КНИГА ПЕРВАЯ
Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы
Новые. Боги, — ведь вы превращения эти вершили, —
Дайте ж замыслу ход и мою от начала вселенной
До наступивших времен непрерывную песнь доведите,
Не было моря, земли и над всем распростертого неба, —
Лик был природы един на всей широте мирозданья, —
Хаосом звали его. Нечлененной и грубой громадой,
Бременем косным он был, — и только, — где собраны были
Связанных слабо вещей семена разносущные вкупе,
Миру Титан никакой тогда не давал еще света,
И не наращивала рогов новоявленных Феба,
И не висела земля, обтекаема током воздушным,
Собственный вес потеряв, и по длинным земным окоемам
Рук в то время своих не простерла еще Амфитрита.
Там, где суша была, пребывали и море и воздух.
Н ни на суше стоять, ни по водам нельзя было плавать.
Воздух был света лишен, и форм ничто не хранило.
Все еще было в борьбе, затем что в массе единой
Холод сражался с теплом, сражалась с влажностью сухость,
Битву с весомым вело невесомое, твердое с мягким.
Бог и природы почин раздору конец, положили.
Он небеса от земли отрешил и воду от суши.
Воздух густой отделил от ясность обретшего неба.
После же, их разобрав, из груды слепой их извлекши,
Разные дав им места, — связал согласием мирным.
Сила огня вознеслась, невесомая, к сводам небесным,
Место себе обретя на самом верху мирозданья,
Воздух — ближайший к огню по легкости и расстоянью.
Оных плотнее, земля свои притянула частицы.
Сжатая грузом своим, осела. Ее обтекая,
Глуби вода заняла и устойчивый мир окружила.
Расположенную так, бог некий — какой, неизвестно —
Массу потом разделил; разделив, по частям разграничил —
Землю прежде всего, чтобы все ее стороны гладко
Выровнять, вместе собрал в подобье огромного круга.
После разлил он моря, приказал им вздыматься от ветров
Буйных, велел им обнять окруженной земли побережья.
После добавил ключи, болота без края, озера;
Брегом извилистым он обвел быстроводные реки,
Разные в разных местах, — иные земля поглощает,
К морю другие текут и, дойдя, поглощаются гладью
Вольно разлившихся вод, и скалы им берегом служат.
Он повелел разостлаться полям, и долинам — вдавиться,
В зелень одеться лесам, и горам вознестись каменистым.
Справа пояса два и слева столько же неба
Свод обвели, и меж них, всех прочих пламенней, пятый.
Сводом объятую твердь означил умысел бога
Точно таким же числом: земля — с пятью полосами.
На серединной из них от жары обитать невозможно.
Две под снегом лежат глубоким, а двум между ними
Бог умеренность дал, смешав там стужу и пламень.
Воздух вплотную навис над ними; насколько по весу
Легче вода, чем земля, настолько огня он тяжеле.
В воздухе тучам стоять приказал он и плавать туманам,
И разражаться громам, смущающим души людские,
Молниям он повелел и ветрам приносить охлажденье.
Но не повсюду владеть позволил им мира строитель
Воздухом. Даже теперь нелегко воспрепятствовать ветрам,
Хоть и по разным путям направляется их дуновенье,
Весь наш мир сокрушить. Таково несогласие братьев!
Эвр к Авроре тогда отступил, в Набатейское царство,
В Персию, к горным хребтам, озаряемым утренним светом.
Запад и те берега, что солнцем согреты закатным,
Ближе к Зефиру, меж тем как в Скифию и в Семизвездье
Вторгся ужасный Борей; ему супротивные земли
Влажны всегда от туманов сырых и дождливого Австра.
Сверху же, выше их всех, поместил он веса лишенный
Ясный эфир, никакою земной не запятнанный грязью.
Только лишь расположил он все по точным границам, —
В оной громаде — слепой — зажатые прежде созвездья
Стали одно за одним по всем небесам загораться;
Чтобы предел ни один не лишен был живого созданья,
Звезды и формы богов небесную заняли почву.
Для обитанья вода сверкающим рыбам досталась,
Суша земная зверям, а птицам — воздух подвижный.
Только одно существо, что священнее их и способней
К мысли высокой, — чтоб стать господином других, — не являлось.
И родился человек. Из сути божественной coздaн
Был он вселенной творцом-зачинателем лучшего мира,
Иль молодая земля, разделенная с горним эфиром
Только что, семя еще сохранила родимого неба?
Отпрыск Япета, ее замешав речною водою,
Сделал подобье богов, которые всем управляют.
И между тем как, склонясь, остальные животные в землю
Смотрят, высокое дал он лицо человеку и прямо
В небо глядеть повелел, подымая к созвездиям очи.
Так земля, что была недавно безликой и грубой,
Преобразись, приняла людей небылые обличья.
Первым век золотой народился, не знавший возмездий,
Сам соблюдавший всегда, без законов, и правду и верность.
Не было страха тогда, ни кар, и словес не читали
Грозных на бронзе; толпа не дрожала тогда, ожидая
В страхе решенья судьи, — в безопасности жили без судей.
И, под секирой упав, для странствий в чужие пределы
С гор не спускалась своих сосна на текущие волны.
Смертные, кроме родных, никаких побережий не знали.
Не окружали еще отвесные рвы укреплений;
Труб не бывало прямых, ни медных рогов искривленных,
Не было шлемов, мечей; упражнений военных не зная,
Сладкий вкушали покой безопасно живущие люди.
Также, от дани вольна, не тронута острой мотыгой,
Плугом не ранена, все земля им сама приносила,
Пищей довольны вполне, получаемой без принужденья,
Рвали с деревьев плоды, земляничник нагорный сбирали,
Терн, и на крепких ветвях висящие ягоды тута,
Иль урожай желудей, что с деревьев Юпитера пали.
Вечно стояла весна; приятный, прохладным дыханьем
Ласково нежил зефир цветы, не знавшие сева.
Боле того: урожай без распашки земля приносила;
Не отдыхая, поля золотились в тяжелых колосьях,
Реки текли молока, струились и нектара реки,
Капал и мед золотой, сочась из зеленого дуба.
После того как Сатурн был в мрачный Тартар низвергнут,
Миром Юпитер владел, — серебряный век народился.
Золота хуже он был, но желтой меди ценнее.
Сроки древней весны сократил в то время Юпитер,
Лето с зимою создав, сотворив и неверную осень
С краткой весной; разделил он четыре времени года.
Тут, впервые, сожжен жарой иссушающей, воздух
Стал раскаляться и лед — повисать под ветром морозным.
Тут впервые в домах расселились. Домами служили
Людям пещеры, кусты и лыком скрепленные ветви.
В первый раз семена Церерины в бороздах длинных
Были зарыты, и вол застонал, ярмом удрученный.
Третьим за теми двумя век медный явился на смену;
Духом суровей он был, склонней к ужасающим браням, —
Но не преступный еще. Последний же был — из железа,
Худшей руды, и в него ворвалось, нимало не медля,
Все нечестивое. Стыд убежал, и правда, и верность;
И на их место тотчас появились обманы, коварство;
Козни, насилье пришли и проклятая жажда наживы.
Начали парус вверять ветрам; но еще мореходы
Худо их знали тогда, и на высях стоявшие горных
На непривычных волнах корабли закачались впервые.
Принадлежавшие всем до сих пор, как солнце и воздух,
Длинной межою ноля землемер осторожный разметил,
И от богатой земли «не одних урожаев и должной
Требовать стали еды, но вошли и в утробу земную;
Те, что скрывала земля, отодвинувши к теням стигийским,
Стали богатства копать, — ко всякому злу побужденье!
С вредным железом тогда железа вреднейшее злато
Вышло на свет и война, что и златом крушит, и железом,
В окровавленной руке сотрясая со звоном оружье.
Люди живут грабежом; в хозяине гость не уверен,
В зяте — тесть; редка приязнь и меж братьями стала.
Муж жену погубить готов, она же — супруга.
Страшные мачехи, те аконит подбавляют смертельный;
Раньше времени сын о годах читает отцовских.
Пало, повержено в прах, благочестье, — и дева Астрея
С влажной от крови земли ушла — из бессмертных последней.
Не был, однако, земли безопасней эфир высочайший:
В царство небес, говорят, стремиться стали Гиганты;
К звездам высоким они громоздили ступенями горы.
Тут всемогущий отец Олимп сокрушил, ниспослал он
Молнию; с Оссы он сверг Пелион на нее взгроможденный.
Грузом давимы земли, лежали тела великанов, —
Тут, по преданью, детей изобильной напитана кровью,
Влажною стала земля и горячую кровь оживила;
И, чтоб от рода ее сохранилась какая-то память,
Образ дала ей людей. Но и это ее порожденье
Вовсе не чтило богов, на убийство свирепое падко,
Склонно насилье творить. Узнаешь рожденных от крови!
Это Сатурний-отец увидал с высокой твердыни
И застонал и, стола Ликаонова гнусный припомнив
Пир, недавний еще, получить не успевший огласки,
Сильным в душе запылав и достойным Юпитера гневом,
Созвал богов на совет. И не медлили званые боги.
Есть дорога в выси, на ясном зримая небе;
Млечным зовется Путем, своей белизною заметна.
То для всевышних богов — дорога под кров Громовержца,
В царский Юпитера дом. Красуются справа и слева
Атрии знатных богов, с дверями, открытыми настежь.
Чернь где придется живет. В передней же части чертога
Встали пенаты богов — небожителей, властию славных.
Это-то место — когда б в выражениях был я смелее —
Я бы назвал, не боясь, Палатином великого неба.
Так, расселись едва в покоях мраморных боги,
На возвышенье, рукой опершись на скипетр из кости,
Трижды, четырежды Он потряс приводящие в ужас
Волосы, поколебав и землю, и море, и звезды.
Следом за тем разрешил и уста, возмущенные гневом:
«Нет, я не более был вселенной моей озабочен
В те времена, как любой из врагов змееногих готов был
С сотней протянутых рук на пленное броситься небо!
Хоть и жестокий был враг, — но тогда от единого рода
Происходила война и единый имела источник.
Ныне же всюду, где мир Нереевым гулом охвачен,
Должен смертный я род погубить. Клянуся реками
Ада, что под землей протекают по роще стигийской, —
Было испытано все. Но неизлечимую язву
Следует срезать мечом, чтоб здравую часть не задело.
Есть полубоги у нас, божества наши сельские; нимфы,
Фавны, сатиры и гор обитатели диких — сильваны.
Если мы их до сих пор не почтили жилищем на небе,
Землю мы отдали им и на ней разрешим оставаться.
Но, о Всевышние! Все же довольно ль они безопасны,
Ежели мне самому, и вас и перуна владыке,
Козни строить посмел Ликаон, прославленный зверством?»
Затрепетали тут все и дерзкого требуют с жарким
Рвеньем. Так было, когда осмелился сброд нечестивый
Римское имя залить в неистовстве — Цезаря кровью.
Ужасом был поражен, что громом, при этом паденье
Род человеческий, вся содрогнулась вселенная страхом.
Столь же отрадна тебе твоих близких преданность, Август,
Сколь Громовержцу — богов благоверность. Лишь голосом он и рукою
Ропот вокруг подавил, все снова безмолвными стали.
Только лишь кончился крик, подавлен владыки величьем,
Сызнова речью такой прервал Юпитер молчанье:
«Он уже кару понес, и об этом оставьте заботу.
Что совершил он и как был наказан, о том сообщу я:
Наших достигла ушей недобрая времени слава.
Чая, что ложна она, с вершины спускаюсь Олимпа,
Обозреваю я — бог в человеческом облике — землю.
Долго б пришлось исчислять, как много повсюду нашел я
Злостного. Истине всей молва уступала дурная.
Вот перешел я Менал, где звериные страшны берлоги,
После в Киллену зашел и в прохладные сосны Ликея,
В домы аркадцев входил и под кров неприютный тирана.
Сумерки поздние ночь меж тем влекли за собою.
Подал я знак, что пришло божество, — народ тут молиться
Начал. Сперва Ликаон над обетами стал насмехаться
И говорит: «Испытаю при всех в открытую, бог ли
Он или смертный. Тогда не будет сомнительна правда».
В ночь, отягченного сном, сгубить нечаянной смертью
Хочет меня. По душе ему этак испытывать правду.
Но, не довольствуясь тем, одному из заложников, коих
Выслал молосский народ, мечом пронзает он горло.
После в кипящей воде он членов часть полумертвых
Варит, другую же часть печет на огне разведенном.
Только лишь подал он их на столы, я молнией мстящей
Дом повалил на него, на достойных владельца пенатов.
Он, устрашенный, бежит; тишины деревенской достигнув,
Воет, пытаясь вотще говорить. Уже обретают
Ярость былые уста, с привычною страстью к убийству
Он нападает на скот, — и доныне на кровь веселится!
Шерсть уже вместо одежд; становятся лапами руки.
Вот уж он — волк, но следы сохраняет прежнего вида:
Та же на нем седина, и прежняя в морде свирепость,
Светятся так же глаза, и лютость в облике та же.
Дом сокрушился один — одному ли пропасть подобало! —
Всем протяженьем земли свирепо Эриния правит.
Словно заговор тут преступный замыслили! Значит,
Пусть по заслугам и казнь понесут! Таков приговор мой».
Речь Громовержца одни одобряют, еще подстрекая
Ярость его; у других молчание служит согласьем.
Но человеческий род, обреченный на гибель, жалеют
Все; каков будет вид земли, лишившейся смертных,
Все вопрошают, и кто приносить на жертвенник будет
Ладан? Иль хочет зверью он отдать опустелую землю?
И на вопрос их в ответ, — что его-де об этом забота, —
Вышних царь запрещает дрожать и, не схожее с прежним,
Он обещает явить — чудесным рождением — племя.
Вот уж по всей земле разметать он готов был перуны,
Да убоялся, пылать от огней не начал бы стольких
Неба священный эфир и длинная ось не зажглась бы.
Вспомнил, — так судьбы гласят, — что некогда время наступит,
Срок, когда море, земля и небесный дворец загорятся, —
Гибель будет грозить дивнослаженной мира громаде.
Стрелы тогда отложил — мастеров-циклопов работу,
Кару иную избрал — человеческий род под водою
Вздумал сгубить и с небес проливные дожди опрокинул.
Он Аквилона тотчас заключил в пещерах Эола
И дуновения все, что скопления туч отгоняют.
Выпустил Нота. И Нот на влажных выносится крыльях, —
Лик устрашающий скрыт под смольно-черным туманом,
Влагой брада тяжела, по сединам потоки струятся,
И облака на челе; и крылья и грудь его в каплях.
Только лишь сжал он рукой пространно нависшие тучи,
Треск раздался, и дожди, дотоль запертые, излились,
В радужном платье своем, Юноны вестница, воды
Стала Ирида сбирать и ими напитывать тучи.
В поле хлеба полегли; погибшими видя надежды,
Плачет селянин: пропал труд целого года напрасный.
Не удовольствован гнев Юпитера — небом; лазурный
Брат помогает ему, посылая воды на помощь.
Реки созвал, и, когда под кров своего господина
Боги речные вошли, — «Прибегать к увещаниям долгим
Незачем мне, — говорит. — Свою всю силу излейте!
Надобно так. Отворите дома, отодвиньте преграды
И отпустите тотчас всем вашим потокам поводья».
Так приказал. И они родникам расширяют истоки
И, устремляясь к морям, в необузданном катятся беге.
Сам он трезубцем своим о землю ударил. Она же
Дрогнула вся и воде на свободу открыла дорогу.
И по широким полям, разливаясь, несутся потоки;
Вместе с хлебами несут деревья, людей и животных,
Тащат дома и все, что в домах, со святынями вместе.
Ежель остался дом, устоял пред такою бедою
Неповрежденный, то все ж он затоплен водою высокой,
И уже скрыты от глаз погруженные доверху башни.
Суша и море слились, и различья меж ними не стало,
Все было — море одно, и не было брега у моря.
Кто перебрался на холм, кто в лодке сидит крутобокой
И загребает веслом, где сам обрабатывал пашню.
Тот над нивой плывет иль над кровлей утопшего дома
Сельского. Рыбу другой уже ловит в вершине у вяза,
То в зеленеющий луг — случается — якорь вонзится,
Или за ветви лозы зацепляется гнутое днище.
Там, где недавно траву щипали поджарые козы,
Расположили свои неуклюжие туши тюлени.
И в изумленье глядят на рощи, грады и зданья
Девы Нереевы. В лес заплывают дельфины, на сучья
Верхние вдруг налетят и, ударясь, дуб заколеблют.
Волк плывет меж овец, волна льва рыжего тащит,
Тащит и тигров волна; не впрок непомерная сила
Вепрю, ни ног быстрота влекомому током оленю.
Долго земли проискав, куда опуститься могла бы,
Падает в море, кружа, с изнемогшими крыльями птица,
Залиты были холмы своевольем безмерной пучины, —
В самые маковки гор морской прибой ударяет.
Гибнет в воде большинство; а немногих, водой пощаженных,
При недостатке во всем, продолжительный голод смиряет.
От Аонийских вершин отделяет Эту Фокида, —
Тучные земли, дотоль они землями были, теперь же
Моря частица, воды небывалой широкое поле.
Там крутая взнеслась гора двухвершинная к звездам,
Именованьем. — Парнас; облаков верхи ее выше.
К ней-то Девкалион — остальное вода покрывала —
С брачной подругой своей пристал на маленькой лодке,
Нимфам корикским они и гор божествам помолились,
Вещей Фемиде, тогда прорицалищем оным владевшей,
Не было лучше вовек, ни правдолюбивее мужа,
Богобоязненна так ни одна не бывала из женщин.
И как Юпитер узрел, что мир стал жидким болотом,
И что остался он там из стольких тысяч единым,
И что осталась она из стольких тысяч единой,
Оба невинны душой, богов почитатели оба, —
Он облака раскидал, Аквилоном туман отодвинул,
Земли явил небесам и выси эфирные землям.
Моря недолог был гнев; сложив о трех зубьях оружье,
Воды владыка морской усмиряет и вставшего поверх
Волн голубого зовет Тритона, чьи отроду плечи
В алых ракушках, и дуть велит в трубицу морскую:
Этим он знак подает отозвать и потоки и волны.
Выбрал из раковин тот пустую трубу завитую,
Что расширяется вверх от низа крученого; если
В море такую трубу на просторе наполнить дыханьем,
Голос достигнет брегов, где солнце встает и ложится.
И лишь коснулось трубы божество с брадой увлажненной,
Лишь громогласно она заиграла отбой по приказу,
Все услыхали ее потоки, — земные, морские, —
Грозный приказ услыхав, потоки ей все покорились.
Реки спадают, уже показались возникшие холмы;
Море опять в берегах и в руслах полные реки,
И выступает земля, с убываньем воды прибывая.
К вечеру долгого дня и лесов показались макушки
Голые, тина у них еще на ветвях оставалась.
Мир возродился земной. И увидев, что так опустел он
И что в печали земля глубоким объята молчаньем,
Девкалион, зарыдав, к своей обращается Пирре:
«Нас, о сестра, о жена, о единая женщина в мире,
Ты, с кем и общий род, и дед у обоих единый,
Нас ведь и брак съединил, теперь съединяет опасность, —
Сколько ни видит земли Восток и Запад, всю землю
Мы населяем вдвоем. Остальное все морю досталось.
Но и поныне еще не вполне мы уверены в нашей
Жизни, еще облака наполняют нам ужасом душу.
Что, если б ты без меня судьбы избежала, бедняжка,
Было бы в сердце твоем? И как бы могла одинокой
Ты этот страх пережить? И кто б твои муки утешил?
Я, о поверь, если б ты оказалась добычею моря,
Сам за тобою, жена, оказался б добычею моря.
О, если б мог возродить я народы искусством отцовским,
О, если б души вливать умел в изваянья из глины!
Ныне же в нас лишь двоих сохраняется смертных порода;
Так уж угодно богам, чтоб людей образцом мы остались».
Оба заплакали. Им захотелось молиться небесным
Силам и помощи их попросить, о судьбине гадая.
Медлить не стали они. Подходят к водам Кефиса,
Что непрозрачны еще, по руслу знакомому льются.
Там, водяную струю возлияв, себе оросили
Платье и темя они, потом направиться оба
В храм богини спешат, которого кровля белела,
Грязным покрытая мхом, алтари ж без огня пребывали:
И лишь коснулись они храмовых ступеней, как упали
Наземь, устами прильнув к холодному камню, — и вместе
Молвили так, трепеща: «Коль Вышние правой мольбою
Могут смягчиться, и гнев умилостивляется божий,
Молви, Фемида, каким искусством убыток восполнить
Нашего рода; подай, добрейшая, помощь в потопе!»
И умягчилась она и рекла: «Выходите из храма;
Головы ваши покрыв, одежд пояса развяжите
И через плечи назад мечите праматери кости».
Остолбенели они, и нарушила первой молчанье
Пирра; богини она покориться веленьям не хочет;
Молит прощенья себе; уста оробели, боится
Матери тень оскорбить, назад ее кости кидая.
Но повторяют меж тем слепое неясное слово,
Участь предрекшее им, и сами с собой размышляют.
Ласковой речью тогда Прометид обращается мягко
К Эпиметиде. «Иль мы, — говорит, — ошиблись в догадке,
Иль благочестен и нам не внушит беззаконья оракул.
Наша праматерь — земля. В телесах ее скрытые кости,
Думаю — камни. Кидать их за спину нам повеленье».
Хоть толкованьем таким убедил супруг Титаниду,
Все же надежда смутна, — настолько к советам небесным
Мало доверья у них. Но что за беда попытаться?
Вот и сошли; покрывают главу, распоясали платья
И, по приказу, назад на следы свои камни бросают.
Камни, — поверил бы кто, не будь свидетелем древность? —
Вдруг они стали терять постепенно и твердость и жесткость,
Мягкими стали, потом принимали, смягчившись, и образ,
После, когда возросли и стала нежней их природа,
Можно было уже, хоть неявственный, облик увидеть
В них человека, такой, как в мраморе видев початом, —
Точный еще не совсем, изваяниям грубым подобный.
Часть состава камней, что была земляною и влажный
Сок содержала в себе, пошла на потребу для тела;
Крепкая ж часть, что не гнулась совсем, в костяк обратилась,
Жилы же в части камней под тем же остались названьем.
Времени мало прошло, и, по воле Всевышних, каменья
Те, что мужчина кидал, и внешность мужчин обретали;
А из-под женских бросков вновь женщины в мир возвращались.
То-то и твердый мы род, во всяком труде закаленный,
И доказуем собой, каково было наше начало!
Разных по виду потом животных своим изволеньем
Вскоре земля родила, когда разогрелась от солнца.
Сырость прежняя, ил и болотная липкая влага
Стали от зноя вспухать, и зародыши всяческой твари,
Вскормлены солнцем живым, как в материнской утробе,
В них развивались и свой принимали со временем облик.
Так, покинет едва семиустый влажные нивы
Нил и теченье свое предоставит прежнему руслу,
И под светилом небес разогреется ил нанесенный,
Много животных тогда хлебопашцы находят под каждым
Камнем земли: одних в зачаточном виде, при самом
Миге рожденья, других еще при начале развитья,
Вовсе без членов, и часть единого тела нередко
Жизнь проявляет, а часть остается землей первобытной.
Ибо, коль сырость и жар меж собою смешаются в меру,
Плод зачинают, и все от этих двоих происходит.
Если ж в боренье огонь и вода, — жар влажный, возникнув,
Все создает: для плодов несогласье согласное — в пользу.
Так, лишь потоп миновал, и земля, покрытая тиной,
Зноем небесных лучей насквозь глубоко прогрелась,
Множество всяких пород создала — отчасти вернула
Прежние виды она, сотворила и новые виды,
И не хотела, но все ж, о огромный Пифон, породила
Также тебя, и для новых людей ты, змей неизвестный,
Ужасом стал: занимал ведь чуть ли не целую гору!
Бог, напрягающий лук, — он ранее это оружье
Против лишь ланей одних направлял да коз быстроногих, —
Тысячу выпустив стрел и почти что колчан свой исчерпав,
Смерти предал его, и яд из ран заструился.
И чтобы славы о том не разрушило время, старея,
Установил он тогда состязанья, священные игры, —
Звали Пифийскими их по имени павшего змея.
Ежели юноша там побеждал в борьбе, или в беге,
Или в ристанье, за то получал он дубовые листья:
Не было лавров еще: прекрасным, длинноволосым,
Феб им виски окружал любою древесною ветвью.
Первая Феба любовь — Пенеева Дафна; послал же
Деву не случай слепой, а гнев Купидона жестокий.
Как-то Делиец, тогда над змеем победою гордый,
Видел, как мальчик свой лук, тетиву натянув, выгибает,
«Что тебе, резвый шалун, с могучим оружием делать? —
Молвил. — Нашим плечам пристала подобная ноша,
Ибо мы можем врага уверенно ранить и зверя;
Гибельным брюхом своим недавно давившего столько
Места тысячью стрел уложили мы тело Пифона.
Будь же доволен и тем, что какие-то нежные страсти
Может твой факел разжечь; не присваивай подвигов наших!»
Сын же Венерин ему: «Пусть лук твой все поражает,
Мой же тебя да пронзит! Насколько тебе уступают —
Твари, настолько меня ты все-таки славою ниже».
Молвил и, взмахом крыла скользнув по воздуху, быстрый,
Остановился, слетев, на тенистой твердыне Парнаса.
Две он пернатых достал из стрелоносящего тула,
Разных: одна прогоняет любовь, другая внушает.
Та, что внушает, с крючком, — сверкает концом она острым;
Та, что гонит, — тупа, и свинец у нее под тростинкой,
Эту он в нимфу вонзил, в Пенееву дочь; а другою,
Ранив до мозга костей, уязвил Аполлона, и тотчас
Он полюбил, а она избегает возлюбленной зваться.
Сумраку рада лесов, она веселится добыче,
Взятой с убитых зверей, соревнуясь с безбрачною Фебой.
Схвачены были тесьмой волос ее вольные пряди.
Все домогались ее, — домоганья ей были противны:
И не терпя и не зная мужчин, все бродит по рощам:
Что Гименей, что любовь, что замужество — нет ей заботы.
Часто отец говорил: «Ты, дочь, задолжала мне зятя!»
Часто отец говорил: «Ты внуков мне, дочь, задолжала!»
Но, что ни раз, у нее, ненавистницы факелов брачных,
Алая краска стыда заливала лицо молодое.
Ласково шею отца руками она обнимала.
«Ты мне дозволь навсегда, — говорила, — бесценный родитель,
Девственной быть: эту просьбу отец ведь исполнил Диане».
И покорился отец. Но краса твоя сбыться желаньям
Не позволяет твоим; противится девству наружность.
Феб полюбил, в брак хочет вступить с увиденной девой.
Хочет и полон надежд; но своим же вещаньем обманут.
Так, колосьев лишась, возгорается легкое жниво
Или пылает плетень от факела, если прохожий
Слишком приблизит его иль под самое утро забудет, —
Так обратился и бог весь в пламя, грудь полыхает,
Полон надежд, любовь он питает бесплодную в сердце.
Смотрит: вдоль шеи висят, неубраны, волосы. «Что же, —
Молвит, — коль их причесать?» Он видит: огнями сверкают
Очи — подобие звезд; он рот ее видит, которым
Налюбоваться нельзя: превозносит и пальцы и руки,
Пясти, и выше локтей, и полунагие предплечья.
Думает: «Лучше еще, что сокрыто!» Легкого ветра
Мчится быстрее она, любви не внимает призыву.
«Нимфа, молю, Пенеида; постой, не враг за тобою!
Нимфа, постой! Так лань ото льва и овечка от волка,
Голуби так, крылом трепеща, от орла убегают,
Все — от врага. А меня любовь побуждает к погоне.
Горе! Упасть берегись: не для ран сотворенные стопы
Да не узнают шипов, да не стану я боли причиной!
Место, которым спешишь, неровно; беги, умоляю,
Тише, свой бег задержи, и тише преследовать буду!
Все ж, полюбилась кому, спроси; я не житель нагорный,
Я не пастух; я коров и овец не пасу, огрубелый.
Нет, ты не знаешь сама, горделивая, нет, ты не знаешь,
Прочь от кого ты бежишь, — оттого и бежишь! — мне Дельфийский
Край, Тенед, и Клар, и дворец Патарейский покорны.
Сам мне Юпитер отец. Чрез меня приоткрыто, что было,
Есть и сбудется; мной согласуются песни и струны.
Правда, метка стрела у меня, однако другая
Метче, которая грудь пустую поранила ныне.
Я врачеванье открыл; целителем я именуюсь
В мире, и всех на земле мне трав покорствуют свойства.
Только увы мне! — любви никакая трава не излечит,
И господину не впрок, хоть впрок всем прочим, искусство».
Больше хотел он сказать, но, полная страха, Пенейя
Мчится бегом от него и его неоконченной речи.
Снова была хороша! Обнажил ее прелести ветер,
Сзади одежды ее дуновением встречным трепались,
Воздух игривый назад, разметав, откидывал кудри.
Бег удвоял красоту. И юноше-богу несносно
Нежные речи терять: любовью движим самою,
Шагу прибавил и вот по пятам преследует деву.
Так на пустынных полях собака галльская зайца
Видит: ей ноги — залог добычи, ему же — спасенья.
Вот уж почти нагнала, вот-вот уж надеется в зубы
Взять и в заячий след впилась протянутой мордой.
Он же в сомнении сам, не схвачен ли, но из-под самых
Песьих укусов бежит, от едва не коснувшейся пасти.
Так же дева и бог, — тот страстью, та страхом гонимы.
Все же преследователь, крылами любви подвигаем,
В беге быстрей; отдохнуть не хочет, он к шее беглянки
Чуть не приник и уже в разметенные волосы дышит.
Силы лишившись, она побледнела, ее победило
Быстрое бегство; и так, посмотрев на воды Пенея,
Молвит: «Отец, помоги! Коль могущество есть у потоков,
Лик мой, молю, измени, уничтожь мой погибельный образ!»
Только скончала мольбу, — цепенеют тягостно члены,
Нежная девичья грудь корой окружается тонкой,
Волосы — в зелень листвы превращаются, руки же — в ветви;
Резвая раньше нога становится медленным корнем,
Скрыто листвою лицо, — красота лишь одна остается.
Фебу мила и такой, он, к стволу прикасаясь рукою,
Чувствует: все еще грудь под свежей корою трепещет.
Ветви, как тело, обняв, целует он дерево нежно,
Но поцелуев его избегает и дерево даже.
Бог — ей: «Если моею супругою стать ты не можешь,
Деревом станешь моим, — говорит, — принадлежностью будешь
Вечно, лавр, моих ты волос, и кифары и тула.
Будешь латинских вождей украшеньем, лишь радостный голос
Грянет триумф и узрит Капитолий процессии празднеств.
Августов дом ты будешь беречь, ты стражем вернейшим
Будешь стоять у сеней, тот дуб, что внутри, охраняя,
И как моей головы вечно юн нестриженый волос,
Так же носи на себе свои вечнозеленые листья».
Кончил Пеан. И свои сотворенные только что ветви,
Богу покорствуя, лавр склонил, как будто кивая.
Есть в Гемонии дол; замыкает его по обрывам
Лес. Его Темпе зовут; по нему-то Пеней, вытекая
Прямо из Пиндовых недр, свои воды вспененные катит;
Тяжким паденьем своим в облака он пар собирает
И окропляет дождем моросящим леса вершины.
И утомительный шум оглашает не только окрестность.
Там находится дом, обиталище, недра святые
Этой великой реки; пребывая в скалистой пещере,
Водами правил Пеней и нимфами, жившими в водах,
Единоземные там сначала сбираются реки,
Сами не зная, — отца поздравлять надлежит, утешать ли:
Сперхий, который родит тополя, Энипеи беспокойный,
Тут же старик Апидан и Амфрид ленивый с Ээем;
После другие сошлись, которые в вольном стремленье
К морю выводят свои от блужданий усталые воды,
Инах один не пришел; в глубокой укрывшись пещере,
Множит он воды слезой; несчастный о дочери Ио
Плачет, как будто навек погибла; не знает, в живых ли
Или средь манов она, — но нигде он ее не находит;
Думает, — нет уж нигде, и худшего втайне боится.
Видел Юпитер ее, когда от реки возвращалась
Отчей, и — «Дева, — сказал, — что достойна Юпитера, всех бы
Ложем своим осчастливила ты; заходи же под сени
Рощ глубоких, — и ей он рощ показывал сени, —
Солнце пока высоко посредине стоит небосвода.
Если страшно одной подходить к звериным берлогам,
В рощ тайники ты войдешь, имея защитником бога,
И не из черни богов, но того, кто великий небесный
Скипетр держит в руке и летучие молнии мечет.
О, не беги!» Но бежала она. И пастбища Лерны
Были уже позади, и Лиркея поля с деревами
Тоже; но бог, наведя на землю пространную темень,
Скрыл ее, бег задержал и стыд девичий похитил.
Тут-то Юнона с небес как раз и взглянула на Аргос,
И, подивившись тому, что летучее облако будто
Ночь среди белого дня навлекает, решила, что это
Не от реки, что оно поднялось не от почвенной влаги.
И огляделась кругом: где муж, — затем что проделки
Знала уже за своим попадавшимся часто супругом.
И, как его в небесах не нашла, — «Или я ошибаюсь,
Или обиду терплю!» — сказала, и с горнего неба
Плавно на землю сошла и уйти облакам повелела.
Он же супруги приход предчувствовал и незамедля
Инаха юную дочь превратил в белоснежную телку,
Но и телицей она — хороша. Сатурния хвалит, —
Нехотя, правда, — ее красоту; да чья, да откуда,
Стада какого она, вопрошает, как будто не зная.
Лжет Юпитер, — землей-де она рождена, — чтоб покончить
Эти расспросы. Ее в подарок Сатурния просит.
Что было делать? Любовь жестоко отдать, не отдать же —
Впрямь подозрительно. Стыд — отдать убеждает, любовь же —
Разубеждает его. И быть бы стыду побежденным.
Все ж столь маленький дар, как телку, сестре и супруге
Не подарить, — так ее, пожалуй, сочтет не за телку!
Мужа любовницу взяв, отрешилась богиня не сразу,
От спасенья: страшил ее муж, и обманы смущали,
И поручила ее сторожить Аресторову Аргу.
Кругом сотня очей на его голове разместилась.
И, соблюдая черед, лишь по два они отдыхали,
А остальные, служа, стоять продолжали на страже.
Где бы Арг ни стоял, постоянно смотрел он на Ио,
С Ио глаз не спускал, хотя б и спиной повернувшись.
Днем он пастись ей давал, но, только лишь солнце садилось,
В хлев запирал, обвязав недостойной веревкою шею.
Ио древесной листвой и горькой травою питалась,
Вместо постели лежит на земле, не всегда муравою
Устланной, бедная! Пьет из илистых часто потоков.
К Аргу однажды она протянуть с мольбою хотела
Руки, — но не было рук, что к Аргу могли б протянуться;
И, попытавшись пенять, издала лишь коровье мычанье
И ужаснулась сама — испугал ее собственный голос.
Вот побережьем идет, где часто, бывало, резвилась,
К Инаху: но лишь в воде увидела морду с рогами,
Вновь ужаснувшись, она от себя с отвращеньем бежала.
Сестры наяды ее не узнали; не знает сам Инах,
Кто перед ним. А она за отцом и за сестрами бродит,
Трогать себя им дает и ластится к ним, изумленным.
Свежей травы луговой протянул престарелый ей Инах.
Руку лижет она и отцовы целует ладони.
Слез не может сдержать и, последуй слово за ними,
Помощи б стала просить, назвалась бы и горе открыла.
Буква уже — не слова — ногой нанесенная в прахе,
Горестный знак подала об ее изменившемся теле.
«Горе мне!» — Инах-отец вскричал, повисая на шее
И на рогах мычащей в тоске белоснежной телицы.
«О, я несчастный! — вопит. — Не тебя ли везде и повсюду,
Дочь, я искал? О, когда б я тебя не обрел, не нашел бы,
Легче был бы мой плач. Молчишь, на мои ты, немая,
Не отвечаешь слова и только вздыхаешь глубоко
Или мычишь мне в ответ и большего сделать не можешь,
Я же, не знавший, тебе светильники брака готовил:
Первой надеждой моей был зять, второю внучата,
Ныне из стада возьмешь ты мужа, из стада и сына.
Даже и смертью нельзя мне столькие муки покончить!
Бог я — себе на беду, мне замкнуты двери кончины,
И неутешный мой плач продолжится вечные веки».
Так горевали они, но приблизился Арг многоокий,
Дочь оторвал от отца и ее на далекие гонит
Пастбища. Там, в стороне, горы он заметил вершину,
Сел на нее и глядит на четыре стороны света.
Горних правитель не мог таких Форониды несчастий
Долго терпеть; он сына зовет, порожденного светлой
Девой Плеядой; велит, чтоб смерти предал он Арга.
Долго ли крылья к ногам привязать, в могучую руку
Тростку снотворную взять, волоса покрывалом окутать!
Вот из отцова дворца, снарядясь, Юпитера отпрыск
Тотчас на землю скользнул, с головы покрывало откинул,
Также и крылышки снял. Лишь трость одну сохранил он;
Гонит он ею — пастух — уведенных потайно с собою
Коз, по полям без дорог, на тростинках свирели играя.
Голосом новым пленен блюститель Юнонин. «Кто б ни был
Ты, но можешь со мной усесться рядом на камень! —
Арг сказал. — Не найдешь ты места другого, где травы
Были б полезней скоту, а тень пастухам благодатней».
Отпрыск Атланта присел, разговором и долгой беседой
Длящийся день растянул и, на дудках играя скрепленных,
Втайне пытался меж тем одолеть сторожащие очи.
Все-таки борется тот, чтоб неге сна не поддаться;
И хоть уж часть его глаз в дрему погрузилась, другая
Бдит. Обращается он с вопросом, давно ли открыли
Способ, как сделать свирель, — и каким разуменьем открыли?
Бог же: «В холодных горах аркадских, — в ответ начинает, —
Самой известной была меж гамадриад нонакринских
Дева-наяда одна, ее звали те нимфы Сирингой.
Часто спасалась она от сатиров, за нею бегущих,
И от различных богов, что в тенистом лесу обитают
И в плодородных полях. Ортигийскую чтила богиню
Делом и девством она. С пояском, по уставу Дианы,
Взоры могла б обмануть и сойти за Латонию, если б
Не был лук роговым, а у той золотым бы он не был.
Путали все же их. Раз возвращалась Сиринга с Ликея;
И увидал ее Пан и, сосною увенчан колючей,
Молвил такие слова…» — привести лишь слова оставалось
И рассказать, как, отвергнув мольбы, убегала Сиринга,
Как она к тихой реке, к Ладону, поросшему тростьем,
Вдруг подошла; а когда ее бег прегражден был водою,
Образ ее изменить сестриц водяных попросила;
Пану казалось уже, что держит в объятьях Сирингу, —
Но не девический стан, а болотный тростник обнимал он;
Как он вздыхает и как, по тростинкам задвигавшись, ветер
Тоненький звук издает, похожий на жалобный голос;
Как он, новым пленен искусством и сладостью звука,
«В этом согласье, — сказал, — навсегда мы останемся вместе!»
Так повелось с той поры, что тростинки неровные, воском
Слеплены между собой, сохраняют той девушки имя.
Только об этом хотел рассказать Киллений, как видит:
Все посомкнулись глаза, все очи от сна позакрылись,
Тотчас он голос сдержал и сна глубину укрепляет,
Тростью волшебной своей проводя по очам изнемогшим.
Сонный качался, а бог незаметно мечом серповидным
Арга разит, где сошлись затылок и шея, и тело
Сбрасывает, и скалу неприступную кровью пятнает.
Арг, лежишь ты! И свет, в столь многих очах пребывавший,
Ныне погас; и одна всей сотней ночь овладела.
Дочь Сатурна берет их для птицы своей и на перья
Ей полагает, и хвост глазками звездистыми полнит.
И запылала она, отложить не изволила гнева
И, наводящую дрожь Эринию в очи и душу
Девы Аргосской наслав и в грудь слепые стремленья
Ей поселив, погнала ее в страхе по кругу земному.
Ты оставался, о Нил, последним в ее испытаньях.
Только достигла его, согнула колена у брега
Самого и улеглась, запрокинув упругую выю.
Может лишь кверху смотреть и к звездам глаза подымает;
Стоном и плачем своим, мычаньем, с рыданьями схожим,
Муки молила прервать, Юпитеру жалуясь будто.
Он же, супругу свою обнимая вкруг шеи руками,
Просит, чтоб та наконец прекратила возмездие: «Страхи
Впредь отложи, — говорит, — никогда тебе дева не будет
Поводом муки», — и сам к стигийским взывает болотам.
И лишь смягчилась она, та прежний свой вид принимает,
И пропадают рога, и кружок уменьшается глаза,
Снова сжимается рот, возвращаются плечи и руки,
И исчезает, на пять ногтей разделившись, копыто.
В ней ничего уже нет от коровы, — одна белизна лишь.
Службой довольствуясь двух своих ног, выпрямляется нимфа.
Только боится еще говорить, — подобно телице,
Не замычать бы, — и речь пресеченную пробует робко.
Ныне богиня она величайшая нильского люда.
Верят: родился Эпаф наконец у нее, восприявшей
Семя Юпитера; он в городах почитался, во храмах
Вместе с отцом. По летам и способностям ровнею был с ним
Солнца дитя Фаэтон. Когда он однажды, зазнавшись,
Не пожелал уступить, похваляясь родителем Фебом,
Спеси не снес Инахид. «Во всем, — говорит, — ты, безумный,
Матери веришь, надмен, но в отце ты своем обманулся!»
Побагровел Фаэтон, но стыдом удержал раздраженье
И поспешил передать Климене Эпафа попреки.
«Скорбь тем больше, о мать, — говорит, — что, свободный и гордый,
Я перед ним промолчал; мне стыд — оскорбленье такое, —
Слово он вымолвить смог, но дать не смог я отпора!
Ты же, коль истинно я сотворен от небесного корня,
Знак даруй мне, что род мой таков; приобщи меня к небу!»
Молвил он так и обвил материнскую шею руками,
И головою своей и Меропсовой, сестриным браком
Клялся, моля, чтоб отца дала ему верные знаки.
Трудно сказать, почему Климена — мольбой Фаэтона
Тронута или гневясь, что взвели на нее обвиненье, —
Обе руки к небесам подняла и, взирая на солнце, —
«Светом его, — говорит, — чьи лучи столь ярко сверкают,
Сын, клянусь тебе им, который нас видит и слышит, —
Этим, которого зришь, вот этим, что правит вселенной,
Фебом рожден ты! Коль ложь говорю, себя лицезреть мне
Пусть воспретит, и очам сей день да будет последним!
Труд недолгий тебе — увидеть отцовских пенатов:
Там, где восход, его дом граничит с нашей землею.
Если стремишься душой, отправляйся и будешь им признан».
Тотчас веселый вскочил, услыхав материнское слово,
И уж готов Фаэтон охватить все небо мечтою.
Вот эфиопов своих и живущих под пламенем солнца
Индов прошел он и вмиг к отцовскому прибыл восходу.
КНИГА ВТОРАЯ
Солнца высокий дворец подымался на стройных колоннах,
Золотом ясным сверкал и огню подражавшим пиропом.
Поверху был он покрыт глянцевитой слоновою костью,
Створки двойные дверей серебряным блеском сияли.
Материал превзошло мастерство, — затем, что явил там
Мулькибер глади морей, охватившие поясом земли;
Круг земной показал и над кругом нависшее небо.
Боги морские в волнах: меж ними Тритон громогласный,
Непостоянный Протей, Эгеон, который сжимает
Мощным объятьем своим китов непомерные спины.
Также Дорнда с ее дочерьми; те плавали в море,
Эти, присев на утес, сушили свой волос зеленый,
Этих же рыбы везли; лицом не тождественны были
И не различны они, как быть полагается сестрам,
А на земле — города, и люди, и рощи, и звери,
Реки и нимфы на ней и разные сельские боги.
Сверху покрыты они подобьем блестящего неба.
Знаков небесных по шесть на правых дверях и на левых.
Только дорогой крутой пришел туда отпрыск Климены,
В дом лишь вошел он отца, в чьем не был отцовстве уверен,
Тотчас направил шаги к лицу родителя прямо
И в отдалении стал; не в силах был вынести света
Ближе. Сидел перед ним, пурпурной окутан одеждой,
Феб на престоле своем, сиявшем игрою смарагдов.
С правой и левой руки там Дни стояли, за ними
Месяцы, Годы, Века и Часы в расстояниях равных;
И молодая Весна, венком цветущим венчанна;
Голое Лето за ней в повязке из спелых колосьев;
Тут же стояла, грязна от раздавленных гроздьев, и Осень;
И ледяная Зима с взлохмаченным волосом белым.
Вот приведенного в страх новизною предметов с престола
Юношу Феб увидал все зрящими в мире очами.
«В путь для чего ты пошел? Что в этом дворце тебе надо,
Чадо мое, Фаэтон? Тебя ли отвергну?» — промолвил.
Тот отвечает: «О свет всеобщий великого мира,
Феб, мой отец, если так называть себя мне позволяешь,
Если Климена вины не скрывает под образом ложным!
Дай мне, родитель, залог, по которому верить могли бы,
Что порожден я тобой, — отреши заблужденья от духа»,
Так он сказал. И отец лучи отложил, что сияли
Вкруг головы у него, велел пододвинуться ближе
И, обнимая его, — «Не заслужено, — молвит, — тобою,
Чтобы отверг я тебя, — Климена правду сказала.
