеша. И меня казалось, что плененный король -это. Вот и все. Потом пришла мать. В тот злополучный вечер так случилось, что потерялся рубль. Обычный измятый рубль. Я его не видела и, естественно, не брала. Я не знала, что делают с рублем. Матушка вдруг выяснила, что рубля нет. Как и когда он исчез - неизвестно было ни ей, ни мне. Но зато она сразу решила, что рубль утащила я. Дальнейших вопросов не последовало. Они были излишни. Строгий судья вынес свой вердикт. Она порола меня шнуром, от чего я не знаю, таскала за волосы, надорвала мне ухо, так что выступила кровь. Я не помню, было мне больно или нет, наверное, было очень больно, но в воспоминании об этом ничего не осталось. Осталось другое: ночью я долго не могла уснуть. Мне представлялась картинка смерти, какую я видела на больших железных ящиках в деревне и странное сочетание - «смертен иден». Откуда оно взялось, непонятно. Может быть, я что-то уловила, когда смотрела телевизор, но «смертен иден» жил рядом со мной и мне часто представлялся. Я его боялась, как боялась матери, но ее все же больше. О Джеке Лондоне я тогда не имела представления, как и о книгах вообще. Позже, когда я научусь читать, с книгами будет связан другой страх: как бы мать случайно их не нашла, прятать их нужно было очень тщательно, а читать только в ее отсутствие. В тот вечер, лежа рядом со «смертен иденом», я впервые осознала, что очень одинока и никому не нужна. Дети соседей никогда со мной не дружили: им запрещали родители, боялись, что они нахватаются от меня вшей или еще чего, чего, я тоже не знала. Но ребятишки меня обходили стороной, как прокаженную, обзывали крыской -Лариской, кидали в меня камнями. Я не знала, за что они меня обижают, но в душе моей рождался протест и чувство, которому названия еще не было, оно появится позже и очень долго будет руководить мной, пока я не встречу, спустя примерно пятнадцать лет, женщину, которая впервые признает во мне человека и изменит мое отношение к себе, к миру, к людям. А пока чувство это, политое страхом, всходило, и поднимало голову, и набирало силы. На следующее утро рубль нашелся под диваном.
Мое третье воспоминание - самое страшное для меня теперешней. Мне было семь лет. Жили мы в совхозе «Победа» в небольшом деревянном домике, заросшим со всех сторон, кроме тропинки к сеням, крапивой и лопухом. По сторонам от нее ютились подорожники, пробивалась трава-мурава, как я ее тогда называла (название этой шелковой травки в действительности я не знаю) и пышно разрасталась лебеда. Мать разбудила меня в четыре утра и приказала убраться в избе: вымыть пол, заправить койку. Она ушла. Я стащила с кровати перьевые подушки, ватное одеяло. Надо было взбить пуховую перину. Я всегда с ней мучилась, уговаривала ее быть полегче и поддаться мне. Я била ее по бокам, прыгала на ней, колотила ногами — все было тщетно: пышной и мягкой она не становилась. Я стала ее переворачивать, но не получалось. Обессилев, я упала на нее и заснула. Проснулась я от того, что меня скинули с кровати. Я слетела с нее, больно ударившись головой об пол, но подумать об этом не успела, потому что меня накрыл первый удар ноги, потом второй, третий. Мне кажется, я даже не успевала плакать. Наконец она устала. Схватила меня за щиворот и потащила к двери. Она взяла веревку, сделала петлю, затем привязала ее к ручке. Та была приделана достаточно высоко.
-Душись, - приказала мать. Я не знала, как это делается. Она подсказала:
-Надевай петлю на шею. Я надела. Она резко ударила мне по ногам и подсекла их. Я повисла и успела почувствовать, как перекрылся воздух. Очнулась я от от того, что никак не могла надышаться. Мать, почему- то неожиданно подобревшая, положила меня на диван. Тогда я даже смысла произошедшего до конца осознать не могла. Вернее, вообще не осознавала и уж тем более я не думала, что мать поступает неправильно или жестоко. Мне просто было страшно и все. Я не понимала происходящего. Но что-то во мне изменилось. Именно в тот день чувство, давно зревшее во мне, встало на ноги и подняло голову. И я дала ему имя - Ненавижу. Душа моя обогатилась и изменилась. Теперь, когда в меня летел камень, другой, побольше, кидала я и кидала метче, если толкали, толкала сильнее, и если били, била тоже. И как ни странно, мне стало легче. Я подвергалась нападкам ребят все реже и реже, и у меня появились даже друзья. И только дома я по-прежнему жила в страхе, но не только в нем. Я ее ненавидела, как ненавидят врага, отнявшего самое дорогое. Повезло мне спустя восемь лет. Однажды, в пятнадцать, я сбежала из дома, и кто-то (возможно, председатель очередного колхоза, в котором мы жили) принял решение отправить меня в интернат. В восьмом классе, к моему великому счастью и ее величайшему огорчению, я покинула родную маменьку. Навсегда. Интернат, место горя и боли многих детей, был для меня раем. Принцип- кто на новенького - для меня там не сработал. Я была физически сильна, быстра, ловка и зла. Попытки на первых порах устроить мне темную потерпели крах, еще несколько одиночных попыток поставить на место новенькую тоже не увенчались успехом. Меня признали и зауважали.