А чтоб сомненье твое уменьшилось, дара любого
Ныне проси, и я дам. Свидетель — болото, которым
Клясться боги должны, очам незнакомое нашим».
Только он кончил, а тот колесницу отцовскую просит,
Права лишь день управлять крылоногими в небе конями.
И пожалел тут отец, что поклялся; три и четыре
Раза качнул головой лучезарной, сказав: «Безрассудна
Речь моя после твоей. О, если б мог я обратно
Взять обещанья! Поверь: лишь в этом тебе отказал бы.
Я не советую, сын. Опасны твои пожеланья.
Много спросил, Фаэтон! Такие дары не подходят,
Сын мой, ни силам твоим, ни вовсе младенческим годам.
Смертного рок у тебя, а желанье твое не для смертных.
Больше того, что богам касаться дозволено горним,
Ты домогаешься. Пусть о себе мнит каждый, как хочет,
Все же не может никто устоять на оси пламеносной,
Кроме меня одного. И даже правитель Олимпа
Сам, что перуны стремит ужасной десницей, не станет
Сей колесницы вести. А кто же Юпитера больше?
Крут поначалу подъем, поутру освеженные кони
Всходят едва по нему. Наивысшая точка — на полдне,
Видеть оттуда моря и земли порой самому мне
Боязно, грудь и моя, замирая, от страха трепещет.
Путь — по наклону к концу, и надо уверенно править.
Даже Тетида, меня внизу в свои воды приемля,
Страхом объята всегда, как бы я не низринулся в пропасть.
Вспомни, что небо еще, постоянный влекомо вращеньем,
Вышние звезды стремит и движением крутит их быстрым.
Мчусь я навстречу, светил не покорствуя общему ходу;
Наперекор я один выезжаю стремительным кругом.
Вообрази, что я дам колесницу. И что же? Ты смог бы
Полюсов ход одолеть, не отброшенный быстрою осью?
Или, быть может, в душе ты думаешь: есть там дубровы,
Грады бессмертных богов и дарами богатые храмы?
Нет — препятствия там да звериные встретишь обличья!
Чтоб направленье держать, никакой не отвлечься ошибкой,
Должен ты там пролетать, где Тельца круторогого минешь,
Лук гемонийский и пасть свирепого Льва; Скорпиона,
Грозные лапы свои охватом согнувшего длинным,
И по другой стороне — клешнями грозящего Рака.
Четвероногих сдержать, огнем возбужденных, который
В их пламенеет груди и ноздрями и пастями пышет,
Будет тебе нелегко. И меня еле терпят, едва лишь
Нрав распалится крутой, и противится поводу выя.
Ты же, — чтоб только не стать мне даятелем смертного дара, —
Поберегись, — не поздно еще, — измени пожеланье!
Правда, поверив тому, что родился от нашей ты крови,
Верных залогов ты ждешь? Мой страх тебе — верным залогом!
То, что отец я, — отца доказует боязнь. Погляди же
Мне ты в лицо. О, когда б ты мог погрузить свои очи
В грудь мне и там, в глубине отцовскую видеть тревогу!
И, наконец, посмотри, что есть в изобильной вселенной:
Вот, из стольких ее — земных, морских и небесных —
Благ попроси что-нибудь, — ни в чем не получишь отказа.
От одного воздержись, — что казнью должно называться,
Честью же — нет. Фаэтон, не дара, но казни ты просишь!
Шею зачем мне обвил, неопытный, нежным объятьем?
Не сомневайся во мне — я клялся стигийскою влагой, —
Все, что желаешь, отдам. Но только желай поразумней».
Он увещанья скончал. Но тот отвергает советы;
Столь же настойчив, горит желаньем владеть колесницей.
Юношу все ж наконец, по возможности медля, родитель
К той колеснице ведет высокой — изделью Вулкана.
Ось золотая была, золотое и дышло, был обод
Вкруг колеса золотой, а спицы серебряны были.
Упряжь украсив коней, хризолиты и ряд самоцветов
Разных бросали лучи, отражая сияние Феба.
Духом отважный, стоит Фаэтон изумленный, на диво
Смотрит; но вечно бодра, уже на румяном востоке
Створы багряных дверей раскрывает Аврора и сени,
Полные роз. Бегут перед ней все звезды, и строй их
Люцифер угонит; небес покидает он стражу последним.
Видя его и узрев, что земли и мир заалели
И что рога у луны на исходе, истаяли будто,
Быстрым Орам Титан приказал запрягать, — и богини
Резвые вмиг исполняют приказ; изрыгающих пламя,
Сытых амброзией, вслед из высоких небесных конюшен
Четвероногих ведут, надевают им звонкие узды.
Сына лицо между тем покрывает родитель священным
Снадобьем, чтобы терпеть могло оно жгучее пламя;
Кудри лучами ему увенчал и, в предчувствии горя,
Сильно смущенный, не раз вздохнул тяжело и промолвил:
«Ежели можешь ты внять хоть этим отцовским советам,
Сын, берегись погонять и крепче натягивай вожжи.
Кони и сами бегут, удерживать трудно их волю.
Не соблазняйся путем, по пяти поясам вознесенным.
В небе прорезана вкось широким изгибом дорога,
Трех поясов широтой она ограничена: полюс
Южный минует она и Аркт, аквилонам соседний.
Этой дороги держись: следы от колес ты заметишь.
Чтоб одинаковый жар и к земле доносился и к небу,
Не опускайся и вверх, в эфир, не стреми колесницу.
Если выше помчишь — сожжешь небесные д_о_мы,
Ниже — земли сожжешь. Невредим серединой проедешь.
Не уклонился бы ты направо, к Змею витому,
Не увлекло б колесо и налево, где Жертвенник плоский.
Путь между ними держи. В остальном доверяю Фортуне, —
Пусть помогает тебе и советует лучше, чем сам ты!
Я говорю, а уже рубежи на брегах гесперийских
Влажная тронула ночь; нельзя нам долее медлить.
Требуют нас. Уже мрак убежал и Заря засветилась.
Вожжи рукою схвати! А коль можешь еще передумать,
Не колесницей моей, а советом воспользуйся лучше.
Время еще не ушло, и стоишь ты на почве не зыбкой,
Не в колеснице, тебе не к добру, по незнанью, желанной.
Лучше спокойно смотри на свет, что я землям дарую».
Юноша телом своим колесницу легкую занял,
Встал в нее, и вожжей руками коснулся в восторге,
Счастлив, и благодарит отца, несогласного сердцем.
Вот крылатых меж тем, Пироя, Эоя, Флегона,
Этона также, солнца коней, пламеносное ржанье
Воздух наполнило. Бьют ногами засов; и как только,
Внука не зная судьбы, открыла ворота Тетида
И обнаружился вдруг простор необъятного мира,
Быстро помчались они и, воздух ногами взрывая,
Пересекают, несясь, облака и, на крыльях поднявшись,
Опережают уже рождаемых тучами Эвров.
Легок, однако, был груз, не могли ощутить его кони
Солнца; была лишена и упряжь обычного веса, —
Коль недостаточен груз, и суда крутобокие валки,
Легкие слишком, они на ходу неустойчивы в море, —
Так без нагрузки своей надлежащей прядает в воздух
Иль низвергается вглубь, как будто пуста, колесница.
Только почуяла то, понесла четверня, покидая
Вечный накатанный путь, бежит уж не в прежнем порядке.
В страхе он сам. И не знает, куда врученные дернуть
Вожжи и где ему путь. А и знал бы, не мог бы управить!
Тут в лучах огневых впервые согрелись Трионы,
К морю, запретному им, прикоснуться пытаясь напрасно.
Змий, что из всех помещен к морозному полюсу ближе,
Вялый от стужи, дотоль никому не внушавший боязни,
Разгорячась, приобрел от жары небывалую ярость.
Помнят: и ты, Волопас, смущенный, бросился в бегство,
Хоть и медлителен был и своею задержан повозкой!
Только несчастный узрел Фаэтон с небесной вершины
Там, глубоко-глубоко, под ним распростертые земли,
Он побледнел, у него задрожали от страха колени
И темнотою глаза от толикого света покрылись.
Он уж хотел бы коней никогда не касаться отцовских,
Он уж жалеет, что род свой узнал, что уважена просьба,
Зваться желая скорей хоть Меропсовым сыном; несется,
Как под Бореем корабль, когда обессилевший кормчий
Править уже перестал, на богов и обеты надеясь!
Как ему быть? За спиной уж немало неба осталось,
Больше еще впереди. Расстоянья в уме измеряет;
То он на запад глядит в пределы, которых коснуться
Не суждено, а порой на восток, обернувшись, взирает;
Оцепенел, не поймет, как быть, вожжей не бросает, —
Но и не в силах коней удержать и имен их не знает,
В трепете видит: по всем небесам рассеяны чуда
Разнообразные; зрит огромных подобья животных.
Место на небе есть, где дугой Скорпион изгибает
Клешни свои, хвостом и кривым двусторонним объятьем
Вширь растянулся и вдаль, через два простираясь созвездья.
Мальчик едва лишь его, от испарины черного яда
Влажного, жалом кривым готового ранить, увидел, —
Похолодел и, без чувств от ужаса, выронил вожжи.
А как упали они и, ослабнув, крупов коснулись, —
Кони, не зная преград, без препятствий уже, через воздух
Краем неведомым мчат, куда их порыв увлекает,
И без управы несут; задевают недвижные звезды,
Мча поднебесной выси, стремят без пути колесницу, —
То в высоту заберут, то, крутым спускаясь наклоном,
В более близком уже от земли пространстве несутся,
И в удивленье Луна, что мчатся братнины кони
Ниже, чем кони ее; надымят облака, занимаясь.
Полымя землю уже на высотах ее охватило;
Щели, рассевшись, дает и сохнет, лишенная соков,
Почва, седеют луга, с листвою пылают деревья;
Нивы на горе себе доставляют пламени пищу.
Мало беды! Города с крепостями великие гибнут
Вместе с народами их, обращают в пепел пожары
Целые страны. Леса огнем полыхают и горы:
Тавр Киликийский в огне, и Тмол с Афоном, и Эта;
Ныне сухая, дотоль ключами обильная Ида,
Дев приют — Геликон и Гем, еще не Эагров.
Вот двойным уж огнем пылает огромная Этна;
И двухголовый Парнас, и Кинт, и Эрикс, и Офрис;
Снега навек лишены — Родопа, Мимант и Микала,
Диндима и Киферон, для действ священных рожденный.
Скифии стужа ее не впрок; Кавказ полыхает.
Также и Осса, и Пинд, и Олимп, что выше обоих.
Альп поднебесных гряда и носители туч Апеннины.
Тут увидал Фаэтон со всех сторон запылавший
Мир и, не в силах уже стерпеть столь великого жара,
Как из глубокой печи горячий вдыхает устами
Воздух и чует: под ним раскалилась уже колесница.
Пепла, взлетающих искр уже выносить он не в силах,
Он задыхается, весь горячим окутанный дымом.
Где он и мчится куда — не знает, мраком покрытый
Черным, как смоль, уносим крылатых коней произволом.
Верят, что будто тогда от крови, к поверхности тела
Хлынувшей, приобрели черноту эфиопов народы.
Ливия стала суха, — вся зноем похищена влага.
Волосы пораспустив, тут стали оплакивать нимфы
Воды ключей и озер. Беотия кличет Диркею;
Аргос — Данаеву дочь; Эфира — Пиренские воды.
Рекам, которых брега отстоят друг от друга далеко,
Тоже опасность грозит: средь вод Танаис задымился
И престарелый Пеней, а там и Каик тевфранийский,
И быстроводный Исмен, и с ним Эриманф, что в Псофиде;
Ксанф, обреченный опять запылать, и Ликорм желтоватый,
Также игривый Меандр с обратно текущей струею,
И мигдонийский Мелант, и Эврот, что у Тенара льется;
Вот загорелся Евфрат вавилонский, Оронт загорелся,
Истр и Фасис, и Ганг, Фермодонт с падением быстрым;
Вот закипает Алфей, берега Сперхея пылают;
В Таге-реке, от огня растопившись, золото льется,
И постоянно брега меонийские славивших песней
Птиц опалила речных посредине теченья Каистра.
Нил на край света бежал, перепуган, и голову спрятал,
Так и доныне она все скрыта, а семь его устий
В знойном лежали песке — семь полых долин без потоков.
Жребий сушит один исмарийский Гебр со Стримоном,
Также и Родан, и Рен, и Пад — гесперийские реки,
Тибр, которому власть над целым обещана миром!
Трещины почва дала, и в Тартар проник через щели
Свет и подземных царя с супругою в ужас приводит.
Море сжимается. Вот уж песчаная ныне равнина,
Где было море вчера; покрытые раньше водою,
Горы встают и число Киклад раскиданных множат.
Рыбы бегут в глубину, и гнутым дугою дельфинам
Боязно вынестись вверх из воды в привычный им воздух;
И бездыханны плывут на спине по поверхности моря
Туши тюленьи. Сам, говорят, Нерей и Дорида
Вместе с своими детьми в нагревшихся скрылись пещерах.
Трижды Нептун из воды, с лицом исказившимся, руки
Смелость имел протянуть, — и трижды не выдержал зноя.
Вот благодатная мать Земля, окруженная морем,
Влагой теснима его и сжатыми всюду ключами,
Скрывшими токи свои в материнские темные недра,
Только по шею лицо показав, истомленное жаждой,
Лоб заслонила рукой, потом, великою дрожью
Все потрясая, чуть-чуть осела сама, и пониже
Стала, чем раньше, и так с пересохшей сказала гортанью:
«Если так должно и стою того, — что ж медлят перуны,
Бог высочайший, твои? Коль должна от огня я погибнуть,
Пусть от огня твоего я погибну и муки избегну!
Вот уж насилу я рот для этой мольбы раскрываю, —
Жар запирает уста, — мои волосы, видишь, сгорели!
Сколько в глазах моих искр и сколько их рядом с устами!
Так одаряешь меня за мое плодородье, такую
Честь воздаешь — за то, что ранения острого плуга
И бороны я терплю, что круглый год я в работе.
И что скотине листву, плоды же — нежнейшую пищу —
Роду людскому даю, а вам приношу» — фимиамы?
Если, погибели я заслужила, то чем заслужили
Воды ее или брат? Ему врученные роком,
Что ж убывают моря и от неба все дальше отходят?
Если жалостью ты ни ко мне, ни к брату не тронут,
К небу хоть милостив будь своему: взгляни ты на оба
Полюса — оба в дыму. А если огонь повредит их,
Рухнут и ваши дома. Атлант и тот в затрудненье,
Еле уже на плечах наклоненных держит он небо,
Если погибнут моря, и земля, и неба палаты,
В древний мы Хаос опять замешаемся. То, что осталось,
Вырви, молю, из огня, позаботься о благе вселенной!»
Так сказала Земля; но уже выносить она жара
Дольше не в силах была, ни больше сказать, и втянула
Голову снова в себя, в глубины, ближайшие к манам.
А всемогущий отец, призвав во свидетели вышних
И самого, кто вручил колесницу, — что, если не будет
Помощи, все пропадет, — смущен, на вершину Олимпа
Всходит, откуда на ширь земную он тучи наводит,
И подвигает грома, и стремительно молнии мечет.
Но не имел он тогда облаков, чтоб на землю навесть их,
Он не имел и дождей, которые пролил бы с неба.
Он возгремел, и перун, от правого пущенный уха,
Кинул в возницу, и вмиг у него колесницу и душу
Отнял зараз, укротив неистовым пламенем пламя.
В ужасе кони, прыжком в обратную сторону прянув,
Сбросили с шеи ярмо и вожжей раскидали обрывки.
Здесь лежат удила, а здесь, оторвавшись от дышла,
Ось, а в другой стороне — колес разбившихся спицы;
Разметены широко колесницы раздробленной части.
А Фаэтон, чьи огонь похищает златистые кудри,
В бездну стремится и, путь по воздуху длинный свершая,
Мчится, подобно тому, как звезда из прозрачного неба
Падает или, верней, упадающей может казаться.
На обороте земли, от отчизны далеко, великий
Принял его Эридан и дымящийся лик омывает.
Руки наяд-гесперид огнем триязычным сожженный
Прах в могилу кладут и камень стихом означают:
«Здесь погребен Фаэтон, колесницы отцовской возница;
Пусть ее не сдержал, но, дерзнув на великое, пал он».
И отвернулся отец несчастный, горько рыдая;
Светлое скрыл он лицо; и, ежели верить рассказу,
День, говорят, без солнца прошел: пожары — вселенной
Свет доставляли; была и от бедствия некая польза.
Мать же Климена, сказав все то, что в стольких несчастьях
Должно ей было сказать, в одеяниях скорбных, безумна,
Грудь терзая свою, весь круг земной исходила;
Все бездыханную плоть повсюду искала и кости, —
Кости нашла наконец на чуждом прибрежье, в могиле.
Тут же припала к земле и прочтенное в мраморе имя
Жаркой слезой облила и ласкала открытою грудью.
Дочери Солнца о нем не меньше рыдают, и слезы —
Тщетный умершему дар — несут, и, в грудь ударяя, —
Горестных жалоб хоть он и не слышит уже, — Фаэтона
Кличут и ночью и днем, и простершись лежат у могилы.
Слив рог с рогом, Луна становилась четырежды полной.
Раз, как обычно, — затем что вошло гореванье в обычай, —
Вместе вопили они; Фаэтуза меж них, из сестер всех
Старшая, наземь прилечь пожелав, простонала, что ноги
Окоченели ее; приблизиться к ней попыталась
Белая Лампети_э_, но была вдруг удержана корнем.
Третья волосы рвать уже собиралась руками —
Листья стала срывать. Печалится эта, что держит
Ствол ее ноги, а та — что становятся руки ветвями.
У изумленной меж тем кора охватила и лоно
И постепенно живот, и грудь, и плечи, и руки
Вяжет — и только уста, зовущие мать, выступают.
Что же несчастная мать? Что может она? — неуемно
Ходит туда и сюда и, пока еще можно, целует!
Этого мало: тела из стволов пытается вырвать,
Юные ветви дерев ломает она, и оттуда,
Словно из раны, сочась, кровавые капают капли.
«Мать, молю, пожалей!» — которая ранена, кличет.
«Мать, молю! — в деревьях тела терзаются наши…
Поздно — прощай!» — и кора покрывает последнее слово.
Вот уже слезы текут; источась, на молоденьких ветках
Стынет под солнцем янтарь, который прозрачной рекою
Принят и катится вдаль в украшение женам латинским.
Кикн, Сфенела дитя, при этом присутствовал чуде.
Он материнской с тобой был кровью связан, но ближе
Был он по духу тебе, Фаэтон. Оставивши царство, —
Ибо в Лигурии он великими градами правил, —
Берег зеленый реки Эридана своей он печальной
Жалобой полнил и лес, приумноженный сестрами друга.
Вдруг стал голос мужской утончаться, белые перья
Волосы кроют ему, и длинная вдруг протянулась
Шея; стянула ему перепонка багряные пальцы,
Крылья одели бока, на устах клюк вырос неострый.
Новой стал птицею Кикн. Небесам и Юпитеру лебедь
Не доверяет, огня не забыв — их кары неправой, —
Ищет прудов и широких озер и, огонь ненавидя,
Предпочитает в воде, враждебной пламени, плавать.
Темен родитель меж тем Фаэтона, лишенный обычной
Славы венца, как в час, когда он отходит от мира;
Возненавидел он свет, и себя, и день лучезарный,
Скорби душой предался, и к скорби гнева добавил,
И отказался служить вселенной. «Довольно, — сказал он, —
Жребий от века был мой беспокоен, мне жаль совершенных
Мною вседневних трудов, — что нет ни конца им, ни чести.
Пусть, кто хочет, другой светоносную мчит колесницу!
Если же нет никого, и в бессилье признаются боги,
Правит пусть сам! — чтобы он, попробовав наших поводьев,
Молний огни отложил, что детей у отцов отнимают.
Тут он узнает, всю мощь коней испытав огненогих,
Что незаслуженно пал не умевший управиться с ними».
Но говорящего так обступают немедленно Феба
Все божества и его умоляют, прося, чтобы тени
Не наводил он на мир. Юпитер же молнии мечет
И, добавляя угроз, подтверждает державно их просьбы.
И, обезумевших, впряг, еще трепещущих страхом,
Феб жеребцов, батогом и бичом свирепствуя рьяно.
Бьет, свирепствует, их обвиняя в погибели сына.
А всемогущий отец обходит огромные стены
Неба; тщательно стал проверять: от огня расшатавшись,
Не обвалилось ли что. Но, уверясь, что прежнюю крепость
Все сохранило, он взор направил на землю и беды
Смертных. Но более всех о своей он Аркадии полон
Нежных забот. Родники и еще не дерзавшие литься
Реки спешит возродить и почве траву возвращает,
Листья — деревьям, велит лесам зеленеть пострадавшим.
Часто бывает он там, и вот поражен нонакринской
Девушкой, встреченной им, — и огонь разгорается в жилах.
Не занималась она чесанием шерсти для тканей.
Разнообразить своей не умела прически. Одежду
Пряжка держала на ней, а волосы — белая повязь.
Легкий дротик она иль лук с собою носила;
Воином Фебы была. Не ходила вовек по Меналу
Дева, Диане милей Перекрестной. Но все — мимолетно!
Уж половину пути миновало высокое солнце, —
Девушка в рощу вошла, что порублена век не бывала.
Скинула тотчас колчан с плеча и лук отложила
Гибкий, сама же легла на травою покрытую землю;
Так, свой расписанный тул подложив под затылок, дремала.
Только Юпитер узрел отдыхавшую, вовсе без стража, —
«Эту проделку жена не узнает, наверно, — промолвил, —
Если ж узнает, о пусть! Это ль ругани женской не стоит?»
Вмиг одеяние он и лицо принимает Дианы
И говорит: «Не одна ль ты из спутниц моих? На которых,
Дева, охотилась ты перевалах?» И дева с лужайки
Встала. «Привет, — говорит, — божеству, что в моем рассужденье
Больше Юпитера, пусть хоть услышит!» Смеется Юпитер,
Рад, что себе самому предпочтен, и дарит поцелуи;
Он неумерен, не так другие целуются девы.
В лес направлялась какой, рассказать готовую деву
Стиснул в объятиях он, — и себя объявил не безвинно.
Сопротивляясь, она — насколько женщина может —
С ним вступает в борьбу, но Юпитера дева какая
(Если бы видела ты, о Сатурния, ты бы смягчилась!)
Может осилить и кто из богов? Победитель Юпитер
Взмыл в небеса. Опостылел ей лес — достоверный свидетель, —
Чуть не забыла она, удаляясь оттуда, колчан свой
Взять и стрелы и лук, на ветку повешенный рядом.
Вот с хороводом своим Диктинна по высям Менала
Шествуя, диких зверей удачным горда убиеньем,
Видит ее и, увидев, зовет; но в испуге сначала
Та убегает, боясь, не Юпитер ли вновь перед нею.
Но, увидав, что идут с ней вместе и нимфы, решила
Дева, что козней тут нет, и к легкой толпе их примкнула.
Как преступленья — увы! — лицом не выказать трудно!
Очи едва подняла, пошла, но не рядом с богиней,
Как то бывало; теперь из целого строя не первой.
Молча идет и свое выдает поруганье румянцем.
Девой когда б не была, могла бы по тысяче знаков
Видеть Диана вину; говорят, и увидели нимфы!
Лунные в небе рога возникали уж кругом девятым,
Как, от охоты устав, истомленная пламенем брата,
В свежую рощу придя, откуда струился с журчаньем
Светлый ручей и катил волною песок перетертый,
Местность одобрив, к воде стопою она прикоснулась
И, похваливши ручей, — «Далеко, — говорит, — соглядатай
Всякий; нагие тела струею бегущей омоем!»
Бросилась краска в лицо Паррасийки. Все сняли одежды,
Медлит она лишь одна. Со смутившейся платье снимают.
Только лишь спало оно, наготою был грех обнаружен.
Остолбеневшей, закрыть пытавшейся лоно руками, —
«Прочь, — сказала, — иди, родника не скверни мне святого!» —
Кинтия и отойти от своих приказала ей спутниц.
Знала об этом давно супруга Отца-Громовержца,
Но до удобнейших дней отлагала жестокую кару.
Медлить не стало причин: уж мальчик Аркад — он Юноне
Больше всего досаждал — у любовницы мужа родился.
Вот, обратившись туда свирепым взором и сердцем, —
«Этого лишь одного не хватало, беспутница, — молвит, —
Чтобы ты плод принесла и обиду сделала явной
Родами, всем показав моего Юпитера мерзость.
Это тебе не пройдет. Погоди! Отниму я наружность,
Вид твой, каким моему ты, наглая, нравишься мужу!»
Молвила так и, схватив за волосы, тотчас же наземь
Кинула навзничь ее. Простирала молившая руки, —
Начали руки ее вдруг черной щетиниться шерстью,
Кисти скривились, персты изогнулись в звериные когти,
Стали ногами служить; Юпитеру милое прежде,
Обезобразилось вдруг лицо растянувшейся пастью.
И чтоб душу его молений слова не смягчали,
Речь у нее отняла, — и злой угрожающий голос,
Ужаса полный, у ней из хриплой несется гортани.
Прежний, однако же, дух остался в медведице новой,
Стоном всечасным она проявлять продолжает страданья,
Руки, какие ни есть, простирает к звездам небесным,
И хоть не может сказать, но коварство Юпитера помнит.
Ах, сколь часто, в лесу не решаясь остаться пустынном,
В поле, когда-то своем, и около дома блуждала!
Ах, сколь часто меж скал, гонимая лаем собачьим,
Видя охотников, прочь — охотница — в страхе бежала!
Часто, при виде зверей, позабыв, чем стала, скрывалась
Или, медведицей быв, пугалась при встрече с медведем.
И устрашалась волков, хоть родимый отец был меж ними.
Вот, Ликаонии сын, не знавшее матери чадо,
Вдруг появился Аркад, почти что пятнадцатилетний.
Диких гоняя зверей, ища поудобней урочищ,
Только успел окружить он лес Эриманфский сетями,
Как натолкнулся на мать: та стояла, Аркада увидев,
Будто узнала его. Но он убежал и недвижных
Глаз в упор на него устремленных, — не зная, в чем дело, —
Перепугался и ей, подойти пожелавшей поближе,
Сам смертоносную в грудь вонзить стрелу собирался.
Не допустил Всемогущий и их с преступлением вместе
Поднял, пространством пустым на быстром ветре промчал их,
На небе их поместил и создал два рядом созвездья.
Тут закипела вдвойне Юнона, увидев, как блещет
В небе блудница; к седой спускается в море Тетиде
И к Океану-отцу, — и вышние боги нередко
Их почитали, — и так начала о причине прихода:
«Знать вы хотите, зачем из небесного дома спустилась
К вам царица богов? Уж небом другая владеет!
Пусть я солгу, коль в ночи, обнимающей мир темнотою,
В самой небесной выси, удостоенных только что чести
Вы не увидите звезд — мою язву! — в месте, где полюс
Крайним вокруг обведен кратчайшим поясом неба.
Истинно, кто оскорбить не захочет Юнону? Обидев,
Кто затрепещет? Одна что с ними могу я поделать?
Много же сделала я! Обширно могущество наше!
Я запретила ей быть человеком, — богинею стала!
Так-то дано мне виновных карать, вот как я могуча!
Лучше пусть прежний свой вид обретет и звериную морду
Скинет! Так сделал уж раз он с той Форонидой аргивской!
И почему он, прогнав Юнону, не ввел ее в дом свой,
В спальню мою не вселил и не выбрал в зятья Ликаона?
Если трогает вас небреженье к питомице вашей,
Эту Медведицу вы от пучины морской удалите
И в небеса за разврат попавшие звезды гоните, —
Не погружаться чтоб ей, распутнице, в чистое море!»
И согласились морей божества. И Сатурния быстро
В ясное небо свое на расписанных взмыла павлинах,
Тех павлинах, чей хвост расписан зеницами Арга.
То же случилось с тобой, ворон речивый, недавно
Бывший белым, — твой вдруг черными сделались крылья,
Ибо когда-то ты был серебряной, снега белее,
Птицей, сравниться бы мог с голубями, что вовсе без пятен,
Не уступал ты гусям, что некогда голосом бодрым
Нам Капитолий спасли, ни лебедю, другу потоков.
Сгублен он был языком. Язык — причина, что белым
Раньше был цвет, а теперь обратным белому стал он.
Не было краше во всей Гемонийской стране Корониды,
Что из Лариссы. Ее любил ты, Дельфиец, покамест
Чистой была иль, верней, незамеченной. Только измену
Фебов ворон узнал и, тайный девы проступок
Намереваясь раскрыть, доносчиком неумолимым
Тотчас отправился в путь к господину. Крыльями машет,
Рядом летит — чтобы все разузнать — говоруха-ворона.
Про путешествия цель услыхав, — «Ты, безгодный, предпринял
Путь, — говорит, — моего языка не отвергни вещаний.
Чем я была, что теперь, погляди и суди, по заслуге ль.
Сам убедишься ты, как повредила мне верность. Когда-то
Был Эрихтоний, — дитя, не имевшее матери вовсе, —
Девой Палладою в кош из актейской заперт лозины.
Спрятав, девушкам трем, от двойного Кекропа рожденным,
Строгий приказ отдала ее не подсматривать тайны.
Легкою скрыта листвой, смотрела с густого я вяза,
Что они делали. Две без обмана хранили корзину, —
Герса с Пандросой. Сестер нерешительных кличет Аглавра,
Третья, — рукою узлы разрешает, и видят: в корзине
То ли ребенок лежит, то ль некий дракон распростерся.
Я обо всем доношу богине. За эту услугу
Мне благодарность была: я лишилась защиты Минервы.
Ниже теперь я и птицы ночной. В моем наказанье
Всем пернатым пример, чтобы голосом бед не искали.
А между тем не по воле моей — я ее не просила —
Та домогалась меня! Спроси у самой хоть Паллады.
Пусть даже в гневе она, отрицать и в гневе не станет.
Ибо в Фокейской земле Короней знаменитый отцом мне —
Дело известное — был; возрастала я царственной девой.
Не презирай; женихам была я богатым желанна.
Да погубила краса: когда я по берегу шагом
Медленным шла, как всегда, по глади гуляя песчаной,
Вдруг увидал меня бог морской и зажегся. И так как
Тратил лишь время, моля понапрасну умильною речью,
Силой преследовать стал. Бегу, покинула плотный
Берег и в рыхлом песке утомляю себя понапрасну.
Тут и богов и людей я зову, но не слышит из смертных
Криков моих ни один, — лишь тронута девою Дева.
Помощь она подала. Простирала руки я к небу —
Руки начали вдруг чернеть оперением легким.
Силилась скинуть я с плеч одежду, — она превратилась
В перья, их корни уже проникали глубоко под кожу.
В голую грудь ударять ладонями я попыталась, —
Но ни ладоней уже, ни голой не было груди.
Дальше бежала, — песок уже ног не задерживал боле,
Я подымалась с земли; по воздуху вскоре на крыльях
Мчусь. Невинной дана я спутницей деве Минерве.
Только какой в том прок, когда, из-за черного дела
Птицею став, моей Никтимена наследует чести?
О преступлении том, которое знает весь Лесбос,
Разве же ты не слыхал? Никтимена на ложе отцово
Как покусилась? Она, — хоть и птица, — вину сознавая,
Взоров и света бежит и стыд скрывает во мраке,
И прогоняют ее все птицы в просторе небесном».
Так говорившей, — «Тебе эти россказни, — ворон промолвил, —
Пусть обернутся во зло. Презираю пустые вещанья».
И не прервал он пути и потом рассказал господину,
Как он лежащей застал с гемонийцем младым Корониду.
Лишь услыхав о беде, обронил свои лавры влюбленный;
И одновременно лик божества, и плектр, и румянец —
Сразу все сникло. Душа закипела, набухшая гневом,
Тотчас хватает свое он оружье и гнутой дугою
Лук напрягает, и грудь, что часто сливалась, бывало,
С грудью его, он своей неизбежной пронзает стрелою.
Ранена, стон издала Коронида и, вынув железо,
Белые члены свои залила почерневшею кровью,
Молвив, — «Могла я, о Феб, от тебя испытать наказанья, —
Только сначала родить: теперь умираем мы — двое»,
Только успела сказать — и жизнь свою вылила с кровью.
Тело ее без души погрузилось в холод смертельный.
Поздно влюбленный, увы, пожалел о возмездье жестоком,
Возненавидел себя, — что послушал, что так распалился, —
Птицу — вестницу зла, — чрез которую грех и причину
Должен был горя узнать; ненавидит не меньше он лук свой,
Руку, свою и оружье в руке — безразсудные стрелы,
Мертвой он ласки дарит и поздним стараньем стремится
Рок победить и вотще применяет свое врачеванье.
Но лишь попыток тщету увидал и костер возведенный,
Понял, что скоро в огне последнем сгорит ее тело,
Стоны стал издавать, — ведь лик небесный слезами
Не подобает влажнить! — исторгал их в печали из глуби
Сердца: так точно мычит корова, когда перед нею
Молот ее сосунку, занесенный от правого уха,
Бьет еще впалый висок и дробит его громким ударом.
После того как излил он на грудь благовония скорби
И, обнимая ее, свой долг не по долгу исполнил,
Феб не вынес того, что семя его обратится
В пепел сейчас, из огня и утробы родительской сына
Вырвал он и перенес к кентавру Хирону в пещеру;
Ворону он воспретил, ожидавшему тщетно награды
За откровенную речь, меж белых птиц оставаться.
А между тем полузверь питомцу божественной крови
Рад был, он чести такой веселился, хоть труд был и тяжек.
Рыжая как-то пришла, с волосами, покрывшими плечи,
Дочь Кентавра; ее когда-то нимфа Харикло
Около быстрой реки родила и имя дала ей
Окиронея. Она постиженьем отцова искусства
Не удовольствовалась: прорицала грядущего тайны.
Так, исступленье едва пророчицы дух охватило,
Только зажглось божеством в груди у нее затаенным,
Лишь увидала дитя, — «Для мира всего благодатный,
Мальчик, расти! — говорит, — обязаны будут нередко
Смертные жизнью тебе: возвращать ты души им сможешь.
К негодованью богов, однажды на это решишься —
Чудо тебе повторить воспрепятствует молния деда.
Станешь ты — ранее бог — бескровным прахом, и богом
Станешь из праха опять, два раза твой рок обновится.
Ты же, отец дорогой, бессмертный, и самым рожденьем
Веки веков пребывать назначенный, так сотворенный,
Смерти возжаждешь своей, как будешь ты кровью терзаться
Грозной змеи, восприняв тот яд пораненным телом.
Из вековечного тут божества тебя сделают снова
Смертным, и нить разрешат триединые сестры-богини».
Не досказала судеб, исторгла глубокий из груди
Вздох, и слезы из глаз у нее заструились потоком.
«Рок изменяет меня, — говорит, — не позволено больше
Высказать мне, и уже замыкается речи способность.
Что мне в искусстве моем, которое только бессмертных
Гнев навлекло на меня: предпочла бы не знать о грядущем!
Вот уж как будто мое исчезает лицо человечье,
Вот уж вкусна мне трава, бежать по широкому полю
Тянет. В родную мне плоть, в кобылицу уже превращаюсь.
Но почему же я вся? — двуобразен мой ведь родитель!»
Так говорила, но часть последнюю жалобы трудно
Было уже разобрать; слова становились неясны.
Вскоре уж то не слова и не ржанье кобылы как будто,
Но подражанье коню; через время недолгое точно
Ржанье она издает и руками по лугу движет.
Сходятся пальцы тогда, вот пять ногтей уж связало
Резвое рогом сплошным копыто; длина возрастает
Шеи ее и лица: часть большая длинного платья
Стала хвостом; волоса, как лежали свободно вдоль шеи,
Гривою вправо легли. Соответственно вдруг изменились
Голос ее и лицо. И по чуду ей дали прозванье.
Помощи, плача, молил Филирой от бога зачатый,
Тщетно, Делиец, твоей. Не мог ты пресечь повелений,
Что от Юпитера шли, а если пресечь их и мог бы,
Не был ты там: обитал ты в Элиде, в лугах мессенийских.
Было то время, когда тебя покрывала пастушья
Шкура; посох держал деревенский ты левой рукою,
Правой рукою — свирель из семи неравных тростинок.
Память преданье хранит, что, пока ты был занят любовью
И услаждался игрой, стада без охраны к пилийским
Вышли полям. Увидал их как раз Атлантовой Майи
Сын, их ловко увел и в дебри спрятал надежно.
Кражи никто не узнал, — один лишь известный в деревне
Некий старик; по соседству его величали все Ваттом.
У богача у Нелея стерег он луга травяные
И перелески и пас табуны кобылиц благородных.
Струсил тут бог и, рукой отведя его ласково, молвит:
«Кто бы ты ни был, дружок, — коль кто случайно про стадо
Спрашивать станет, скажи: не видал, и за то благодарность
Будет тебе: получай шелковистую эту корову».
Дал. На подарок в ответ тот молвит: «Приятель, спокойно
В путь отправляйся. Скорей проболтается камень вот этот».
И указал он рукой на камень. А сын Громовержца
Будто ушел и — назад, изменив лишь голос и облик, —
«Ты, селянин, не видал, не прошло ли вот этой межою
Стадо коров? — говорит. — Помоги, не замалчивай кражи.
Дам я за это тебе корову с быком ее вместе».
А старина, увидав, что награда удвоена: «Стадо
Там под горой», — отвечал. И было оно под горою.
Внук же Атланта, смеясь, — «Мне меня предаешь, вероломный?
Мне предаешь ты меня?» — говорит, — и коварное сердце
В твердый кремень обратил, что доныне зовется «Указчик».
Древний позор тот лежит на камне, ни в чем не повинном.
Ровным полетом меж тем поднялся кадуцея носитель
И, пролетая поля мунихийские, милый Минерве
Край озирал и сады просвещенного видел Ликея.
В день тот самый как раз, по обряду, невинные девы
Над головами несли к торжественным храмам Паллады
Чистые, должные ей, в венчанных корзинах святыни.
И, возвращавшихся, бог увидел крылатый и прямо
Не продолжает пути, но кругом его загибает.
Как, потроха увидав, из птиц быстрейшая — коршун,
Робкий еще, между тем как жрецы вкруг жертвы толпятся,
Кр_у_гом летает и сам отлетать не решается дальше,
Жадный, парит над своей добычей, махая крылами, —
Резвый Киллений тогда над актейской твердынею там же
Ниже и ниже летал и кружил все на том же пространстве,
Сколь блистательней всех меж звезд небесных сверкает
Люцифер, ярче ж тебя золотая, о Люцифер, Феба,
Там меж девушек всех намного пленительней Герса
Шла, и всего торжества, и подружек своих украшенье.
Ошеломлен красотою Юпитеров сын, повисает
В небе он, весь раскален, как ядро, что, пращой балеарской
Брошено, кверху летит, своим раскаляется летом
И обретает лишь там в нем дотоле не бывшее пламя.
Путь изменил он, летит он на землю, небо оставив,
И не скрывает себя: до того в красоте он уверен.
Но хоть надежна она, помогает ей все же стараньем.
Волосы гладит свои, позаботился, чтобы хламида
Ладно спадала, чтоб край златотканый получше виднелся.
В руку он стройную трость, что сон наводит и гонит,
Взял и до блеска натер крылатых сандалий подошвы.
Были три спальни в дому, в отдаленных покоях; отделка
В них — черепаха и кость; из спален ты в правой, Пандроса,
В левой — Аглавра жила, занимала среднюю — Герса.
Жившая в левой из трех заметила первой, что входит
В дом Меркурий, спросить решилась об имени бога
И для чего он пришел. «Атланта я внук и Плейоны, —
Он ей в ответ говорит. — Я тот, кто по шири воздушной
Носит веленья отца, родителем сам мне Юпитер.
С чем я пришел, не солгу: сестре будь верною только,
И для детей ты моих назовешься по матери теткой.
Я ради Герсы пришел. К влюбленному будь благосклонна».
Взглядом таким же глядит на него Аглавра, которым
Только что тайны она блюла белокурой Минервы.
И за услугу себе толику немалую злата
Требует. А между тем покинуть дом понуждаете
Грозно богиня войны покосилась тогда на Аглавру
И из могучей груди, бессмертная, вздох испустили:
Мало того что грудь, но эгида и та у богини
Заколыхалась; в ней мысль промелькнула: как тайну Аглавра
Дерзкой раскрыла рукой, как чудеснорожденного сына
Бога Лемносца она увидала, нарушив условье;
Что угодит божеству, угодит и сестре, что богатой
Станет, то золото взяв, которого требует жадно.
Тотчас же к Зависти в дом отправляется, грязной от яда
Черного. Было ее в глубокой теснине жилище
Скрыто, без солнца совсем, никаким не доступное ветрам.
Чуждое вовсе огня, постоянно обильное мраком.
Грозная дева войны в то место пришла и близ дома
Остановилась, вовнутрь входить не считает пристойным.
Остроконечьем копья ударяет в дверь запертую;
Вот сотрясенная дверь отворилась. Увидела дева
Евшую мясо гадюк — из пороков собственных пищу, —
Зависть и взоры свои отвратила от мерзостной. Та же
Встала лениво с земли и, змей полусъеденных бросив,
Вон из пещеры своей выступает медлительным шагом.
Лишь увидала красу богини самой и оружья,
Стон издала, и лицо отразило глубокие вздохи.
Бледность в лице разлита, худоба истощила все тело,
Прямо не смотрят глаза, чернеются зубы гнилые;
Желчь в груди у нее, и ядом язык ее облит.
Смеха не знает, — подчас лишь смеется, увидев страданья.
Нет ей и сна, оттого что ее возбуждают заботы.
Видит немилые ей достиженья людские и, видя,
Чахнет; мучит других, сама одновременно мучась, —
Пытка сама для себя. Хоть богине она ненавистна,
Кратко Тритония все ж с такой обратилась к ней речью:
«Ядом своим отрави одну из рожденных Кекропом, —
Ту, что Аглаврой зовут. Так должно». И, молвив, тотчас же
Прочь унеслась, от земли ударом копья оттолкнувшись.
Искоса Зависть меж тем глядела, как та уносилась,
И поворчала слегка, предстоящим успехом богини
Огорчена. Но тут же взяла суковатую палку
Сплошь в колючих шипах. Вот, в черные тучи одета,
Всюду, куда ни придет, поля изобильные губит,
Травы сжигает лугов, обрывает растений верхушки,
Мерзким дыханьем своим дома, города и народы —
Все оскверняет, и вот Тритонии видит твердыню,
Что и умами цветет, и богатством, и праздничным миром.
Плакать готова как раз оттого, что не над чем плакать.
Но лишь вступила она к Кекроповой дочери в спальню,
Стала приказ выполнять: ей грудь заскорузлой рукою
Трогает, сердце ее наполняет крючками колючек.
Сок вредоносный в нее вдыхает старуха и черный
Яд разливает в костях и в самые легкие брызжет.
А чтоб вниманье ее не блуждало по разным предметам,
Тут же родную сестру глазам она девушки кажет,
Брак счастливый ее и в пленительном образе — бога, —
Все представляя крупней. Раздраженная этим виденьем,
Тайной казнится тоской, стеная, и ночью томится
Дева, томится и днем, несчастная трижды, в недуге
Медленном тает, как лед, разъедаемый действием солнца.
Так же пылает она от счастья удачливой Герсы,
Как разведенный костер, коль трав подбросить колючих:
Пламени он не дает, но медленным жаром сгорает.
Часто желала она умереть, чтобы только не видеть,
Часто — признаться отцу суровому, как в преступленье.
Села она наконец на пороге, готовая бога
Прочь отогнать; на его выражения ласки, на просьбы
И на нежнейшую речь, — «Перестань! — отвечала Аглавра, —
Не отстранивши тебя, я с этого места не сдвинусь»,
Быстрый Киллений в ответ: «Согласимся на этом условье».
Тотчас резную дверь отмыкает он тростью. У ней же
Члены, какие, садясь, мы сгибаем, едва попыталась
Встать, недвижимыми вдруг от тяжести стали нежданной.
Все же она во весь рост подняться силится прямо.
Но сочлененье колен цепенеет; всю холод объемлет.
Падает, жилы ее бледнеют, лишенные крови.
Как — исцелимый недуг — широко расходится в теле
Рак, к пораженным частям прибавляя здоровые части, —
Так постепенно и хлад смертельный, в грудь проникая,
Жизни пути у нее навеки замкнул и дыханье.
И не пыталась она говорить, а когда б попыталась,
Голосу путь был закрыт. Уж камень охватывал горло;
И затвердело лицо; изваяньем сидела бескровным,
Сам был и камень не бел: ее мысли его потемнили.
Только лишь казнь за слова и помысл неблагочестивый
Внук Атлантов свершил, и земли, что имя Паллады
Носят, покинул он, мчит, распустив свои крылья, на небо.
Вдруг его кличет отец и, любви не открывши причину, —
«Сын мой! Верный моих, — говорит, — исполнитель велений!
Ныне не медли. Скользни ты, резвый, обычным полетом
Вниз и скорее в предел, который на мать твою слева
Смотрит, который зовут его поселенцы Сидонским,
Мчись; там увидишь: вдали на горной лужайке пасется
Царское стадо, — его поверни ты к морскому прибрежью!» —
Молвил, и тотчас же скот с горы, как велено, согнан;
На побережье бежит, где великого дочь государя
В обществе тирских девиц привычку имела резвиться.
Между собой не дружат и всегда уживаются плохо
Вместе величье и страсть. Покинув скипетр тяжелый,
Вот сам отец и правитель богов, что держит десницей
Троезубчатый огонь и мир кивком потрясает,
Вдруг обличье быка принимает и, в стадо вмешавшись,
Звучно мычит и по нежной траве гуляет, красуясь.
Цвет его — белый, что снег, которого не попирала
Твердой подошвой нога и Австр не растапливал мокрый.
Шея вся в мышцах тугих; от плеч свисает подгрудок;
Малы крутые рога; но поспорил бы ты, что рукою
Точены, блещут они ясней самоцветов чистейших.
Вовсе не грозно чело; и взор его глаз не ужасен;
Мирным выглядит бык; Агенорова дочь в изумленье,
Что до того он красив, что бодаться ничуть не намерен.
Но хоть и кроток он был, прикоснуться сначала боялась.
Вскоре к нему подошла и к морде цветы протянула.
Счастлив влюбленный; он ей, в ожидании нег вожделенных,
Руки целует. С трудом, ах! с трудом отложив остальное.
Резвится он и в зеленой траве веселится, играя,
Или на желтый песок белоснежным боком ложится.
Страх понемногу прошел, — уже он и грудь подставляет
Ласкам девичьей руки; рога убирать дозволяет
В свежие вязи цветов. И дева-царевна решилась:
На спину села быка, не зная, кого попирает.
Бог же помалу с земли и с песчаного берега сходит
И уж лукавой ногой наступает на ближние волны.
Дальше идет — и уже добычу несет по пучине
Морем открытым; она вся в страхе; глядит, уносима,
На покидаемый берег. Рог правою держит, о спину
Левой рукой оперлась. Трепещут от ветра одежды.
КНИГА ТРЕТЬЯ
Бог уже сбросить успел быка обманчивый облик,
Снова себя объявил и в диктейских полях поселился.
А удрученный отец искать пропавшую Кадму
Повелевает, грозя, что изгнаньем он будет наказан,
Если ее не найдет, — благочестный отец и преступный!
Землю всю исходив, — но Юпитера кто же уловки
Выследит? — став беглецом, от отчизны и гнева отцова
Кадм уклоняет свой путь и, молясь, у оракула Феба
Просит совета: в какой, вопрошает, земле поселиться?
«Встретишь в пустынных полях, — ему Феб отвечает, — корову,
Что не знавала ярма, не влачила и гнутого плуга, —
Вот и водитель тебе; где ляжет она на лужайку,
Стены ты там возведи и названье «Беотия» дай им».
Выйдя, едва он успел из Кастальской пещеры спуститься,
Видит: тихо бредет, без сторожа вовсе, телица,
И никаких у нее на шее нет признаков рабства.
Вот за телицею вслед идет он медлительным шагом
И указавшего путь прославляет в молчании Феба.
Вот миновали они и Кефис, и равнины Пановы;
Остановилась она и, красуясь рогами крутыми,
Лоб к небесам подняла и мычаньем наполнила воздух.
Тут, обернувшись назад на спутников, шедших за нею,
Наземь корова легла, привалясь на траву молодую, —
И. благодарствует Кадм и, припав, чужую целует
Землю; приветствует он незнакомые горы и долы.
К жертве готовиться стал Юпитеру. Для возлиянья
Слугам воды принести он велит из источников быстрых.
Лес там древний стоял, никогда топором не сеченный,
В нем пещера была, заросшая ивой и тростьем;
Камни в приземистый свод сходились, оттуда обильно
Струи стекали воды; в пещере же, скрытый глубоко,
Марсов змей обитал, золотым примечательный гребнем,
Очи сверкают огнем; все тело ядом набухло,
Три дрожат языка; в три ряда поставлены зубы.
В эту дубраву едва тирийские выходцы шагом,
Благ не сулящим, вошли, и, опущенной в воды живые,
Урны послышался звон, протянул главу из пещеры
Иссиня-черный дракон и ужасное издал шипенье.
Урны скользнули из рук, и сразу покинула тело
Кровь, внезапная дрожь потрясает людей пораженных.
Змей, извиваясь, меж тем чешуями блестящие кольца
Крутит, единым прыжком изгибаясь в огромные дуги,
И подымается вверх, на полтела и более, в воздух,
И уж глядит с высоты, с небесным равняется змеем,
Кем, — если видеть его во весь рост, — размежеваны Аркты.
Вмиг финикийцев, — одни приготовились было сразиться,
Эти — бежать, тем страх был и бою и бегству помехой, —
Змей упреждает. Одних убивает укусом иль душит,
Тех умерщвляет, дохнув смертельной заразою яда.
Солнце, высоко взойдя, сократило тем временем тени;
Кадм изумлен, отчего так медлят товарищи долго;
Их начинает искать. Со льва ободранной шкурой
Был он покрыт, копьем, что блистало железом, и дротом
Вооружен; но была превосходней оружья отвага.
Только он в рощу вошел и тела увидал, а над ними
Змея, сгубившего их, врага, огромного телом, —
Как он кровавым лизал языком их плачевные раны, —
«Иль за вашу я смерть отомщу, вернейшие други,
Или за вами пойду!» — сказал и, промолвив, десницей
Глыбу огромную взял и с великою силою кинул.
Стены ударом его, высокими башнями горды,
Были бы сокрушены, — но остался змей невредимым.
Он, — чешуей защищен, как некой кольчугой, и черной
Кожей, — могучий удар отразил их толстым покровом.
Но отразить чешуей не мог он дрота, который
В длинный хребет его, там, где изгиб серединный, вонзился,
В теле застрял, и в нутро целиком погрузилось железо.
Змей, от боли бесясь, головою назад обернулся
И, на раненье взглянув, закусил вонзенное древко;
Но хоть его раскачал во все стороны с силой огромной,
Вырвал едва из спины: в костях застрял наконечник.
Ярость обычная в нем сильнее вскипела от раны
Свежей, вздулось от жил налившихся змеево горло,
Мутная пена бежит из пасти его зачумленной,
Под чешуей громыхает земля; он черным дыханьем
Зева стигийского вкруг заражает отравленный воздух.
Сам же, спиралью круги образуя громадных размеров,
Вьется, то длинным бревном поднимается вверх головою,
То, устремясь, как поток, наводненный дождями, он бурно
Мчится вперед и леса сокрушает встречные грудью.
Сын Агеноров слегка отступает; он шкурою львиной
Змея напор задержал, наступающий зев не пускает,
Прямо держа острие. И бесится тот и железо
Твердое тщетно язвит и ломает о лезвие зубы.
И начинала уж кровь из его ядовитого неба
Капать, стала кругом окроплять мураву молодую.
Рана все ж легкой была, ибо он отступал от удара,
Шею свою отвращал уязвленную, пятясь, железу
В тело засесть не давал и глубже мешал погрузиться.
Агенорид наконец ему лезвие в глотку направил
И, напирая, всадил; а отход отступавшему дубом
Был прегражден, и пронзил одновременно дуб он и шею.
Согнут был дерева ствол паденьем чудовища; стоны
Дуб издавал, хвоста оконечностью нижней бичуем.
И победитель глядит, как велик его враг побежденный.
Голос послышался вдруг; сказать было трудно откуда,
Только послышался вдруг: «Что, Агенора сын, созерцаешь
Змея убитого? Сам ты тоже окажешься змеем!»
Долго он бледный стоит, и краску утратив, и мысли
Сразу, волосы вверх от холодного ужаса встали.
Вот соскользнула, к нему попечительна, с высей воздушных
Дева Паллада; велит положить в разрыхленную землю
Зубы змеиные — сев грядущих людских поколений.
Он же борозды вскрыл, послушный, на плуг налегая,
Всыпал, как велено, в них человечьи зародыши — зубы.
Вскоре, — поверить нельзя! — вдруг стали двигаться комья,
Из борозды острие копья показалось сначала,
Вскоре прикрытья голов, колебля раскрашенный конус,
Плечи и груди потом, оружье несущие руки
Вдруг возникают, — растет мужей щитоносное племя!
В праздник, в театре, когда опускается занавес, так же
Изображенья встают; сначала покажутся лица,
А постепенно и стан; вот явлены плавным движеньем,
Видны уже целиком и ногами на край наступают.
Новым врагом устрашен, уж Кадм за оружье схватился.
«Нет, не берись, — из толпы, едва сотворенной землею,
Вдруг восклицает один, — не мешайся в гражданские войны!»
И одного из своих же братьев, землею рожденных,
Ранит вплотную мечом, сам издали дротом повержен.
Тот, кто его умертвил, однако же, дольше немногим
Прожил, — выдохнул вмиг полученный только что воздух;
Взяв с них пример, толпа вся буйствует, и погибают —
Чтобы друг друга разить — на мгновенье рожденные братья!
Так молодежь, которой судьба век краткий судила,
В окровавленную мать ударялась трепещущей грудью,
Пять лишь осталось в живых. Из этих один был Эх_и_он.
Бросил оружие он по внушенью Тритонии наземь,
Мира у братьев своих попросил и мир даровал им.
В деле помощников пять имел сидонский пришелец,
Город когда возводил по приказу вещавшего Феба.
Фивы стояли уже. Ты, Кадм, счастливым казаться
Мог бы в изгнанье. Тебе Марс тестем, а тещей Венера
Стали. Прибавьте еще от подобной супруги потомство.
Столько сынов, дочерей и внуков, — сокровищ бесценных,
Юношей, взрослых уже! Но дня последнего должно
Ждать человеку всегда, и не может быть назван счастливым
Раньше кончины никто, до обрядов по нем погребальных.
Первым внук тебе, Кадм, средь столь великого счастья,
Горя причиною стал — рога на лбу появились
Чуждые, также и вы, псы, сытые кровью хозяйской!
Полюбопытствовав, в том ты судьбы лишь вину обнаружишь,
Не преступленье его; ибо в чем преступленье ошибки?
Было же то на горе, зверей оскверненной убийством.
Полдень как раз наступил, сокращающий тени предметов;
Солнце стояло равно от обоих далеко пределов;
И гиантийский юнец без дороги бродящих по логам
Голосом ласковым звал соучастников псовой охоты.
«Влажны тенета, друзья, и железо от крови звериной!
День благодатный судьбой нам дарован. Лишь только Аврора
Новый рассвет приведет, в колеснице взмывая багряной,
Сызнова дело начнем. Теперь в расстоянии равном
Феб от обеих земель, и от зноя растрескалось поле.
Так завершайте труды, унесите плетеные сети!»
Те исполняют приказ и работу свою прерывают.
Был там дол, что сосной и острым порос кипарисом,
Звался Гаргафией он, — подпоясанной роща Дианы;
В самой его глубине скрывалась лесная пещера, —
Не достиженье искусств, но в ней подражала искусству
Дивно природа сама. Из туфов легких и пемзы,
Там находимой, она возвела этот свод первозданный,
Справа рокочет ручей, неглубокий, с прозрачной водою,
Свежей травой окаймлен по просторным краям водоема.
Там-то богиня лесов, утомясь от охоты, обычно
Девичье тело свое обливала текучею влагой.
Только в пещеру пришла, одной отдала она нимфе —
Оруженосице — дрот и колчан с ненатянутым луком;
Руки другая из них подставила снятой одежде,
Две разували ее; а, всех искусней, Крокала,
Дочь Исмена-реки, ей волосы, павшие вольно,
Вновь собирала узлом, — хоть сама волоса распустила.
Черпают воду меж тем Нефела, Гиала, Ранида,
Псека, Фиала и льют в большие и емкие урны.
Стала себя обливать привычной Титания влагой.
Кадма же внук между тем, труды вполовину покончив,
Шагом бесцельным бредя по ему незнакомой дубраве,
В кущу богини пришел: так судьбы его направляли.
Только вошел он под свод орошенной ручьями пещеры,
Нимфы, лишь их увидал мужчина, — как были нагими, —
Бить себя начали в грудь и своим неожиданным воплем
Рощу наполнили всю и, кругом столпившись, Диану
Телом прикрыли своим. Однако же ростом богиня
Выше сопутниц была и меж них главой выступала, —
Отсвет бывает какой у облака, если, ударив,
Солнце окрасит, его, какой у Авроры румянец, —
Цвет лица у застигнутой был без одежды Дианы.
Но хоть и тесно кругом ее нимф толпа обступала,
Боком, однако ж, она обратилась, назад отвернула
Лик; хотела сперва схватить свои быстрые стрелы,
Но почерпнула воды, что была под рукой, и мужское
Ею лицо обдала и, кропя ему влагой возмездья
Кудри, добавила так, предрекая грядущее горе:
«Ныне рассказывай, как ты меня без покрова увидел,
Ежели сможешь о том рассказать!» Ему окропила
Лоб и рога придала живущего долго оленя;
Шею вширь раздала, ушей заострила верхушки,
Кисти в копыта ему превратила, а руки — в оленьи
Длинные ноги, всего же покрыла пятнистою шерстью,
В нем возбудила и страх. Убегает герой Автоноин
И удивляется сам своему столь резвому бегу.
Только, однако, себя в отраженье с рогами увидел, —
«Горе мне!» — молвить хотел, но его не послушался голос.
Он застонал. Был голос как стон. Не его покатились
Слезы из глаз. Лишь одна оставалась душа его прежней!
Что было делать? Домой возвратиться под царскую кровлю?
Или скрываться в лесу? Там стыд, тут ужас помехой.
Он колебался, а псы увидали: Меламп поначалу,
Чуткий с ним Ихнобат знак первый подали лаем, —
Кносский пес Ихнобат и Меламп породы спартанской, —
Тотчас бросаются все, быстрей, чем порывистый ветер;
Памфаг, за ним Орибаз и Доркей, из Аркадии трое,
С ними силач Неброфон, и лютый с Лалапою Т_е_рон,
Резвостью ценный Петрел и чутьем своим ценная Агра,
Также свирепый Гилей, недавно пораненный вепрем,
Напа, от волка приплод; за стадами идущая следом
П_е_мена; Гарпия, двух имея щенят в провожатых,
И синионский Ладон, у которого втянуто брюхо,
Тигрид с Алкеей, Дромад, Канакея еще и Стиктея,
И белоснежный Левкон и Асбол с черною шерстью,
И многосильный Лакон и Аэлл, отличавшийся бегом;
Фей и рядом, резва, с ее кипрским братом Ликиска,
И посредине, на лбу отмеченный белою меткой,
Гарпал и с ним Мелапей; косматая с ними Лахнея,
Также два пса, чья лаконянка мать, отец же — диктеец;
Лабр с Артиодом, потом с пронзительным лаем Гилактор, —
Долго других исчислять. До добычи жадная стая
Через утесы, скалы и камней недоступные глыбы,
Путь хоть и труден, пути хоть и нет, преследуют зверя.
Он же бежит по местам, где сам преследовал часто,
Сам от своих же бежит прислужников! Крикнуть хотел он:
«Я Актеон! Своего признайте во мне господина!» —
Выразить мысли — нет слов. Оглашается лаяньем воздух.
Первый из псов Меланхет ему спину терзает, за ним же
Тотчас и Теридамад; висит на плече Орез_и_троф.
Позже пустились они, но дорогу себе совратили,
Мча по горе напрямик. И пока господина держали,
Стая других собралась и в тело зубы вонзает.
Нет уже места для ран. Несчастный стонет, и если
Не человеческий крик издает — то все ж не олений,
Жалобным воплем своим наполняя знакомые горы.
И на колени склонясь, как будто моля о пощаде,
Молча вращает лицо, простирая как будто бы руки.
Порском обычным меж тем натравляют злобную стаю
Спутники; им невдомек, Актеона все ищут глазами,
Наперебой, будто нет его там, Актеона все кличут.
Вот обернулся на зов, они лее скорбят, что не с ними
Он и не хочет следить за успешной поимкой добычи.
Здесь не присутствовать он бы желал, но присутствует; видеть,
Но не испытывать сам расправы своих же свирепых
Псов. Обступили кругом и, в тело зубами вгрызаясь,
В клочья хозяина рвут под обманным обличьем оленя.
И лишь когда его жизнь от ран столь многих пресеклась,
Молвят, — насыщен был гнев колчан носящей Дианы.
Разно судили о том; одни почитали богиню
Слишком жестокой, а кто и хвалил, почитая достойным
Девственной так поступать; по-своему все были правы.
Лишь Громовержца жена не столько ее защищала
Или винила ее, сколь рада была, что постигла
Дом Агеноров беда, и гнев свой с соперницы Тирской
Перенесла на весь род. Но тут подоспела причина
Новая горести ей: тяжела от Юпитера стала
Дева Семела. Дала языку она волю браниться.
«Много ли бранью своей я достигла? — сказала богиня, —
Надо настичь мне ее самое! — коль не тщетно Юноной
Я превеликой зовусь — погублю, если я самоцветный
Скиптр достойна держать, коль царствую, коль Громовержцу
Я и сестра и жена, — сестра-то наверно! Но срама,
Думаю, ей уж не скрыть; мой позор не замедлит сказаться.
Плод понесла! Одного не хватало! Открыто во чреве
Носит свой грех и матерью стать от Юпитера только
Хочет, что мне-то едва удалось, — в красу свою верит!
Ну так обманется в ней! Будь я не Сатурния, если
Деву любезник ее не потопит в хлябях стигийских!»
Молвив, с престола встает и, покрытая облаком бурым,
Входит в Семелин покой; облака удалила не раньше,
Нежель старушечий вид приняла, виски посребрила,
Коже глубоких морщин придала и дрожащей походкой
С телом согбенным пошла; старушечьим сделала голос,
Ей Бероеей представ, эпидаврской кормилицей девы;
Речь завела, и лишь только дошли, пробеседовав долго,
И до Юпитера, вздох издала и молвит: «Желала б,
Чтоб он Юпитером был, да всего опасаюсь; иные,
Имя присвоив богов, проникали в стыдливые спальни.
Мало Юпитером быть. Пускай он докажет любовью,
Что он Юпитер и впрямь. Проси; чтобы, в полном величье
Как он Юноной бывал в небесах обнимаем, таким же
Пусть обнимает тебя, предпослав и величия знаки».
Речью Юнона такой дочь Кадма, не знавшую сути,
Учит, — и просит уж та, чтобы дар он любой обещал ей.
Бог, — «Выбирай! — говорит, — ни в чем не получишь отказа,
Да чтоб уверилась ты, божеств подземного Стикса
Я призываю, — а он и богам божество и острастка».
Рада своей же беде, от милого горя не чая,
Дерзости» — так говорит Семела: «Каким обнимает
В небе Юнона тебя, приступая к союзу Венеры,
Мне ты отдайся таким!» Хотел он уста говорящей
Сжать, но успело уже торопливое вылететь слово.
Он застонал, но вернуть нельзя уже было желанья,
Ни заклинаний его; потому-то печальнейшим с неба
Высшего бог низошел, за ликом своим увлекая
Скопища туч грозовых, к ним добавил он молнии, ливни,
С ветром в смешенье, и гром, и перун, неизбежно разящий.
Сколько возможно, свою он уменьшить пытается силу:
Вооружился огнем не тем, которым Тифея
Сбросил сторукого: в том уж слишком лютости много!
Легче молния есть, которой десница Циклопов
Меньше огня придала, свирепости меньше и гнева;
Боги «оружьем вторым» ее называют; лишь с ней он
Входит в Агенора дом; но тело земное небесных
Бурь снести не могло и сгорело от брачного дара,
А недоношенный плод, из лона матери вырван,
Был в отцовскую вшит — коль это достойно доверья —
Ляжку, и должный там срок, как во чреве у матери, пробыл.
Ино тайно с пелен воспитывать стала младенца, —
Тетка, Семелы сестра; потом нисейские нимфы
Приняли и молоком, в пещерах укрыв, воспоили.
Волей судьбы на земле так дело и шло, безопасно
Скрыта была колыбель два раза рожденного Вакха.
Нектаром, — память гласит, — меж тем Юпитер упившись,
Бремя забот отложив, со своею Юноною праздной
Тешился вольно и ей говорил: «Наслаждение ваше,
Женское, слаще того, что нам, мужам, достается».
Та отрицает. И вот захотели, чтоб мудрый Тиресий
Высказал мненье свое: он любовь знал и ту и другую.
Ибо в зеленом лесу однажды он телом огромных
Совокупившихся змей поразил ударом дубины.
И из мужчины вдруг став — удивительно! — женщиной, целых
Семь так прожил он лет; на восьмое же, снова увидев
Змей тех самых, сказал: «Коль ваши так мощны укусы,
Что пострадавший от них превращается в новую форму,
Вас я опять поражу!» И лишь их он ударил, как прежний
Вид возвращен был ему, и принял он образ врожденный.
Этот Тиресий, судьей привлеченный к шутливому спору,
Дал подтверждена словам Юпитера. Дочь же Сатурна,
Как говорят, огорчилась сильней, чем стоило дело,
И наказала судью — очей нескончаемой ночью.
А всемогущий отец, — затем, что свершенного богом
Не уничтожит и бог, — ему за лишение света
Ведать грядущее дал, облегчив наказанье почетом.
После, прославлен молвой широко, в городах аонийских
Безукоризненно он отвечал на вопросы народу.
Опыт доверья и слов пророческих первой случилось
Лириопее узнать голубой, которую обнял
Гибким теченьем Кефис и, замкнув ее в воды, насилье
Ей учинил. Понесла красавица и разродилась
Милым ребенком, что был любви и тогда уж достоин;
Мальчика звали Нарцисс. Когда про него воспросили,
Много ль он лет проживет и познает ли долгую старость,
Молвил правдивый пророк: «Коль сам он себя не увидит».
Долго казалось пустым прорицанье; его разъяснила
Отрока гибель и род его смерти и новшество страсти.
Вот к пятнадцати год прибавить мог уж Кефнсий,
Сразу и мальчиком он и юношей мог почитаться.
Юноши часто его и девушки часто желали.
Гордость большая была, однако, под внешностью нежной, —
Юноши вовсе его не касались и девушки вовсе.
Видела, как загонял он трепетных в сети оленей,
Звонкая нимфа, — она на слова не могла не ответить,
Но не умела начать, — отраженно звучащая Эхо.
Плотью Эхо была, не голосом только; однако
Так же болтливой уста служили, как служат и ныне, —
Крайние только слова повторять из многих умела,
То была месть Юноны: едва лишь богиня пыталась
Нимф застигнуть, в горах с Юпитером часто лежавших,
Бдительна, Эхо ее отвлекала предлинною речью, —
Те ж успевали бежать. Сатурния, это постигнув, —
«Твой, — сказала, — язык, которым меня ты проводишь,
Власть потеряет свою, и голос твой станет короток».
Делом скрепила слова: теперь она только и может,
Что удвоять голоса, повторяя лишь то, что услышит.
Вот Нарцисса она, бродящего в чаще пустынной,
Видит, и вот уж зажглась, и за юношей следует тайно,
Следует тайно за ним и пылает, к огню приближаясь, —
Так бывает, когда, горячею облиты серой,
Факелов смольных концы принимают огонь поднесенный.
О, как желала не раз приступить к нему с ласковой речью!
Нежных прибавить и просьб! Но препятствием стала природа,
Не позволяет начать; но — это дано ей! — готова
Звуков сама ожидать, чтоб словом на слово ответить.
Мальчик, отбившись меж тем от сонмища спутников верных,
Крикнул: «Здесь кто-нибудь есть?» И, — «Есть!» — ответила Эхо.
Он изумился, кругом глазами обводит и громким
Голосом кличет: «Сюда!» И зовет зовущего нимфа.
Он огляделся и вновь, никого не приметя, — «Зачем ты, —
Молвит, — бежишь?» И в ответ сам столько же слов получает.
Он же настойчив, и вновь, обманутый звуком ответов, —
«Здесь мы сойдемся!» — кричит, и, охотней всего откликаясь
Этому зову его, — «Сойдемся!» — ответствует Эхо.
Собственным нимфа словам покорна и, выйдя из леса,
Вот уж руками обнять стремится желанную шею.
Он убегает, кричит: «От объятий удерживай руки!
Лучше на месте умру, чем тебе на утеху достанусь!»
Та же в ответ лишь одно: «Тебе на утеху достанусь!»
После, отвергнута им, в лесах затаилась, листвою
Скрыла лицо от стыда и в пещерах живет одиноко.
Все же осталась любовь и в мученьях растет от обиды.
От постоянных забот истощается бедное тело;
Кожу стянула у ней худоба, телесные соки
В воздух ушли, и одни остались лишь голос да кости.
Голос живет: говорят, что кости каменьями стали.
Скрылась в лесу, и никто на горах уж ее не встречает,
Слышат же все; лишь звук живым у нее сохранился.
Так он ее и других, водой и горами рожденных
Нимф, насмехаясь, отверг, как раньше мужей домоганья.
Каждый, отринутый им, к небесам протягивал руки:
«Пусть же полюбит он сам, но владеть да не сможет любимым!»
Молвили все, — и вняла справедливым Рамнузия просьбам.
Чистый ручей протекал, серебрящийся светлой струею, —
Не прикасались к нему пастухи, ни козы с нагорных
Пастбищ, ни скот никакой, никакая его не смущала
Птица лесная, ни зверь, ни упавшая с дерева ветка.
Вкруг зеленела трава, соседней вспоенная влагой;
Лес же густой не давал водоему от солнца нагреться.
Там, от охоты устав и от зноя, прилег утомленный
Мальчик, места красой и потоком туда привлеченный;
Жажду хотел утолить, но жажда возникла другая!
Воду он пьет, а меж тем — захвачен лица красотою.
Любит без плоти мечту и призрак за плоть принимает.
Сам он собой поражен, над водою застыл неподвижен,
Юным похожий лицом на изваянный мрамор паросский.
Лежа, глядит он на очи свои, — созвездье двойное, —
Вакха достойные зрит, Аполлона достойные кудри;
Щеки, без пуха еще, и шею кости слоновой,
Прелесть губ и в лице с белоснежностью слитый румянец.
Всем изумляется он, что и впрямь изумленья достойно.
Жаждет безумный себя, хвалимый, он же хвалящий,
Рвется желаньем к себе, зажигает и сам пламенеет.
Сколько лукавой струе он обманчивых дал поцелуев!
Сколько, желая обнять в струях им зримую шею,
Руки в ручей погружал, но себя не улавливал в водах!
Что увидал — не поймет, но к тому, что увидел, пылает;
Юношу снова обман возбуждает и вводит в ошибку.
Легковерный, зачем хватаешь ты призрак бегучий?
Жаждешь того, чего нет; отвернись — и любимое сгинет.
Тень, которую зришь, — отраженный лишь образ, и только.
В ней — ничего своего: с тобою пришла, пребывает,
Вместе с тобой и уйдет, если только уйти ты способен.
Но ни охота к еде, ни желанье покоя не могут
С места его оторвать: на густой мураве распростершись,
Взором несытым смотреть продолжает на лживый он образ,
Сам от своих погибает очей. И, слегка приподнявшись,
Руки с мольбой протянув к окружающим темным дубравам, —
«Кто, о дубравы, — сказал, — увы, так жестоко влюблялся?
Вам то известно; не раз любви вы служили приютом.
Ежели столько веков бытие продолжается ваше, —
В жизни припомните ль вы, чтоб чах так сильно влюбленный?
Вижу я то, что люблю; но то, что люблю я и вижу, —
Тем обладать не могу: заблужденье владеет влюбленным.
Чтобы страдал я сильней, меж нами нет страшного моря,
Нет ни дороги, ни гор, ни стен с запертыми вратами.
Струйка препятствует нам — и сам он отдаться желает!
Сколько бы раз я уста ни протягивал к водам прозрачным,
Столько же раз он ко мне с поцелуем стремится ответным.
Словно коснешься сейчас… Препятствует любящим малость.
Кто бы ты ни был, — ко мне! Что мучаешь, мальчик бесценный?
Милый, уходишь куда? Не таков я красой и годами,
Чтобы меня избегать, и в меня ведь влюбляются нимфы.
Некую ты мне надежду сулишь лицом дружелюбным,
Руки к тебе протяну, и твои — протянуты тоже.
Я улыбаюсь, — и ты; не раз примечал я и слезы,
Ежели плакал я сам; на поклон отвечал ты поклоном
И, как могу я судить по движениям этих прелестных
Губ, произносишь слова, но до слуха они не доводят.
Он — это я! Понимаю. Меня обмануло обличье!
Страстью горю я к себе, поощряю пылать — и пылаю.
Что же? Мне зова ли ждать? Иль звать? Но звать мне кого же?
Все, чего жажду, — со мной. От богатства я стал неимущим.
О, если только бы мог я с собственным телом расстаться!
Странная воля любви, — чтоб любимое было далеко!
Силы страданье уже отнимает, немного осталось
Времени жизни моей, погасаю я в возрасте раннем.
Не тяжела мне и смерть: умерев, от страданий избавлюсь.
Тот же, кого я избрал, да будет меня долговечней!
Ныне слиянны в одно, с душой умрем мы единой».
Молвил и к образу вновь безрассудный вернулся тому же.
И замутил слезами струю, и образ неясен
Стал в колебанье волны. И увидев, что тот исчезает, —
«Ты убегаешь? Постой! Жестокий! Влюбленного друга
Не покидай! — он вскричал. — До чего не дано мне касаться,
Стану хотя б созерцать, свой пыл несчастный питая!»
Так горевал и, одежду раскрыв у верхнего края,
Мраморно-белыми стал в грудь голую бить он руками.
И под ударами грудь подернулась злостью тонкой.
Словно у яблок, когда с одной стороны они белы,
Но заалели с другой, или как на кистях разноцветных
У виноградин, еще не созрелых, с багряным оттенком.
Только увидел он грудь, отраженную влагой текучей,
Дольше не мог утерпеть; как тает на пламени легком
Желтый воск иль туман поутру под действием солнца
Знойного, так же и он, истощаем своею любовью,
Чахнет и тайным огнем сжигается мало-помалу.
Красок в нем более нет, уж нет с белизною румянца,
Бодрости нет, ни сил, всего, что, бывало, пленяло.
Тела не стало его, которого Эхо любила,
Видя все это, она, хоть и будучи в гневе и помня,
Сжалилась; лишь говорил несчастный мальчик: «Увы мне!» —
Вторила тотчас она, на слова отзываясь: «Увы мне!»
Если же он начинал ломать в отчаянье руки,
Звуком таким же она отвечала унылому звуку,
Вот что молвил в конце неизменно глядевшийся в воду:
«Мальчик, напрасно, увы, мне желанный!» И слов возвратила
Столько же; и на «прости!» — «прости!» ответила Эхо.
Долго лежал он, к траве головою приникнув усталой;
Смерть закрыла глаза, что владыки красой любовались.
Даже и после — уже в обиталище принят Аида —
В воды он Стикса смотрел на себя. Сестрицы-наяды
С плачем пряди волос поднесли в дар памятный брату.
Плакали нимфы дерев — и плачущим вторила Эхо.
И уж носилки, костер и факелы приготовляли, —
Не было тела нигде. Но вместо тела шафранный
Ими найден был цветок с белоснежными вкруг лепестками.
Весть о том принесла пророку в градах ахейских
Должную славу; греметь прорицателя начало имя.
Сын Эхиона один меж всеми его отвергает —
Вышних презритель, Пенфей, и смеется над вещею речью
Старца, корит темнотой, злополучным лишением света;
Он же, тряхнув головой, на которой белели седины, —
«Сколь бы счастливым ты был, когда бы от этого зренья
Был отрешен, — говорит, — и не видел вакхических таинств!
Ибо наступит тот день, — и пророчу, что он недалеко, —
День, когда юный придет — потомство Семелино — Либер.
Если его ты почтить храмовым не захочешь служеньем,
В тысяче будешь ты мест разбросан, растерзанный; кровью
Ты осквернишь и леса, и мать, и сестер материнских.
Сбудется! Ты божеству не окажешь почета, меня же
В этих потемках моих поистине зрячим признаешь».
Но говорившего так вон выгнал сын Эхиона.
Подтверждены словеса, исполняются речи пророка.
Либер пришел, и шумят ликованием праздничным села.
Толпы бегут, собрались мужчины, матери, жены,
Весь поспешает народ к неведомым таинствам бога.
«Змеерожденные! Что за безумье, о Марсово племя,
Вам устрашило умы? — Пенфей закричал. — Неужели
Меди удары о медь, дуда роговая, — волшебный
Этот столь мощен обман, что вас, которым не страшны
Меч боевой, ни труба, ни строи, сомкнувшие копья,
Женские возгласы вдруг и безумие толп непристойных
И возбужденных вином и тимпан пустозвонный осилят?
Старцы, как вам не дивиться? Приплыв по широкому морю,
В этих местах вы восставили Тир и бежавших пенатов, —
Сдаться ль готовы теперь без боя? Вам, возрастом крепче, я
Юноши, ровни мои, которым не тирс, а оружье
Должно держать и щитом, не листвой, прикрываться пристало?
Не забывайте, молю, от какого вы созданы корня!
И да исполнит вас дух родителя змея, который
Многих один погубил! Он за озеро только вступился
И за источник, а вы победите для собственной славы!
Храбрых тот умертвил, вы неженок прочь прогоните!
Честь удержите отцов! Но если судьба воспретила
Долее Фивам стоять, так воины пусть и тараны
Стены разрушат у них под грохот огня и железа!
Были б несчастными мы без вины; оплакивать жребий
Мы бы могли — не скрывать; не постыдными были бы слезы.
Ныне под власть подпадут безоружного мальчика Фивы,
Кто на войне не бывал, не знаком ни с мечом, ни с боями,
Сила которого вся в волосах, пропитанных миррой,
В гибких венках, в багреце да в узорах одежд златотканых,
Если отступитесь вы, его я заставлю признаться
Вмиг, что себе он отца сочинил и что таинства ложны.
Духа достало ж царю Акризию в Аргосе — бога
Ложного не признавать и замкнуть перед Вакхом ворота!
Или пришлец устрашит Пенфея и целые Фивы?
Живо ступайте, — велит он рабам, — ступайте, в оковах
Приволоките вождя! Приказ мой исполнить немедля!»
Дед, Атамант и толпа остальных домочадцев напрасно
Увещевают его, воспрепятствовать делу стараясь.
Он от советов лишь злей; раздражается, будучи сдержан,
Бешеный пыл растет; во вред ему были препоны.
Видывал я, как поток, которого путь беспрепятствен,
Вниз по наклону бежит спокойно, с умеренным шумом.
Если ж завалами скал иль стволами бывал он задержан,
Пенился он и кипел и сильней свирепел от преграды.
Вот возвратились в крови, на вопрос же: «Где Вакх?» — господину
Дали посланцы ответ, что они и не видели Вакха.
«Все же прислужник один, — сказали, — и таинств участник
Пойман». При этих словах выводят за спину руки —
Мужа, — что к Вакху ушел вослед из Тирренского края.
Глянул Пенфей на него очами, которые страшны
Стали от гнева; меж тем отложить не желал он расправы, —
«Ты, что погибнешь сейчас, — сказал, — и другим назиданье
Гибелью дашь, — объяви мне свое и родителей имя,
Родину и почему соучаствуешь в таинствах новых?»
Он же, ничуть не страшась, — «Акетом, — сказал, — именуюсь,
Я из Меонии сам; а родители — званья простого.
Мне не оставил отец полей, где паслись бы телята,
Или стада шерстоносных овец, иль иная скотина.
Был мой отец бедняком; всю жизнь крючком да лесою
Рыб вводил он в обман и удою тянул, трепетавших.
Этим искусством он жил и его мне передал, молвив:
«Ныне богатства мои, продолжатель труда и наследник,
Ты получай»; ничего, умирая, он мне не оставил,
Кроме воды; лишь ее от отца почитаю наследством.
Вскоре, чтоб мне не торчать все время на тех же утесах,
Я научился корабль поворачивать, киль загибая
Правой рукой; Оленской Козы дождевое созвездье,
Аркта, Тайгеты, Гиад в небесах различать научился.
Ветров жилища узнал и пристани, годные суднам.
Раз я, на Делос идя, приближался к Хиосскому краю,
Вот подхожу к берегам, работая веслами справа;
Прыгаю с судна легко и на влажный песок наступаю, —
Там и проводим мы ночь. Заря между тем заалела
Ранняя. Вот я встаю и велю сотоварищам свежей
Влаги принесть, указую и путь, до ключей доводящий.
Сам же на холм восхожу, — узнать, что мне обещает
Ветер; сзываю своих и опять на корабль возвращаюсь.
«Вот мы и здесь!» — Офельт говорит, из товарищей первый,
Сам же добычей гордясь, на пустынном поле добытой,
Мальчика брегом ведет, по наружности схожего с девой.
Тот же качался, вином или сном отягченный как будто,
И подвигался с трудом. На одежду смотрю, на осанку
И на лицо — ничего в нем не вижу, что было бы смертным.
Понял я и говорю сотоварищам: «Кто из бессмертных
В нем, сказать не могу, но в образе этом — бессмертный.
Кто бы ты ни был, о будь к нам благ и в трудах помоги нам!
Их же, молю, извини!» — «За нас прекрати ты молитвы!» —
Диктид кричит, что из всех проворней наверх забирался
Мачт и скользил на руках по веревкам. Его одобряют
И белокурый Мелант, на посу сторожащий, и Либид
С Алкимедоном, затем призывающий возгласом весла
Двигаться или же стать, Эпопей, побудитель отваги,
Так же и все; до того ослепляет их жадность к добыче.
«Нет, чтоб был осквернен корабль святотатственным грузом,
Не потерплю, — я сказал, — я первый права тут имею!»
Вход преграждаю собой. Но меж моряками наглейший
Ярости полн Ликабант, из тускского изгнанный града,
Карою ссылки тогда искупавший лихое убийство.
Этот, пока я стоял, кулаком поразил молодецким
В горло меня и как раз опрокинул бы в море, когда бы
Я не застрял, хоть и чувства лишась, бечевою задержан.
И в восхищенье толпа нечестивцев! Но Вакх наконец-то —
Ибо тот мальчик был Вакх, — как будто от крика слетела
Сонность и после вина возвратились в грудь его чувства, —
«Что вы? И что тут за крик? — говорит. — Какою судьбою
К вам, моряки, я попал? И куда вы меня повезете?»
«Страх свой откинь! — отвечает Прорей, — скажи лишь, в какой ты
Гавани хочешь сойти, — остановишься, где пожелаешь».
Либер в ответ: «Корабля вы к Наксосу ход поверните.
Там — мой дом; и земля гостей дружелюбная примет».
Морем клялись лжецы и всеми богами, что будет
Так, мне веля паруса наставлять на раскрашенный кузов.
Наксос был вправо; когда я направо наставил полотна, —
«Что ты, безумец, творишь!» — Офельт говорит, про себя же
Думает каждый: «Сошел ты с ума? Поворачивай влево!»
Знаки одни подают, другие мне на ухо шепчут.
Я обомлел. «Пусть иной, — говорю, — управление примет».
И отошел от руля, преступленья бежав и обмана.
Все порицают меня, как один, корабельщики ропщут.
Эталион между тем говорит: «Ужели же наше
Счастье в тебе лишь одном?» — подходит и сам исполняет
Труд мой: в другую корабль от Наксоса сторону правит.
И удивляется бог, и, как будто он только что понял
Все их лукавство, глядит на море с гнутого носа,
И, подражая слезам, — «Моряки, вы сулили не эти
Мне берега, — говорит, — и просил не об этой земле я.
Кары я чем заслужил? И велика ли слава, что ныне
Мальчика, юноши, вы одного, сговорясь, обманули?»
Плакал тем временем я. Нечестивцев толпа осмеяла
Слезы мои, и сильней ударяются весла о волны.
Ныне же им самим, — ибо кто из богов с нами рядом,
Если не он, — я клянусь, что буду рассказывать правду,
Невероятную пусть: неожиданно судно средь моря
Остановилось, корабль как будто бы суша держала.
И, изумленные, те в ударах упорствуют весел,
Ставят полотна, идти при двоякой подмоге пытаясь.
Весел уключины плющ оплетает, крученым изгибом
Вьется, уже с парусов повисают тяжелые кисти.
Бог между тем, увенчав чело себе лозами в гроздьях,
Сам потрясает копьем, виноградной увитым листвою.
Тигры — вокруг божества: мерещатся призраки рысей,
Дикие тут же легли с пятнистою шкурой пантеры.
Спрыгивать стали мужи, — их на то побуждало безумье
Или же страх? И первым Медон плавники получает
Черные; плоским он стал, и хребет у него изгибаться
Начал. И молвит ему Ликабант: «В какое же чудо
Ты превращаешься?» Рот между тем у сказавшего шире
Стал, и уж ноздри висят, и кожа в чешуйках чернеет.
Либид же, оборотить упорные весла желая,
Видит, что руки его короткими стали, что вовсе
Даже не руки они, что верней их назвать плавниками.
Кто-то руками хотел за обвитые взяться веревки, —
Не было более рук у него; и упал, как обрубок,
В воду моряк: у него появился и хвост серповидный,
Словно рога, что луна, вполовину наполнившись, кажет.
Прыгают в разных местах, обильною влагой струятся,
И возникают из волн, и вновь погружаются в волны.
Словно ведут хоровод, бросаются, резво играя.
Воду вбирают и вновь из ноздрей выпускают широких.
Из двадцати моряков, которые были на судне,
Я оставался один. Устрашенного, в дрожи холодной,
Бог насилу меня успокоил, промолвив: «От сердца
Страх отреши и на Дию плыви». И, причалив, затеплил
Я алтари, и с тех пор соучаствую в таинствах Вакха».
«Долго внимал я твоим, — Пенфей отвечает, — лукавым
Россказням, чтобы мое в промедлении бешенство стихло!
Слуги, скорей хватайте ж его и казненное мукой
Страшною тело его в Стигийскую ночь переправьте».
Тотчас схвачен Акет-тирренец и брошен в темницу,
И, между тем как они орудья мучительной казни
Подготовляли — огонь и железо, — вдруг двери раскрылись
Сами собой, и с рук у него упадают внезапно
Сами собой, — говорят, — никем не раскованы, цепи.
Не уступает Пенфей. Не велит уж другим, — поспешает
Сам посетить Киферон, для священных избранный действий,
Где песнопенья звучат и звонкие клики вакханок.
Конь в нетерпении ржет, лишь только подаст меднозвучный
Знак боевая труба, и сам в сражение рвется, —
Так Пенфею и крик, и вакхических гул завываний
Дух возбудил, — сильней запылал он неистовым гневом.
Посередине горы там есть окруженный сосновым
Лесом голый пустырь, отовсюду приметное поле.
Там-то, пока он смотрел посторонним на таинства взором,
Первой увидев его и первой исполнясь безумья,
Первая, кинувши тирс, своего поразила Пенфея —
Мать. «И_о_! Родные, сюда, — воскликнула, — сестры!
Этот огромный кабан, бродящий по нашему полю,
Должен быть мной поражен!» И толпа, как один, устремилась
Дикая. Все собрались, преследовать бросились вместе,
Он же трепещет, он слов уже не бросает столь дерзких
И проклинает себя, в прегрешенье уже признается.
Раненный, все же сказал: «О сестра моей матери, помощь
Мне, Автоноя, подай! Да смягчит тебя тень Актеона!»
Та, кто такой Актеон, и не помнит; молящего руку
Вырвала; Ино, схватив, растерзала и руку другую.
Рук у несчастного нет, что к матери мог протянуть бы.
Все же он, ей показав обрубок израненный тела, —
«Мать, посмотри!» — говорит. Но, увидев, завыла Агава
И затрясла головой, волоса разметала по ветру.
Оторвала и в перстах его голову сжала кровавых,
И восклицает: «И_о_! То наша, подруги, победа!»
Листья едва ли скорей, осеннею тронуты стужей,
Слабо держась на ветвях, обрываются с дерева ветром,
Нежели тело его растерзали ужасные руки.
После примеров таких соучаствуют в таинствах новых,
Жгут благовонья и чтят Исмениды священные жертвы.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Все же Миниэева дочь, Алкитоя, считает, что оргий
Бога не след принимать и, дерзкая, все еще Вакха
Не признает за дитя Юпитера, неблагочестью
В сестрах сообщниц найдя. Жрец праздновать дал приказанье
И госпожам повелел и служанкам, работы покинув,
Грудь свою шкурой покрыв, развязать головные повязки,
И обрядиться в венки, и листвою обвитые тирсы
Взять, предрекая, что гнев божества оскорбленного будет
Страшен. Покорны ему и матери и молодицы;
Вот отложили тканье, корзинки, начатую пряжу,
Ладан несут и зовут Лиэя, Бромия, Вакха,
Отпрыск огня, что дважды рожден и двумя матерями,
И добавляют: Нисей, Тионей нестриженый, имя
Также дают и Леней, веселящих сеятель гроздьев,
Также Иакх, и Эван, и отец Элелей, и Никтелий,
Много имен и еще, которые некогда греки
Дали, о Либер, тебе! Ибо юность твоя неистленна,
Отрок ты веки веков! Ты всех прекраснее зришься
В небе высоком! Когда предстаешь, не украшен рогами, —
Девичий лик у тебя. Ты Восток победил до пределов
Тех, где, телом смугла, омывается Индия Гангом.
Чтимый, Пенфея разишь, с двуострой секирой Ликурга —
Двух святотатцев; л ты — ввергаешь в пучину тирренцев;
Рысей, впряженных четой, сжимаешь ты гордые выи
Силой узорных вожжей: вакханки вослед и сатиры,
С ними и пьяный старик, подперший дрожащее тело
Падкой. Не крепко сидит на осле с провисшей спиною.
В край ты какой ни придешь, везде клик юношей вместе
С голосом женщин звучит, ладоней удары о бубны,
Выпукло-гнутая медь и с отверстьями многими дудки.
«Мирен и кроток явись!» — исмеянки молят, справляя
Таинства, как повелел им жрец. Миниэиды только
Дома, Минервы трудом нарушают не вовремя праздник,
Шерсть прядут или пальцем большим веретенце вращают,
Или корпят за тканьем и рабынь понуждают к работе.