Затем была учеба на литфаке. Там и произошла встреча, так много изменившая во мне. Окончив интернат, я вынуждена была пойти работать на завод, чтобы на что-то жить. И только через год поступила в пед. С утра училась, а во вторую смену работала на заводе. Был конец декабря. В цеху аврал. Смена заканчивалась в час ночи, но пришлось остаться в третью. Рабочие не могли собрать аппарат без крановщицы. Я пришла домой под утро, легла на три часа поспать. Потом двигала будильник и проспала первую пару. На вторую опоздать было никак нельзя. Лекцию о поэзии модернизма читала Лариса Васильевна Полукарова. Под ее обаяние попадали практически все студенты. Можно сказать, что каждое ее слово, жест, любая фраза были проникнуты удивительной теплотой, легкой иронией и умом. Она была исключительно тактична, вежлива и отзывчива. Ее нельзя было не услышать. Это был человек культуры. Блестящее образование, соединенные с лучшими человеческими качествами и широтой души, делали ее любимицей студентов.
Я взяла такси. Проехали пару километров. Вдруг такси тормозит. И в него садится сама Полукарова. Я так и обмерла. Стыд и позор – я опаздываю на пару, прогуляла первую. Ужас! Хоть бы сквозь землю провалиться!
-Прогуливаем?! - спросила, как обычно, улыбаясь, она. Как вы понимаете, мне ничего не оставалось, как пуститься в объяснения.
- А почему вы, Лариса, и учитесь, и работаете? Пришлось опять объяснять. А еще я очень удивилась, что она знает, как меня зовут. Ну, может, запомнила, потому что мы тезки. В общем, пятнадцать минут я ехала как на иголках. А она спрашивала и спрашивала. И в конце концов встал вопрос о том, где я училась. Несмотря на всю неловкость ситуации, мне было удивительно, что этот великий, как мне тогда казалось, человек так просто со мной говорит и говорит вообще. Спустя несколько дней случай опять столкнул меня с ней. После пары я вышла из института. И тут она меня окликает:
-Нам, кажется, по пути? Вы домой? - Идти до остановки было минут десять да еще на троллейбусе ехать вместе минут двадцать. Мы разговорились. И говорили только обо мне: где живу, как, чем занимаюсь, что читаю, какие планы. Впервые в моей жизни человек не просто разговаривал со мной, а интересовался моей жизнью, моей личностью, и не просто человек, а человек с Большой буквы, ученый, литературовед. Мне было очень приятно ее слушать: слушала бы и слушала. Она подъезжала к своей остановке и вдруг неожиданно предложила:
-А знаете что, приходите-ка ко мне в гости! - и дала адрес,-приходите в субботу, у вас ведь выходной на работе, заходите после пар. Надо ли объяснять, с какой радостью я шла к ней после второй пары в субботу, практически накануне нового года, в гости? Она жила с мужем и сыном в обыкновенной двухкомнатной квартире, что очень поразило меня. Я думала, что такие люди живут в шикарных домах. Угощала меня обедом. Я осмелилась спросить о ней, о ее семье. И разговор полился. Выяснилось, что в молодости с мужем они жили совсем бедно, впроголодь. А еще, при моей попытке перейти к обсуждению философских вопросов (как вы понимаете, я хотела поговорить на умную тему: мы, мол, деревенские тоже ничего), что не любит отвлеченных разговоров, и сказала об этом так мягко и корректно, что мне стало за себя неловко. Она спросила меня о родителях. И хотя я старалась сказать о матери в общих чертах, она почему-то вдруг все поняла. И опять заговорила обо мне, о том, какой я сильный человек, какая молодец, что не все так смогли бы. А потом я узнала, что она работает в музее в Тарханах, и мы заговорили о Лермонтове. Я просидела у нее часа три, и хотя очень не хотелось уходить, но пора было и честь знать. Она пошла меня проводить и неожиданно спросила, пишу ли я стихи. Я ответила, что пишу.
-Можете показать?
-Да, конечно. Спустя время, я услышу ее суждения о моих шедеврах и сразу пойму, что пишу нелепицу, хотя она скажет, что стихи хорошие.
Мы стояли на остановке. Медленно падал снег и ложился на мой полушубок. Подходил троллейбус, она стряхнула с моих рукавов снег и на прощанье сказала:
-Вы должны научиться прощать, иначе боль и обида убьют Вас, это главное умение в нашей жизни. Простите и Вашу маму, отпустите обиды.
Я уехала. Потом, пока я училась, мы часто общались. Каждая встреча с Ларисой Васильевной редактировала траекторию моей жизни.
Троллейбус повернул. А у меня в душе запечатлелось движение ее руки, стряхнувший с моего полушубка снег, как будто эта рука стряхивала с моей души груз детских несчастий:
Все, что было со мной, не продать, не отнять.
Но вы нежной рукой снег стряхнули, как мать.