Пальцем проворным одна выводя свою нитку, сказала:
«Пусть побросают свой труд и к таинствам ложным стремятся,
Мы же, задержаны здесь Палладою, лучшей богиней,
Дело полезное рук облегчим, развлекаясь беседой.
Поочередно, чтоб нам не казалось длительным время,
Будем незанятый слух каким-нибудь тешить рассказом».
Все одобряют и ей предлагают рассказывать первой.
Та, с чего бы начать, — затем, что многое знала, —
Думает. То ль о тебе, Деркетия, дочь Вавилона,
Им рассказать, как тебя, чешуей заменив тебе кожу,
В вид превратили другой палестинские — будто бы — воды.
Или, пожалуй, о том, как дочь ее, став окрыленной,
Поздние годы свои провела в белокаменных башнях?
Иль как Наяда волшбой и трав необорною силой
Юношей преобразив, обратив их в рыб бессловесных,
Преобразилась сама? Иль о дереве, чьи были белы
Ягоды, стали же черны, лишь только кровь их коснулась?
Выбрав этот рассказ — немногим известную басню —
Повесть она начала, а шерсть сучить продолжала:
«Жили Пирам и Фисба; он всех был юношей краше,
Предпочтена и она всем девам была на Востоке.
Смежны их были дома, где город, согласно преданью,
Семирамида стеной окружила кирпичной когда-то.
Так знакомство меж них и сближенье пошли от соседства.
С годами крепла любовь; и настала б законная свадьба,
Если б не мать и отец; одного запретить не умели, —
Чтобы в плену у любви их души пылать перестали.
Нет сообщников им; беседуют знаком, поклоном;
Чем они больше таят, тем глубже таимое пламя.
Образовалась в стене меж домами, обоим семействам.
Общей, тонкая щель со времени самой постройки.
Этот порок, никому за много веков не заметный, —
Что не приметит любовь? — влюбленные, вы увидали.
Голосу дали вы путь, и нежные ваши признанья
Шепотом, слышным едва, безопасно до вас доходили.
Часто стояли: Пирам — по ту сторону, Фисба — по эту.
Поочередно ловя дыхание уст, говорили:
«Как же завистлива ты, о стена, что мешаешь влюбленным!
Что бы тебе разойтись и дать нам слиться всем телом, —
Если ж о многом прошу, позволь хоть дарить поцелуи!
Мы благодарны, за то у тебя мы в долгу, признаемся,
Что позволяешь словам доходить до милого слуха!»
Тщетно, на разных местах, такие слова повторивши,
К ночи сказали «прости!» и стене, разобщенные ею,
Дали они поцелуй, насквозь не могущий проникнуть.
Вот наступила заря и огни отстранила ночные,
Солнце росу на траве лучами уже осушило,
В месте обычном сошлись. И на многое шепотом тихим
В горе своем попеняв, решили, что ночью безмолвной,
Стражей дозор обманув, из дверей попытаются выйти
И что, из дома бежав, городские покинут пределы;
А чтобы им не блуждать по равнине обширной, сойдутся
Там, где Нин погребен, и спрячутся возле, под тенью
Дерева. Дерево то — шелковицей высокою было:
Все в белоснежных плодах, а рядом ручей был студеный.
Нравится им уговор, и кажется медленным вечер.
В воды уж свет погружен, из них ночь новая вышла.
Ловкая Фисба меж тем отомкнула дверную задвижку,
Вышла, своих обманув, с лицом закутанным; вскоре
И до могилы дошла и под сказанным деревом села.
Смелой была от любви. Но вот появляется с мордой
В пене кровавой, быков терзавшая только что, львица —
Жажду свою утолить из источника ближнего хочет.
Издали в свете луны ее вавилонянка Фисба
Видит, и к темной бежит пещере дрожащей стопою,
И на бегу со спины соскользнувший покров оставляет.
Львица, жажду меж тем утолив изобильной водою,
В лес возвращаясь, нашла не Фисбу, а наземь упавший
Тонкий покров и его растерзала кровавою пастью.
Вышедши позже, следы на поверхности пыли увидел
Львиные юный Пирам и лицом стал бледен смертельно;
А как одежду нашел, обагренную пятнами крови, —
«Вместе сегодня двоих, — говорит, — ночь губит влюбленных,
Но из обоих она достойней была долголетья!
Мне же во зло моя жизнь. И тебя погубил я, бедняжка,
В полные страха-места приказав тебе ночью явиться.
Первым же сам не пришел. Мое разорвите же тело,
Эту проклятую плоть уничтожьте свирепым укусом,
Львы, которые здесь, под скалою, в укрытье живете!
Но ведь один только трус быть хочет убитым!» И Фисбы
Взяв покрывало, его под тень шелковицы уносит.
Там на знакомую ткань поцелуи рассыпав и слезы, —
«Ныне прими, — он сказал, — и моей ты крови потоки!»
Тут же в себя он железо вонзил, что у пояса было,
И, умирая, извлек тотчас из раны палящей.
Навзничь лег он, и кровь струей высокой забила, —
Так происходит, когда прохудится свинец и внезапно
Где-нибудь лопнет труба, и вода из нее, закипая,
Тонкой взлетает струей и воздух собой прорывает.
Тут шелковицы плоды, окропленные влагой убийства,
Переменили свой вид, а корень, пропитанный кровью,
Ярко-багряным налил висящие ягоды соком.
Вот, — хоть в испуге еще, — чтоб не был любимой обманут,
Фисба вернулась; душой и очами юношу ищет,
Хочет поведать, какой избежала опасности страшной.
Местность тотчас узнав, и ручей, и дерево рядом,
Цветом плодов смущена, не знает: уж дерево то ли?
Вдруг увидала: биясь о кровавую землю, трепещет
Тело, назад отступила она, и букса бледнее
Стала лицом, и, страха полна, взволновалась, как море,
Если поверхность его зашевелит дыхание ветра.
Но лишь, помедлив, она любимого друга признала, —
Грудь, недостойную мук, потрясла громогласным рыданьем,
Волосы рвать начала, и, обнявши любимое тело,
К ранам прибавила плач, и кровь со слезами смешала,
И, ледяное лицо ему беспрерывно целуя, —
«О! — восклицала, — Пирам, каким унесен ты несчастьем?
Фисбе откликнись, Пирам: тебя твоя милая Фисба
Кличет! Меня ты услышь! Подними свою голову, милый!»
Имя ее услыхав, уже отягченные смертью
Очи поднял Пирам, но тотчас закрылись зеницы.
А как признала она покрывало, когда увидала
Ножны пустыми, — «Своей, — говорит, — ты рукой и любовью,
Бедный, погублен. Но знай, твоим мои не уступят
В силе рука и любовь: нанести они рану сумеют.
Вслед за погибшим пойду, несчастливица, я, и причина
Смерти твоей и спутница. Ах, лишь смертью похищен
Мог бы ты быть у меня, но не будешь похищен и смертью!
Все же последнюю к вам, — о слишком несчастные ныне
Мать и отец, и его и мои, — обращаю я просьбу:
Тех, кто любовью прямой и часом связан последним,
Не откажите, молю, положить в могиле единой!
Ты же, о дерево, ты, покрывшее ныне ветвями
Горестный прах одного, как вскоре двоих ты покроешь,
Знаки убийства храни, твои пусть скорбны и темны
Ягоды будут вовек — двуединой погибели память!»
Молвила и, острие себе в самое сердце нацелив,
Грудью упала на меч, еще от убийства горячий.
Все ж ее просьба дошла до богов, до родителей тоже.
У шелковицы с тех пор плоды, созревая, чернеют;
Их же останков зола в одной успокоилась урне».
Смолкла. Краткий затем наступил перерыв. Левконоя
Стала потом говорить; и, безмолвствуя, слушали сестры.
«Даже и Солнце, чей свет лучезарный вселенною правит,
Было в плену у любви: про любовь вам поведаю Солнца.
Первым, — преданье гласит, — любодейство Венеры и Марса
Солнечный бог увидал. Из богов все видит он первым!
Виденным был удручен и Юноной рожденному мужу
Брачные плутни четы показал и место их плутен.
Дух у Вулкана упал, из правой руки и работа
Выпала. Тотчас же он незаметные медные цепи,
Сети и петли, — чтоб их обманутый взор не увидел, —
Выковал. С делом его не сравнятся тончайшие нити,
Даже и ткань паука, что с балок под кровлей свисает.
Делает так, чтоб они при ничтожнейшем прикосновенье
Пасть могли, и вокруг размещает их ловко над ложем.
Только в единый альков проникли жена и любовник,
Тотчас искусством его и невиданным петель устройством
Пойманы в сетку они, средь самых объятий попались!
Лемний вмиг распахнул костяные точеные створы
И созывает богов. А любовники в сети лежали
Срамно. Один из богов, не печалясь нимало, желает
Срама такого же сам! Олимпийцы смеялись, и долго
Был этот случай потом любимым на небе рассказом.
За указанье четы Киферея ответила местью
И уязвила того, кто их тайную страсть обнаружил,
Страстью такой же. К чему, о рожденный от Гипериона,
Ныне тебе красота, и румянец, и свет лучезарный?
Ты, опаляющий всю огнем пламенеющим землю,
Новым огнем запылал; ты, все долженствующий видеть,
На Левкотою глядишь; не на мир, а на девушку только
Взор направляешь теперь; и то по восточному небу
Раньше восходишь, а то и поздней погружаешься в воды, —
Залюбовавшись красой, удлиняешь ты зимние ночи.
Часто тебя не видать, — переходит душевная мука
В очи твои; затемнен, сердца устрашаешь ты смертных.
И хоть не застит твой лик луна, которая ближе
К землям, — ты побледнел: у тебя от любви эта бледность.
Любишь ее лишь одну. Тебя ни Климена, ни Рода
Уж не пленят, ни красавица мать Цирцеи Ээйской,
Ни твоего, — хоть ее ты отверг, — так желавшая ложа
Клития, в сердце как раз в то время носившая рану
Тяжкую. Многих одна Левкотоя затмила соперниц,
Дочь Эвриномы, красы того дальнего края, откуда
Благоуханья везут. Когда ж дочь взрослою стала, —
Как ее мать — остальных, так она свою мать победила.
Ахеменеевых царь городов был отец ее, Орхам,
Происходил в поколенье седьмом он от древнего Бела.
Солнечных коней луга под небом лежат гесперийским.
Пищей — амброзия им, не трава; их усталые члены
После работы дневной для трудов она вновь подкрепляет.
Вот, между тем как они луговины небесные щиплют
И исполняется ночь, бог входит в желанную спальню,
Матери образ приняв, Эвриномы, и там Левкотою
Видит, как та при огне — а с нею двенадцать служанок —
Тонкую пряжу ведет, точеным крутя веретенцем.
По-матерински, войдя, целует он милую дочку, —
«Тайное дело у нас, — говорит, — уйдите, служанки,
Право у матери есть с глазу на глаз беседовать с дочкой».
Повиновались. А бог, без свидетелей в спальне оставшись, —
«Я — тот самый, — сказал, — кто длящийся год измеряет,
Зрящий все и которым земля становится зряча, —
Око мира. Поверь, тебя я люблю!» Испугалась
Девушка; веретено и гребень из рук ослабевших
Выпали; страх — ее украшал, и бог не помедлил,
Истинный принял он вид и блеск возвратил свой обычный.
Дева же, хоть и была нежданным испугана видом,
Блеску его покорясь, без жалоб стерпела насилье.
В Клитии ж — зависть кипит: давно необузданной страстью
К Солнцу пылала она, на любовницу гневаясь бога,
Всем рассказала про грех и, расславив, отцу объявила.
Немилосерден отец и грозен: молящую слезно,
Руки простершую вверх к сиянию Солнца, — «Он силой
Взял против воли любовь!» — говорившую в горе, жестокий
В землю глубоко зарыл и холм насыпал песчаный.
Гелиос быстро тот холм рассеял лучами и выход
Сделал тебе, чтоб могла ты выставить лик погребенный.
Но не могла уже ты, задавленной грузом песчаным,
Нимфа, поднять головы и трупом лежала бескровным.
И ничего, говорят, крылатых коней управитель
В мире печальней не зрел, — один лишь пожар Фаэтона.
Силой лучей между тем оживить охладелое тело
Все же пытается бог — вернуть теплоту, коль возможно!
Но увядав, что судьба противится этим попыткам,
Нектаром он окропил благовонным и тело и место
И, неутешен, сказал: «Ты все же достигнешь эфира».
Вскоре же тело ее, напитано нектаром неба,
Все растеклось, и его благовоние в землю проникло;
Благоуханный росток, пройдя понемногу корнями
В почве, поднялся и вот сквозь холм вершиной пробился.
К Клитии, — пусть оправдать тоску он и мог бы любовью,
А донесенье тоской, — с тех пор уже света даятель
Не подходил, перестав предаваться с ней играм Венеры.
Чахнуть стала она, любви до безумья предавшись,
Нимф перестала терпеть, дни и ночи под небом открытым
Сидя на голой земле; неприбрана, простоволоса,
Девять Клития дней ни воды, ни еды не касалась,
Голод лишь чистой росой да потоками слез утоляла.
Не привставала с земли, — на лик проезжавшего бога
Только смотрела, за ним головой неизменно вращая.
И, говорят, к земле приросла, из окраски двоякой
Смертная бледность ее претворилась в бескровные листья,
Все же и алость при ней. В цветок, фиалке подобный,
Вдруг превратилось лицо. И так, хоть держится корнем,
Вертится Солнцу вослед и любовь, изменясь, сохраняет».
Кончила, и овладел удивительный случай вниманьем.
Кто отрицает его, а кто утверждает, что в силах
Все настоящих богов, — но что Вакха меж них не бывало!
Все к Алкитое тогда обратились, лишь сестры замолкли.
Та, челноком проводя по нитям пред нею стоящей
Пряжи, — «Смолчу, — говорит, — о любви пастуха, всем известной,
Дафниса с Иды, кого, рассердясь на соперницу, нимфа
Сделала камнем: вот как сжигает влюбленных страданье!
Не расскажу и о том, как природы закон был нарушен,
И двуединый бывал то мужчиной, то женщиной Ситон.
Также тебя, о алмаз, младенцу Юпитеру верный,
Бывший Цельмий, и вас, порожденные ливнем куреты,
Ты, о Кротон со Смилакой, в цветы превращенные древле, —
Всех обойду, — и сердца забавной потешу новинкой.
Славой известна дурной, почему, отчего расслабляет
Нас Салмакиды струя и томит нам негою тело, —
Знайте. Причина темна: но источника мощь знаменита.
Тот, что Меркурию был богиней рожден Кифереей,
Мальчик наядами был в идейоких вскормлен пещерах,
Было лицо у него, в котором легко узнавались
Сразу и мать и отец; и носил он родителей имя.
Вот, как только ему пятнадцать исполнилось, горы
Бросил родимые он и, оставив кормилицу Иду,
По неизвестным местам близ рек блуждать неизвестных
Стал, на утеху себе умеряя труды любознаньем.
В грады ликийские раз он зашел и к соседям ликийцен,
Карам. Он озеро там увидал, чьи воды прозрачны
Были до самого дна. А рядом — ни трости болотной,
Ни камыша с заостренным концом, ни бесплодной осоки.
В озере видно насквозь. Края же озерные свежим
Дерном одеты кругом и зеленою вечно травою.
Нимфа в том месте жила, но совсем не охотница; лука
Не напрягала, ни с кем состязаться она не хотела
В беге, одна меж наяд неизвестная резвой Диане.
Часто — ходила молва — говорили ей будто бы сестры:
«Дрот, Салмакида, возьми иль колчан, расписанный ярко,
Перемежи свой досуг трудами суровой охоты!»
Дрот она все ж не берет, ни колчан, расписанный ярко,
Перемежить свой досуг трудами не хочет охоты,
То родниковой водой обливает прекрасные члены
Или же гребнем своим киторским волосы чешет;
Что ей подходит к лицу, глядясь, у воды вопрошает;
То, свой девический стаи окутав прозрачным покровом,
Или на нежной листве, иль на нежных покоится травах,
То собирает цветы. Однажды цветы собирала
И увидала его и огнем загорелась желанья.
Быстро к нему подошла Салмакида, — однако не прежде,
Чем приосанилась, свой осмотрела убор, выраженьем
Новым смягчила черты и действительно стала красивой.
И начала говорить: «О мальчик прекраснейший, верю,
Ты из богов; а ежели бог, Купидон ты наверно!
Если же смертный, тогда и мать и отец твой блаженны,
Счастлив и брат, коль он есть, и также сестра, несомненно —
Благо и ей, и кормилице, грудь дававшей младенцу,
Все же блаженнее всех — и блаженнее много — невеста*
Если ее ты избрал и почтишь ее светочем брачным.
Если невеста уж есть, пусть тайной страсть моя будет!
Нет — я невеста тебе, войдем в нашу общую спальню!»
Молвив, замолкла она, а мальчик лицом заалелся,
Он и не знал про любовь. Но стыдливость его украшала.
Цвет у яблок такой на дереве, солнцу открытом,
Так слоновая кость, пропитана краской, алеет,
Так розовеет луна при тщетных меди призывах.
Нимфе, его без конца умолявшей ей дать поцелуи,
Братские только, рукой уж касавшейся шеи точеной, —
«Брось, или я убегу, — он сказал, — и все здесь покину!»
Та испугалась. «Тебе это место вполне уступаю,
Гость!» — сказала, и вот как будто отходит обратно.
Но озиралась назад и, в чащу кустарника скрывшись,
Спряталась там и, присев, подогнула колено. А мальчик,
Не наблюдаем никем, в муравах луговины привольной
Ходит туда и сюда и в игриво текущую воду
Кончик ноги или всю до лодыжки стопу погружает.
Вот, не замедля, пленен ласкающих вод теплотою,
С нежного тела свою он мягкую сбросил одежду.
Остолбенела тогда Салмакида; страстью пылает
К юной его наготе; разгорелись очи у нимфы
Солнцу подобно, когда, окружностью чистой сияя,
Лик отражает оно в поверхности зеркала гладкой.
Дольше не в силах терпеть, через силу медлит с блаженством,
Жаждет объятий его; обезумев, сдержаться не может.
Он же, по телу себя ударив ладонями, быстро
В лоно бросается вод и руками гребет очередно,
Виден в прозрачных струях, — изваяньем из кости как будто.
Скрытое гладким стеклом или белая лилия зрится.
«Я победила, он мой!» — закричала наяда и, сбросив
С плеч одеянья свои, в середину кидается влаги,
Силою держит его и срывает в борьбе поцелуи.
Под руки снизу берет, самовольно касается груди,
Плотно и этак и так прижимаясь к пловцу молодому.
Сопротивляется он и вырваться хочет, но нимфой
Он уж обвит, как змеей, которую царственной птицы
К высям уносит крыло. Свисая, змея оплетает
Шею и лапы, хвостом обвив распростертые крылья;
Так плющи по древесным стволам обвиваются стройным,
Так в морской глубине осьминог, врага захвативший,
Держит его, протянув отовсюду щупалец путы.
Правнук Атлантов меж тем упирается, нимфе не хочет
Радостей чаемых дать. Та льнет, всем телом прижалась,
Словно впилась, говоря: «Бессовестный, как ни борись ты,
Не убежишь от меня! Прикажите же, вышние боги,
Не расставаться весь век мне с ним, ему же со мною!»
Боги ее услыхали мольбу: смешавшись, обоих
Соединились тела, и лицо у них стало едино.
Если две ветки возьмем и покроем корою, мы видим,
Что, в единенье растя, они равномерно мужают, —
Так, лишь члены слились в объятии тесном, как тотчас
Стали не двое они по отдельности, — двое в единстве:
То ли жена, то ли муж, не скажешь, — но то и другое.
Только лишь в светлой воде, куда он спустился мужчиной,
(Сделался он полумуж, почувствовав, как разомлели
Члены, он руки простер и голосом, правда, не мужа, —
Гермафродит произнес: «Вы просьбу исполните сыну, —
О мой родитель и мать, чье имя ношу обоюдно:
Пусть, кто в этот родник войдет мужчиной, отсюда
Выйдет — уже полумуж, и сомлеет, к воде прикоснувшись».
Тронуты мать и отец; своему двоевидному сыяу
Вняли и влили в поток с подобающим действием зелье».
Кончился девы рассказ. И опять Миниэя потомство
Дело торопит, не чтит божества и праздник позорит.
Но неожиданно вдруг зашумели незримые бубны,
Резко гремя, раздается труба из гнутого рога
И звонкозвучная медь. Пахнуло шафраном и миррой.
И, хоть поверить нет сил, — зеленеть вдруг начали ткани,
И, повисая, как плющ, листвою покрылась одежда.
Часть перешла в виноград; что нитями было недавно,
Стало усами лозы. Из основы повыросли листья.
Пурпур блеск придает разноцветным кистям виноградным.
День был меж тем завершен, и час приближался, который
Не назовешь темнотой, да и светом назвать невозможно, —
Лучше границей назвать меж днем и неявственной ночью.
Кровля вдруг сотряслась; загорелись, огнем изобильны,
Светочи; пламенем дом осветился багряным, и словно
Диких зверей раздалось свирепое вдруг завыванье.
Стали тут сестры в дому скрываться по дымным покоям,
Все по различным углам избегают огня и сиянья,
Все в закоулки спешат, — натянулись меж тем перепонки
Между суставов у них, и крылья связали им руки.
Как потеряли они свое былое обличье,
Мрак не дает угадать. От крыльев легче не стали.
Все же держались они на своих перепонках прозрачных.
А попытавшись сказать, ничтожный, сравнительно с телом,
Звук издают, выводя свои легкие жалобы свистом.
Милы им кровли, не лес. Боятся света, летают
Ночью и носят они в честь позднего вечера имя.
Стала тогда уже всем действительно ведома Фивам
Вакха божественность. Всем о могуществе нового бога
Ино упорно твердит, что меж сестрами всеми одна лишь
Чуждой осталась беды, — кроме той, что ей сделали сестры.
И увидав, как гордилась она и царем Атамантом,
Мужем своим, и детьми, и богом-питомцем, Юнона
Гордости той не снесла и подумала: «Мог же блудницы
Сын изменить меонийских пловцов и сбросить в пучину,
Матери дать растерзать мог мясо ее же младенца,
Новыми мог он снабдить дочерей Миниэя крылами!
Что же, Юнона ужель лишь оплакивать может несчастье?
Это ль меня удовольствует? Власть моя в этом, и только?
Сам ты меня научил: у врага надлежит поучиться.
Сколь же безумия мощь велика, оп Пенфея убийством
Сам сполна доказал. Нельзя ли ее подстрекнуть мне,
Чтоб но примеру родных предалась неистовству Ино?»
Есть по наклону тропа, затененная тисом зловещим,
К адским жилищам она по немому уводит безлюдью.
Медленный Стикс испаряет туман; и новые тени
Там спускаются вниз и призраки непогребенных.
Дикую местность зима охватила и бледность; прибывшим
Душам неведомо, как проникают к стигийскому граду,
Где и свирепый чертог обретается темного Дита,
Тысячу входов и врат отовсюду открытых имеет
Этот вместительный град. Как море — земные все реки,
Так принимает и он все души; не может он тесным
Для населения стать, — прибавление толп не заметно.
Бродят бесплотные там и бескостные бледные тени,
Площадь избрали одни, те — сени царя преисподних,
Те занялись ремеслом, бытию подражая былому;
Неба покинув дворец, туда опуститься решилась, —
Столь была гнева полна, — Сатурново семя, Юнона.
Только вошла, и порог застонал, придавлен священным
Грузом, три пасти свои к ней вытянул Цербер и трижды
Кряду брехнул. А она призывает сестер, порожденных
Ночью, суровых богинь, милосердия чуждых от века.
Те у тюремных дверей, запертых адамантом, сидели,
Гребнем черных гадюк все три из волос выбирали.
Только узнали ее меж теней в темноте преисподней,
Встали богини тотчас. То, место зловещим зовется.
Титий свое подвергал нутро растерзанью, на девять
Пашен растянут он был. А ты не захватывал, Тантал,
Капли воды; к тебе наклонясь, отстранялися ветви.
На гору камень, Сизиф, толкаешь — он катится книзу,
Вертится там Иксион за собой, от себя убегая; —
И замышлявшие смерть двоюродных братьев Белиды
Возобновляют весь век — чтоб снова утратить их — струи.
После того как на них взглянула Сатурния злобным
Взором, раньше других увидав Иксиона и кинув
Взгляд на Сизифа опять, — «Почему лишь один он из братьев
Терпит бессрочную казнь, Атамант же надменный, — сказала, —
Знатным дворцом осенен? — а не он ли с женой презирали
Вечно меня?» Объясняет свой гнев и приход, открывает
И пожеланье свое. А желала, чтоб рушился Кадма
Царственный дон, чтобы в грех Атаманта впутали сестры.
Власть, обещанья, мольбы — все сливает она воедино
И убеждает богинь. Едва лишь сказала Юнона
Так, — Тисифона власы, неприбрана, тотчас встряхнула
Белые и ото рта нависших откинула гадин
И отвечала: «Тут нет нужды в околичностях долгих:
Все, что прикажешь, считай совершенным. Немилое царство
Брось же скорей и вернись в небесный прекраснейший воздух».
Радостно та в небеса возвратилась. Ее перед входом
Чистой росой Таумантова дочь, Ирида, умыла;
А Тисифона, тотчас — жестокая — смоченный кровью
Факел рукою зажав, и еще не просохший, кровавый
Плащ надела и вот, змеей извитой подвязавшись,
Из дому вышла. При ней Рыдание спутником было,
Смертный Ужас, и Страх, и Безумье с испуганным ликом.
Вот у порога она: косяки эолийские — молвят —
Затрепетали, бледны вдруг стали кленовые створы,
Солнце бежало тех мест. Чудесами испугана Ино,
В ужасе и Атамант. Готовились из дому выйти, —
Выход Эриния им заступила зловещей преградой:
Руки она развела, узлами гадюк обвитые,
Вскинула волосы, змей потревожила, те зашипели.
Часть их лежит на плечах, другие, спустившись по груди,
Свист издают, извергают свой яд, языками мелькают.
Из середины волос двух змей она вырвала тотчас
И, в смертоносной руке их зажав, метнула. У Ино
И Атаманта они по груди заползали обе,
Мрачные помыслы в них возбуждая. Но тела не ранят
Вовсе: одна лишь душа уколы жестокие чует.
Также с собой принесла и ужасного жидкого яду,
Пены из Цербера уст и отравы из пасти Ехидны,
И заблужденье ума, и слепого забывчивость духа,
И преступленье, и плач, и свирепость, и тягу к убийству.
Все это перетерев и свежею кровью разбавив,
В медном сварила котле, зеленой мешая цикутой.
Перепугались они, а богиня неистовый яд свой
В грудь им обоим влила и глубоко сердца возмутила.
Ровным движеньем потом раскачивать стала свой факел.
Двигая быстро его и огнями огни догоняя.
Так, исполнив приказ, с победой в пустынное царство
Дита она отошла и змею на себе развязала.
Миг, — и уже Эолид, в серединном беснуясь покое,
Кличет: «Эй, друга, скорей растяните-ка по лесу сети!
Только что видел я тут при двух детенышах львицу!»
И, как за зверем, бежит по следам супруги, безумец,
И с материнской груди младенца Леарха, который
Ручки, смеясь, протянул, хватает; и дважды и трижды,
Словно пращу закрутив, разбивает, жестокий, о камень
Личико детское. Тут, наконец, и мать заметалась, —
Мука ль причиной была иль разлитие яда, но только
Взвыла она, вне себя, и, власы распустив, побежала,
И, унося, Меликерт, тебя на руках обнаженных, —
«Вакх, эвоэ!» — голосит. При имени Вакха Юнона
Захохотала: «Тебе пусть поможет, — сказала, — питомец!»
В море свисает скала; из-под низу ее размывают
Волны; она от дождей защищает прикрытую заводь;
Вверх выдается, челом протянувшись в открытое море.
Ино вбежала туда, — ей безумие придало силу, —
И со скалы в глубину, забыв о каком-либо страхе,
Бросилась с ношей своей. Сотрясенные вспенились воды.
Тронута внучки меж тем незаслуженным горем, Венера
К дяде ласкается так: «Нептун, о вод повелитель,
Первое после небес имеющий в мире державство, —
Просьба моя велика, но близких моих пожалей ты,
Что у тебя на глазах в ионийскую кинулись бездну!
К моря богам их причти, — если только любезна я морю,
Если в божественной я глубине в дни оные сгустком
Пены была и от ней сохраняю по-гречески имя!»
Внял молящей Нептун и все, что в них смертного было,
Отнял, взамен даровав могущество им и величье.
Он одновременно им обновил и наружность и имя:
Богом он стал Палемоном, а мать Левкотеей богиней.
Сколько достало их сил, за ней из Сидона подруги
Шли и у края скалы след ног увидали недавний,
В смерти ж ее убедясь, о доме Кадмеида плакать
Стали, в ладони бия, себе волосы рвали и платья.
Несправедливость хуля и чрезмерную злобу Юноны
К прежней сопернице, в гнев богиню ввели. Не Юноне
Брань выносить, — «Из самих вас памятник сделаю, — молвит, —
Ярости лютой моей!» И за словом не медлило дело.
Та, что преданней всех их была, — «Отправляюсь, — сказала, —
В волны, царице вослед!» — и прыгнуть хотела, да только
С места сойти не смогла и к скале прикрепленной осталась.
Вот, как положено, в грудь ударять собиралась другая
С воплем, но чувствует вдруг: коченеют недвижные руки.
Эта лишь руки свои простерла к широкому морю, —
Так, вдруг каменной став, руками и тянется к морю.
А у другой, что, вцепившись, рвала себе волосы в горе,
Ты увидал бы, — персты в волосах отвердели внезапно.
Кто в положенье каком застигнут, стоит и поныне.
Часть превратилася в птиц. Над той пучиной поныне
Режут поверхность воды оконечностью крыл Исмениды.
Агенорид и не знал, что дочь их и внук малолетний
Стали богами морей. Побежденный несчастьем и рядом
Бедствий и многих чудес, представших ему, оставляет
Город создатель его, как будто он града судьбою,
А не своею гоним. И вот, после долгих блужданий,
Вместе с беглянкой-женой иллирийских достиг он пределов.
Там, под грузом и бед и годов, они вспоминают
Дом их постигший удар и труды исчисляют в беседе:
«Оный уж не был ли свят, моим копьем пораженный,
Змей? — так Кадм говорит, — когда, из Сидона пришедши,
В землю — новый посев — побросал я те зубы гадючьи?
Если так явственно мстит за него попеченье бессмертных,
Сам став змеем, — молю, — пусть долгим вытянусь чревом!»
Молвит, и вот уже — змей — простирается долгим он чревом,
Чувствует: кожа его, затвердев, чешуей обрастает,
А почерневшая плоть голубым расцвечается крапом.
Он припадает на грудь; между тем, воедино сливаясь,
В круглый и острый хвост понемногу сужаются ноги.
Руки остались одни; и поскольку лишь руки остались,
Их протянул он в слезах, по лицу человечьему текших, —
«Ты подойди, о жена, подойди, о несчастная! — молвил, —
Тронь мою руку, пока от меня хоть часть сохранилась,
Это — рука моя, тронь же ее, покамест не весь я
Змей» — хотел продолжать, но вдруг у него разделился
Надвое прежний язык, и ему, говорящему, слова
Недостает, и едва он жалобу высказать хочет —
Свист издает; этот голос ему сохранила природа.
И восклицает жена, в обнаженную грудь ударяя:
«Кадм, останься и скинь — о несчастный! — чудовищный образ!
Кадм, что же это? О, где твои ноги? Где плечи и руки,
Кожа, лицо, — но пока говорю, — остальное исчезло.
Боги, зачем и меня вы таким же не сделали змеем?»
Молвила. Он же лизал уста супруги любимой,
К груди, любезной ему, подползал, узнавая как будто;
Нежно ее обнимал и ластился к шее знакомой.
Все, кто были при том, — их спутники, — в страхе; она же
Скользкую шею меж тем гребнистого гладит дракона.
Вдруг их сделалось — два, — поползли, заплетаясь телами,
И незаметно ушли в тайники близлежащей дубравы.
Ныне людей не бегут, никому не вредят, не кусают, —
Чем были прежде они, миролюбные помнят драконы!
Но утешеньем для них в изменении прежнего вида
Стал их божественный внук, что был покоренной им признан
Индией; славя кого, воздвигала Ахаия храмы.
Сын лишь Абанта один, Акризий, из рода того же
Происходящий, его к стенам арголийской столицы
Не допускает, идет против бога с оружьем, не веря,
Что Громовержца он сын. Не верил он, что Громовержца
Сын и Персей, от дождя золотого зачатый, Данаей,
Вскоре, однако же, он — таково всемогущество правды! —
Горько раскаялся в том, что бога обидел и внука
Не захотел признавать. Один был на небе. Другой же,
Шкуру, полную змей, унося — незабвенную ношу, —
Ласковый воздух тогда шумящими крыльями резал.
В Ливии знойной как раз над пустыней парил победитель, —
Капли крови в тот миг с головы у Горгоны упали, —
Восприняла их Земля и змей зачала разнородных.
Земли гадюками там обильны теперь и опасны.
Так, на просторе несясь, гоним несогласием ветров,
Он и туда и сюда, дождевой наподобие тучки,
Мчится, с эфирных высот на далеко лежащие земли
Взор свой наводит и круг целиком облетает вселенной.
Трижды он Рака клешни и Аркты холодные видел;
То на Восток уносило его, то обратно на Запад.
Вот, при спадении дня, опасаясь довериться ночи,
Он в гесперийском краю опустился, в Атлантовом царстве.
Отдыха краткого там он ищет, доколе не вывел
Люцифер в небо Зарю, а Заря — колесницу дневную.
Здесь всех в мире людей превзошедший громадою тела,
Сын жил Япетов, Атлант. Над самой он крайней землею,
Так же над морем царил, что Солнца коням утомленным
Вод подставляет простор и усталые оси приемлет.
Тысяча стад там бродила овец, и крупного столько ж
Было скота; земли там ничье не стесняло соседство.
Неких деревьев листва — из лучистого золота зелень —
Там золотые суки и плоды золотые скрывала.
Молвил Атланту Персей: «Хозяин, коль можешь быть тронут
Рода величием ты, так мой прародитель — Юпитер!
Если деяньям людей ты дивишься, дивись же и нашим.
Гостеприимства прошу я и отдыха!» Тот же о древнем
Помнил вещанье, из уст прозвучавшем парнасской Фемиды:
«Время настанет, Атлант, и ограблено золото будет
Древа, и лучшая часть достанется Зевсову сыну».
И, убоявшись, Атлант обнес сплошною стеною
Яблони, их сторожить поручив великану-дракону,
И из чужих никого к своим не пускал он пределам.
А пришлецу говорит: «Уходи, иль тебе не поможет
Подвигов слава, тобой сочиненных, ни даже Юпитер!»
Силой угрозы сменив, отогнать его тщится руками.
Тот же, к мирным словам добавляя и строгие, медлит.
Силою он послабей — но кто же сравнится с Атлантом
Силою? — «Если моей дорожишь ты столь мало приязнью,
Дар мой прими!» — говорит; и, видом ужасное, слева
Сам отвернувшись, к нему лицо протянул он Медузы.
С гору быв ростом, горой стал Атлант; волоса с бородою
Преобразились в леса, в хребты — его плечи и руки;
Что было раньше главой, то стало вершиною горной;
Сделался камнем костяк. Во всех частях увелнчась,
Вырос в громадину он, — положили так боги, — и вместе
С бездной созвездий своих на нем упокоилось небо,
Вот заключил Гиппотад в темницу извечную ветры,
И возбудитель трудов, всех ярче в небе высоком,
Люцифер встал. Персей, вновь крылья взяв, привязал их
Справа и слева к ногам и, меч свой кривой подпоясав,
Ясный стал резать простор, крылами махая сандалий,
Неисчислимо вокруг и внизу оставляя народов.
Он эфиопов узрел племена и Кефеевы долы.
Немилосердный Аммон неповинную там Андромеду
За материнский язык в то время подверг наказанью.
Только лишь к твердой скале прикованной за руки деву
Абантиад увидал, — когда бы ей веянье ветра
Не шевелило волос и не капали теплые слезы,
Он порешил бы, что мрамор она, — огнем безотчетным
Вдруг загорелся и стал недвижим. Красою плененный,
Чуть не забыл ударять он по воздуху взмахами крыльев.
Только лишь стал, говорит: «Цепей не таких ты достойна,
Но лишь поистине тех, что горячих любовников вяжут.
Мне ты ответь и открой свое и земли твоей имя
И почему ты в цепях!» Но она все молчит и не смеет —
Дева — с мужчиною речь завести; стыдливое скрыла б,
Верно, руками лицо, когда не была бы в оковах.
Все, что сделать могла, — наполнить слезами зеницы.
Был он настойчив, тогда — чтоб ему не могло показаться,
Будто скрывает вину, — и свое и родины имя
И до чего ее мать на свою красоту уповала,
Передает. Обо всем помянуть не успела, как воды
Вдруг зашумели, и вот, из бездны морской показавшись,
Выступил зверь, широко зыбь грудью своей покрывая.
Вскрикнула дева. Отец опечаленный с матерью рядом —
Оба несчастны они, но матери горе законней.
Только не помощь, увы, а достойные случая слезы,
Плач своей деве несут, прильнули к плененному телу.
Гость же им говорит: «Для слез впереди у вас будет
Времени много, но час для помощи дан вам короткий.
Если ее попрошу, — Персей, сын Зевса и девы,
Запертой, той, кого плодоносным он златом наполнил, —
Я одолитель — Персей — змеевласой Горгоны, который
В веющий воздух лететь, взмахнув крылами, решился, —
Буду наверно как зять другим предпочтен. И заслугу
К брачным добавить дарам попытаюсь, — лишь боги бы дали!
Доблестью ей послужу, и да будет моей, — вот условье!»
Те принимают его, — кто бы стал колебаться? Взмолились
Мать и отец и ему обещают в приданое царство.
Словно корабль, что, вперед окованным пущенный носом,
Воды браздит, гребцов вспотевшими движим руками,
Зверь тот, волны погнав налегающей грудью, настолько
Был уже близок от скал, насколько пращой балеарской
Кинутый может свинец, крутясь, пролетать по пространству.
Юноша, в этот же миг от земли оттолкнувшись ногами,
Ввысь полетел, к облакам, — и едва на морскую поверхность
Мужа откинулась тень, на тень зверь бросился в злобе.
Как Громовержца орел, усмотревший на поле пустынном
Змея, что солнцу свою синеватую спину подставил,
Сзади хватает его и, чтоб уст не успел обратить он
Хищных, вонзает в хребет чешуйчатый жадные когти, —
Так, пространство своим прорезав быстрым полетом,
Спину чудовища сжал Инахид и рычащему зверю
В правое вставил плечо свой меч до кривой рукояти.
Тяжкою раною той уязвлен, взвивается в воздух
Зверь, то уходит в волну, то кидается словно свирепый
Вепрь, что стаей собак устрашен, вкруг лающих громко.
Жадных укусов Персей на быстрых крылах избегает:
Все, что открыто — хребет с наростами раковин полых,
Ребра с обоих боков и место, где хвост, утончаясь,
Рыбьим становится, — он поражает мечом серповидным.
Воду потоком меж тем вперемежку с багряною кровью
Зверь извергает. Уже тяжелеют намокшие крылья,
И уж не смеет Персей довериться долее взбухшей
Обуви; видит скалу, которая самой вершиной
Встала из тихой воды, но скрывается вся при волненье,
И, об утес опершись и держась за вершину рукою,
Трижды, четырежды он пронзает утробу дракона.
Рукоплесканье и клик наполнили берег и в небе
Сени бегов. Веселятся душой и приветствуют зятя
С Кассиопеей Кефей, зовут избавителем оба,
Дома опорой. Меж тем от оков разрешенная дева
Шагом свободным идет — причина трудов и награда!
Он же, воды зачерпнув, омывает геройские руки
И чтобы жесткий песок не тер головы змееносной,
Вниз настилает листвы и в воде произросшие тростья
И возлагает на них главу Форкиниды Медузы.
Каждый росток молодой с еще не скудеющим соком,
Яд чудовища впив, мгновенно становится камнем;
Стебли его и листва обретают нежданную крепость.
Нимфы морские, дивясь, испытуют чудесное дело
Тотчас на многих стеблях, — и сами, того достигая,
Рады, и вот семена все обильнее в воду бросают.
Так и осталось досель у кораллов природное свойство:
Только их воздух коснись — и сразу становятся тверды;
Что было в море лозой, над водою становится камнем.
Трем божествам он три алтаря устроил из дерна:
Левый, Меркурий, тебе, а правый — воинственной деве,
Средний Юпитеру в честь. Минерве заклали телицу,
Богу с крылами тельца, тебе же быка, Наивышний!
И не замедля, тотчас Андромеду — награду за подвиг —
Он без приданого взял: потрясают Амур с Гименеем
Светочи свадьбы, огни благовоньем насыщены щедро,
С кровель цветов плетеницы висят, и лиры повсюду,
Трубы и песни звучат, — счастливые знаки веселья.
В доме распахнуты все половины дверные, и настежь
Атрий открыт золотой, и на царский, в прекрасном убранстве,
Пышно устроенный пир кефенекая знать прибывает.
С трапезой кончив, когда дарами щедрого Вакха
Повозбудились умы, о нравах тех мест и народах
Спрашивать начал Линкид, — про дух их мужей и обычай.
И отвечавший ему, — «Теперь, о храбрейший, — воскликнул, —
Молви, молю я, Персей, каким ты приемом, какою
Доблестью мог отрубить главу, чьи волосы — змеи».
И повествует Персей, что лежит под холодным Атлантом
Место одно, а его защищает скалистая глыба,
И что в проходе к нему обитают тройничные сестры,
Форка дочери, глаз же один им служит, всем общий.
Как он, хитро, изловчась, при его передаче, тихонько
Руку подсунул свою, овладел тем глазом; и скалы,
Скрытые, смело пройдя с их страшным лесом трескучим,
К дому Горгон подступил; как видел везде на равнине
И на дорогах — людей и животных подобья, тех самых,
Что обратились в кремень, едва увидали Медузу;
Как он, однако, в щите, что на левой руке, отраженным
Медью впервые узрел ужасающий образ Медузы;
Тяжким как пользуясь сном, и ее и гадюк охватившим,
Голову с шеи сорвал; и еще — как Пегас быстрокрылый
С братом его родились из пролитой матерью крови.
Вспомнил неложные он опасности долгого лета;
Что за моря, что за земли он зрел с высоты под собою,
Также созвездий каких касался взмахами крыльев.
Но замолчал он скорей, чем того ожидали. И задал
Некто, один из вельмож, вопрос: из сестер почему же
Волосы только одной перемешаны змеями были?
Гость же в ответ: «Раз ты вопросил о достойном рассказа,
Дела причину тебе изложу. Красотою блистая,
Многих она женихов завидным была упованьем.
В ней же всего остального стократ прекраснее были
Волосы. Знал я людей, утверждавших, что видели сами.
Но говорят, что ее изнасиловал в храме Минервы
Царь зыбей. И Юпитера дщерь отвернулась, эгидой
Скрыв целомудренный лик. Чтоб грех не остался без кары,
В гидр ужасных она волоса обратила Горгоны.
Ныне, чтоб ужасом тем устрашать врагов оробевших,
Ею же созданных змей на груди своей носит богиня».
КНИГА ПЯТАЯ
Так Данаев герой в кругу вспоминает кефенов
Подвиги, а между тем толпою шумящею сени
Царские полнятся вдруг; не крик то, которым обычно
Свадебный праздник гремит, но дикого боя предвестье!
Этот прервавшийся пир, превратившийся сразу в смятенье,
Можно бы с морем сравнить, сначала спокойным, чьи воды,
Яростно вдруг налетев, взволнуют свирепые ветры.
Первый меж ними Фивей, зачинатель сражения дерзкий,
Ясень упругий копья с медяным концом потрясая, —
«Здесь я, здесь! — говорит, — за хищенье супруги отмститель!
Ныне ни крылья тебя, ни Юпитер, себя обративший
В золото, уж не спасут!» И метнуть уж пытался, но, — «Что ты
Делаешь? — крикнул Кефей, — что за мыслью безумной ты движим
На преступление, брат? Благодарность такую ль заслугам
Стольким воздать? То брачный ли дар за спасение девы?
И не Персей у тебя ее отнял, — коль в истину вникнешь, —
Но приговор Нереид, суровый Аммон рогоносный,
Чудище бездны морской, что нежданно из волн приходило
Жрать утробу мою. Не похить он вовремя деву,
Ей бы не жить. Для нее ты требуешь, жестокосердый,
Гибели вновь, чтобы скорбью моей самому веселиться?
Не удовольствован ты, что ее при тебе оковали;
Ты же, — и дядя ее и жених, — никак не помог ей!
Да и прискорбно тебе, что спасенье пришло от другого,
Что ускользнула из рук? Коль ее столь ценной считаешь,
Сам бы деву забрал на скале, где ее приковали!
Ныне тому, кто забрал, чрез кого моя старость не сира,
Дай получить, что заслужено им и обещано словом.
Он ведь, пойми, не тебе предпочтен, но погибели верной».
Тот промолчал; но, вращая главой, на него и Персея
Смотрит, не зная и сам, на того ли напасть, на другого ль.
Миг лишь помедлил, и вот копье напряженное, силой,
Приданной гневом ему, метнул — но мимо — в Персея.
В ложе застряло оно, и Персей наконец с покрывала
Прянул и, верно, копья ответным ударом, свирепый,
Грудь прободал бы врага, когда бы Финей не укрылся
За алтарем и — позор! — был на пользу алтарь негодяю.
Но промахнувшись, копье в лоб Рета, однако, вонзилось.
Вот он упал, и тотчас исторглось из кости железо;
Бьется он, кровью своей орошает столы пированья.
Неукротимым толпа загорелася гневом, кидают
Копья. Иные нашлись, возглашавшие громко, что с зятем
Должен пасть и Кефей. Но как раз в это время из дома
Вышел Кефей; призывал в свидетели право и правду,
Гостеприимство богов, — что противился этому буйству.
Брани богиня, в тот миг представ, эгидой прикрыла
Брата, и дух в нем окреп. При этом был Атис, индиец,
Что, по преданью, рожден Лимнеей, дочерью Ганга,
В водах хрустальных его, — знаменит красотою, убором
Пышным удвоенной, юн, всего лишь шестнадцатилетний,
Тирской хламидой одет, с золотою по краю каймою;
Шею его украшали еще ожерелья златые,
Волосы гребнем кривым украшались, напитаны миррой.
Он хоть и был научен попадать на любом расстоянье
Дротиком в цель, — но ловчей тетиву натягивал лука.
Вот, меж тем как рога неспешной сгибал он рукою,
Вмиг изловчился Персей, полено схватил, что дымилось
На алтаре, и лица раздробил ему вдребезги кости.
Тотчас, едва увидал, как ликом пленительным бьется
Тот, простертый в крови, Ликабант ассириец, ближайший
Друг и товарищ его, глубокой любви не скрывавший,
Вмиг испустившего дух от тягостной раны оплакав
Юношу Атиса, лук, который натягивал Атис,
Выхватил и закричал: «Теперь ты со мною сразишься!
Отрока гибель тебе ненадолго веселием будет,
Ненависть ею верней, не хвалу обретешь!» Не успел он
Молвить стрела с тетивы сорвалась, заостренная дивно.
Тот отстранился, она ж застряла в складчатом платье.
Тут обратил на него, знаменитый убийством Медузы,
Меч свой Акризия внук и вонзил ему в грудь, и, кончаясь,
Взором, блуждавшим уже под теменью ночи, окинул
Атиса друг неизменный его и, к нему наклонившись,
К манам подземным унес утешенье, что умерли вместе!
Вот сиенец Форбант, Метиона дитя, и либиец
Амфимедон, завязать пожелавшие бой, поскользнувшись
В теплой крови, от которой земля широко задымилась,
Наземь упали. Им меч подняться уже не позволил,
В горло Форбанта вонзись, другому же в ребра проникнув.
А на Эрита Персей, Акторова сына, который
Сжал двусторонний топор, кривого меча не направил:
В обе руки он схватил глубокой резьбою покрытый
Тяжкого веса кратер, размером огромный, и бросил
В мужа. Тот же изверг багровую кровь и, на землю
Навзничь упав головой, умирая, колотится об пол.
Вот Полидаймон, чей род происходит от Семирамиды,
Вот Ликет Сперхеяд, Абарид, уроженец Кавказа,
Клит, Флегиат и волос не стригший с рождения Гелик, —
Все сражены, и, свиреп, умирающих топчет он груды.
И не решился Финей сойтись с неприятелем в схватке,
Дрот запустил он, но тот уклонился ошибочно в Ида,
Тщетно отвергшего бой, не поднявшего вовсе оружья.
Этот, грозно в у нор на Финея свирепого глядя, —
«Если ты в бой вовлекаешь меня, — промолвил, — узнай же,
Сделал кого ты врагом, и за рану уплачивай раной!»
Он уж ответить хотел копьем, извлеченным из тела,
Но, обескровлен, упал, слабеющим телом поникнув.
Вот и Одит, за царем первейший в народе Кефенов,
Пал, Клименом пронзен, Гипсей проколол Протенора;
Сам от Линкида погиб. Был тут и древний летами
Эматион, богов почитатель и правды блюститель.
Он, хоть уж годы ему воевать воспрещали, словами
Ратует, вышел вперед и клянет нечестивую бойню.
Но, между тем как алтарь он дрожащими обнял руками,
Голову Хромид ему мечом отрубил, и упала
Та на алтарь, и проклятий слова языком полумертвым
Вымолвил Змятион и дух испустил меж огнями.
Два близнеца Бротеад и Аммон, что в бою на кулачках
Непобедимы, — когда б кулаками мечи побеждались! —
Пали, — сразил их Финей, — и священнослужитель
Ампик, чья голова белоснежной повязана лентой,
Пал и ты, Лампетид, не к подобным призванный битвам,
Но к содроганию струн и голоса, — мирному делу, —
Призванный славить пиры, возвеличивать празднества пеньем!
Вот, меж тем как вдали он стоял с невоинственный плектром,
Петтал, насмешлив, — «Пропой остальное ты манам стигийским!» —
Крикнул и в левый висок наконечник вонзил ему дрота.
Пал на землю, но все полумертвые пальцы касались
Лирных струп: нечаянно звук раздался плачевный.
Но без возмездия пасть не позволил Ликорм ему лютый:
С правой дверной вереи засов сорвал он дубовый,
Череп ему раскроил посредине, и тот повалился
Наземь, как падает бык, пораженный секирой. Тотчас же
Снять попытался засов дубовый и с левой верейки
Сын Кинифеев, Пелат; но пронзил ему правую руку
Мармаридянин Корит, пригвоздив ее к дереву двери.
Абант висящего бок поразил; и тот не свалился,
Но, к косяку прикреплен, повис на руке, умирая.
Вот распростерт Меналей, за Персея поднявший оружье,
Назамопийских полей, Дорил, богатейший хозяин, —
Тот богатейший Дорил, — никто не владел столь обширной
В крае землей, не сбирал в изобилье таком благовоний.
Брошено косо, копье в паху у Дорила застряло,
Место смертельное пах. Лишь раны виновник, бактриец
Галкионей увидал, что прерывисто тот испускает
Дух и глаза закатил, промолвил: «Земля под ступнями —
Вот все владенья твои!» — и бескровное тело покинул.
Бросил в бактрийца копье, из раны горячей исторгнув,
Мститель, Абанта внук, и оно сквозь ноздри проникло,
Через затылок прошло и с обеих сторон выступало.
Руку Фортуна сама направляет; и Клитий и Кланий,
Матери дети одной, по-разному ранены были:
Клитию ясень пронзил, тяжелою пущен рукою,
Лядвеи обе зараз; а Кланий зубами вонзился
В древко, пал Келадон, что из Мендеса, и палестинской
Матери сын Астрей, чей был неизвестен родитель;
И Этион, что умел когда-то грядущее видеть, —
Лживою птицей теперь он обманут; и оруженосец
Царский Тоакт, и Агирт, опозоренный отцеубийством…
Больше, однако, в живых оставалось. С единым покончить
Было стремленье у всех. Ополчились ряды отовсюду
Единодушно, вражда на заслугу и честь ополчилась!
Богобоязненный тесть и теща с женой молодою
Тщетно стоят за него, наполняя лишь воплями сени,
Их оружия звук и поверженных стон заглушают.
Вот оскверненных уже заливает Беллона пенатов
Кровью обильной и вновь замешать поспешает сраженье,
Вот окружает его Финей и тысяча следом
Сзади Финея. Летят, многочисленней градин зимою,
Копья с обеих сторон — и глаз и ушей его мимо.
Тут-то прижался спиной он к камню огромной колонны,
Обезопасив свой тыл, к супротивным рядам обращенный, —
Их отбивает напор! Впереди напирающих слева
Был хаониец Молпей; Этемон из Набатии — справа.
Словно тигрицу, когда, истомленная голодом, слышит
В разных долинах она двух стад мычанье, не знает,
Ей на какое напасть, напасть же стремится на оба, —
Так сомневался Персей, направо ему иль налево
Ринуться; все же, пронзив его голень, отбросил Молпея.
Впрок ему бегство. Меж тем Этемон не дает передышки,
Бесится, рану стремясь нанести в часть верхнюю шеи.
Не рассчитал своих сил, и надвое меч занесенный
Переломился о ствол сотрясенной ударом колонны.
И разлетелся клинок, и вонзился в гортань господина.
Но, чтобы смерть причинить, была недостаточна рана.
И между тем как тот трепетал, безоружные руки
Вытянув тщетно, мечом Персей пронзил килленийским, —
Но, как увидел, что пасть должна перед множеством доблесть, —
«Помощи, — молвил Персей, — раз вами к тому понужден я,
Буду искать у врага! Отверните же лица скорее,
Если меж вами есть друг!» — и главу он приподнял Горгоны.
«Нет, других поищи, кто твоим чудесам бы поверил!» —
Тескел сказал и готов был рукой роковое оружье
Бросить, но так и застыл изваяньем из мрамора. Ампик,
Тотчас стоявший за ним, на полную доблестным духом
Грудь Линкида с мечом устремился, но в этом движенье
Окоченела рука, ни вперед, ни назад не движима.
Тотчас Нилей, что солгал, семиречным будто бы Нилом
Он порожден, на щите обозначивший семь его устий, —
Часть из них серебром, другую же золотом, — молвил:
«Вот полюбуйся, Персей, на источники нашего рода!
К манам немым унесешь утешенье немалое в смерти,
Пав от такого, как я!» Но часть последняя речи
Вдруг прервалась, и мнится, что рот, вполовину открытый,
Хочет еще говорить, но слова не находят дороги.
От малодушия вы, а совсем не от мощи Горгоны
Остолбенели! — бранит их Эрике. — Накинемся вместе,
Наземь повергнем юнца с его чародейным оружьем!»
Кинуться был он готов; но землею задержаны стопы, —
Вооруженный стоит из камня недвижного образ.
Кару те все понесли по заслугам. Но воин Персея
Был там один, Аконтей; пока за Персея сражался,
Лик он Горгоны узрел и в камень тотчас обратился.
Астиагей же его, за живого сочтя, ударяет
Длинным мечом. Засвистел его меч пронзительным свистом,
Астиагей изумлен, — но принял он ту же природу,
Мраморным став, и лицо выраженье хранит изумленья.
Долгое дело — мужей имена из простого народа
Перечислять. Их двести всего после боя осталось, —
Остолбенев, все двести стоят: увидали Горгону!
Тут лишь Финей пожалел наконец о неправедной битве, —
Только что ж делать ему? Он лишь образы разные видит,
Он и своих узнает и, по имени каждого клича,
Помощи просит; не веря себе, касается ближних.
Тел, — но мрамор они; отвернулся и так, умоляя,
В стороны руки простер, изъявляя покорность, и молвил:
«Ты побеждаешь, Персей: отврати это чудище, в камень
Все обращающий лик Медузы, какой бы он ни был.
О, отврати, я молю! Не злоба, не царствовать жажда
К брани подвигли меня: за супругу я поднял оружье.
Право заслугами ты приобрел, а я — ожиданьем.
Не уступил, — и мне жаль. Из всего, о храбрейший, мою лишь
Душу ты мне уступи, да будет твоим остальное!»
И говорившему так, и того, к кому сам обращался,
Видеть не смевшему, — «Что, — говорит, — о Финей боязливый,
Дать, тебе ныне могу, — и дар то не малый для труса! —
Дам, ты страх свой откинь. Не обижу тебя я железом.
Наоборот, на века, как памятник некий, оставлю.
Будешь всегда на виду ты в доме у нашего тестя,
Чтобы супругу мою утешал нареченного образ!»
Молвив такие слова, он главу повернул Форкиниды
К месту, куда был Финей лицом обращен трепетавшим.
И, между тем как глаза повернуть пытался он, шея
Окоченела его, и в камень слеза затвердела.
Но умоляющий лик и уста боязливые в камне
Видны досель, о пощаде мольба и покорности знаки.
Вот победитель Персей с супругою в отчие стены
Входит. Защитник семьи, неповинности дедовой мститель,
Вот он на Прета напал: затем, что, оружием выгнав
Брата, Прет захватил твердыню Акризия силой.
Но ни оружьем своим, ни присвоенной подло твердыней
Грозных не мог одолеть он очей змееноеного чуда.
Все же тебя, Полидект, небольшого правитель Серифа,
Юноши доблесть, в дедах очевидная стольких, ни беды
Все же смягчить не могли. Ненавидишь упорно Персея,
Непримиримый, и нет неправому гневу предела.
Хочешь и славы лишить, утверждаешь ты, будто измыслил
Он, что Медузу убил. «Я дам тебе знак непреложный.
Поберегите глаза!» — воскликнул Персей, и Медузы
Ликом царево лицо превращает он в камень бескровный.
Сопровождала досель своего златородного брата
Дева Тритония. Вот, окруженная облаком полым,
Бросив Сериф и Кита и Гиар направо оставив,
Наикратчайшим путем через море отправилась в Фивы,
На Геликон, обиталище Дев. Геликона достигнув,
Остановилась и так обратилась к сестрам ученым:
«Слава наших ушей об источнике новом достигла,
Том, что копытом пробил в скале Быстрокрылец Медузы,
Ради того я пришла. Я хотела чудесное дело
Видеть. Я зрела, как сам он из крови возник материнской».
«Ради чего б ни пришла, — отвечала Урания, — в наши
Сени, богиня, всегда ты нашему сердцу желанна!
Верен, однако же, слух: Пегасом тот новый источник
Был изведен», — и свела Тритонию к влаге священной,
Долго дивилась воде, от удара копыта потекшей,
Обозревала потом и лесов вековечные чащи,
Своды пещер и луга, где цветы без счета пестрели,
И назвала Мнемонид счастливыми в по занятьям,
И по урочищам их. Одна из сестер ей» сказала:
«О, если б доблесть твоя не влекла тебя к большим деяньям,
Что бы тебе не примкнуть, Тритония, к нашему хору!
Молвишь ты правду, хваля по заслугам и дело и место.
Наша прекрасна судьба, — да лишь бы нам жить безопасно!
Но — до чего же ничто не запретно пороку! — девичьи
Все устрашает сердца: Пиренеи пред глазами жестокий
Так и стоит, до сих пор не могу отойти от испуга.
Лютый, в давлидских полях и фокейских он стал господином
С войском фракийским своим и без права владел государством,
В храмы парнасские мы направлялись: нас увидал он
И, с выраженьем таким, будто чтит божественность нашу, —
«О Мнемониды! — сказал, — он по виду узнал нас. — Постойте!
Не сомневайтесь, молю, от дождя с непогодой укройтесь —
Дождь пошел, — под кровлей моей! И в меньшие клети
Боги входили не раз». Побуждаемы речью и часом,
Дали согласие мы и в передние входим хоромы.
Дождь меж тем перестал, был Австр побежден Аквилоном,
По небу, чистому вновь, лишь темные тучи бежали.
Мы собрались уходить. Но дом Пиренеи запирает.
Нам же насильем грозит. Его мы избегли — на крыльях.
Как бы вслед устремясь, во весь рост он стоял на твердыне!
«Тем же путем понесусь, — говорит, — где вы понесетесь!»
Вдруг, безрассудный, стремглав с верхушки бросился башни;
Вниз головой он упал и раздробленным черепом оземь
Грянулся, землю залив, перед смертью, проклятою кровью».
Муза вела свой рассказ. Но крылья вверху зазвучали,
И от высоких ветвей раздался приветствия голос.
Глянула верх не поймет, откуда так слышится ясно
Говор. Юпитера дочь полагает: то речи людские.
Были то птицы! Числом же их девять: на рок свой пеняя,
В ветках сороки сидят, что всему подражают на свете,
И удивленной рекла богиня богине: «Недавно
Птиц приумножили сонм побежденные в споре сороки.
Их же богатый Пиэр породил на равнине пеллейской.
Мать им Эвиппа была пеонийка, что к мощной Луцине,
Девять рождавшая раз, обращалась девятикратно.
Вот возгордилась числом толпа тех сестер безрассудных.
Множество градов они гемонийских прошли и ахайских,
К нам пришли и такой состязанье затеяли речью:
«Полно вам темный народ своею обманывать ложной
Сладостью! С нами теперь, феспийские, спорьте, богини,
Если себе доверяете вы! Ни искусством, ни звуком
Не победить нас. Числом нас столько же. Иль уступите,
Сдавшись, Медузы родник заодно с Аганиппой гиантской,
Иль эмафийские вам мы равнины уступим до самых
Снежных Пеонов, — и пусть нам нимфы судьями будут».
В спор было стыдно вступать, но еще показалось стыднее —
Им уступить. Вот выбрали нимф, — и тотчас, поклявшись
Реками, сели они на сиденье из дикого камня.
Дева, что вызвала нас, начинает без жребия первой.
Брани бессмертных поет; воздает не по праву Гигантам
Честь, а великих богов деянья меж тем умаляет:
Будто, когда изошел Тифей из подземного царства,
На небожителей страх он нагнал, и они, убегая,
Тыл обратили, пока утомленных не принял Египет
В тучные земли и Нил, на семь рукавов разделенный.
Будто потом и туда заявился Тифей земнородный,
И что бессмертным пришлось под обманными видами скрыться.
«Стада вождем, — говорит, — стал сам Юпитер: Либийский
Изображаем Аммон и доныне с крутыми рогами!
Вороном сделался Феб, козлом — порожденье Семелы.
Кошкой — Делийца сестра, Сатурния — белой коровой*
Рыбой Венера ушла, Киллений стал ибисом-птицей».
Все это спела она, сочетая с кифарою голос.
«Вызвали нас, Аонид, — но тебе недосужно, быть может,
Некогда, может быть, слух склонять к песнопениям нашим?»
«Не сомневайся и всю передай по порядку мне песню», —
Молвит Паллада и в тень прохладную рощи садится.
Муза, — «Даем мы одной, — говорит, — одолеть в состязанье!» —
Встала и, плющ молодой вплетя себе в волосы, стала
Пальцем из струн извлекать Каллиопа печальные звуки,
Сопровождая такой дрожание струнное песней:
«Первой Церера кривым сошником целину всколыхнула,
Первой — земле принесла и плоды, и покорную пищу,
Первой — законы дала, и все даровала — Церера!
Буду ее воспевать. О, только б достойно богини
Песня пропелась моя! — богиня сей песни достойна.
Остров Тринакрия был на падших наложен Гигантов,
Грузом тяжелым его под землей лежащий придавлен
Древний Тифей, что дерзнул возмечтать о престоле небесном,
Все продолжает борьбу, все время восстать угрожает.
Но авсонииский Пелор над правой простерся рукою,
Ты же на левой, Пахин; Лилибеем придавлены ноги,
Голову Этна гнетет. Тифей, протянувшись под нею,
Ртом извергает песок и огонь изрыгает, беснуясь.
Тщетно старается он то бремя свалить земляное,
Силой своей раскидать города и огромные горы:
Вот и трепещет земля, и сам повелитель безмолвных
В страхе, не вскрылась бы вдруг, не дала бы зияния суша.
Свет не проник бы к нему, ужасая пугливые тени.
Царь, той напасти страшась, из хором своих сумрачных вышел,
На колесницу ступил и, черными мчимый конями,
Тщательно стал объезжать основанья земли Сицилийской.
Все осмотрев, убедясь, что ничто не грозит обвалиться,
Страх отложил он. Меж тем Эрикина его увидала
С ей посвященной горы. И, обняв крылатого сына, —
«Сын мой, оружье мое, и рука, и могущество! — молвит, —
Лук свой возьми, Купидон, которым ты всех поражаешь,
Быстрые стрелы направь в грудь бога, которому жребий
Выпал последний, когда триединое царство делили.
Горние все и Юпитер-отец, и боги морские
Власть твою знают, и тот, в чьей власти боги морские.
Тартару что ж отставать? Что власти своей и моей ты
Не расширяешь? Идет ведь дело о трети вселенной!
Даже и в небе у нас — каково же терпение наше! —
Презрены мы; уменьшается власть и моя и Амура,
Разве не видишь: от нас и Паллада теперь и Диана
Лучница прочь отошли? И девствовать будет Цереры
Дочь, коль допустим: она и сама этой участи хочет.
Ежели к просьбе моей ты не глух — ради общего царства
С дядей богиню сведи». Сказала Венера. И тотчас
Взялся Амур за колчан и стрелу, как мать повелела,
Выбрал из тысячи стрел одну, но острее которой
Не было и ни одной, что лучше бы слушалась лука.
Вот свой податливый рог изогнул, подставив колено,
Мальчик и Диту пронзил искривленной тростинкою сердце,
Глубоководное есть от стен недалеко геннейских
Озеро; названо Перг; лебединых более кликов
В волнах струистых своих и Каистр едва ли услышит!
Воды венчая, их лес окружил отовсюду, листвою
Фебов огонь заслоня, покрывалу в театре подобно,
Ветви прохладу дарят, цветы разноцветные — почва.
Там неизменно весна. Пока Прозерпина резвилась
В роще, фиалки брала и белые лилии с луга,
В рвенье девичьем своем и подол и корзины цветами
Полнила, спутниц-подруг превзойти стараясь усердьем,
Мигом ее увидал, полюбил и похитил Подземный, —
Столь он поспешен в любви! Перепугана насмерть богиня,
Мать и подружек своих — но мать все ж чаще! — в смятенье
Кличет. Когда ж порвала у верхнего края одежду,
Все, что сбирала, цветы из распущенной туники пали.
Столько еще простоты в ее летах младенческих было,
Что и утрата цветов увеличила девичье горе!
А похититель меж тем, по имени их называя,
Гонит храпящих коней, торопясь, по шеям, по гривам
Сыплет удары вожжей, покрытых ржавчиной темной,
Мимо священных озер и Паликовых, пахнущих серой,
Вод, что бурлят, прорываясь из недр; через местность несется,
Где бакхиады — народ из Коринфа двуморского — древле
Стены воздвигли меж двух корабельных стоянок неравных!
Меж Кианеей лежит и пизейским ключом Аретузой,
Там, где отроги сошлись, пространство зажатое моря.
Там-то жила — от нее происходит и местности имя —
Нимфа, в Сицилии всех знаменитее нимф, Кианея.
Вот, до полживота над поверхностью водной поднявшись,
Деву узнала она. «Не проедете дальше! — сказала, —
Зятем Цереры тебе не бывать против воли богини;
Просьбой, не силою взять ты должен был деву. Коль можно
С малым большое равнять, — полюбил и меня мой Анапис,
Все ж он меня испросил, я в брак не со страха вступила».
Молвила нимфа и их, в обе стороны руки раздвинув,
Не пропустила. Сдержать тут гнева не мог уж Сатурний.
Страшных своих разогнал он коней и в бездну пучины
Царский скиптр, на лету закрутившийся, мощной рукою
Кинул, — и, поражена, земля путь в Тартар открыла
И колесницу богов приняла в середину провала.
А Кианея, скорбя, что похищена дева, что этим
Попрано право ее, с тех пор безутешную рану
Носит в безмолвной душе и вся истекает слезами.
В воды, которых была божеством лишь недавно великим,
Вся переходит сама, утончаясь; смягчаются члены,
Кости — можно согнуть, и ногти утратили твердость,
Что было тоньше всего, становится первое жидким, —
Пряди лазурных волос, персты ее, икры и стопы.
После, как члены она потеряла, в холодные струи
Краток уж был переход. Бока, спина ее, плечи
И ослабевшая грудь — все тонкими стало ручьями.
Вот наконец, вместо крови живой, в изменившихся жилах
Льется вода, и уж нет ничего, что можно схватить бы.
В ужасе мать между тем пропавшую дочь понапрасну
Ищет везде на земле, во всех ее ищет глубинах.
Отдых вкушавшей ее не видала Аврора с власами
Влажными, Геспер не зрел. В обеих руках запалила
Ветви горючей сосны, на Этне возросшей, богиня
И леденящею тьмой проносила, не зная покоя.
Снова, лишь радостный день погашал созвездия ночи,
Дочь искала она, где Солнце заходит и всходит.
Раз, утомившись, она стала мучиться жаждой, но нечем
Было ей уст освежить; соломой крытую видит
Хижину, в низкую дверь постучала; выходит старуха,
Видит богиню она и тотчас выносит просящей
Сладкого чашу питья из поджаренных зерен ячменных.
Пьет Церера. Меж тем злоречивый и дерзкий мальчишка
Перед богинею стал и, смеясь, обозвал ее «жадной».
И оскорбилась она и, еще не допивши напитка,
Мальчика вдруг облила ячменем, в воде разведенным.
Пятна впитались в лицо; где были у дерзкого руки, —
Выросли ноги, и хвост к измененным прибавился членам.
И в невеликий размер, — чтобы силы вредить не имел он, —
Сжался: в ящерку он превращен был, малого меньше.
От изумленной, в слезах, попытавшейся чуда коснуться
Бабки бежал он и в норку ушел. Так и носит названье
В изобличенье стыда, и в крапинках все его тело.
Сколько богиня еще по землям блуждала и водам,
Трудно в словах передать. Весь мир был для ищущей тесен.
И возвратилась она в Сиканию; все озирая,
До Кианеи дошла. Кианея, не будь превращенной,
Все рассказала бы ей. Хоть нимфа сказать и желала,
Не было уст у нее, языка, чтобы вымолвить слово.
Знаки, однако, дала; очам материнским знакомый,
Павший в том месте в святой водоем поясок Персефоны
Молча богине она на поверхности вод показала.
Та, лишь узнала его, убедясь наконец в похищенье
Дочери, стала терзать в небреженье висящие кудри,
И без числа себе грудь ладонями мать поражала,
Все же не знала, где дочь. Все земли клянет, называет
Неблагодарными их, недостойными дара богини,
Всех же сильнее клянет Тринакрию, где обнаружен
След был беды. Вне себя, богиня пахавшие землю
Переломала плуги, предала одинаковой смерти
И поселян, и волов, работников поля; велела
Нивам доверье людей обмануть, семена загубила…
Плодоношенье земли, всего достояние мира,
Сокрушено. В зеленях по полям умирают посевы;
То от излишних дождей, то от солнца излишнего чахнут;
Звезды и ветер вредят. Опавшие зерна сбирают
Жадные птицы; волчец и куколь и разные травы,
Не выводимы ничем, полонили пшеничные нивы.
Тут Алфеяда главу из вод показала элейских
И, оттолкнув к ушам волос струящихся пряди,
Молвит: «О девы той мать, искомой по целому миру,
Мать урожаев земных, отреши непомерные муки
И в раздраженье своем не гневись на верную землю!
Не заслужила земля: похищенью открылась невольно.
Нет, не за родину я умоляю. Пришла я как гостья.
Родина в Пизе моя, происходим же мы из Элиды.
Я чужестранкой живу в Сикании. Все же милей мне
Всех она стран. У меня, Аретузы, здесь ныне пенаты,
Здесь пребыванье мое: его пощади, всеблагая!
Двинулась с места зачем, как я под громадою моря
В край Ортигийский пришла, — рассказам об этом настанет
Время свое, когда от забот свободна ты будешь
И просветлеешь лицом. Для потока доступна, дорогу
Мне открывает земля; пройдя по глубинным пещерам,
Здесь я подъемлю чело и смотрю на забытые звезды.
Там-то, когда я текла под землею стремниной стигийской,
Я Прозерпину твою лицезрела своими глазами.
Так же печальна она, с таким же испуганным ликом,
Но — государыней там великою темного царства,
Но преисподних царя, могучею стала супругой!»
Мать при этих словах как каменной стала и долго
Поражена словно громом была; когда же сменилось
Тяжкий страданием в вей беспамятство тяжкое, взмыла
На колеснице в эфир. И с ликом, тучами скрытым,
В негодованье, власы распустив, пред Юпитером стала.
«Вот я, Юпитер, пришла молить тебя, — молвила, — ради
Крови моей и твоей. О, если ты мать не жалеешь,
Дочь пусть тронет тебя! Да не будет твое попеченье
Менее к ней оттого, что была рождена она мною.
Дочь я нашла наконец, которую долго искала.
Ежели только «найти» означает «утратить» иль если
Знать, где она, означает найти! Прощу похищенье,
Лишь бы вернул он ее, затем, что грабителя мужа
Дочь недостойна твоя, — коль моей уже быть перестала!»
Царь ей богов возразил: «Для обоих залог и забота
Наше с тобою дитя. Но ежели хочешь ты вещи
Правильным именем звать, — то это ничуть не обида;
Наоборот, то — любовь. И зять нам такой не постыден.
Дай лишь согласье свое. Не касаясь иного, — не мало
Братом Юпитера быть! У него же и много иного.
Жребием только своим меня он пониже. Но если
Так их жаждешь развесть, да вернется в эфир Прозерпина,
Но при условье одном, чтоб там никогда не вкушала
Пищи: Парками так предусмотрено в вечных законах».
Молвил. И вывесть на свет Прозерпину решила Церера.
Но воспрепятствовал рок. Нечаянно пост разрешила
Дева: она, в простоте, по подземным бродя вертоградам,
С ветки кривой сорвала одно из гранатовых яблок
И из подсохшей коры семь вынула зерен и в губы
Выжала: только один Аскалаф ее видел при этом, —
Тот, про кого говорят, что его в дни оные Орфна,
Между Авернских сестер превеликой известности нимфа,
В мрачных глубинах пещер родила своему Ахеронту.
Видел — и девы возврат погубил, жестокий, доносом.
Стон издала владычица тьмы, и отверженной птицей
Стал чрез нее Аскалаф: окропив флегетоновой влагой
Темя его, придала ему клюв и округлые очи.
Он, потерявший себя, одевается в желтые перья
И головою растет; загибаются длинные когти;
Новые крылья еще непроворными зыблет руками.
Гнусною птицей он стал, вещуньей грозящего горя,
Нерасторопной совой, для смертных предвестием бедствий.
Этот, как можно судить, за язык и донос наказанье
Мог понести. Но у вас, Ахелоевы дочери, птичьи
Перья и ноги зачем? Ведь раньше вы девами были!
Иль оттого, что, когда собирала цветы Прозерпина
Вешние, были вы с ней, сирены ученые, вместе?
После по миру всему ее вы напрасно искали,
И чтобы даже моря про вашу узнали заботу,
Вскоре над зыбью морской на крыльях-веслах держаться
Вы пожелали, и к вам божества благосклонность явили:
Руки и ноги у вас вдруг желтыми стали от перьев!
Но чтобы пение их, на усладу рожденное слуху,
Чтобы подобная речь в даровитых устах не пропала,
Девичьи лица у них, человечий по-прежнему голос.
И между братом своим и печальной сестрою посредник, —
Круг годовой разделил на две половины Юпитер.
Ныне — равно двух царств божество — проводит богиня
Месяцев столько ж в году при матери, сколько при муже.
А у Цереры тотчас и душа и лицо изменились.
И перед Дитом самим предстать дерзнувшая в скорби,
Вдруг просветлела челом, как солнце, что было закрыто
Туч дождевых пеленой, но из туч побежденных выходит.
Дочь получив, успокоена, так вопрошает Церера:
«Что ж, Аретуза, ушла? Почему ты — священный источник?»
И приумолкли струи, и главу подымает богиня
Из глубины родника, и, зеленые волосы выжав,
Так начала про любовь элейского бога речного:
«Происхожу, — говорит, — из нимф я, живущих в Ахайе,
Не было девы меж них, что усердней меня выбирала б
Место охоты иль сеть усердней меня наставляла.
И хоть своей красотой не стремилась я славы достигнуть,
Хоть и могуча была, но красивою все же считалась.
Пусть хвалили меня, не тщеславилась я красотою.
Рады иные, — а я в простоте деревенской стыдилась
Женской красы: понравиться — мне преступленьем казалось.
Из стимфалидских дубрав возвращалась я, помню, усталой.
Зной был, труды же мои — немалые — зной удвояли.
Вот подошла я к воде, без воронок, без рокота текшей,
Ясной до самого дна, чрез которую камешки в глуби
Можно все было счесть, как будто совсем неподвижной,
Ветлы седые кругом и тополи, вскормлены влагой,
Склонам ее берегов природную тень доставляли.
Я подошла и ступню сначала в струю погрузила.
Вот по колена стою. Не довольствуясь этим, снимаю
Пояс и мягкий покров кладу на склоненную иву.
Вот уж и вся я в воде. Ударяю по ней, загребаю,
Черпаю на сто ладов и руками машу, отряхаясь.
Тут глубоко под водой услыхала какой-то я ропот, —
И в перепуге плыву на закраину ближнего брега.
«Что ты спешишь, Аретуза? — Алфей из вод своих молвит, —
Что ты спешишь?» — еще раз повторяет он голосом хриплым.
Мчусь я, такой как была, без одежды, — мои ведь одежды
Были на том берегу. И настойчивей он пламенеет,
Голою видит меня и считает на все уж согласной.
Я убегала, а он меня настигал, разъяренный, —
Так, крылом трепеща, от ястреба голуби мчатся;
Ястреб, преследуя, так голубей трепещущих гонит.
Мимо уже Орхомен, Псофиды, Киллены и сгиба
Гор Меналийских, туда, к Эриманфу, и дальше, в Элиду
Я продолжаю бежать. Он был меня не быстрее.
Но выносить столь длительный бег, неравная силой,
Я не могла, — а Алфей был в долгой работе вынослив.
Я через долы, поля и лесами покрытые горы,
Через утесы, скалы без всякой дороги бежала.
Солнце светило в тылу; и видела длинную тень я
Перед собою у ног — иль, может быть, страх ее видел!
Но ужасал меня звук приближавшихся ног, и под сильным
Уст дыханьем уже в волосах волповались повязки.
Тут я вскричала, устав: «Он схватит меня! Помоги же
Оруженосице ты, о Диктинна, которой нередко
Лук свой давала носить и стрелы в наполненном туле!»
Тронул богиню мой зов, и, облако выбрав густое,
Приосенила меня. Не найдет он покрытую мраком
И понапрасну вокруг близ облака полого ищет.
Два раза место, где я укрыта была, обогнул он;
Дважды «И_о_, Аретуза! И_о_, Аретуза!» взывал он.
Что было тут на душе у несчастной? Не чувство ль ягненка,
Если рычанье волков у высокого, слышит он хлева?
Иль русака, что сидит, притаясь, и враждебные видит
Морды собачьи, а сам шевельнуться от страха не смеет?
Но не уходит Речной; не видит, чтоб продолжались
Ног девичьих следы: на облако смотрит, на берег.
Потом холодным меж тем мои покрываются члены,
С тела всего у меня упадают лазурные капли.
Стоит мне двинуть ногой, — образуется лужа; стекают
Струи с волос, — и скорей, чем об этом тебе повествую,
Влагою вся становлюсь. Но узнал он желанные воды
И, навлеченное им мужское обличив скинув,
Снова в теченье свое обернулся, чтоб слиться со мною.
Делией вскрыта земля. По бессветным влекусь я пещерам
Вплоть до Ортигии. Та, мне единым с моею богиней
Именем милая, вновь наверх меня вывела, в воздух».
Кончила речь Аретуза. Впрягла урожаев богиня
Вновь в колесницу свою двух змей и уста им взнуздала.
Между небес и земли по воздуху так проезжая,
Легкую правила в путь колесницу к Тритонии в город,
В дом к Триптолему: семян половину велела посеять
На целине, а другие в полях, не паханных долго.
Над европейской землей и азийской высоко поднялся
Юноша. Вот он уже до скифских домчался пределов.
В Скифии царствовал Линк. Вошел он под царскую кровлю,
С чем и откуда пришел, про имя и родину спрошен, —
«Родина, — молвил, — моя — пресветлой твердыня Афины,
Имя же мне — Триптолем. Не на судне я прибыл, по водам,
Не на ногах по земле: мне открыты пути по эфиру.
Вот вам Цереры дары: по широким рассеяны нивам,
Пышные жатвы они принесут вам и добрую пищу».
Зависть почуял дикарь: быть хочет виновником дара
Сам. Триптолема приняв, как гостя, на спящего крепко
Он нападает с мечом. Но, грудь пронзить уж готовый,
Был он Церерою в рысь обращен. И священною парой
Править по небу вспять Мопсопийцу богиня велела».
Старшая наша сестра ученую кончила песню.
Хором согласным тогда геликонским победу богиням
Нимфы судили. Когда ж побежденные стали в них сыпать
Бранью, сказала она: «Для вас недостаточно, видно,
От посрамленья страдать; к вине прибавляете ругань
Злобную, но и у нас иссякло терпенье; вступим
Мы на карающий путь, своему мы последуем гневу».
Лишь засмеялись в ответ Эмафиды, презрели угрозы.
Вновь пытались они говорить и протягивать с криком
Наглые руки свои; но увидели вдруг, что выходят
Перья у них из ногтей, что у них оперяются руки.
Видят, одна у другой, как у всех на лице вырастает
Жесткий клюв, а в лесу появляются новые птицы.
В грудь хотят ударять, но, руками взмахнув и поднявшись,
В воздухе виснут уже — злословие леса — сороки.
В птицах доныне еще говорливость осталась былая,
Резкая их трескотня и к болтливости лишней пристрастье.
КНИГА ШЕСТАЯ
К повествованьям таким Тритония слух преклонила,
Песни сестер Аонид одобряла и гнев справедливый.
«Мало хвалить, — подумалось ей, — и нас да похвалят!
Без наказанья презреть не позволим божественность нашу»,
В мысли пришла ей судьба меонийки Арахны. Богиня
Слышала, что уступить ей славы в прядильном искусстве
Та не хотела. Была ж знаменита не местом, не родом —
Только искусством своим. Родитель ее колофонец
Идмон напитывал шерсть фокейской пурпурною краской,
Мать же ее умерла, — а была из простого народа.
Ровня отцу ее. Дочь, однако, по градам лидийским
Славное имя себе прилежаньем стяжала, хоть тоже,
В доме ничтожном родясь, обитала в ничтожных Гипенах.
Чтобы самим увидать ее труд удивительный, часто
Нимфы сходилися к ней из родных виноградников Тмола,
Нимфы сходилися к ней от волн Пактола родного.
Любо рассматривать нм не только готовые ткани, —
Самое деланье их: такова была прелесть искусства!
Как она грубую шерсть поначалу в клубки собирала,
Или же пальцами шерсть разминала, работала долго,
И становилась пышна, наподобие облака, волна.
Как она пальцем большим крутила свое веретенце,
Как рисовала иглой! — видна ученица Паллады.
Та отпирается, ей и такой наставницы стыдно.
«Пусть поспорит со мной! Проиграю — отдам что угодно».
Облик старухи приняв, виски посребрив сединою
Ложной, Паллада берет, — в поддержку слабого тела, —
Посох и говорит ей: «Не все преклонного возраста свойства
Следует нам отвергать: с годами является опыт.
Не отвергай мой совет. Ты в том домогаешься славы,
Что обрабатывать шерсть всех лучше умеешь из смертных.
Перед богиней склонись и за то, что сказала, прощенья,
Дерзкая, слезно моли. Простит она, если попросишь».
Искоса глянула та, оставляет начатые нити;
Руку едва удержав, раздраженье лицом выражая,
Речью Арахна такой ответила скрытой Палладе:
«Глупая ты и к тому ж одряхлела от старости долгой!
Жить слишком долго — во вред. Подобные речи невестка
Слушает пусть или дочь, — коль дочь у тебя иль невестка.
Мне же достанет ума своего. Не подумай, совета
Я твоего не приму, — при своем остаюсь убежденье.
Что ж не приходит сама? Избегает зачем состязанья?»
Ей же богиня, — «Пришла!» — говорит и, образ старухи
Сбросив, явила себя. Молодицы-мигдонки и нимфы
Пали пред ней. Лишь одна не трепещет пред нею Арахна.
Все же вскочила, на миг невольным покрылось румянцем
Девы лицо и опять побледнело. Так утренний воздух
Алым становится вдруг, едва лишь займется Аврора,
И чрез мгновение вновь бледнеет при солнца восходе.
Не уступает она и желаньем своим безрассудным
Гибель готовит себе. А Юпитера дочь, не противясь
И уговоры прервав, отложить состязанья не хочет.
И не замедлили: вот по разные стороны стали,
Обе на легкий станок для себя натянули основу.
Держит основу навой; станок — разделен тростниковым
Бердом; уток уж продет меж острыми зубьями: пальцы
Перебирают его. Проводя между нитей основы,
Зубьями берда они прибивают его, ударяя;
Обе спешат и, под грудь подпоясав одежду, руками
Двигают ловко, забыв от старания трудность работы.
Ткется пурпурная ткань, которая ведала чаны
Тирские; тонки у ней, едва различимы оттенки.
Так при дожде, от лучей преломленных возникшая, мощной
Радуга аркой встает и пространство небес украшает.
Рядом сияют на ней различных тысячи красок,
Самый же их переход ускользает от взора людского.
Так же сливаются здесь, — хоть крайние цветом отличны.
Вот вплетаются в ткань и тягучего золота нити,
И стародавних времен по ткани выводится повесть.
Марсов Тритония холм на Кекроповой крепости нитью
Изображает и спор, как этой земле нарекаться.
Вот и двенадцать богов с Юпитером посередине
В креслах высоких сидят, в величавом покое. Любого
Можно по виду признать. Юпитера царственен образ.
Бога морей явила она, как длинным трезубцем
Он ударяет скалу, и уж льется из каменной раны
Ток водяной: этим даром хотел он город присвоить.
Тут же являет себя — со щитом и копьем заостренным;
Шлем покрывает главу, эгида ей грудь защищает.
Изображает она, как из почвы, копьем прободенной,
Был извлечен урожай плодоносной сребристой оливы.
Боги дивятся труду. Окончанье работы — победа.
А чтоб могла увидать на примере соперница славы,
Что за награду должна ожидать за безумную дерзость, —
По четырем сторонам — состязанья явила четыре,
Дивных по краскам своим, и фигуры людей поместила.
Были в одном из углов фракийцы Гем и Родопа,
Снежные горы теперь, а некогда смертные люди, —
Прозвища вечных богов они оба рискнули присвоить.
Выткан с другой стороны был матери жалких пигмеев
Жребий: Юнона, ее победив в состязанье, судила
Сделаться ей журавлем и войну со своими затеять.
Выткала также она Антигону, дерзнувшую спорить
С вышней Юноной самой, — Антигону царица Юнона
Сделала птицей; не впрок для нее Илион оказался
С Лаомедонтом отцом, и пришлось в оперении белом
Аисту — ей — восхищаться собой и постукивать клювом.
Угол оставшийся был сиротеющим занят Киниром.
Храма ступени обняв, — родных дочерей своих члены! —
Этот на камне лежит и как будто слезами исходит.
Ткани края обвела миротворной богиня оливой:
Как подобало ей, труд своею закончила ветвью.
А меонийки узор — Европа с быком, обманувшим
Нимфу: сочтешь настоящим быка, настоящим и море!
Видно, как смотрит она на берег, покинутый ею,
Как она кличет подруг, как волн боится коснуться,
Вдруг подступающих к ней, и робко ступни поджимает.
Выткала, как у орла в когтях Астерия бьется;
Выткала Леду она под крылом лебединым лежащей.
Изобразила еще, как, обличьем прикрывшись сатира,
Парным Юпитер плодом Никтеиды утробу наполнил;
Амфитрионом явясь, как тобой овладел он, Алкмена;
Как он Данаю дождем золотым, Асопиду — огнями,
Как Деоиду змеей обманул, пастухом — Мнемозину.
Изобразила, как ты, о Нептун, в быка превратившись,
Деву Эолову взял, как, вид приняв Энипея,
Двух Алоидов родил, как баран — обманул Бизальтиду,
Кроткая Матерь сама, с золотыми власами из злаков,
Знала тебя как коня; змеевласая матерь Пегаса
Птицею знала тебя, дельфином знала Меланта;
Всем надлежащий им вид придала, и местности тоже.
Изображен ею Феб в деревенском обличий; выткан
С перьями ястреба он и с гривою льва; показала,
Как он, явясь пастухом, обманул Макарееву Иссу;
Как Эригону провел виноградом обманчивым Либер
И как Сатурн-жеребец — породил кентавра Хирона.
Край же ткани ее, каймой окружавшийся узкой,
Приукрашали цветы, с плющем сплетенные цепким.
И ни Паллада сама не могла опорочить, ни зависть
Дела ее. Но успех оскорбил белокурую Деву:
Изорвала она ткань — обличенье пороков небесных!
Бывшим в руках у нее челноком из киторского бука
Трижды, четырежды в лоб поразила Арахну. Несчастья
Бедная снесть не могла и петлей отважно сдавила
Горло. Но, сжалясь, ее извлекла из веревки Паллада,
Молвив: «Живи! Но и впредь — виси, негодяйка! Возмездье
То же падет, — чтобы ты беспокоилась и о грядущем, —
И на потомство твое, на внуков твоих отдаленных».
И, удаляясь, ее окропила Гекатиных зелий
Соком, и в этот же миг, обрызганы снадобьем страшным,
Волосы слезли ее, исчезли ноздри и уши,
Стала мала голова, и сделалось крохотным тело.
Нет уже ног, — по бокам топорщатся тонкие ножки;
Все остальное — живот. Из него тем не менее тянет
Нитку Арахна — паук продолжает плести паутину,
Лидия в трепете вся. О случившемся слух по фригийским
Градам идет, и широко молва разливается всюду.
Раньше, до свадьбы своей, Ниоба знавала Арахну,
В те времена, как жила в меонийском краю и в Сипиле.
Не научило ее наказанье землячки Арахны
Высшим богам уступать и быть в выраженьях скромнее.
Многим гордиться могла. Однако ни мужа искусство,
Ни благородная кровь, ни мощность обширного царства
Любы так не были ей, — хоть было и это ей любо, —
Сколь сыновья с дочерьми. Счастливейшей матерью можно
Было б Ниобу назвать, коль себя не сочла б таковою.
Как-то Твресия дочь, владевшая даром прозренья,
Манто, по улицам шла и, божественной движима силой,
Провозглашала: «Толпой, Исмениды, ступайте, несите
Ладан Латоне скорей и обоим, Латоной рожденным,
С благочестивой мольбой! Вплетете в волосы лавры!
Ибо Латона сама моими глаголет устами!»
Внемлют ей дочери Фив, чело украшают листвою
И на священный алтарь моленья приносят и ладан.
Вот горделиво идет с толпой приближенных Ниоба,
Золотом пышно блестя, во фригийские ткани вплетенным, —
Даже и в гневе своем прекрасна и, волосы вскинув,
Что ниспадали к плечам, величавой своей головою,
Остановилась и, всех обведя своим взором надменным, —
«Что за безумье? — кричит, — предпочесть понаслышке известных —
Зримым воочью богам? Почему алтарями Латону
Чтут, а мое божество — без курений? Родитель мой — Тантал,
Он же единственным был допущен до трапезы Вышних.
Матерь — Плеядам сестра; мне дед Атлант величайший,
Что на могучем хребте равновесье небесное держит,
Сам Юпитер мне дед. Но им я горжусь и как свекром.
Фригии все племена предо мною трепещут; держава
Кадма под властью моей; возведенная струнами крепость
Мужа, с народом ее, — в его и в моем управленье.
В доме, куда бы я взор ни направила, всюду встречаю
Всяких обилье богатств. К тому же достойна богини
Прелесть лица моего. Семерых дочерей ты причисли,
Юношей столько ж, а там и зятьев и невесток не меньше.
Так вопрошайте ж, на чем моя утверждается гордость!
Не понимаю, как вы порожденную Кеем-титаном
Смеете мне предпочесть — Латону, которой для р_о_дов
Даже великой землей в ничтожном отказано месте.
Небо, земля и вода — все вашу отвергло богиню.
В мире скиталась, пока над блуждавшей не сжалился Делос:
«Странницей ты по земле блуждаешь, я же — по морю», —
Остров сказал и приют неустойчивый ей предоставил.
Стала там матерью двух: то детей моих часть лишь седьмая!
Счастлива я: кто бы стал отрицать? И счастливой останусь.
Кто усомнится? Меня обеспечило чад изобилье.
Так я могуча, что мне повредить не в силах Фортуна.
Если и много возьмет, то более все же оставит.
Так я богата, что страх мне уже неизвестен. Представьте,
Что из толпы своих чад кого-нибудь я и лишилась;
Но, обездолена так, до двоих я не снижусь, — а двое —
Вся у Латоны толпа; не почти ли бездетна Латона?
Прочь разойдитесь! Алтарь покиньте! С волос поснимайте
Лавры!» Снимают венки, покидают жертвы, не кончив,
И — то дозволено им! — небожителей шепотом славят.
Возмущена тут богиня была и с высокой вершины
Кинфской с речью такой к своим близнецам обратилась:
«Вот я, родившая вас, появлением гордая вашим, —
Кроме Юноны, других не ниже богиня, — сомненье
Вижу, богиня ли я?! Алтари у меня отнимают,
Чтимые веки веков, — от вас жду помощи, дети!
Это не все еще зло. Танталида к печальному делу
Брань добавила: вас поставить осмелилась ниже
Собственных чад; и меня — то с нею да будет! — бездетной
Смела назвать, — ведь язык у нее от отца негодяя!»
Намеревалась мольбы тут добавить Латона, но молвил
Феб: «Перестань говорить! замедляешь ты жалобой кару»,
То же и Феба рекла, и, быстро по воздуху спрянув,
Кадмова града они, под облаком скрыты, достигли.
Гладкое было у стен широкое поле. Всечасно
Кони топтали его Колесницы во множестве также.
Твердых удары копыт размягчали на поприще почву.
Вот из могучих сынов Амфиона иные садятся
На горделивых коней, чьи спины алеют багрянцем
Тирским, и в руки берут отягченные златом поводья.
Вот между ними Исмен, — что первой матери мукой
Некогда был, — меж тем, как он правит по кругу привычным
Бегом коня своего и смиряет вспененную морду, —
«Горе мне!» — вскрикнул: уже впилась стрела в середину
Груди его, и, рукой умирающей повод покинув,
Сник постепенно Исмен с плеча лошадиного на бок.
Рядом с ним ехавший, стрел услыхав бряцанье в колчане,
Вмиг натянул поводья Сипил, — так кормчий пред бурей,
Тучу завидя, спешит; наставляет полотна, бессильно
Свисшие, чтобы поймать малейшие воздуха струи.
Вмиг натянул… но едва натянул он поводья, настигнут
Был неминучей стрелой; трепеща, она сзади вонзилась
В шею ему, и торчит наконечник железный из горла.
Сам он, как был, наклонясь через шею крутую и гриву,
Наземь скатился, и кровь запятнала горячая землю.
Вот и несчастный Федим, и, названный именем деда,
Тантал, обычный свой труд завершив и тело натерши
Маслом, вступили в борьбу, — подходящее юности дело.
И уж сплетались они, борясь друг с другом, грудь с грудью,
Тесным узлом; как вдруг, с натянутой пущена жилы,
Братьев пронзила стрела сплетенными, так, как стояли.
И застонали зараз и зараз согбенные мукой
Наземь сложили тела; зараз и последние взоры
Вскинули, лежа уже, и вместе дух испустили.
То увидал Алфенор; и, до крови в грудь ударяя,
К ним поспешает, — обняв, их к жизни вернуть, охладевших.
Но упадает и сам при свершении долга: Делиец
В грудь глубоко его смертоносным пронзает железом.
А как стрелу извлекли, на конце крючковатом достали
Легкого часть, а душа излетела с кровавой струею.
Отрок меж тем Дамасйхтон двойной был раною ранен,
А не одной. Удар под самой икрою пришелся
В месте, где мягким узлом под коленом сплетаются жилы.
Но, между тем как стрелу он пытался смертельную вырвать,
В горло вторая ему вонзилась по самые перья.
Вытолкнул крови напор стрелу, и кверху из раны
Прянула и, далеко полетев, прорезала воздух.
Илионей, оставшись один, напрасно с мольбою
Руки меж тем воздевал: «О боги, о все без различья!» —
Молвил, не зная о том, что молиться не всем надлежало, —
«Сжальтесь!» — и тронут был Феб-луконосец, хотя невозможно
Было стрелу возвратить. Погиб он, однако, от раны
Легкой: в сердце его стрела не глубоко вонзилась.
Слух о беде, и народная скорбь, и домашних рыданья
Вскоре уверили мать в нежданно постигшем крушенье,
И удивляться смогла и гневаться, как же дерзнули
Боги такое свершить — что столь права их велики!
Вот и отец Амфион, грудь острым железом пронзивши,
Умер, горе свое одновременно с жизнью окончив.
О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы,
Что от Латониных жертв недавно народ отвращала
Или когда среди города шла, выступая надменно,
Всем на зависть своим! А теперь ее враг пожалел бы.
К хладным припала телам; без порядка она расточала
Всем семерым сыновьям на прощанье свои поцелуи.
К небу от них подняла посиневшие руки и молвит:
«Горем питайся и гнев насыщай слезами моими.
Зверское сердце насыть! И меня на семи погребеньях
Мертвой несут. Победив, торжествуй надо мною, врагиня!
Но почему — победив? У несчастной больше осталось,
Чем у счастливой тебя. Семерых схоронив — побеждаю».
Молвила, но уж звенит тетива на натянутом луке:
Кроме Ниобы одной, окружающих всех устрашила.
Та же от горя смела. Стояли в одеждах печали
Около братских одров распустившие волосы сестры,
Вот из толпы их одна, стрелу извлекая из тела,
К брату своим побледневшим лицом, умирая, склонилась.
Вот, несчастливицу мать пытаясь утешить, другая
Смолкла внезапно и смерть приняла от невидимой раны,
Губы тогда лишь сомкнув, когда испустила дыханье.
Эта, пытаясь спастись, вдруг падает; та умирает,
Пав на сестру; та бежит, а эта стоит и трепещет.
Смерть шестерых отняла, — от разных погибли ранений,
Лишь оставалась одна: и мать, ее всем своим телом,
Всею одеждой прикрыв, — «Одну лишь оставь мне, меньшую!
Только меньшую из всех прошу! — восклицает. — Одну лишь!»
Молит она: а уж та, о ком она молит, — погибла…
Сирой сидит, между тел сыновей, дочерей и супруга,
Оцепенев от бед. Волос не шевелит ей ветер,
Нет ни кровинки в щеках; на лице ее скорбном недвижно
Очи стоят; ничего не осталось в Ниобе живого.
Вот у нее и язык с отвердевшим смерзается небом;
Вот уже в мышцах ее к напряженью пропала способность.
Шея не гнется уже, не в силах двинуться руки,
Ноги не могут ступить, и нутро ее все каменеет.
Плачет, однако, и вот, окутана вихрем могучим,
Унесена в свой отеческий край. На горной вершине
Плачет: поныне еще источаются мрамором слезы.
Тут устрашаются все очевидностью божьего гнева, —
Жены, равно и мужи; и все почитают, щедрее
Жертвы неся на алтарь разрешившейся двойней богини.
И, как всегда, о былом вспоминают в связи с настоящим.
Молвил один: «Полей плодородных ликийских насельцы
Тоже, Латону презрев, не остались когда-то без кары.
Мало известно о том, — они были незнатные люди, —
Но удивительно все ж. Я озеро видел и место,
Чудом известное тем. Меня мой отец престарелый, —
Сам уж ходить он не мог, — послал отвести туда стадо
Лучших отборных коров, в провожатые дав мне ликийца,
Местного жителя. С ним выбираем мы пастбище вместе;
Видим меж тем: посреди озерка, почерневший от угля
Жертв, выступает алтарь, тростником окруженный дрожащим,
Стал и шепотом: «Будь ко мне благосклонна!» — промолвил
Мой провожатый, и я: «Будь ко мне благосклонна!» — промолвил.
Спрашивал я между тем, чей жертвенник — Фавна, наяд ли,
Местного ль бога, — и вот что тамошний передал житель:
«Юноша, этот алтарь — не горного бога обитель.
Жертвенник той посвящен, которой царица супруга
Все заказала моря; лишь Делос блуждающий принял
Странницу, — в те времена сам плавал он, остров подвижный,
Там-то Латона легла под Палладиным древом и пальмой
И породила на свет неугодную мачехе двойню.
И побежала опять от Юноны родильница, молвят,
К груди прижавши, детей — бессмертных чету! — уносила.
В Ликию вскоре придя, — где явилась Химера, — под тяжким
Зноем, палившим поля, трудом утомленная долгим,
Солнцем сожженная, пить захотела беглянка-богиня, —
Жадно меж тем молоко из грудей сосали младенцы.
Вдруг озерко с необильной водой в глубине увидала
Дола; жители сел ветвистую там добывали
Вербу и гибкий тростник с любезной болотам осокой.
Вот подошла и, колена согнув, опустилась Латона
Наземь, стремясь почерпнуть студеной струи и напиться.
Сельский народ не велит. К ним так обратилась богиня:
«Как же воды не давать? Достояние общее — воды.
В собственность воздух не дан никому от природы, ни солнце,
Ни водяные струи; у народного я достоянья!
Все же дать мне воды на коленях прошу; не пришла я
Этой водой омывать свое истомленное тело, —
Только напиться хочу. Нет влаги в устах говорящей,
И пересохла гортань, в ней голос насилу проходит.
Нектаром будет глбток мне воды; я уверена, жизнь он
Мне возвратит: озерной струей вы мне жизнь даровали б.
Вы пожалейте и их, которые тянут ручонки
С груди моей!» И как раз тянулись ручонками дети.
Тронуть кого б не могли богинины кроткие речи?
Все же молящей они запрещать продолжают, к тому же —
Ежели прочь не уйдет — угрожают, ругаясь вдобавок.
Мало того: ногами они и руками взмутили
Озеро, с самого дна они подняли тину, нарочно
В воду туда и сюда с намереньем прыгая злостным.
Жажду гнев одолел: дочь Кея теперь уж не молит
Их, недостойных, и слов, для богини чрезмерно смиренных,
Не повторяет уже. Вот, к звездам руки подъемля,
Молвит: «Будете жить вы вечно в озере этом!»
Воля богини сбылась; им нравится быть под водою,
То в глубину озерка всем телом своим погружаться,
То выступать головой; то по водной поверхности плавать,
Или сидеть иногда на прибрежий озера, или
В омут студеный нырять. Доныне они упражняют
В брани свой гнусный язык и, всякую совесть откинув,
Хоть и сидят под водой, и там все тщатся злословить.
Хриплым голос их стал: надувается вспухшая шея;
Сроду широкие рты от брани еще растянулись;
Головы с телом слились, а шея как будто исчезла;
Спинка у них зелена, а живот — часть главная — белый.
В тинистом омуте, — род новоявленный, — скачут лягушки!»
Только один рассказал, как ликийского племени люди
Жизнь скончали, другой о Сатире припомнил, который,
Сыном Латоны в игре побежден на Палладиной флейте,
Был им наказан. «За что с меня ты меня же сдираешь?» —
Молвит. «Эх, правда, — кричит, — не стоило с флейтою знаться!»
Так он взывал, но уж с рук и с плеч его содрана кожа.
Раною стал он сплошной. Кровь льется по телу струями,
Мышцы открыты, видны; без всяких покровов трепещут
Жилы, биясь; сосчитать нутряные все части возможно,
И обнажились в груди перепонок прозрачные пленки.
Пролили слезы о нем деревенские жители, фавны —
Боги лесов, — и Олимп, знаменитый уже, и сатиры-
Братья, и нимфы, и все, кто тогда по соседним нагорьям
Пас рудоносных овец иль скотины стада круторогой,
Залили вовсе его, а земля, увлажненная слезы
Тотчас в себя вобрала и впитала в глубинные жилы;
В воды потом превратив, на вольный их вывела воздух.
Вот он, в крутых берегах устремляясь к жадному морю,
Марсия имя хранит, из фригийских потоков светлейший.
После рассказов таких народ возвращается снова
К только что бывшему; все об Амфионе плачут и детях.
Все негодуют на мать. По преданью, один лишь оплакал
Пелоп ее, — и на левом плече, когда он одежды
С груди в печали совлек, слоновая кость показалась.
С правым плечом при рожденье оно одинаково было
Цветом, из плоти, как то; но руками отцовскими члены
Были разрублены; вновь, говорят, их составили боги.
Все их нашли, и лишь там, где сходится с краем ключицы
Шея, была пустота; взамен нехватающей части
Вставили кость; и опять оказался в целости Пелоп.
Знатные люди — родня — собираются; ближние грады
Дали своим порученье царям — с утешеньем явиться, —
Аргос и Спарта, а там Пелопидов столица — Микены,
И Калидон, до тех пор еще гневной Диане противный,
Медью богатый Коринф, плодородный предел — Орхомены,
Патры и град небольшой — Клеоны с Мессеною гордой,
Пилос Нелеев; в те дни не Питфеево царство — Трезены,
Много других городов, двум_о_рским замкнутых Истмом,
И в стороне от него, обращенных к двуморскому Истму.
Кто бы поверил тому? Вы одни не явились, Афины!
Долг помешала свершить им война: подвезенные с моря
Варваров диких войска мопсопийским стенам угрожали.
Царь фракийский Терей с приведенным на помощь отрядом
Их разгромил и победой обрел себе славное имя.
С ним, изобильным землей, и богатством, и силой живою,
Происходящим к тому ж от Градива, тогда породнился
Царь Пандион, ему Прокну отдав; но ни брачной Юноны,
Ни Гименея, увы, не видали у ложа, ни Граций.
Нет, Эвмениды для них погребальное пламя держали,
Нет, Эвмениды постель постилали для них, и, зловеща,
К кровле припала сова и над брачным сидела покоем.
Через ту птицу Терей и Прокна супругами стали,
Через ту птицу — отцом и матерью. Их поздравляла
Фракия, да и они воссылали богам благодарность.
В дни же, когда отдана была дочь Пандиона владыке
Славному и родился сын _И_тис — объявлен был праздник.
Не угадать, что на пользу пойдет! И год уже пятый
В вечной смене Титан довел до осеннего срока.
К мужу ласкаясь, тогда промолвила Прокна: «О, если
Только мила я тебе, отпусти повидаться с сестрою
Иль пусть приедет сестра! Что скоро домой возвратится,
Тестю в том слово ты дай, — мне ценным будет подарком,
Ежели дашь мне сестру повидать». Он дает повеленье
В море спустить корабли, с парусами и веслами, в гавань
Кекропа входит Терей, к берегам уж причалил Пирея.
Вот повстречались они, и тесть ему правой рукою
Правую жмет; при знаках благих вступают в беседу.
Стал излагать он прибытия цель, порученье супруги,
Он обещанье дает, что гостья воротится скоро.
Вот Филомела вошла, блистая роскошным нарядом,
Больше блистая красой. Обычно мы слышим: такие
В чаще глубоких лесов наяды с дриадами ходят,
Если им только придать подобный убор и одежды.
И загорелся Терей, увидевши деву, пылает, —
Словно бы кто подложил огня под седые колосья
Или же лист подпалил и сено сухое в сеннице.
Дева прекрасна лицом. Но царя прирожденная мучит
Похоть; в тех областях население склонно к Венере.
Он сладострастьем горит, и ему и народу присущим.
Страстно стремится Терей подкупить попеченье служанок,
Верность кормилицы; он прельстить дорогими дарами
Хочет ее самое, хоть целым пожертвовать царством,
Силой похитить ее и отстаивать после войною.
Кажется, нет ничего, на что бы захваченный страстью
Царь не решился. В груди сдержать он не может пыланья.
Медлить уж нет ему сил, возвращается жадной он речью
К Прокниным просьбам, меж тем о своих лишь печется желаньях, —
Красноречивым он стал от любви, когда неотступно
Больше, чем должно, просил, повторяя: так Прокна желает!
Даже и плакал порой, — так будто б она поручала!
Вышние боги, увы, — как много в груди человека
Тьмы беспросветной! Терей, трудясь над своим злодеяньем,
Все же как честный почтен и хвалим за свое преступленье.
Хочет того ж Филомела сама и, отцовские плечи
Нежно руками обняв, поехать с сестрой повидаться
Счастьем молит своим, но себе не на счастие молит!
Смотрит Терей на нее и заране в объятьях сжимает.
Видя лобзанья ее и руки вокруг шеи отцовой, —
Все как огонь смоляной, как пищу для страсти безумной
Воспринимает; едва родителя дева обнимет,
Хочет родителем быть, — и тогда он честнее не стал бы!
Просьбой двойной был отец побежден. Довольна девица,
Бедная, благодарит, не зная о том, что обоим
Радостный ныне успех погибелен будет, — обоим!
Фебу немного трудов еще оставалось, и кони
Стали уже попирать пространство наклонного неба.
Царские яства на стол и Вакхову в золоте влагу
Ставят; мирному сну предают утомленное тело.
Царь одризийский меж тем, хоть она удалилась, пылает
К ней; представляет себе и лицо, и движенья, и руки,
Воображает и то, что не видел, — во власти желаний
Сам свой питает огонь, отгоняя волненьем дремоту.
День наступил; и, пожав отъезжавшего зятя десницу,
Девушку царь Пандион поручает ему со слезами.
«Дочь свою, зять дорогой, — побуждаем благою причиной,
Раз таково дочерей и твое, о Терей, пожеланье, —
Ныне тебе отдаю. И верностью, и материнской
Грудью молю, и богами: о ней позаботься с любовью
Отчей и мне возврати усладу моей беспокойной
Старости в срок: для меня — промедление всякое длинно;
Ты поскорей и сама, — довольно с Прокной разлуки! —
Если ты сердцем добра, ко мне возвратись, Филомела!»
Так поручал он ее и дочь целовал на прощанье,
И порученьям вослед обильные капали слезы.
Верности брал с них залог: потребовал правые руки,
Соединил их, просил его дочери дальней и внуку
Отчий привет передать и сказать, что крепко их помнит.
Еле последнее смог он «прости» промолвить, со словом
Всхлипы смешавши, боясь души своей темных предчувствий.
Лишь Филомела взошла на корабль расписной, и от весел
Море в движенье пришло, и земли отодвинулся берег,
Крикнул Терей: «Победил! со мною желанная едет!»
В сердце ликует, уже наслажденья не может дождаться
Варвар, взоров своих с Филомелы на миг не спускает:
Так похититель орел, Юпитера птица, уносит,
В согнутых лапах держа, в гнездо свое горное — зайца;
Пленник не может бежать, — добычей любуется хищник.
Вот и закончился путь; суда утомленные снова
На побережье своем. Но царь вдруг дочь Пандиона
В хлев высокий влечет, затененный лесом дремучим.
Там, устрашенную всем, дрожащую бледную деву,
В горьких слезах о сестре вопрошавшую, запер и тут же,
Ей злодеянье раскрыв, — одну и невинную, — силой
Одолевает ее, родителя звавшую тщетно,
Звавшую тщетно сестру и великих богов особливо.
Дева дрожит, как овца, что, из пасти волка седого
Вырвана, в страхе еще и себя безопасной не чует.
Иль как голубка, своей увлажнившая перышки кровью,
Жадных страшится когтей, в которых недавно висела.
Только очнулась, — и рвать разметенные волосы стала;
Точно над мертвым, она себе руки ломала со стоном;
Длани к нему протянув, — «О варвар, в деяньях жестокий!
О бессердечный! Тебя, — говорит, — ни отца порученья,
Ни доброта его слез, ни чувство к сестре, ни девичья
Даже невинность моя не смягчили, ни брака законы!
Все ты нарушил. Сестры я отныне соперницей стала,
Ты же — обеим супруг. Не заслужена мной эта мука.
Что ты не вырвал души у меня, чтоб тебе, вероломный,
Злоумышленье свершить? Что меня не убил до ужасных
Наших соитий? Тогда была б моя тень не повинна.
Все ж, если Вышние зрят, что сталось, коль что-нибудь значат
Чтимые боги и все не погибло со мною, заплатишь
Карой когда-нибудь мне! Сама я, стыдливость откинув,
Дело твое оглашу: о, только нашлась бы возможность!
В толпы народа пойду; и, даже в лесах запертая,
Речью наполню леса, пробужу сочувствие в скалах!
То да услышит Эфир и бог, коль есть он в Эфире!»
Тут от подобных речей возбудился в жестоком владыке
Гнев, и не меньше был страх. Двойной побуждаем причиной,
Высвобождает он меч из висящих у пояса ножен.
Волосы девы схватив, загнув ев за спину руки,
Узы заставил терпеть. Филомела подставила горло, —
Только увидела меч, на кончину надеяться стала.
Но исступленный язык, напрасно отца призывавший,
Тщившийся что-то сказать, насильник, стиснув щипцами,
Зверски отрезал мечом. Языка лишь остаток трепещет,
Сам же он черной земле продолжает шептать свои песни.
Как извивается хвост у змеи перерубленной — бьется
И умирая, следов госпожи своей ищет напрасно.
Страшное дело свершив, говорят, — не решишься поверить! —
Долго еще припадал в сладострастье к истерзанной плоти.
Силы достало ему после этого к Прокне вернуться, —
Та же, увидев его, о сестре вопрошала. Но стоны
Лживые он издает и сестры измышляет кончину.
Было нельзя не поверить слезам. И Прокна срывает
С плеч свой блестящий наряд с золотою широкой каймою.
Черное платье она надевает, пустую гробницу
Ставит и, мнимой душе вознося искупления жертву,
Плачет о смерти сестры, не такого бы плача достойной.
Год завершая, уж бог двенадцать знаков объехал.
Но Филомеле как быть? Побегу препятствует стража.
Стены стоят высоки, из крепкого строены камня.
О злодеянье немым не промолвить устам. Но у горя
Выдумки много, всегда находчивость в бедах приходит.
Вот по-дикарски она повесила ткани основу
И в белоснежную ткань пурпурные нити воткала, —
О преступленье донос. Доткав, одному человеку
Передала и без слов отнести госпоже попросила.
Этот же Прокне отнес, не узнав, что таит порученье.
Вот полотно развернула жена государя-злодея,
И Филомелы сестра прочитала злосчастную повесть,
И — удивительно все ж! — смолчала. Скована болью
Речь, языку негодующих слов недостало для жалоб.
Плакать себе не дает; безбожное с благочестивым
Перемешав, целиком погружается в умысел мести.
Время настало, когда тригодичные таинства Вакха
Славят ситонки толпой; и ночь-: соучастница таинств:
Ночью Родопа звучит бряцанием меди звенящей.
Ночью покинула дом свой царица, готовится богу
Честь по обряду воздать; при ней — орудья радений.
На голове — виноград, свисает с левого бока
Шкура оленья, к плечу прислоняется тирс легковесный.
Вот устремилась в леса, толпой окруженная женщин,
Страшная Прокна с душой, исступленными муками полной, —
Будто твоими, о Вакх! Сквозь чащу достигла до хлева,
И, завывая, вопит «эвоэ!», врывается в двери,
И похищает сестру; похищенной, Вакховы знаки
Ей надевает, лицо плющом ей закрыла зеленым
И, изумленную, внутрь дворца своего увлекает.
Лишь поняла Филомела, что в дом нечестивый вступила,
Бедную ужас объял, и страшно лицо побледнело.
Прокна же, место найдя, снимает служения знаки
И злополучной сестры застыдившийся лик открывает.
Хочет в объятиях сжать. Но поднять Филомела не смеет
Взора навстречу, в себе соперницу сестрину видя.
Лик опустила к земле и, призвав во свидетели Вышних,
Клятву хотела принесть, что насилье виною позора,
Но лишь рука у нее, — нет голоса. И запылала
Прокна, и гнева в себе уж не в силах сдержать. Порицая
Слезы сестры, говорит: «Не слезами тут действовать надо,
Нужен тут меч, иль иное найдем, что меча посильнее.
Видишь, сама я на все преступленья готова, родная!
Факелы я разожгу, дворец запалю государев,
В самое пламя, в пожар искусника брошу Терея,
Я и язык, и глаза, и члены, какими он отнял
Стыд у тебя, мечом иссеку, и преступную душу
Тысячью ран изгоню! Я великое сделать готова, —
И лишь в сомнении — что?» Пока она так говорила,
Итис к матери льнул — и ее надоумил, что может
Сделать она. Глядит та взором суровым и молвит:
«Как ты похож на отца!» И уже не прибавив ни слова,
Черное дело вершит, молчаливой сжигаема злобой.
Но лишь приблизился сын, едва обратился с приветом
К матери, шею ее ручонками только нагнул он,
Стал лишь ее целовать и к ней по-ребячьи ласкаться,
Все же растрогалась мать, и гнев перебитый прервался,
И поневоле глаза увлажнились у Прокны слезами.
Но, лишь почуяв, что дух от прилившего чувства слабеет,
Снова от сына она на сестру свой взор переводит.
И на обоих смотря очередно: «О, тронет ли лаской
Он, — говорит, — коль она молчит, языка не имея?
«Мать» — называет меня, но ты назовешь ли «сестрою»?
В браке с супругом каким, посмотри ты, дочь Пандиона!
Ты унижаешь свой род: преступленье — быть доброй к Терею!»
Миг — и сына влечет, как гигантская тащит тигрица
Нежный оленихи плод и в темные чащи уносит.
В доме высоком найдя отдаленное место, — меж тем как
Ручки протягивал он и, уже свою гибель предвидя, —
«Мама! Мама!» — кричал и хватал материнскую шею, —
Прокна ударом меча поразила младенца под ребра,
Не отвратив и лица. Для него хоть достаточно было
Раны одной, — Филомела мечом ему горло вспорола.
Члены, живые еще, где души сохранялась толика,
Режут они. Вот часть в котлах закипает, другая
На вертелах уж шипит: и в сгустках крови покои.
Вот к какому столу жена пригласила Терея!
И, сочинив, что таков обряд ее родины, в коем
Муж лишь участник один, удалила рабов и придворных,
Сам же Терей, высоко восседая на дедовском кресле,
Ест с удовольствием, сам свою плоть набивая в утробу.
Ночь души такова, что, — «Пошлите за Итисом!» — молвит,
Доле не в силах скрывать ликованья жестокого Прокна, —
Вестницей жаждет она объявиться своей же утраты, —
«То, что зовешь ты, внутри у тебя!» — говорит. Огляделся
Царь, вопрошает, где он. Вновь кличет и вновь вопрошает.
Но, как была, — волоса разметав, — при безумном убийстве,
Вдруг Филомела внеслась и кровавую голову сына
Кинула зятю в лицо: вовек она так не хотела
Заговорить и раскрыть ликованье достойною речью!
И отодвинул свой стол с ужасающим криком фракиец.
И змеевласых сестер зовет из стигийского дола.
Он из наполненных недр — о, ежели мог бы он! — тщится
Выгнать ужасную снедь, там скрытое мясо, и плачет,
И называет себя злополучной сына могилой!
Меч обнажив, он преследовать стал дочерей Пандиона.
Но Кекропиды меж тем как будто на крыльях повисли.
Вправду — крылаты они! Одна устремляется в рощи,
В дом другая, — под кров. И поныне знаки убийства
С грудки не стерлись ее: отмечены перышки кровью.
Он же и в скорби своей, и в жажде возмездия быстрой
Птицею стал, у которой стоит гребешок на макушке,
Клюв же, чрезмерной длины, торчит как длинное древко;
Птицы названье — удод. Он выглядит вооруженным.
Это несчастье, не дав Пандиону познать долголетье,
Раньше срока свело несчастливца к аидовым теням.
Принял тогда Эрехтей управленье делами и скипетр.
И неизвестно, — славней справедливостью был он иль войском.
Он четырех породил сыновей и столько же рода
Женского; были из них две дочери равны красою.
Кефал Эолов, тебя, о Прокрида, назвавши супругой,
Счастье узнал. А Борею — Терей и фракийцы мешали;
Бог был долго лишен любезной ему Орифйи,
Просьбам пока предпочесть не желал применение силы.
Но, как ни в чем не успел, надеясь на мягкость, в ужасный
Гнев пришел, что и так чрезмерно свойствен Борею.
«И поделом! — он сказал, — для чего отложил я оружье,
Ярость и силы свои, и гнев и лихие угрозы,
К просьбам прибег для чего, когда не пристали мне просьбы?!
Сила под стать мне. Гоню облака я унылые — силой,
Силой колеблю моря и кручу узловатые дубы,
И укрепляю снега, и градом поля побиваю.
Тот же я, если своих настигну братьев под небом, —
Ибо там поприще мне, — с таким побораю усильем,
Что небеса до глубин от наших грохочут сражений
И грозовые огни из туч исторгаются полых.
Тот же, когда я вношусь в подземные узкие щели,
В ярости спину свою под своды пещер подставляю,
Мир весь земной и Аид тревожу великим трясеньем.
Вот чем должен я был домогаться невесты и тестя,
Не умоляя, склонять, но заставить силком Эрехтея!»
Так сказал — нет, пуще того! — Борей и раскинул
Мощные крылья свои, и их леденящие взмахи
Землю овеяли всю, взбушевалось пространное море.
Вот, по вершинам влача покрывало из пыли, метет он
Почву; мраком покрыт, приведенную в ужас и трепет,
Темными крыльями он Орифию свою обнимает.
Так он летел, и сильней от движенья огонь разгорался.
И лишь тогда задержал он ристанья воздушного вожжи,
Как до твердынь, где киконы живут, долетел похититель.
Стала актеянка там ледяного владыки супругой.
Стала и матерью двух, — разродилась она близнецами.
Всем они выдались в мать, от отца унаследовав крылья.
Все же у них, говорят, не с рождения крылья явились:
Но до тех пор, как у них не росло бороды рыжеватой,
Братья Калаид и Зет оставались бесперыми вовсе,
После же оба плеча, как бывает у птиц, охватили
Мальчикам крылья, — тогда и щеки у них зарыжели.
А как года утекли и сменилось юностью детство,
Оба, к минийцам примкнув, за руном, что сияло лучисто,
В путь устремились они на судах по безвестному морю.
КНИГА СЕДЬМАЯ
Море минийцы уже кораблем пагасейским браздили,
Скудную старость свою влачащий в темени вечной,
Встречен был ими Финей, и младые сыны Аквилона
Птиц-полудев от лица злополучного старца прогнали.
Вынесли много они, предводимые славным Ясоном,
Быстрого Фасиса волн иловатых доколь не достигли.
Вот явились к царю и руно им Фриксово выдать
Требуют, множеством дел превеликих ему похваляясь;
Ээтиада меж тем могучим огнем загорелась
После упорной борьбы, когда одолеть уж рассудком
Страсти своей не могла, — «Ты борешься тщетно, Медея, —
Молвит, — не знаю какой, но препятствует бог, и едва ли
Это не тот, — или сходственный с ним, — что любовью зовется.
Что же наказы отца мне кажутся слишком суровы?
Да и суровы они! Что боюсь, не погиб бы пришелец,
Мельком лишь виденный мной? Где столь сильной причина боязни?
Вырви из груди своей, несчастная, ежели сможешь,
Этот огонь! О, если б могла, я разумней была бы!
Но против воли гнетет меня новая сила. Желаю
Я одного, но другое твердит мне мой разум. Благое
Вижу, хвалю, но к дурному влекусь. Что пылаешь ты к гостю.
Царская дочь, устремясь к чужедальнему ложу? И отчий
Край тебе милого даст! А он умрет ли иль будет
Жив — то во власти богов. О, лишь бы он жил! Ведь об этом
Можно молить, не любя. А деяния малы ль Ясона?
Тронуть кого бы не мог — бездушного разве! — Ясонов
Возраст, и доблесть, и род? И даже без этого, кто же
Не был бы тронут лицом? Вот и тронуто им мое сердце.
Помощь ему не подам, — и быков он спалится дыханьем;
Вступит с врагами он в бой, из его же взошедшими сева,
Или добычею дан ненасытному будет дракону.
Если я это стерплю, признаю тогда, что тигрицей
Я рождена, что ношу железо в сердце и камни!
Но почему не гляжу на погибель его, наблюденьем
Не оскверняю глаза? Что быков на него не направлю,
И порожденных землей дикарей, и бессонного змея?..
Боги пусть благо свершат. Не просить мне должно, однако, —
Действовать надо! Но как предам я царство отцово?
А неизвестный пришелец, которому помощь подам я,
Мною спасен, без меня свой парус распустит по ветру,
Чтобы стать мужем другой и на муки оставить Медею?
Пусть, коль это свершит, — предпочесть мне сможет другую, —
Неблагодарный умрет! Но лицо у него не такое,
И таковы благородство души и наружности прелесть,
Что не пугает меня ни обман, ни забвенье услуги.
Пусть поклянется вперед! Договора в свидетели Вышних
Я призову. Что страшиться тебе? Поспешай, промедленья
Все отложи! И себе навсегда ты обяжешь Ясона,
Он съединится с тобой при торжественных светочах; будут
Женщины славить тебя за добро в городах пеласгийских!
Что же я — брата, сестру, и отца, н богов своих брошу?
Землю родную свою, унесенная по морю ветром?
Правда, сердит мой отец, и родина, правда, сурова,
Брат — младенец, сестры совпадают с моими желанья.:
Бог величайший во мне! Я меньше на родине брошу,
Чем обрету: почтут меня спасшей ахейскую юность.
Лучше узнаю я край, города, о которых доходит
Слава и в этот предел, обычай тех стран и искусства.
Станет супругом моим Эсонид, — а его не сменила
Я ни на что, чем богата земля, — и счастлива буду,
Милостью Вечных горда, и звезд коснусь головою.
Пусть, как слышала я, там сходятся будто бы горы
Посередине воды, где, с судами враждуя, Харибда
Хлябь то вберет, то отдаст; опоясана злобными псами,
Из сицилийских глубин пусть лает жадная Скилла!
Нет, Ясона обняв, прижимаясь к возлюбленной груди,
В дали морские помчусь. С ним рядом бояться не буду.
Если ж чего забоюсь, — забоюсь лишь за милого мужа.
Брак не задумала ль ты, не словами ль красивыми хочешь
Грех свой, Медея, прикрыть? Погляди, пред каким злодеяньем
Ты очутилась? Пока еще можешь, беги преступленья!» —
Молвила так. И тотчас справедливость, почтенье, стыдливость
Взору предстали ее, — бежал Купидон побежденный.
К древним Медея пошла алтарям Персеиды Гекаты,
Что в потаенном лесу были скрыты, в дубраве тенистой.
Овладевает собой; отверженный пыл усмирился.
Но увидала его, — и потухшее вспыхнуло пламя,
Щеки зарделись опять, лицо ее все загорелось.
Как — если ветер подул — им питается малая искра,
Что, незаметна, еще под тлеющим пеплом таилась,
Снова растет и опять, расшевелена, мощь обретает,
Так и затихшая страсть, что, казалось, уже ослабела, —
Лишь появился Ясон, от его красоты разгорелась.
И приключилось как раз, что еще был красивей собою
Сын Эсонов в тот день: извинил бы влюбленную каждый!
Смотрит, и будто его увидала впервые, не сводит
Остановившихся глаз и в безумии мнит, что не смертный
Перед очами ее, от него оторваться не в силах.
Но лишь в беседу вступил и за правую взял ее руку
Гость и о помощи стал просить ее голосом тихим,
Мужем ей стать обещал, — сказала она со слезами:
«Вижу, что делаю, — нет, меня не незнание правды
Вводит в обман, но любовь. Тебя я спасу своим даром,
Ты же — спасенный — клянись!» И святыней богини триликой,
Темной дубравою той, где ее божество почиталось,
Вечно всезрящим отцом своего нареченного тестя,
Благополучьем своим и деяньями всеми клянется.
Верила дева — тотчас получил он волшебные травы;
Как применить их, узнал и довольный домой возвратился.
Нового утра заря согнала лучезарные звезды,
Стал собираться парод на священное Марсово поле;
Вот уж стоят по холмам. В середине сам царь восседает
В пурпуре, скипетром он из кости слоновой отличен.
Вот вылетает уже из ноздрей адамантовых пламя
У меднопогих быков, — и, дыхом их тронуты, травы
Тлеют. Как слышится шум из полного пламени горна
Иль в печи земляной раскаленные пышут каменья
Ярким огнем, если их водяные обрызгают капли, —
Так же и грудь их шумит, где клубится стесненное пламя,
И огневая гортань. Но навстречу идет им Эсонов
Сын. Обратили они в лицо подходившего храбро
Страшные морды свои и рога с острием из железа;
Пыльную землю разят раздвоенным копытом и местность
Всю наполняют вокруг мычаньем своим дымоносным.
Ужас минийцев сковал. Ясон же подходит, не чуя
Дыха палящего, — вот какова чародейная сила! —
Смело он правой рукой подгрудки отвисшие треплет
И, подведя под ярмо, заставляет быков тяжеленный
Плуг волочить и взрезать непривычную землю железом.
Колхи — диву дались. А минийцы кричат, возбуждая
Храбрость его. Тут Ясон достает из медного шлема
Зубы дракона и их рассевает по вспаханной ниве.
Почва мягчит семена, напоенные ядом могучим, —
Зубы растут, и из них небывалые люди выходят.
Как принимает дитя человеческий образ во чреве
Матери и в глубине из частей свой состав образует
И на всеобщий простор не выходит, пока не созреет, —
Так, лишь когда развился в утробе беременной почвы
Образ людей из семян, — показались из нивы чреватой.
Но удивительней то, что уже потрясали оружьем!
Лишь увидали, что те свои заостренные копья
Приготовляют уже в гемонийского юношу кинуть,
В страхе поникли зараз головою и духом пеласги.
Тут устрашилась и та, кем юноша был безопасен,
Видя, как вдруг на него столь много врагов ополчилось,
Стала бледна, холодна, без кровинки в лице опустилась
И, чтобы силы у трав достаточно было, в подмогу
Шепчет заклятий слова и к тайной взывает науке.
Камень тяжелый меж тем бросает он в их середину, —
Бой отвратив от себя, меж собой заставляет их биться.
Гибнут, друг друга разя, землей порожденные братья,
Междуусобным мечом сражены. Веселятся ахейцы
И, победителя сжав, теснят его в жадных объятьях.
Сжать в объятьях его ты, варварка, тоже хотела, —
Стыд лишь помехой тебе. Иначе его обняла бы!
Да удержало тебя попеченье об имени добром.
Молча — дозволено то! — веселишься душой, превозносишь
Чары заклятий своих и богов, создающих заклятья.
Но оставалось еще усыпить бессонного змея.
С гребнем, о трех языках, с искривленными был он зубами,
Страх нагоняющий страж, золотого блюститель барана.
Только его окропил он травами с соком летейским,
Трижды слова произнес, что сладостный сон нагоняют,
Что бушеванье морей усмиряют и бурные реки, —
Сон к бессонным очам подошел, и герой пеласгийский
Золотом тем завладел. Доволен добычей, с собою
Он и другую увез, — виновницу первой, — и вскоре
В порт Иолкский вошел победителем с юной супругой.
Ради возврата сынов, отцы-старики с матерями
В дар приношенья несут; растоплено пламенем жарким,
Сало стекает, и бык молодой с золотыми рогами
В жертву богам принесен. Лишь Эсон не участник веселья,
Близкий к кончине уже, от лет своих долгих усталый.
Молвит тогда Эсонид: «О супруга, кому я обязан
Подлинно счастьем своим! Хоть ты мне и все даровала,
Благодеянья твои хоть уже превзошли вероятье, —
Если возможно, — но что для чар невозможно волшебных? —
Часть годов у меня отними и отцу передай их».
Слез не сдержала она, сыновним тронута чувством,
Вспомнила чувства свои, отца, что ею покинут.
Сердца, однако, она не раскрыла и молвила: «Муж мой,
Что за нечестье твои осквернило уста? Как могу я
Переписать часть жизни твоей на другого? Гекаты
Соизволенья не чай, не должного просишь. Однако
Больше, чем ты попросил, подарить, о Ясон, попытаюсь.
Свекра длительный век обновить я попробую, вовсе
Лет не отняв у тебя, — троеликая лишь бы богиня
Мне помогла и к моим чрезвычайным склонилась деяньям!»
Трех не хватало ночей, чтоб рога у луны съединились
И завершили бы круг. Но лишь полной она засияла,
Только на землю взирать начала округлившимся ликом,
Вышла Медея, одна, в распоясанном платье, босая,
Пышные волосы вдоль по плечам распустив без убора.
Шагом неверным, в немом молчании ночи глубокой,
Без провожатых идет. И люди, и звери, и птицы
Полный вкушают покой. Не шепчет кустарник, недвижим;
Леса безмолвна листва, туманный безмолвствует воздух.
Звезды мерцают одни. И она простерла к ним руки,
Трижды назад обернулась, воды зачерпнула в потоке
И омочила власы и трижды уста разрешила
Воем; потом, опершись коленом о твердую землю,
Молвила: «Ночь! Наперсница тайн, что луной золотою
Свету преемствуешь дня! Вы, звезды! Геката с главою
Троичной, ты, что ко мне сообщницей дела нисходишь
Мне помогать! Искусство волшбы и заклятия магов!
Ты, о Земля, что магам даешь трав знанье могучих,
Воздух и ветры, и вы, о озера и реки, и горы,
Вы все, боги лесов, все боги ночные, явитесь!
Вами, по воле моей, возвращаются реки к истокам
На удивленье брегам; заклинаньями я усмиряю
Бурного моря волну и волную безбурное море;
Ветры зову и гоню, облака навожу и свожу я;
Лопаться зевы у змей заставляю я словом заклятья;
Дикие камни, дубы, что исторгнуты с корнем из почвы,
Двигаю я и леса; велю — содрогаются горы,
И завывает земля, и выходят могильные тени.
Силой влеку и тебя, луна, хоть медью темесской
Твой сокращаю ущерб. От заклятий моих колесница
Деда бледнее; мой яд бледнеть заставляет Аврору.
Вы мне и пламя быков притупили, изогнутым плугом
Вы пожелали сдавить их, груза не знавшую, выю;
В яростный бой меж собой вы бросили змеерожденных,
Стража, не знавшего сна, усыпили, — руно ж золотое,
Змея хитро обведя, переправили в гавани греков.
Ныне мне нужен состав, от которого стала бы старость
Вновь, освежившись, цвести и вернулись бы юные годы.
Вы не откажете мне. Не напрасно сверкали созвездья,
И не напрасно, хребтом влекома крылатых драконов,
Вот колесница летит». И спустилась с небес колесница.
Только Медея взошла, лишь погладила шею драконам
Взнузданным, только встряхнуть успела послушные вожжи,
Как вознеслась в высоту, и уже фессалийскую Темпе
Зрит пред собою, и, змей в пределы знакомые правит.
Травы, что Осса родит с Пелионом высоким, какие
Офрис взращает и Пинд, и Олимп, что возвышенней Пинда,
Явственно видит — и те, которые рвет она с корнем
Или же режет своим медяным серпом искривленным.
Много она набрала растений с брегов Апидана,
Много — с Амфриса; и ты, Энипей, не остался нетронут
Тоже; Пеней и Сперхия тож ей что-нибудь каждый
В дань принесли, и брега тростниками поросшие Беба,
И с Антедоны траву животворную рвет, на Эвбее, —
Люди не знали о ней, превращенья не ведая Главка.
Девять дней и ночей ее видели, как, в колеснице
Мчась на змеиных крылах, она озирала равнины —
И возвратилась. И вот, — хоть запах один их коснулся, —
Сбросили змеи свою долголетнюю старую кожу.
Остановилась, прибыв, у порога стоит, за дверями.
Кровлей одни были ей небеса. Избегала касаний
Мужа. Два алтаря сложила из дерна Медея,
Справа — Гекаты алтарь и жертвенник Юности — слева.
Дикой листвой оплела и ветвями священными оба.
Недалеко откидав из ям двух землю, свершает
Таинство; в горло овцы чернорунной вонзает Медея
Нож и кровью ее обливает широкие ямы,
Чистого чашу вина сверх крови она возливала,
Медную чашу брала, молока возливала парного;
Льются меж тем и слова, — богов призывает подземных,
Молит владыку теней с похищенной вместе супругой,
Чтоб не спешили отнять у тела дряхлого душу.
Милость обоих снискав молитвенным шепотом долгим,
Хилого старца она приказала из дома наружу
Вынести и, погрузив его в сон непробудный заклятьем,
Словно безжизненный труп на подстил травяной положила.
Вот приказала она отойти и Ясону и слугам,
Непосвященный их взор отвести повелела от тайны.
И удаляются все. Волоса распустивши, Медея
Рдеющих два алтаря обошла по обряду вакханок.
В черной крови намочив расщепленные факелы, держит
Их на обоих огнях и вершит очищение старца
Трижды огнем, и трижды водой, и серою трижды.
В медном котле между тем могучее средство вскипает
И подымается вверх и вздувшейся пеной белеет.
Варит и корни она, в гемонийском найденные доле,
И семена, и цветы, и горькие соки растений;
В них добавляет еще каменья с окраин Востока,
Чистый песок, что омыт при отливе водой океана,
Вот подливает росы, что ночью собрана лунной;
С мясом туда же кладет и поганые филина крылья,
Оборотня потроха, что волчий образ звериный
В вид изменяет людской; положила в варево также
И кинифийской змеи чешуйчатой тонкую кожу;
Печень оленя-самца; в состав опустила вдобавок
Голову с клювом кривым вековухи столетней — вороны.
Тысячи к этим вещам прибавив еще безымянных,
Варварка, смертному в дар потребный состав приготовив,
Кроткой оливы седой давно уже высохшей ветвью
Варево стала мешать от дна и до верхнего слоя.
Вдруг этот старый сучок, вращаемый в меди горячей,
Зазеленел, а потом чрез короткое время оделся
В листья и вдруг отягчен стал грузом тяжелых оливок.
Всякий же раз, как огонь из бронзовой брызгал купели
Пеной и капли ее упадали горящие наземь,
Зелень являлась, цветы и густая трава луговая.
Только увидела то, Медея свой меч обнажила,
Вскрыла им грудь старика и, прежней вылиться крови
Дав, составом его наполняет. Лишь Эсон напился,
Раной и ртом то зелье впитав, седину свою сбросил;
Волосы и борода вмиг сделались черными снова,
Выгнана вновь худоба, исчезают бледность и хилость,
И надуваются вновь от крови прибавленной жилы,
Члены опять расцвели. Удивляется Эсон и прежний —
Сорокалетье назад — свой возраст младой вспоминает.
Вот увидал с высоты чудеса столь великой колдуньи
Либер и вздумал тогда, что его бы кормилицам можно
Юные годы вернуть, — и дар получил от колхидки.
Чтобы злодейств не прервать, с супругом притворную ссору
Изображает она и, молельщицей, к Пелия дому
Быстро бежит: ее, — ибо сам он уж старец глубокий, —
Дочери царские там принимают. Вскоре колхидка
Хитрая их оплела, обольстила их ложною дружбой.
Вот о заслугах своих рассказ им ведет, — как избавлен
Эсон от старости был, — и рассказ замедляет на этом.
И возникает в сердцах у Пелиевых дев упованье,
Что от искусства ее и отец их вернет себе юность.
Вот уже просят и ей обещают любую награду.
Та помолчала чуть-чуть, колеблясь будто в решенье,
Ждать заставляет себя, напускною их важностью муча.
Все ж обещает, сказав: «Чтоб больше доверия было
К дару у вас моему, пусть вашего овчьего стада
Старший вожак от составов моих превратится в ягненка».
Вот уж притащен баран, от бесчисленных лет истощенный,
Около полых висков крутыми украшен рогами.
Только вонзила она свой нож гемонийский в сухое
Горло, едва лезвие запятналось скудною кровью,
Тушу барана в котел погружает колдунья и тут же
Мощный вливает состав, — и уже уменьшаются члены,
И исчезают рога, а вместе с рогами и годы,
Блеянье нежное вдруг из медного слышится чана.
Все в изумленье кругом, — меж тем из сосуда ягненок
Выпрыгнул; резво бежит и молочного вымени ищет.
В оцепененье стоят все дочери Пелия; так как
Правда доказана им, они лишь настойчивей просят.
Трижды Феб распрягал погруженных в Иберскую реку
К_о_ней, четвертую ночь засияли лучистые в небе
Звезды, — а вот на огонь Ээтова дочь, лиходейка,
Чистой ставит воды с травой, не имеющей силы.
Вот, как убитый, заснул сам царь, предавши покою
Тело свое, а с царем и стражи спокойно заснули, —
Сон навело колдовство и могущество речи волшебной.
Дочери в отчий покой по приказу колхидки проникли,
Стали вкруг ложа его. «Что колеблетесь, что нерадивы?
Выньте мечи, — говорит, — престарелую кровь извлеките, —
Жилы пустые его наполню я новою кровью.
В ваших отныне руках и жизнь, и возраст отцовский
Ежели есть в вас любовь и не зря предались вы надежде,
Так услужите отцу, оружьем исторгните старость,
Кровь дурную его, железо вонзив, удалите!»
Та, в ком чувство сильней, бесчувственной первая стала:
Вот преступленье творит, не преступная; сестры не в силах
Видеть ударов ее и, взор от отца отвращая,
Раны ему наугад десницей дикой наносят.
Кровью меж тем истекая, он все ж подымается с ложа,
Полурастерзанный встать с постели пытаясь, и между
Стольких взнесенных мечей протянул побелевшие руки.
«Дочери, что вы? — сказал, — что вас против жизни отцовой
Вооружает?» — у них — и души упали и руки.
Молвить хотел он еще, но вместе с гортанью колхидка
Речь отняла и растерзанный прах в кипяток опустила.
Если б она в небеса не умчалась на змеях крылатых,
Кары избегла б едва ль. Высоко несется, минуя
В рощах густых Пелион и кровли Филиры, минуя
Офрис и дальше места, что прославлены древним Керамбом:
Подали помощь ему и на крыльях приподняли в воздух
Нимфы, когда разлилось и обрушилось море на сушу, —
Девкалионовых вод оттого он избег, не потоплен.
Вот оставляет она Эолийскую слева Питану,
Изображенье из скал как будто бы длинного змея,
Иду и рощу ее, где сведенного сыном теленка
Некогда Либер укрыл под обличием ложным оленя;
Где над Корита отцом возвышается холмик печальный.
Также поля, устрашенные вдруг завыванием Меры;
Град Эврипида, где вмиг хвастливые женщины Коса
Стали рогаты, в тот день как отряд отошел Геркулеса.
Фебом любимый Родос, и народ иализских телхинов,
Глаз которых все портил кругом, — на что ни посмотрят.
Возненавидел и скрыл их под братнины воды Юпитер.
Кеи старинной она миновала Картейскую крепость,
Где через много годов удивиться отцу предстояло
Алкидаманту, что дочь обернулася мирной голубкой.
Озеро видит она Гириэи и Кикнову Темпе,
Те, что прославил своим появлением лебедь. Там Филлий
Мальчику отдал во власть прирученных пернатых, а также
Дикого льва. Приказанье быка одолеть получил он
И победил; но, сердясь, что любовь его презрена снова,
Филлий, как тот ни просил, быка ему не дал в награду.
Кикн возмущенный сказал: «Пожелаешь отдать!» И с высокой
Спрыгнул скалы. Вокруг все подумали: мальчик разбился, —
На белоснежных крылах повисал новоявленный лебедь!
А Гириэя меж тем, не зная, что спасся он, плачем
Вся излилась и дала возникшему озеру имя.
Рядом лежит и Плеврой, в котором, на трепетных крыльях,
Комба, Офия дочь, от детей избежала ранений.
Видит Медея поля Калавреи, Латониду милой,
Помнящей, как государь с супругою в птиц обратились.
Справа Киллена лежит, на которой пришлось Менефрону
С матерью ложе делить наподобие дикого зверя.
Видит Кефиса вдали, который над участью плачет
Внука, что некогда был обращен Аполлоном в тюленя;
Дом и Эвмела царя, что оплакивал в воздухе сына.
Вот на змеиных крылах, наконец, в Эфирее Пиренской
Снизилась. Древних людей при начале веков тут явилось
Смертное племя, — его дождевые грибы породили.
Лишь молодая жена сгорела от ядов колхидских,
И пламеневший дворец два моря увидели разом,
Кровью детей заливается меч нечестивый, и мчится
Гнусно отмстившая мать, от оружья спасаясь Ясона.
Вот, на Титановых мчась драконах, вступает Медея
В крепость Паллады. Тебя там, Фенея вернейшая, зрели;
Зрели, Периф, и тебя, — как по воздуху вместе летели;
Также на новых крылах Полипемона видели внучку.
Принял колдунью Эгей — в одном осудимый деянье;
Мало что принял ее, — съединился с ней узами брака;
Вот появился Тезей — отцу незнакомое чадо —
Доблести полный герой, усмиритель двуморского Истма.
Чтобы его извести, аконит заварила Медея, —
Ею он был привезен когда-то со скифских прибрежий.
Произвели же его, как о том говорится в преданье,
Зубы Ехиднина пса. Пещера с отверстием черным
Есть при дороге крутой, по которой тиринфянин храбрый
Цербера-пса, что идти упирался, глаза от сверкавших
Солнца лучей отвратив, на цепи адамантовой к свету
Вывел. А тот, разъярясь, возбуждаемый бешеной злобой,
Громким лаем тройным одновременно воздух наполнил
И по зеленым лугам разбросал белесую пену.
Пена пустила ростки, говорят, и, влагу впивая
Из плодоносной земли, получила зловредную силу.
Этот живучий цветок, растущий на твердых утесах,
Жители сел аконитом зовут. По коварству супруги
Сыну родитель Эгей его, как врагу, преподносит,
Правой рукою Тезей в неведенье взялся за чашу, —
Но примечает отец на мече костяной рукояти
Знак родовой и от уст сыновних отводит злодейство.
Смерти избегла она, облака заклинаньями сдвинув.
Царь же отец, хоть и был спасеньем обрадован сына,
В ужас великий пришел, что столь безбожное дело
Чуть не свершилось. Огни он не медля алтарные теплит
И для богов не жалеет даров; поражают секиры
Выи тугие быков с рогами в священных повязках.
Для Эрехтидов вовек, говорят, не вставал лучезарно
Более праздничный день. Пируют и знатные люди,
И небогатый народ. За вином, возбуждающим души,
Песни запели: «Тобой, великий Тезей, восхищенья
Полн Марафон, — что быка обагрился ты критского кровью!
То, что спокойно теперь кромионский пашет селянин, —
Дар и заслуга твои. Чрез тебя и предел Эпидавра
Видел, как мертвым упал жезлоносный потомок Вулкана;
Видел Кефиса поток бессердечного гибель Прокруста;
Как был убит Керкион, Элевсин то видел Церерин;
Мертв и Синие, во зло применявший великую силу, —
Перегибавший стволы, до земли наклоняющий сосны,
Чтоб, разорвав, разметать широко телеса человечьи.
До Алкатои, до стен лелегийских дорога спокойна, —
С самой поры, как Скирон усмирен. Разъятые кости
Татя земля отказалась принять и вода отказалась.
Долго носились они, говорят, и, состарившись, стали
Скалами; скалы хранят и доныне Скироново имя.
Если заслуги твои и года захотим мы исчислить,
Дел будет больше, чем лет. Пожеланья свои, о храбрейший,
Мы всенародно гласим, за тебя испиваем мы чаши!»
Был одобреньем дворец оглашен и мольбами желавших
Блага. В городе всем не нашлось бы печального места!
Все же — настолько земля чужда наслаждений всецелых,
И проникает всегда в веселье забота! — спокойно
Не веселился Эгей, возвращение празднуя сына.
Войско готовил Минос. Хоть был он силен ополченьем
И кораблями силен, но гневом отцовским сильнее.
Намеревался отмстить по праву за смерть Андрогея.
Но пред началом войны собирает союзные силы.
Всюду, где доступ ему, с окрыленным рыскает флотом:
Он уж Анафу привлек и Астипалейское царство,
Взял он Анафу — прельстив, а Астипалею — войною.
Низменный взял он Микон и поля меловые Кимвола,
Взял и цветущий Сирон, и Китн с Серифом равнинным,
Мраморный взял он Царос и безбожной проданный Арной
Сифн, — скупая, она, получив по условию злато,
Птицею стала, у ней и доныне пристрастие к злату, —
Ходит на черных ногах и черна оперением — галка,
Но Олиар, и Дидимы, и Тен, и Андр с Гиаром,
И Пепарет, где богат урожай глянцевитой оливы,
Кносским судам помогать не пошли. И Мииос обратился
Влево, в Эвопию ту, где была Эакидов держава.
Эту Энопию так в старину называли. Эак же
Острову, матери в честь, дал новое имя: Эгина.
Валит толпа и узнать человека с толикою славой
Жаждет. Бежит Теламон, за ним, Теламона моложе,
Брат его средний, Пелей, и Фок — брат третий и младший,
Вскоре выходит и царь, неспешно, по-старчески важно;
Их вопрошает Эак, какова их приезда причина.
Горе отцово узнав, воздыхает: ему же правитель
Ста городов говорит, отвечая такими словами:
«Просьба моя: помоги за сына предпринятой брани,
Встань в ополченье любви: за могилу ищу возмещенья!»
Асопиад же ему: «Понапрасну ты просишь, не должен
Город мой так поступать. Земля Кекропова с нашей
Связана, как ни одна. Таков договор между нами».
Тот, опечалясь, ушел, — «Договор тебе дорого станет!» —
Молвил. Полезнее он угрожать почитает войною,
Нежель ее затевать и свои в ней расходовать силы,
Флот был ликтийский еще с Энопийской крепости виден,
Как появился уже, под надутыми мчась парусами,
Аттики быстрый корабль и вошел в дружелюбную гавань, —
Кефала вез на себе и отечества с ним порученья.
Тотчас Эака сыны, хоть давно не встречался им Кефал,
Все же узнали его и, подав ему правые руки,
В отчий дом повели. Герой, представительный с виду
И сохранивший еще красоты доказательства прежней,
Входит: в руках его ветвь любимой народом оливы,
С правой и с левой руки близ старшего — младшие двое:
Прибыли Клит и Бутей с ним вместе, Паллантовы дети.
После того, как они обменялись приветствием первым,
Передает им посол порученье афинян и просит
Помощи, на договор и семейные связи ссылаясь,
И что намерен Минос всю Ахайю забрать, добавляет.
Он красноречьем помог порученья успеху, и молвил
Старый Эак, опершись на жезл свой левой рукою:
«Помощи вы не просите, ее получайте, Афины!
Острова этого все считайте вы силы своими.
Смело введите их в строй. Таково положение наше:
Силы достанет у нас; от врага отстоит меня воин.
Слава богам. Времена хороши, — извиняться не надо»,
Кефал ответствовал: «Так да пребудет и впредь! Да умножит
Град твой граждан своих! Я обрадован был, что навстречу
Вышла ко мне молодежь, такая красивая, — все-то
Юноши в годах одни. Однако же нет между ними
Многих, виденных мной, когда принимал меня город».
И застонал тут Эак и голосом молвил печальным:
«Лучшее время вослед за началом плачевным настало.
Если бы мог я о нем говорить, о начале не вспомнив!
Все расскажу я подряд, не замедлив на приступе долгом.
Прахом лежат и костьми, кого вспоминаешь и ищешь.
Ах, сколь великая часть моего достоянья погибла!
Грозный был мор в города ниспослан по злобе Юноны,
Возненавидевшей край, хранящий соперницы имя.
С бедствием этим, пока почитали его за людское,
Тайных не зная причин, искусством боролись врачебным.
Гибель сильнее была, побежденною помощь лежала.
Тьмою сначала густой тяжело надавило на землю
Небо, меж тем по ночам расслабляющий жар разливался.
И уж успела луна четырежды сделаться полной,
Сливши рога, и, опять утончаясь, нарушить окружность;
Начали жарко дышать смертоносным дыханием австры.
Ведомо, что и в ключи и в озера зараза проникла,
А по полям, в тот год не паханным, ползали всюду
Многие тысячи змей и ядом реки сквернили.
Гибель собак, и овец, и коров, и зверей, и пернатых
Признаком первым была нежданно постигшего мора.
Видя, как падает бык посредине работы, здоровый,
И среди пашни лежит, изумляется пахарь несчастный.
У шерстоносных же стад, болезненно блеющих, стала
Шерсть сама выпадать, и хиреет иссохшее тело.
Резвый некогда конь, на пыльных ристалищах славный,
Стал не достоин наград, забыл о бывалом почете,
Стонет в конюшне своей, умирая бесславною смертью.
Ярость вепрь потерял; уже не доверится бегу
Лань, перестал и медведь совершать на скотину набеги.
Все одолела болезнь: по лесам, по полям, по дорогам
Мерзкая падаль лежит, и воздух испорчен зловоньем.
Странную выскажу вещь: ни собака, ни жадная птица
Их не касались, ни волк седошерстый. Гниют, разлагаясь,
Смрадным духом вредят и широко разносят заразу.
Бедствием большим чума к несчастным пришла поселянам
И утвердила свое в великой столице господство.
Раньше сгорало нутро. Потаенного пламени первым
Знаком была краснота с затрудненным частым дыханьем,
Спекшийся пухнет язык; открыт, изнутри опаленный,
Высохший рот, и ему не отраден вдыхаемый воздух.
Тело не может терпеть ни подстилки, ни даже покрова, —
Грудью к твердой земле прижимаются. И не бывает
Тело свежей от земли, но земля горячеет от тела.
И врачевателя нет, на самих нападает лечащих
Неумолимая хворь, во вред им их же искусство.
Кто постоянно с больным, кто верно ему услужает,
Тот умирает скорей. Поскольку исчезла надежда
Быть исцеленным и смерть лишь одна избавленье судила,
Стали беспечны душой, о пользе пропала забота.
Пользы и быть не могло. Везде, без стыда, обнаженны,
И к родникам, и к рекам припадают, к глубоким колодцам
И не напьются никак, — жизнь гаснет с жаждою вместе.
Многие, вовсе без сил, не могут уж выбраться: тут же
И умирают в воде. А иной все ж черпает воду!
Так велико у больных отвращенье к несносной постели,
Что убегают, вскочив: когда и подняться нет силы,
Катятся на пол — своих покидают каждый пенатов, —
Каждому собственный дом начинает казаться зловещим:
Так как причина темна, обвиняют в бедствии место.
Видели их, как они, полуживы, бредут по дорогам, —
Ежели в силах идти, — иль лежат на земле со слезами
И истомившийся взор обращают последним усильем,
Свисшие руки воздеть пытаясь к созвездиям неба,
Там или здесь и везде, где застанет их смерть, издыхают.
Что совершалось в душе у меня? Что чувствовать мог я, —
Если не жизнь разлюбить, не завидовать участи близких!
И повсеместно, куда б ни направил ты взора, — повсюду
Толпы валялись людей: так с веток колеблемых наземь
Падают яблоки-гниль, так валятся желуди с дуба.
Видишь ты храм пред собой высокий и с лестницей длинной:
Это — Юпитера храм. О, кто в святилище этом
Ладана тщетно не жег? Как часто супруг за супругу
Или же сын за отца обращался с горячей мольбою, —
Но расставались с душой пред святыней, молению чуждой!
И находили в руке — не истраченной часть фимиама!
Часто, бывало, быки, когда приведут их ко храму
И уж помолится жрец и вино меж рогов возливает,
Падали вдруг, словно их поражали нежданным ударом!
Раз за себя и за край приносил я Юпитеру жертву
И за троих сыновей, — но животное вдруг замычало
И, неожиданно пав, не дождавшись ударов смертельных,
Скудною кровью слегка подставленный нож обагрило.
Даже больное нутро утратило истины знаки
И откровенья богов: и туда проникла зараза.
Возле священных дверей распростертые видел я трупы,
Возле самих алтарей, — чтоб смерть ненавистней казалась!
Петлей иные себе запирают дыханье и гонят
Смертью свой смертный страх, торопят грозящую гибель.
Мертвых выносят тела без обычных торжеств погребальных
Из дому. Да и врата погребений уже не вмещали.
То, не зарыты, лежат на земле, то без дара слагают
Их на высокий костер; столь почтения нет, что дерутся
Из-за костров, и сгорает мертвец на огне у соседа.
Нет никого, кто бы слезы пролил; неоплаканы бродят
Души детей, матерей, и юношей души, и старцев.
Места в могилах уж нет, на костры не хватает поленьев. —
И, пораженный таким изобильем несчастий, — «Юпитер! —
Я произнес, — о, если не лгут о тебе, что когда-то
К нашей Эгине сходил ты в объятья, к Асоповой дщери,
Если, великий отец, нам родителем быть не стыдишься,
Иль верни мне моих, иль скрой и меня под землею!»
Молнией знаменье дал он и громом своим благовещим.
«Я разумею, и пусть счастливым будет то знаком
Расположений твоих! — я сказал, — и залогом да будет!»
Рядом случайно был дуб, редчайший, раскидист ветвями —
Взрос от додонских семян и Юпитера был он святыней.
Длинный строй увидали мы там муравьев, собиравших
Зерна, маленьким ртом таскавших великие грузы
И по морщинам коры проходивших единою тропкой.:
Их подивившись числу, — «О отец благодатный! — сказал я, —
Столько же граждан мне дай и пустынные стены восполни!»
Дуб задрожал, и в ветвях, без ветра в движенье пришедших,
Некий послышался шум. Содрогнулись от жуткого страха
Члены мои, поднялись волоса. Однако же землю
Облобызал я и дуб: не смея признаться в надежде,
Все же надеялся я и в душе упованье лелеял.
Ночь наступила, и сон утомленным тревогами телом
Овладевает. И дуб мне привиделся тот же, и столько ж
Было ветвей у него, и столько ж в ветвях насекомых
Было на дубе, и сам задрожал он таким же движеньем
И зерноносный их строй раскидал по полям под собою.
Будто бы стали они возрастать все больше и больше,
Приподыматься с земли и станом своим выпрямляться,
Стали терять худобу, и множество ножек, и черный
Цвет и уже принимать человеческий начали облик.
Сон отлетел. И Кляну я свои сновиденья, тоскую,
Что от богов вспоможения нет. Во дворце же великий
Гомон стоял, и как будто бы там голоса я мужские
Слышу, — от них я отвык! Но все я почел сновиденьем.
Только идет Теламон, поспешая, и, двери раскрывши,
Молвит: «Увидишь ты сам, что и веры и чаяний больше!
Выйди!» Я выхожу. Какие в видении сонном
Мужи привиделись мне, таких я, в том же порядке,
Вижу и их узнаю. К государю подходят с поклоном.
Зевсу мольбы возношу и меж новым моим населеньем
Грады делю и поля, где былых хлебопашцев не стало.
Их «мирмидоны» зову, на породу их тем намекая.
Внешность видел ты их. Какие обычаи были,
Те же у них и сейчас; скромны, выносливы в деле,
Крепки добро добывать и хранить добытое умеют.
Биться с тобою пойдут, и духом и возрастом равны,
Только лишь Эвр, счастливо тебя в предел наш принесший —
Ибо принес тебя Эвр — полуденным сменится Австром»,
Так меж собой говоря и о разных толкуя предметах,
Длинный наполнили день. Вечернее отдано время
Было столу, ночь — сну. Взошло златоликое солнце.
Эвр, однако, все дул и мешал кораблей возвращенью,
К Кефалу утром пришли Паллантовы детиЛюскольку
Старше он возрастом был; а Кефал с сынами Палланта
Вместе явились к царю. Но еще почивал повелитель.
Приняты были они на пороге царевичем Фоком, —
Брат с Теламоном как раз набирали людей в ополченье.
В недра царевич дворца, в прекрасные дома покои
Кекропа внуков ведет и вместе с гостями садится.
И увидал Эакид в руке у потомка Эола
С острым концом золотым неизвестного дерева дротик.
Несколько вымолвив слов для участия в обшей беседе,
Он говорит: «Я — любитель лесов и охоты на зверя.
Но из какого ствола твой вырезан дротик, об этом
Не догадаюсь никак: когда бы из ясеня был он,
Цветом был бы желтей; из терна — был бы с узлами.
Вырезан он из чего, не знаю; но только красивей
Очи мои никогда не видали метательных копий».
И отвечает один из братьев Актейских: «Но больше
Употребленью еще подивишься ты этого дрота:
Промаха он не дает, не случаем он управляем,
Окровавленный назад возвращается он сам собою».
И продолжает еще расспрашивать отрок Нереев,
Да для чего, да откуда тот дрот, да чей он подарок.
Гость отвечает на все, лишь стыдится поведать, какою
Дрот обретен был ценой. Молчит, но, тронутый горем,
Милую вспомнив жену, начинает он так со слезами:
«Дрот мой, богини дитя, — не поверишь! — меня заставляет
Плакать, и долго еще я проплачу над ним, если долго
Жить мне дарует судьба. И меня с супругою вместе
Он погубил. О, когда б не иметь его было возможно!
Звали Прокридой ее. Была же — ты слышал, быть может,
Об Ориф_и_и? — сестрой похищенной той Орифии.
Если ты внешность и нрав их обеих сравнишь, то скорее
Надо б ее похищать. Эрехтей съединил меня с нею,
Нас съединила любовь. Почитался и был я счастливцем.
Боги судили не так, — иль был бы я счастлив и ныне!
Шел уже месяц второй по свершении брачных обрядов, —
Я для оленей тогда рогоносных протягивал сети, —
Тут, над Гиметом взойдя, с постоянно цветущей вершины,
Тьму отогнав, золотая меня вдруг видит Аврора,
И увлекает к себе. О, пусть, не обидев богини,
Правду скажу: хоть она и прельстительна розовым ликом,
Пусть пределом и дня и ночи владеет пределом,
Пусть ее нектар поит, — любил я одну лишь Прокриду!
В сердце Прокрида одна, на устах пребывала Прокрида.
Ложа святые права, новобрачные наши соитья
Доводом я привожу и покинутой спальни обеты.
Этим я тронул ее; и промолвила: «Неблагодарный,
Жалобы брось и Прокридой владей! Но коль дух мой провидчив,
Будешь об этом жалеть!» — и меня ей, сердясь, возвратила.
По возвращенье, пока вспоминал я угрозы Авроры,
Вдруг охватил меня страх, не худо ль жена соблюдала
Долг супружеский свой. Побуждали и внешность и возраст
Верить измене ее; поведенье же верить мешало.
Но ведь отсутствовал я; а та, от которой вернулся,
Грешный являла пример; ведь любящих все устрашает.
Муки своей решил я искать и стыдливую верность
Силой даров соблазнить. Мой страх поощряет Аврора.
Внешность меняет мою, — мне казалось, я чувствовал это!
Вот я, не узнан, вхожу в Афины, твердыню Паллады,
И проникаю в свой дом. Но вины не показывал дом мой, —
Он целомудрия полн, тосковал, что похищен хозяин.
Лишь к Эрехтиде проник я при помощи тысяч уловок,
Остолбенел, увидав, и готов был оставить попытку
Верность проверить ее. Едва я признать удержался
Правду, едва целовать, как было бы должно, не начал.
Грустной была. Но ничто не могло быть, однако, прекрасней,
Нежели в грусти она. К отнятому супругу пылала
Страстным желаньем. Теперь представь ты себе, какова же,
Фок, была в ней краса, раз ее и печаль украшала!
Что излагать, сколько раз отвергались душою стыдливой
Поползновенья мои? Сколько раз, — «Себя, — говорила, —
Для одного берегу; одному — наслаждение мною», —
И не довольно ль таких испытаний невинности было, —
Если кто разумом здрав? Но я недоволен, борюсь я
Сам на погибель свою и плату за ночь предлагаю,
Множа дары, наконец я принудил ее колебаться.
«Побеждена, — я вскричал, — преступница! Я, — соблазнитель, —
Твой настоящий супруг. Свидетель я сам вероломства!»
Та — ничего. Молчаливым стыдом побежденная, только,
Кинув злокозненный дом и недоброго мужа, — бежала.
И, оскорбленная мной, отвратившись от рода мужского,
Стала бродить по горам, служенью причастна Диане.
Я же, оставшись один, почувствовал жгучее пламя
В жилах. Прощенья просил, — в согрешенье своем сознавался,
В том, что, дарами прельстясь, я и сам в проступок подобный
Впал бы, когда б и не столько даров предлагалось. Прокрида
После признаний моих, за стыд отплатив оскорбленный,
Вновь возвратилась ко мне, и сладко мы жили в согласье.
Кроме того мне дарит — как будто сама не была мне
Даром достаточным — пса, — его же Прокриде вручила
Кинтия, молвив: «Из всех он в беге окажется первым».
Тут же дала мне и дрот, который в руке моей видишь.
Но про второй этот дар и судьбу его знать ты желаешь?
Слушай тогда и дивись, — поразишься неслыханным делом.
Лайя сын разгадал те реченья, что были дотоле
Непостижимы другим, и, низвергшись, лежала вещунья
Темная и о своих позабыла двусмысленных кознях.
Дел без возмездья таких никогда не оставит Фемида:
Тотчас другая напасть Аонийские вдруг постигает
Фивы: селяне дрожат перед хищником диким, погибель
Видя скота и людей. Тут мы, молодежь из соседей,
Сходимся и широко окружаем тенетами поле.
Но перескакивал зверь прыжком их легким проворно,
Выше скача полотняных краев расставленной сети.
Своры спускаю собак, но хищник от них убегает
Прочь и несется, резвясь, быстрокрылой не медленней птицы.
Единодушно тогда все Л_е_лапа требуют, — имя
То было пса моего. Он сам давно уж старался
Освободиться, ремень в нетерпенье натягивал шеей.
Только спустили его, — сказать мы уж были не в силах,
Где он. Следы его лап на песке раскаленном виднелись.
Сам же из глаз он исчез. Копье не быстрее несется
И не быстрее свинец, вращаемой брошен пращою,
Или же легкая трость, что с гортинского лука слетает.
Холм поднимался крутой, над полями окружными высясь.
Встав на него, я слежу небывалого зрелище бега, —
Вот уже схвачен почти, вот будто едва ускользает
Зверь из-под самых зубов; бежит не прямою дорогой,
Не устремляется вдаль, но, по кругу назад возвращаясь,
Вводит собаку в обман, — не предпринял бы враг нападенья.
Та угрожает ему и вровень преследует, будто
Держит уже, — но не держит еще и лишь воздух кусает.
К дротику я обратился тогда. Но едва лишь рукою
Правой раскачивать стал, в ремни вдеть пальцы пытаясь,
Взор отвратил я; потом направил обратно на то же
Место: и — вот чудеса! — два мрамора на поле вижу:
Тот как будто бежит, а этот как будто бы лает.
Стало быть, так захотел — чтобы в беге оба остались
Непобежденными — бог, коль бог им содействовал некий».
Так он сказал и замолк. «Но в чем же дрот тут повинен?» —
Фок спросил, и тогда про дрота вину рассказал он.
«Радость сделалась, Фок, причиною нашего горя.
Молвлю сначала о ней. О, сладко блаженное вспомнить
Время, когда, Эакид, в те первые годы, законно,
Счастлив с женою я был, и она была счастлива с мужем.
Нежность взаимных забот нас брачной связала любовью.
Мужа любовь предпочла бы она и Юпитеру даже.
Да и меня ни одна не пленила б, когда бы самою
Даже Венерой была. Равно мы сердцами пылали.
Только лишь солнца лучи поутру озаряли вершины,
Я, молодой, на охоту в леса направлялся, бывало.
И ни рабов, ни коней не брал с собою, ни с чутким
Нюхом собак; сетей не захватывал я узловатых.
Дрот обеспечивал все. Когда же рука моя вдосталь
Понабивала зверей, стремился я в тень и прохладу,
Где ветерок из долин доносится струйкою свежей;
Струйки я нежной искал, облегченья полдневного зноя,
Струйки воздушной я ждал, и она овевала мой отдых,
«Струйка! — помнится мне, — приходи! — призывал я обычно, —
Дай облегченье и в грудь, о желанная, снова проникни, —
Если бы зной, сжигающий нас, могла ты умерить!»
Может быть, я добавлял, — так жребий мой был вероломен! —
Нежных несколько слов. «Ты великое мне наслажденье! —
Ей говорить я привык, — облегчаешь меня и лелеешь:
Из-за тебя мне леса и пустынные милы приюты,
Жадно устами твое постоянно вбираю дыханье!»
Возгласа смыслом двойным было чье-то обмануто ухо,
Кто-то решил, что, зовя, повторяю я имя, что будто
«Струйкой» нимфу зовут, и подумал, что нимфу люблю я.
Тотчас, спеша донести на то, чего не было, наглый
В дом к Прокриде идет и о слышанном тихо ей шепчет.
Склонна к доверью любовь. Пораженная горем нежданным,
Выслушав все, повалилась она и, не скоро оправясь,
Все несчастливой себя называла и жребий свой — горьким,
Все укоряла меня, и, смущенная мнимым проступком,
В страхе была пред ничем, перед именем, плоти лишенным!
Словно соперница впрямь у несчастной была, горевала.
Но сомневается все ж и, злосчастная, чает ошибки,
Верить не хочет в донос и, доколе сама не видала,
Не разрешает себе осуждать прегрешенье супруга.
Утра другого лучи темноту отгоняли ночную.
Я выхожу; хорошо наохотился и, отдыхая, —
«Струйка! — шепчу, — приди! Будь, усталому, мне врачеваньем!»
И неожиданно стон меж своими словами как будто
Некий услышал. «Приди, — однако, — всех лучшая!» — молвил.
Но как тихонько опять зашумели упавшие листья,
Зверь мне почудился там, и дротик метнул я летучий.
Это Прокрида была. С глубоко уязвленною грудью, —
«Горе, — воскликнула, — мне!» И только лишь верной супруги
Голос узнал я, стремглав на голос помчался, безумен.
Полуживою ее и пятнающей кровью одежду
Вижу, из груди, увы! — вынимающей собственный дар свой,
Вижу и тело, что мне моего драгоценнее тела,
На руки мягко беру; разорвав на груди ее платье,
Ей перевязку кладу на жестокую рану, стараюсь
Кровь удержать и молю, чтоб в убийстве меня не винили.
Та, уже силы лишась, умирая, себя принуждает
Вымолвить несколько слов: «О, нашего ради союза,
Вышних ради богов и моих, умоляю покорно:
Если чего-нибудь я заслужила, — ради любви той,
Что причинила мне смерть, но длится, хоть я погибаю, —
Да не займет, кого «Струйкой» зовешь, наше брачное ложе».
Молвила. И наконец ошибку, где имя виною,
Я услыхал и постиг. Но что было пользы постигнуть?
Падает; с кровью лиясь, утекают и слабые силы.
Может доколе смотреть, на меня все смотрит и тут же
Прямо ко мне на уста выдыхает скорбящую душу.
Все же со светлым лицом умерла, успокоившись будто».
Плачущим, слезы лия, так герой повествует, но входит
К ним в это время Эак с двумя сыновьями и новой
Ратью, — и принял ее и оружие мощное Кефал.
КНИГА ВОСЬМАЯ
День лучезарный уже растворила Денница, ночное
Время прогнав, успокоился Эвр, облака заклубились
Влажные. С юга подув, Эакидов и Кефала к дому
Мягкие австры несут — и под их дуновеньем счастливым
Ранее срока пришли мореходы в желанную гавань.
Опустошал в то время Минос прибрежья лелегов,
Бранное счастье свое в Алкатоевом пробовал граде,
Где государем был Нис, у которого, рдея багрянцем,
Между почетных седин, посредине, на темени самом
Волос пурпуровый рос — упованье великого царства.
Шесть уже раз возникали рога у луны восходящей,
Бранное счастье еще колебалось, однако же. Долго
Дева Победа меж них на крылах нерешительных реет.
Царские башни в упор примыкали к стенам звонкозвучным,
Где, по преданью, была золотая приставлена лира
Сыном Латониным. Звук той лиры был в камне сохр_а_нен.
Часто любила всходить дочь Ниса на царскую башню,
В звучную стену, доколь был мир, небольшие каменья
Сверху кидать. А во время войны постоянно ходила
С верха той башни смотреть на боренья сурового Марса.
С долгой войной она имена изучила старейшин,
Знала оружье, коней, и обличье критян, и колчаны,
Знала всех лучше лицо предводителя — сына Европы —
Больше, чем надо «бы знать. Минос, в рассужденье царевны,
С гребнем ли перистым шлем на главу молодую наденет, —
Был и при шлеме красив. Возьмет ли он в руки блестящий
Золотом щит, — и щит ему украшением служит.
Если, готовясь метнуть, он раскачивал тяжкие копья,
В нем восхваляла она согласье искусства и силы.
Если, стрелу наложив, он натягивал лук свой широкий,
Дева божилась, что он стрелоносцу Фебу подобен.
Если же он и лицо открывал, сняв шлем свой медяный,
Иль, облаченный в багрец, сжимал под попоною пестрой
Белого ребра коня и устами вспененными правил,
Нисова дочь, сама не своя, обладанье теряла
Здравым рассудком. Она называла и дротик счастливым,
Тронутый им, и рукою его направляемый повод.
Страстно стремится она — если б было возможно! — во вражий
Стан девичьи стопы через поле направить, стремится
С башни высокой сама в кпоссийский ринуться лагерь
Или врагу отпереть обитые медью ворота, —
Словом, все совершить, что угодно Миносу. Сидела
Так и смотрела она на шатер белоснежный Диктейца,
Так говоря: «Горевать, веселиться ль мне брани плачевной,
И не пойму. Что Минос мне, влюбленной, враждебен, — печалюсь,
Но, не начнись эта брань, как иначе его я узнала б?
Все-таки мог он войну прекратить и, назвав меня верной
Спутницей, тем обрести надежного мира поруку.
Если тебя породившая мать, о красой несравненный,
Схожа с тобою была, то недаром к ней бог возгорелся.
Как я блаженна была б, когда бы, поднявшись на крыльях,
Я очутилась бы там, у владыки кноссийского в стане!
Я объявила б себя и свой пыл, вопросила б, какого
Хочет приданого он: не просил бы твердынь лишь отцовских!
Пусть пропадет и желаемый брак, лишь бы мне не изменой
Счастья достичь своего! — хоть быть побежденным нередко
Выгодно людям, когда победитель и мягок и краток.
Правда, знаю — ведет он войну за убитого сына,
Силен и правдою он, и его защищающим войском.
Думаю, нас победят. Но коль ждать нам такого исхода,
То почему ж эти стены мои для Миноса откроет
Марс, а не чувство мое? Без убийства и без промедленья
Лучше ему одолеть, не потратив собственной крови.
Не устрашусь я тогда, что кто-нибудь неосторожно
Грудь твою ранит, Минос. Да кто же свирепый решился б
Полное злобы копье в тебя нарочито направить?
Замысел мне по душе и намеренье: вместе с собою
Царство в приданое дать и войне положить окончанье.
Мало, однако, желать. Охраняются стражами входы.
Сам врата запирает отец. Его одного лишь,
Бедная, ныне боюсь; один он — желаньям помеха.
Если б по воле богов не иметь мне отца! Но ведь каждый —
Бог для себя. Судьбой отвергаются слабого просьбы.
Верно, другая давно, столь сильной зажженная страстью,
Уж погубила бы все, что доступ к любви преграждает.
Чем я слабее других? Решилась бы я через пламя
И меж мечами пройти: но пламя ни в чем не поможет
И не помогут мечи, — один только волос отцовский.
Золота он драгоценнее мне. Блаженной бы сделал
Волос пурпурный меня, смогла б я желанья исполнить».
Так говорила она, и, забот многочисленных мамка,
Ночь подошла между тем, и тьма увеличила смелость.
Час был первого сна, когда утомленное за день
Тело вкушает покой. Безмолвная в спальню отцову
Входит. Дочь у отца похищает — о страшное дело! —
Волос его роковой; совершив нечестивую кражу,
С дерзкой добычей своей проникает в ворота и вскоре
В самую гущу врагов, — так верила сильно в заслугу! —
Входит, достигла царя и ему, устрашенному, молвит:
«Грех мне внушила любовь, я — Нисова дочь и царевна
Скилла; тебе предаю я своих и отцовских пенатов.
Я ничего не прошу, — тебя лишь. Любовным залогом
Волос пурпурный прими и поверь, что вручаю не волос,
Голову также отца моего!» И рукою преступной
Дар протянула. Минос от дарящей руки отшатнулся
И отвечал ей, смущен совершенным неслыханным делом:
«Боги да сгонят тебя, о бесчестие нашего века,
С круга земного, тебя пусть суша и море отвергнут!
Я же, клянусь, не стерплю, чтоб Крит, колыбель Громовержца
И достоянье мое, — стал такого чудовища домом», —
И покоренным врагам — ибо истинный был справедливец, —
Мира условия дав, кораблям велел он причалы
Снять и наполнить суда, обитые медью, гребцами.
Скилла, едва увидав, что суда уже в море выводят
И что Минос отказал в награде ее преступленью,
Вдруг, умолять перестав, предалась неистово гневу,
Руки вперед, растрепав себе волосы, в бешенстве взвыла:
«Мчишься куда, на брегу оставляя виновницу блага,
Ты, и родимой земле, и родителю мной предпочтенный?
Мчишься, жестокий, куда, чья победа — мое преступленье,
Но и заслуга моя? Тебя мой подарок не тронул
И не смягчила любовь, не смягчило и то, что надежды
Все мои были в тебе? О, куда обратиться мне, сирой?
В край ли родной? Он плененный лежит, но представь, что он волен, —
Из-за измены моей он мне недоступен. К отцу ли?
Мною он предан тебе. Ненавидят меня по заслугам:
Страшен соседям пример. Я от мира всего отказалась
Только затем, чтобы Крит мне один оставался открытым.
Неблагодарный, туда коль не пустишь меня и покинешь,
Мать не Европа тебе, но Сиртов негостеприимных,
Тигров армянских ты сын иль движимой Австром Харибды,
Ты не Юпитера плод, не пленилась обличием бычьим
Мать твоя. Этот рассказ про род ваш ложью подсказан.
Был настоящим быком, никакой не любившим девицы,
Тот, породивший тебя. Совершай же свое наказанье,
Нис, мой отец! Вы, изменой моей посрамленные стены,
Ныне ликуйте! Клянусь: погибели я заслужила.
Пусть из тех кто-нибудь, кто мною был предан безбожно,
Сгубит меня: ты сам победил преступленьем, тебе ли
Ныне преступницу гнать? Мое пред отцом и отчизной
Зло да воздастся тебе! Быть супругой твоею достойна
Та, что, тебе изменив и быка обманувши подделкой,
Двух в одном родила! Но мои достигают ли речи
Слуха, увы, твоего? Иль ветры, быть может, уносят
Звук лишь пустой, как суда твои по морю, неблагодарный?
Не удивительно, нет, что тебе предпочла Пасифая
Мужа-быка: у тебя свирепости более было.
Горе мне! Надо спешить: разъяты ударами весел,
Воды шумят, а со мной и земля моя — ах! — отступает.
Но не успеешь ни в чем, о заслуги мои позабывший!
Вслед за тобою помчусь, руками корму обнимая.
В дали морей повлекусь!» — сказала — и кинулась в воду,
За кораблем поплыла, ей страстью приданы силы.
Долго на кносской корме ненавистною спутницей виснет.
То лишь увидел отец, — на воздухе он уж держался,
Только что преображен в орла желтокрылого, — тотчас
К ней полетел — растерзать повисшую загнутым клювом.
В страхе она выпускает корму; но чувствует: легкий
Держит ее ветерок, чтоб поверхности вод не коснулась.
Были то перья; она превратилась в пернатую, зваться
Киридой стала: ей дал тот остриженный волос прозванье.
Сотню быков заколол по обету Юпитеру в жертву
Славный Минос, лишь достиг с кораблями земли куретидов,
Свой разукрасил дворец, побед развесил трофеи.
Рода позор между тем возрастал. Пасифаи измену
Гнусную веем раскрывал двуединого образ урода.
Принял решенье Минос свой стыд удалить из покоев
И поместить в многосложном дому, в безвыходном зданье.
Дедал, талантом своим в строительном славен искусстве,
Зданье воздвиг; перепутал значки и глаза в заблужденье
Ввел кривизною его, закоулками всяких проходов.
Так по фригийским полям Меандр ясноводный, играя,
Льется, неверный поток и вперед и назад устремляет;
В беге встречая своем супротивно бегущие волны,
То он к истокам своим, то к открытому морю стремится
Непостоянной волной: так Дедал в смущение вводит
Сетью путей без числа; он сам возвратиться обратно
К выходу вряд ли бы мог: столь было запутано зданье!
После того как туда полубык-полуюноша заперт
Был, и два раза уже напитался актейскою кровью,
В третий же был усмирен, через новое девятилетье.
С помощью девы та дверь, никому не отверстая дважды,
Снова была найдена показаньем распущенной нити;
И не замедлил Эгид: Миноиду похитив, направил
К Дии свои паруса, где спутницу-деву, жестокий,
Бросил на бреге, но к ней, покинутой, слезно молящей,
Вакх снизошел и обнйл ее, чтобы вечные веки
Славилась в небе она, он снял с чела ее венчик
И до созвездий метнул; полетел он воздушным пространством,
И на лету в пламена обращались его самоцветы.
Остановились в выси, сохраняя венца очертанье,
Близ Геркулеса со змеем в руке и с согбенным коленом.
Дедал, наскучив меж тем изгнанием долгим на Крите,
Страстно влекомый назад любовью к родимым пределам,
Замкнутый морем, сказал: «Пусть земли и воды преградой
Встали, зато небеса — свободны, по ним понесемся!
Всем пусть владеет Минос, но воздухом он не владеет!»
Молвил — и всею душой предался незнакомому делу.
Новое нечто творит, подбирает он перья рядами,
С малых начав, чтоб за каждым пером шло другое, длиннее, —
Будто неровно росли: все меньше и меньше длиною, —
Рядом подобным стоят стволы деревенской цевницы;
Ниткой средину у них, основания воском скрепляет.
Перья друг с другом связав, кривизны незаметной им придал
Так, чтобы были они как у птицы. Присутствовал рядом
Мальчик Икар; он не знал, что касается гибели верной, —
То, улыбаясь лицом, относимые веющим ветром
Перья рукою хватал; то пальцем большим размягчал он
Желтого воска куски, ребячьей мешая забавой
Дивному делу отца. Когда ж до конца довершили
Дедала руки свой труд, привесил к крылам их создатель
Тело свое, и его удержал волновавшийся воздух.
Дедал и сына учил: «Полетишь серединой пространства!
Будь мне послушен, Икар: коль ниже ты путь свой направишь,
Крылья вода отягчит; коль выше — огонь обожжет их.
Посередине лети! Запрещаю тебе на Боота
Или Гелику смотреть и на вынутый меч Ориона.
Следуй за мною в пути». Его он летать обучает,
Тут же к юным плечам незнакомые крылья приладив.
Между советов и дел у отца увлажнялись ланиты,
Руки дрожали; старик осыпал поцелуями сына.
Их повторить уж отцу не пришлось! На крыльях поднявшись,
Он впереди полетел и боится за спутника, словно
Птица, что малых птенцов из гнезда выпускает на волю.
Следовать сыну велит, наставляет в опасном искусстве,
Крыльями машет и сам и на крылья сыновние смотрит.
Каждый, увидевший их, рыбак ли с дрожащей удою,
Или с дубиной пастух, иль пахарь, на плуг приналегший, —
Все столбенели и их, проносящихся вольно по небу,
За неземных принимали богов. По левую руку
Самос Юнонин уже, и Делос остался, и Парос;
Справа остался Лебинт и обильная медом Калимна.
Начал тут отрок Икар веселиться отважным полетом,
От вожака отлетел; стремлением к небу влекомый,
Выше все правит свой путь. Соседство палящего Солнца
Крыльев скрепление — воск благовонный — огнем размягчило;
Воск, растопившись, потек; и голыми машет руками
Юноша, крыльев лишен, не может захватывать воздух.
Приняты были уста, что отца призывали на помощь,
Морем лазурным, с тех пор от него получившим названье.
В горе отец — уже не отец! — повторяет: «Икар мой!
Где ты, Икар? — говорит, — в каком я найду тебя крае?»
Все повторял он: «Икар!» — но перья увидел на водах;
Проклял искусство свое, погребенью сыновнее тело
Предал, и оный предел сохранил погребенного имя.
Но увидала тогда, как несчастного сына останки
Скорбный хоронит отец, куропатка-болтунья в болоте,
Крыльями бить начала, выражая кудахтаньем радость, —
Птица, — в то время одна из невиданной этой породы, —
Ставшая птицей едва, постоянный укор тебе, Дедал!
Судеб не зная, сестра ему поручила наукам
Сына учить своего — двенадцать исполнилось только
Мальчику лет, и умом способен он был к обученью.
Как-то спинного хребта рассмотрев у рыбы приметы,
Взял он его образцом и нарезал на остром железе
Ряд непрерывный зубцов: открыл пилы примененье.
Первый единым узлом связал он две ножки железных,
Чтобы, когда друг от друга они в расстоянии равном,
Твердо стояла одна, другая же круг обводила.
Дедал завидовать стал; со священной твердыни Минервы
Сбросил питомца стремглав и солгал, что упал он. Но мальчик
Принят Палладою был, благосклонной к талантам; он в птицу
Был обращен и летел по воздуху, в перья одетый.
Сила, однако, ума столь быстрого в крылья и лапы
Вся перешла; а прозванье при нем остается былое.
Все-таки в воздух взлететь куропатка высоко не может,
Гнезд не свивает себе на ветвях и высоких вершинах;
Низко летает она и кладет по кустарникам яйца:
Высей страшится она, о падении помня давнишнем.
Был утомленный уже Этнейскою принят землею
Дедал; защиты молил, — и мечом оградил его Кокал:
Милостив к Дедалу был. Уже перестали Афины
Криту плачевную дань выплачивать, — слава Тезею!
Храмы — в венках, и народ к ратоборной взывает Минерве,
И Громовержцу-отцу, и к прочим богам, почитая
Кровью обетною их, дарами и дымом курильниц.
Распространила молва перелетная имя Тезея
По Арголиде по всей, и богатой Ахайи народы
Помощи стали молить у него в их бедствии тяжком.
Помощи стал Калидон умолять, хоть имел Мелеагра.
Полный тревоги, просил смиренно: причиной же просьбы
Вепрь был, — Дианы слуга и ее оскорбления мститель.
Царь Оэней, говорят, урожайного года начатки
Вышним принес: Церере плоды, вино же Лиэю,
Сок он Палладии возлил белокурой богине Минерве.
Эта завидная честь, начиная от сельских, досталась
Всем олимпийским богам; одни без курений остались,
Как говорят, алтари обойденной Латониной дщери.
Свойственен гнев и богам. «Безнаказанно мы не потерпим!
Пусть нам почтения нет, — не скажут, что нет нам отмщенья!» —
Молвит она и в обиде своей на поля Оэнея
Вепря-мстителя шлет: быков столь крупных в Эпире
Нет луговом, не увидишь таких и в полях сицилийских.
Кровью сверкают глаза и пламенем; шея крутая;
Часто щетина торчит, наконечникам копий подобно, —
Целой оградой стоит, как высокие копья, щетина.
Хрюкает хрипло кабан, и, кипя, по бокам его мощным
Пена бежит, а клыки — клыкам подобны индийским,
Молния пышет из уст: листва от дыханья сгорает.
То в зеленях он потопчет посев молодой, то надежду
Пахаря — зрелый посев на горе хозяину срежет.
Губит хлеба на корню, — Церерину ниву. Напрасно
Токи и житницы ждут обещанных им урожаев.
С длинною вместе лозой тяжелые валятся гроздья,
Ягоды с веткой лежат зеленеющей вечно маслины.
Буйствует он и в стадах; уже ни пастух, ни собака,
Лютые даже быки защитить скотину не могут.
Люди бегут и себя в безопасности чувствуют только
За городскою стеной. Но вот Мелеагр и отборных
Юношей местных отряд собираются в чаянье славы:
Два близнеца, Тиндарея сыны, тот — славный наездник,
Этот — кулачный боец; Ясон, мореплаватель первый,
И с Пирифоем Тезей, — сама безупречная дружба, —
Два Фестиада, Линкей, Афарея потомок, его же
Семя — проворный Ид_а_с и Кеней, тогда уж не дева,
Нравом жестокий Левкипп и Акаст, прославленный дротом,
И Гиппотой, и Дриант, и рожденный Аминтором Феникс,
Актора ровни-сыны и Филей, из Элиды посланец,
И Теламон, и отец Ахилла великого был там,
С Феретиадом там был Иолай, гиантиец по роду,
Доблестный Эвритион, Эхион, бегун необорный,
И парикиец Лелег, Панопей и Гилей, и свирепый
Гиппас, и в те времена совсем еще юноша — Нестор;
Те, что из древних Амикл отправлены Гиппокоонтом;
И паррасиец Анкей с Пенелопиным свекром Лаэртом;
Мудрый пришел Ампикид, супругой еще не погублен,
Эклид и — рощ ликейских краса — тегеянка-дева;
Сверху одежда ее скреплялась гладкою пряжкой,
Волосы просто легли, в единственный собраны узел;
И, повисая с плеча, позванивал кости слоновой
Стрел хранитель — колчап; свой лук она левой держала.
Девы таков был убор; о лице я сказал бы: для девы
Отрочье слишком лицо, и слишком для отрока девье.
Только ее увидел герой Калидонсний, сейчас же
И пожелал, но в себе подавил неугодное богу
Пламя и только сказал: «О, счастлив, кого удостоит
Мужем назвать!» Но время и стыд не позволили больше
Молвить: им бой предстоял превеликий, — важнейшее дело.
Частый никем никогда не рубленный лес начинался
С ровного места; под ним расстилались поля по наклону.
Леса достигли мужи, — одни наставляют тенета,
Те же успели собран отвязать; поспешают другие
Вепря высматривать след, — своей же погибели ищут!
Дол уходил в глубину; обычно вода дождевая
Вся устремлялась туда; озерко порастало по краю
Гибкою ивой, ольхой малорослой, болотной травою,
Всякой дозой и густым камышом, и высоким и низким.
Выгнан из зарослей вепрь в середину врагов; разъяренный,
Мчится, подобно огню, что из туч громовых упадает,
Валит он в беге своем дерева, и трещит пораженный
Лес; восклицают бойцы, могучею правой рукою
Держат копье на весу, и широкий дрожит наконечник.
Мчит напролом; разгоняет собак, — какую ни встретит,
Мигом ударами вкось их, лающих, врозь рассыпает.
Дрот, Эхиона рукой для начала направленный в зверя,
Даром пропал: слегка лишь ствол поранил кленовый.
Брошенный следом другой, будь верно рассчитана сила,
В цель бы наверно попал, в хребте он у вепря застрял бы,
Но далеко пролетел: пагасейцем был кинут Ясоном.
Молвил тогда Ампикид: «О чтившийся мною и чтимый
Феб! Пошли, что прошу, — настичь его верным ударом!»
Бог снизошел сколько мог до молений: оружием тронут,
Но не поранен был вепрь, — наконечник железный Диана
Сбила у древка; одним был древком тупым он настигнут,
Пуще взбесился кабан; запылал подобен перуну,
Свет сверкает из глаз, из груди выдыхает он пламя,
И как несется ядро, натянутой пущено жилой,
К стенам летя крепостным иль башням, воинства полным, —
К сборищу юношей так, нанося во все стороны раны,
Мчится, — и Эвиалан с Пелагоном, что край охраняли
Правый, простерты уже: друзья подхватили лежащих.
Также не смог упастись Энизим, сын Гиппокоонта,
От смертоносных клыков; трепетал, бежать порывался,
Но ослабели уже, под коленом подсечены, жилы.
Может быть, здесь свою гибель нашел бы и Нестор-пилосец
Раньше троянских времен, но успел, на копье оперевшись,
Прыгнуть на дерево, тут же стоявшее, в ветви густые.
Вниз на врага он глядел с безопасного места, спасенный.
Тот же, свирепый, клыки наточив о дубовые корни,
Смертью грозил, своим скрежеща обновленным оружьем,
Гнутым клыком он задел Эвритида огромного ляжку.
Братья меж тем близнецы, — еще не созвездие в небе, —
Видные оба собой, верхом на конях белоснежных
Ехали; оба они потрясали в воздухе дружно
Остроконечья своих беспрерывно трепещущих копий.
Ранили б зверя они, да только щетинистый скрылся
В темной дубраве, куда ни коню не проникнуть, ни дроту.
Следом бежит Теламон, но, неосмотрительный в беге,
Наземь упал он ничком, о корень споткнувшись древесный.
Вот, между тем как его поднимает Пелей, наложила
Дева-тегейка стрелу и пустила из гнутого лука.
Около уха вонзясь, стрела поцарапала кожу
Зверя и кровью слегка обагрила густую щетину.
Дева, однако, не так веселилась удара успеху,
Как Мелеагр: говорят, он первый увидел и первый
Зверя багрящую кровь показал сотоварищам юным.
«Ты по заслугам, — сказал, — удостоена чести за доблесть!»
И покраснели мужи, поощряют друг друга и криком
Дух возбуждают, меж тем беспорядочно мечут оружье.
Дротам преградой тела, и стрелы препятствуют стрелам.
Тут взбешенный Аркад, на свою же погибель с секирой, —
«Эй, молодцы! Теперь предоставьте мне действовать! — крикнул, —
Знайте, сколь у мужчин оружье сильней, чем у женщин!
Дочь пусть Латоны его своим защищает оружьем, —
Зверя я правой рукой погублю против воли Дианы!»
Велеречивыми так говорит спесивец устами.
Молвил и, руки сцепив, замахнулся двуострой секирой,
Вот и на цыпочки встал, приподнялся на кончиках пальцев, —
Но поразил смельчака в смертельно опасное место
Зверь: он оба клыка направил Аркаду в подбрюшье.
Вот повалился Анкей, набухшие кровью обильно,
Выпав, кишки растеклись, и мокра обагренная почва.
Прямо пошел на врага Пирифой, Иксиона потомок:
Мощною он потрясал рогатину правой рукою.
Сын же Эгея ему: «Стань дальше, о ты, что дороже
Мне и меня самого, души моей часть! В отдаленье
Может и храбрый стоять: погубила Анкея отвага».
Молвил и бросил копье с наконечником меди тяжелой.
Ладно метнул, и могло бы желаемой цели достигнуть,
Только дубовая ветвь его задержала листвою.
Бросил свой дрот и Ясон, но отвел его Случай от зверя;
Дрот неповинному псу обратил на погибель: попал он
В брюхо его и, кишки пронизав, сам в землю вонзился.
Дважды ударил Ойнид: из двух им брошенных копий
Первое медью в земле, второе в хребте застревает.
Медлить не время; меж тем свирепствует зверь и всем телом
Вертится, пастью опять разливает шипящую пену.
Раны виновник — пред ним, и свирепость врага раздражает;
И под лопатки ему вонзает сверкнувшую пику.
Криками дружными тут выражают товарищи радость,
И поспешают пожать победившую руку рукою.
Вот на чудовищный труп, на немалом пространстве простертый,
Диву дивуясь, глядят, все мнится им небезопасным
Тронуть врага, — все ж каждый копье в кровь зверя макает.
А победитель, поправ грозивший погибелью череп,
Молвил: «По праву мою ты возьми, нонакрийская дева,
Эту добычу: с тобою мы славу по чести разделим».
Тотчас он деве дарит торчащие жесткой щетиной
Шкуру и морду его с торчащими страшно клыками, —
Ей же приятен и дар, и сам приятен даритель.
Зависть почуяли все; послышался ропот в отряде.
Вот, из толпы протянув, с громогласными криками, руки, —
«Эй, перестань! Ты у нас не захватывай чести! — кричали
Так Фестиады, — тебя красота твоя не подвела бы,
Как бы не стал отдален от тебя победитель влюбленный!»
Дара лишают ее, его же — права даренья.
Марса внук не стерпел; исполнившись ярого гнева, —
«Знайте же вы, — закричал, — о чужой похитители чести,
Близки ль дела от угроз!» — и пронзил нечестивым железом
Грудь Плексиппа, — а тот и не чаял погибели скорой!
Был в колебанье Токсей: одинаково жаждавший в миг тот
Брата отмстить своего и боявшийся участи брата, —
Не дал ему Мелеагр сомневаться: согретое прежним
Смертоубийством копье вновь согрел он братскою кровью.
Сын победил, и несла благодарные жертвы Алтея
В храмы, но вдруг увидала: несут двух братьев убитых,
В грудь ударяет она и печальными воплями город
Полнит, сменив золотое свое на скорбное платье.
Но лишь узнала она, кто убийца, вмиг прекратился
Плач, и слезы ее перешли в вожделение мести.
Было полено: его — когда после родов лежала
Фестия дочь — положили в огонь триединые сестры.
Нить роковую суча и перстом прижимая, младенцу
Молвили: «Срок одинаковый мы и тебе и полену,
Новорожденный, даем». Провещав прорицанье такое,
Вышли богини; а мать головню полыхавшую тотчас
Вынула вон из огня и струею воды окатила.
Долго полено потом в потаенном месте лежало
И сохранялось, — твои сохраняло, о юноша, годы!
Вот извлекла его мать и велела лучинок и щепок
В кучу сложить; потом подносит враждебное пламя.
В пламя древесный пенек пыталась четырежды бросить,
Бросить же все не могла: в ней мать с сестрою боролись, —
В разные стороны, врозь, влекут два имени сердце.
Щеки бледнели не раз, ужасаясь такому злодейству,
Очи краснели не раз, распаленным окрашены гневом,
И выражало лицо то будто угрозу, в которой
Страшное чудилось, то возбуждало как будто бы жалость.
Только лишь слезы ее высыхали от гневного пыла,
Новые слезы лились: так судно, которое гонит
Ветер, а тут же влечет супротивное ветру теченье,
Чует две силы зараз и, колеблясь, обеим покорно, —
Так вот и Фестия дочь, в нерешительных чувствах блуждая,
То отлагает свой гнев, то, едва отложив, воскрешает.
Преобладать начинает сестра над матерью все же, —
И чтобы кровью смягчить по крови родные ей тени,
Благочестиво творит нечестивое. Лишь разгорелся
Злостный огонь: «Моя да истлеет утроба!» — сказала —
И беспощадной рукой роковое подъемлет полено.
Остановилась в тоске пред своей погребальною жертвой.
«О Эвмениды, — зовет, — тройные богини возмездий!
Вы обратитесь лицом к заклинательным жертвам ужасным!
Мщу и нечестье творю: искупить смерть смертию должно,
Должно злодейство придать к злодейству, к могиле могилу,
В нагроможденье скорбен пусть дом окаянный погибнет!
Будет счастливец Ойней наслаждаться победою сына?
Фестий — сиротствовать? Нет, пусть лучше восплачутся оба!
Вы же, о тени моих двух братьев, недавние тени,
Помощь почуйте мою! Немалым деяньем сочтите
Жертву смертную, дар материнской утробы несчастный.
Горе! Куда я влекусь? Простите же матери, братья!
Руки не в силах свершить начатого — конечно, всецело
Гибели он заслужил. Ненавистен мне смерти виновник.
Кары ль не будет ему? Он, живой, победитель, надменный
Самым успехом своим, Калидонскую примет державу?
Вам же — пеплом лежать, вы — навеки холодные тени?
Этого я не стерплю: пусть погибнет проклятый; с собою
Пусть упованья отца, и царство, и родину сгубит!
Матери ль чувствовать так? Родителей где же обеты?
Десятимесячный труд материнский, — иль мною забыт он?
О, если б в пламени том тогда же сгорел ты младенцем!
Это стерпела бы я! В живых ты — моим попеченьем
Ныне умрешь по заслугам своим: поделом и награда.
Данную дважды тебе — рожденьем и той головнею —
Душу верни или дай мне с братскими тенями слиться.
Жажду, в самой же нет сил. Что делать? То братские раны
Перед очами стоят, убийства жестокого образ,
То сокрушаюсь душой, материнскою мучась любовью, —
Горе! Победа плоха, но все ж побеждайте, о братья!
Лишь бы и мне, даровав утешение вам, удалиться
Следом за вами!» Сказав, дрожащей рукой, отвернувшись,
В самое пламя она головню роковую метнула.
И застонало — иль ей показалось, что вдруг застонало, —
Дерево и, запылав, в огне против воли сгорело.
Был далеко Мелеагр и не знал, — но жжет его тайно
Этот огонь! Нутро в нем — чувствует — все загорелось.
Мужеством он подавить нестерпимые тщится мученья.
Сам же душою скорбит, что без крови, бесславною смертью
Гибнет; счастливыми он называет Анкеевы раны.
Вот он со стоном отца-старика призывает и братьев,
Кличет любимых сестер и последней — подругу по ложу.
Может быть, также и мать! Возрастают и пламя и муки —
И затихают опять, наконец одновременно гаснут.
Мало-помалу душа превратилась в воздух легчайший,
Мало-помалу зола убелила остывшие угли.
Гордый простерт Калидон; и юноши плачут и старцы,
Стонут и знать и народ; распустившие волосы с горя
В грудь ударяют себя калидонские матери с воплем.
Пылью сквернит седину и лицо престарелый родитель,
Сам распростерт на земле, продолжительный век свой поносит.
Мать же своею рукой, — лишь сознала жестокое дело, —
Казни себя предала, железо нутро ей пронзило.
Если б мне бог даровал сто уст с языком звонкозвучным,
Воображенья полет или весь Геликон, — я не мог бы
Пересказать, как над ней голосили печальные сестры.
О красоте позабыв, посинелые груди колотят.
Тело, пока оно здесь, ласкают и снова ласкают,
Нежно целуют его, принесенное ложе целуют.
Пеплом лишь стала она, к груди прижимают и пепел,
Пав на могилу, лежат и, означенный именем камень
Скорбно руками обняв, проливают над именем слезы.
Но утолясь наконец Парфаонова дома несчастьем,
Всех их Латонина дочь, — исключая Горгею с невесткой
Знатной Алкмены, — взрастив на теле их перья, подъемлет
В воздух и вдоль по рукам простирает им длинные крылья,
Делает рот роговыми и пускает летать — превращенных.
Тою порой Тезей, часть выполнив подвигов славных,
Шел в Эрехтеев предел, в твердыню Тритониды Девы.
Тут преградил ему путь и медлить заставил набухший
Из-за дождей Ахелой. «Взойди под кров мой, — сказал он, —
О Кекропид! Себя не вручай увлекающим волнам.
Крепкие бревна нести приобыкли они иль, бушуя,
С грохотом камни крутить; я видел: прибрежные хлевы
Бурный уносит поток, и нет уже проку коровам
В том, что могучи они, ни коням, — что бегают быстро.
Ярый поток, наводнясь из-за таянья снега, немало
В водовороте своем утопил молодого народу.
Лучше тебе отдохнуть до поры, когда возвратится
В русло река и опять заструит неглубокие воды».
И согласился Эгид. «Ахелой, я воспользуюсь домом
И увещаньем твоим», — ответствовал; так и исполнил.
В атрий вошел он, что выстроен был из шершавого туфа
С пористой пемзой; земля покрывалася влажная мохом?
Выложен был потолок пурпуровых раковин строем.
Гиперион между тем две трети уж света отмерил,
Вот возлегли и Тезей, и соратники рядом на ложах;
Сын Иксиона возлег по одной стороне, по другой же
Славный трезенец Лелег, с приметной в висках сединою.
Также почтил и других одинаковым гостеприимством
Бог Акарнанской реки, посещеньем таким осчастливлен.
Стали готовить столы, с обнаженными стопами нимфы
Разные яства несут. Когда угощенья убрали,
Стали в сосуды вино разливать. И герой знаменитый,
Взором окинув простор перед ними лежащего моря,
«Что там за место? — спросил и перстом указал, — как зовется
Этот вон остров, скажи: но будто их несколько видно?»
Бог же речной отвечал: «Что видим мы, то не едино,
Пять островов там лежит: различить их мешает пространство.
Знайте же: так не одна поступала в обиде Диана!
Были наядами те острова: закололи однажды
Десять тельцов — и богов деревенских к тем жертвам призвали;
Но позабыли меня, поведя хороводы по чину.
Воды я вздул и несусь, я сроду таким полноводным
Не был. Ужасен равно и волной, и душевным порывом,
Мчался, леса от лесов, брега от брегов отделяя.
Вместе с землею и нимф, наконец-то меня вспомянувших,
Вплоть я до моря довлек. Тут море и я совокупно
Землю сплошную, разъяв, на столько частей разделили,
Сколько сейчас посредине воды Эхинад созерцаешь.
Там, как видишь, вдали, вон там подымается остров,
Мне драгоценный. Его называет моряк Перимелой.
Деву избрав, у нее я похитил девичью невинность.
А Гипподаму отцу нестерпимо то было, и в море
Дочь он столкнул со скалы, в утробе носившую чадо.
Плывшую я подхватил и сказал: «О держатель трезубца,
Царство зыбей получивший в удел ближайшее к небу,
Где нам скончанье, куда мы сбегаем, священные реки, —
Встань и молящему мне, Нептун, снисходительно внемли!
Ту, с которой несусь, погубил я; когда б справедливей
Был и добрей Гипподам, когда бы не столь был безбожен,
Должен он был бы ее пожалеть, простить нас обоих.
О, помоги! Ей, молю, от отцовского гнева бежавшей,
Дай, о владыка, приют, — иль сама пусть станет приютом! —
Буду ее и тогда обнимать». Кивнул головою
Царь морской и потряс ему подчиненные воды.
Затрепетала она — но плыла. Меж тем у плывущей
Трогал я грудь, — она под рукою, волнуясь, дрожала.
Но, обнимая ее, вдруг чувствую: отвердевает
Тело, и девушки грудь земляным покрывается слоем.
Я говорю, — а земля облекает плывущие члены:
Тело, свой вид изменив, разрастается в остров тяжелый».:
Бог речной замолчал. Удивленья достойное дело
Тронуло всех. Но один над доверием их посмеялся, —
Иксионид, — презритель богов, необузданный мыслью:
«Выдумки — весь твой рассказ, Ахелой, ты не в меру могучей
Силу считаешь богов, — будто вид и дают и отъемлют!»
И поразилися все, и словам не поверили дерзким.
Первый меж ними Лелег, созревший умом и годами,
Так говорит: «Велико всемогущество неба, пределов
Нет ему: что захотят небожители, то и свершится.
А чтобы вас убедить, расскажу: дуб с липою рядом
Есть на фригийских холмах, обнесенные скромной стеною.
Сам те места я видал: на равнины Пелоповы послан
Был я Питфеем, туда, где отец его ранее правил.
Есть там болото вблизи, — обитаемый прежде участок;
Ныне — желанный приют для нырка и лысухи болотной.
В смертном обличье туда сам Юпитер пришел, при отце же
Был отвязавший крыла жезлоносец, Атлантов потомок.
Сотни домов обошли, о приюте прося и покое,
Сотни к дверям приткнули колы; единственный — принял,
Малый, однако же, дом, тростником и соломою крытый.
Благочестивая в нем Бавкида жила с Филемоном,
Два старика: тут они съединились в юности браком.
В хижине той же вдвоем и состарились. Легкою стала
Бедность смиренная им, и сносили ее безмятежно.
Было б напрасно искать в том доме господ и прислугу,
Все-то хозяйство — в двоих; все сами: прикажут — исполнят.
Лишь подошли божества под кров неприметных пенатов,
Только успели главой под притолкой низкой склониться,
Старец придвинул скамью, отдохнуть предлагая пришельцам.
Грубую ткань на нее поспешила накинуть Бавкида.
Теплую тотчас золу в очаге отгребла и вечерний
Вновь оживила огонь, листвы ему с сохлой корою
В пищу дала и вздувать его старческим стала дыханьем.
Связки из прутьев она и сухие сучки собирает
С кровли, ломает в куски, — котелочек поставила медный.
Вот с овощей, стариком в огороде собранных влажном,
Листья счищает ножом; супруг же двузубою вилой
Спинку свиньи достает, что коптилась, подвешена к балке.
Долго ее берегли, — от нее отрезает кусочек
Тонкий; отрезав, его в закипевшей воде размягчает.
Длинное время меж тем коротают они в разговорах, —
Времени и не видать. Находилась кленовая шайка
В хижине их, на гвозде за кривую подвешена ручку.
Теплой водой наполняют ее, утомленные ноги
В ней отдохнут. Посредине — кровать, у нее ивяные
Рама и ножки, на ней — камышовое мягкое ложе.
Тканью покрыла его, которую разве лишь в праздник
Им приводилось стелить, но была и стара, и потерта
Ткань, — не могла бы она ивяной погнушаться кроватью.
И возлегли божества. Подоткнувшись, дрожащая, ставит
Столик старуха, но он покороче на третью был ногу.
Выравнял их черепок. Лишь быть перестал он покатым —
Ровную доску его они свежею мятой натерли.
Ставят плоды, двух разных цветов, непорочной Минервы,
Осенью сорванный терн, заготовленный в винном отстое,
Редьку, индивий-салат, молоко, загустевшее в творог,
Яйца, легко на нежарком огне испеченные, ставят.
В утвари глиняной все. После этого ставят узорный,
Тоже из глины, кратер и простые из бука резного
Чаши, которых нутро желтоватым промазано воском.
Тотчас за этим очаг предлагает горячие блюда.
Вскоре приносят еще, хоть не больно-то старые, вина;
Их отодвинув, дают местечко второй перемене.
Тут и орехи, и пальм сушеные ягоды, смоквы,
Сливы, — немало плодов благовонных в разлатых корзинах,
И золотой виноград, на багряных оборванный лозах.
Свежий сотовый мед посередке; над всем же — радушье
Лиц, и к приему гостей не худая, не бедная воля.
А между тем, что ни раз, опорожненный вновь сам собою, —
Видят, — наполнен кратер, вино подливается кем-то!
Диву дивятся они, устрашились и, руки подъемля,
Стали молитву творить Филемон оробелый с Бавкидой.
Молят простить их за стол, за убогое пира убранство.
Гусь был в хозяйстве один, поместья их малого сторож, —
Гостеприимным богам принести его в жертву решили.
Резов крылом, он уже притомил отягченных летами, —
Все ускользает от них; наконец случилось, что к самым
Он подбегает богам. Те птицу убить запретили.
«Боги мы оба. Пускай упадет на безбожных соседей
Кара, — сказали они, — но даруется, в бедствии этом,
Быть невредимыми вам; свое лишь покиньте жилище.
Следом за нами теперь отправляйтесь. На горные кручи
Вместе идите». Они повинуются, с помощью палок
Силятся оба ступать, подымаясь по длинному склону.
Были они от вершины горы в расстоянье полета
Пущенной с лука стрелы, назад обернулись и видят:
Все затопила вода, один выдается их домик.
И, меж тем как дивятся они и скорбят о соседях,
Ветхая хижина их, для двоих тесноватая даже,
Вдруг превращается в храм; на месте подпорок — колонны,
Золотом крыша блестит, земля одевается в мрамор,
Двери резные висят, золоченым становится зданье.
Ласковой речью тогда говорит им потомок Сатурна:
«Праведный, молви, старик и достойная мужа супруга,
Молви, чего вы желали б?» — и так, перемолвясь с Бавкидой,
Общее их пожеланье открыл Филемон Всемогущим:
«Вашими быть мы жрецами хотим, при святилищах ваших
Службу нести, и, поскольку ведем мы в согласии годы,
Час пусть один унесет нас обоих, чтоб мне не увидеть,
Как сожигают жену, и не быть похороненным ею».
Их пожеланья сбылись: оставались стражами храма
Жизнь остальную свою. Отягченные годами, как то
Став у святых ступеней, вспоминать они стали событья.
Вдруг увидал Филемон: одевается в зелень Бавкида;
Видит Бавкида: старик Филемон одевается в зелень.
Похолодевшие их увенчались вершинами лица.
Тихо успели они обменяться приветом. «Прощай же,
Муж мой!» — «Прощай, о жена!» — так вместе сказали, и сразу
Рот им покрыла листва. И теперь обитатель Тианы
Два вам покажет ствола, от единого корня возросших.
Это не вздорный рассказ, веденный не с целью обмана,
От стариков я слыхал, да и сам я висящие видел
Там на деревьях венки; сам свежих принес и промолвил:
«Праведных боги хранят: почитающий — сам почитаем».
Кончил, и тронуты все и событьями и рассказавшим,
Всех же сильнее — Тезей. Вновь хочет он слушать о чудных
Божьих делах, — и, на ложе склонясь, обратился к Тезею
Бог калидонской реки: «О храбрый! Бывают предметы:
Если их вид изменен, — остаются при новом обличье;
Есть же, которым дано обращаться в различные виды, —
Ты, например, о Протей, обитатель обнявшего землю
Моря! То юношей ты, то львом на глаза появлялся,
Вепрем свирепым бывал, змеей, прикоснуться к которой
Боязно, а иногда ты рогатым быком становился.
Камнем порою ты был, порою и деревом был ты.
А иногда, текучей воды подражая обличью,
Был ты рекой; иногда же огнем, для воды ненавистным.
И Автолика жена, Эрис_и_хтона дочь, обладает
Даром таким же. Отец, презирая божественность Вышних,
На алтарях никогда в их честь не курил фимиама.
Он топором — говорят — оскорбил Церерину рощу,
Будто железом нанес бесчестье древней дубраве.
Дуб в той роще стоял, с долголетним стволом, преогромный,
С целую рощу один, — весь в лентах, в дощечках на память,
В благочестивых венках, свидетельствах просьб не напрасных.
Часто дриады под ним хороводы в праздник водили,
Часто, руками сплетясь по порядку, они окружали
Дерева ствол; толщина того дуба в обхват составляла
Целых пятнадцать локтей. Остальная же роща лежала
Низменно так перед ним, как трава перед рощею всею.
Но, несмотря ни на что, Триопей топора рокового
Не отвратил от него; приказал рабам, чтоб рубили
Дуб. Но, как медлили те, он топор из рук у них вырвал.
«Будь он не только любим богиней, будь ею самою,
Он бы коснулся земли зеленою все же вершиной!» —
Молвил. И только разить топором он наискось начал,
Дуб содрогнулся, и стон испустило богинино древо.
В то же мгновенье бледнеть и листва, и желуди дуба
Стали; бледностью вдруг его длинные ветви покрылись.
А лишь поранили ствол нечестивые руки, как тотчас
Из рассеченной коры заструилася кровь, как струится
Пред алтарями, когда повергается тучная жертва,
Бык, — из шеи крутой поток изливается алый.
Остолбенели кругом; решился один святотатство
Предотвратить, отвести беспощадный топор фессалийца.
Тот поглядел, — «За свое благочестье прими же награду!» —
Молвил и, вместо ствола в человека направив оружье,
Голову снес — и рубить стал снова с удвоенной силой.
Вдруг такие слова из средины послышались дуба:
«В дереве я здесь живу, Церере любезная нимфа,
Я предрекаю тебе, умирая: получишь возмездье
Ты за деянья свои, за нашу ответишь погибель!»
Но продолжает злодей; наконец от бессчетных ударов
Заколебавшись и вниз бечевами притянуто, с шумом
Дерево пало и лес широко придавило собою.
Сестры Дриады, своим потрясенные горем — и горем
Рощи священной, пошли и предстали в одеждах печали
Перед Церерой толпой: покарать Эрис_и_хтона молят.
И согласилась она и, прекрасной кивнув головою,
Злачные нивы земли сотрясла, отягченные хлебом.
Мужа решила обречь на достойную жалости муку, —
Если жалости он при деяньях достоин подобных:
Голодом смертным томить. Но поскольку ко Гладной богине
Не было доступа ей, ибо волею судеб не могут
Голод с Церерой сойтись, обратилась она к Ореаде
Сельской, одной из нагорных богинь, с такими словами:
«Некое место лежит на окраине Скифии льдистой,
Край безотрадный, земля, где нет ни плодов, ни деревьев;
Холод коснеющий там обитает и Немочь и Ужас,
Тощий там Голод живет. Войдет пусть Глада богиня
В гнусную грудь святотатца; и пусть никакое обилье
Не одолеет ее. Пусть даже меня превозможет.
А чтоб тебя не страшил путь дальний, вот колесница,
Вот и драконы тебе. Правь ими в высоком полете».
Тотчас дала их. И вот, на Церериной мчась колеснице,
В Скифию та прибыла. На мерзлой горе, на Кавказе
Остановилась она и змей распрягла и сейчас же
Глада богиню нашла на покрытом каменьями поде, —
Ногтем и зубом трудясь, рвала она скудные травы.
Волос взъерошен, глаза провалились, лицо без кровинки,
Белы от жажды уста, изъедены порчею зубы,
Высохла кожа, под ней разглядеть всю внутренность можно.
Кости у ней, истончась, выступали из лядвей скривленных.
Был у нее не живот, а лишь место его, и отвисли
Груди, — казалось, они к спинному хребту прикреплялись.
От худобы у нее вылезали суставы узлами,
Чашек коленных и пят желваки безобразно торчали.
Издали видя ее, подойти не решаясь, однако,
Передает ей богини слова; но лишь малость помедлив, —
Хоть и была далеко, хоть едва лишь туда появилась, —
Голод почуяла вдруг, — и гонит обратно драконов!
В край Гемонийский спешит, в выси натянув свои вожжи.
Глада богиня тотчас — хоть обычно она и враждебна
Делу Цереры — спешит ее волю исполнить. Уж ветер
К дому ее перенес Эрис_и_хтона; вот к святотатцу
В спальню богиня вошла и немедленно спящего крепко, —
Ночью то было, — его обхватила своими руками;
В недра вдохнула себя; наполняет дыханием горло,
Рот и по жилам пустым разливает голода муку.
Сделала дело свое и покинула мир изобильный
И воротилась к себе, в дом скудный, к пещерам привычным.
Сладостный сон между тем Эрис_и_хтона нежил крылами
Мягкими: тянется он к соблазнительно снящимся яствам,
Тщетно работает ртом; изнуряет челюсть о челюсть,
Мнимую пищу глотать обольщенной старается глоткой.
Но не роскошную снедь, а лишь воздух пустой пожирает.
Только лишь сон отошел, разгорается буйная алчность,
В жадной гортани царит и в утробе, отныне бездонной.
Тотчас всего, что земля производит, и море, и воздух,
Требует; блюда стоят, но на голод он сетует горько.
Требует яств среди яств. Чем целый возможно бы город,
Целый народ напитать, — для него одного не довольно.
Алчет все большего он, чем больше нутро наполняет,
Морю подобно, что все принимает земные потоки,
Не утоляясь водой, выпивает и дальние реки,
Или, как жадный огонь постоянно питания алчет
И без числа сожирает полен, и чем больше получит,
Просит тем больше еще и становится все ненасытней, —
Так нечестивого рот Эрис_и_хтона множество разных
Блюд принимает и требует вновь: в нем пища любая
К новой лишь пище влечет. Он ест, но утроба пустует.
Вот истощает уже, голодая пустою утробой,
Средства отцовские. Ты лишь один, о безжалостный голод,
Не притуплялся внутри; не смиренное пламя пылало
В глотке его. Наконец все имущество кану то в чрево.
Дочь оставалась одна, — не такой подобал ей родитель!
Нищий, он продал и дочь. Но та господина отвергла,
К морю она подошла и, простерши ладони, сказала:
«У господина меня отними, о Ты, что похитил
Девства дары моего!» Нептун овладел ее девством.
И не отверг он мольбы: когда увидал ее шедший
Следом владелец ее, изменил ее бог, и в мужское
Деву обличье облек, и снаряды ей дал рыболова.
Видит ее господин, — «О ты, что крючочек из меди
Малой приманкой закрыл и следишь за удой, — говорит он, —
Море да будет всегда для тебя безмятежно и рыба
Вечно доверчива, пусть, заглотнув лишь, крючок твой почует!
Девушка в платье простом, что стояла, растрепана, рядом,
Здесь на морском берегу, — ибо видел я сам, что стояла, —
Где она, делась куда? Тут сразу следы пропадают».
Внятен ей дар божества, что ставят вопрос ей о ней же, —
Девушка рада душой и спросившему так отвечает:
«Кто бы ты ни был, скажу: ты ошибся; с волны я ни разу
Глаз не сводил, целиком своим был занят я делом.
Не сомневайся, поверь, — о, пусть мне подмогою будет
В этом искусстве Нептун! — за время, пока тут сижу я,
Не появлялся никто, и женщина здесь не стояла».
Он не поверить не мог и назад по песку удалился.
Так он, обманут, ушел; а к ней вид прежний вернулся.
Но, убедившись, что дочь принимает различные виды,
После отец продавал Триопеиду часто, — и дева
То кобылицей была, то оленем, коровой и птицей
И доставляла отцу беззаконное тем пропитанье.
После того, как алчба достояние все истощила,
Снова и снова еду доставляя лихому недугу,
Члены свои раздирать, зубами грызть Эрис_и_хтон
Начал: тело питал, убавлялся телом, — несчастный!
Что о других говорю? У меня самого же способность,
Юноши, тело мое изменять в ограниченной мере:
То я таков, как сейчас, иногда же в змею обращаюсь,
То вожаком перед стадом иду, и в рогах — моя сила.
Были когда-то рога… А теперь одного из оружий
Лоб мой, как видишь, лишен…» — и за речью послышались вздохи.
КНИГА ДЕВЯТАЯ
Что за причина вздыхать и как рог обломился у бога,
Просит Нептунов герой рассказать; и Поток Калидонский,
Под тростниковый венок подобрав свои волосы, начал:
«Просьба твоя тяжела, ибо кто, побежденный, захочет
Битвы свои вспоминать? Расскажу по порядку, однако:
Меньше в моем пораженье стыда, чем в боренье — почета,
И победителем я столь великим утешен немало.
Может быть, издалека до тебя и дошло Деяниры
Имя; когда-то была она дивнопрекрасною девой,
Многих влюбленных в нее домогателей целью завидной.
С ними, ее испросить, в дом тестя явился я тоже.
«Зятем меня назови, — я сказал ему, — сын Парфаона!»
Так же сказал и Алкид. Остальные нам двум уступили.
Тот похвалялся, что даст им Юпитера в свекры, и славу
Подвигов трудных, и все, что по воле он мачехи вынес.
Я возражал, что позор, если бог человеку уступит, —
Богом он не был тогда: «Пред собою ты видишь владыку
Вод, что, наклонно катясь, по владеньям твоим протекают.
Нет, не из чуждых краев постояльцем зять тебе прислан, —
Буду я — свой человек и часть твоего достоянья.
Не повредило бы мне лишь одно, что царицей Юноной
Я не гоним, не несу никакой подневольной работы!
Ежели хвалишься ты, что Алкменой рожден, то Юпитер
Ложный родитель тебе, а коль подлинный, — значит, преступный.
Матери блудом себе приобрел ты отца: выбирай же,
Иль не Юпитер родитель тебе, иль рожден ты постыдно?»
На говорящего так он давно уже скошенным глазом
Смотрит, не в силах уже управлять распалившимся гневом,
И возражает в ответ: «Не язык, а рука — моя сила.
Лишь бы в борьбе одолеть, — побеждай в разговорах, пожалуй!»
Грозный ко мне подступил. После речи такой уж не мог я
Пятиться: тотчас с себя я зеленую сбросил одежду,
Выставил руки вперед и держал кулаки перед грудью,
Став в положенье бойца, все члены к борьбе приготовил.
Пригоршню пыли набрав, меня он той пылью осыпал;
Тотчас и сам пожелтел, песком занесенный сыпучим.
То за зашеек меня, то за ноги проворные схватит, —
Правда, иль чудится так, — но со всех он сторон нападает.
Тяжесть моя защищала меня, он наскакивал тщетно.
Так неподвижна скала, на которую с шумом великим
Приступом волны идут: стоит, обеспечена грузом.
Вот мы чуть-чуть отошли и уж снова сходимся биться.
Крепко стоим на земле, порешив не сдаваться. Прижались
Крепко ногою к ноге. Всей грудью вперед наклонившись,
Пальцами пальцы давлю и на лоб его лбом нажимаю.
Видел я, сходятся так два могучих быка, состязаясь,
Если награда борьбы, красавица первая паствы,
Самка кидает их в бой, а скотина глядит и страшится,
В недоумении, кто завоюет такую державу.
Трижды отбросить хотел от себя сын грозный Алкея
Грудь мою в этой борьбе. По четвертому разу объятий
Все ж он избег и сумел свои вызволить руки, отвел их;
Тут же он руку напряг, — это чистая правда! — и сразу
Перевернул меня вдруг и налег всей тяжестью сзади.
Верите ль, нет ли, — но я не стремлюсь неправдивым рассказом
Славу снискать! — почудилось мне, что горой я придавлен.
Еле я вытащить мог увлажненные потом обильным
Руки, едва разорвав вкруг груди тугое объятье.
Я задыхался, но он не позволил мне с силой собраться.
Шею мою захватил. Наконец, уж пе мог я не тронуть
Землю коленом своим и песок закусил, побежденный.
Силой слабее его, прибегаю к своим ухищреньям
И ускользаю из рук, превратившись в длинного змея.
Но между тем как я полз, образуя извивы и кольца,
Страшно свистя и притом шевеля языком раздвоенным,
Захохотал лишь тиринфский герой на мои ухищренья, —
Молвив: «Змей укрощать, — то подвиг моей колыбели!
Если драконов других победить, Ахелой, ты и можешь,
Все ж не ничтожная ль часть ты, змей, Лернейской Ехидны?
Та размножалась от ран; из сотни голов ни единой
Было нельзя у нее безнаказанно срезать, чтоб тотчас,
Две обретя головы, ее выя не стала сильнее;
Отпрыски новых гадюк появлялись в погибели, убыль
Впрок ей была, я ее одолел и пленил, одолевши.
Кто же ты после того, — змеей обернувшийся лживо,
Воин с оружьем чужим, обличьем прикрытый заемным?»
Так он сказал; и схватил, как узлом, меня сверху за горло
Пальцами. Дух занялся, был я сдавлен словно клещами:
Освободить лишь гортань я большими перстами пытался.
После того, побежденному, мне оставался лишь третий
Образ — быка; и, в быка обратясь, вновь в битву ступаю.
С левой тогда стороны он на шею закинул мне руки,
Тащит меня за собой, — побежавшего было, — крутые
В землю вставляет рога и меня на песок простирает.
Мало того: беспощадной рукой он ломает мой крепкий
Рог, захваченный им, и срывает, чело искажая.
Нимфы плодами мой рог и цветами душистыми полнят
И освящают, — и он превращается в Рог изобилья», —
Молвил. Наяда тогда, подобравшись, подобно Диане, —
Из услужавшнх одна, — с волосами, упавшими вольно,
Входит, с собою неся в том самом роскошнейшем роге
Целую осень — плодов урожай в завершение пира.
Лишь рассвело и едва по вершинам ударило солнце,
Юноши, встав, разошлись; дожидаться не стали, чтоб волны
Снова покой обрели и текли безмятежно, чтоб воды
Бурные вновь улеглись. Ахелой же свой лик деревенский,
Свой обездоленный лоб — в глубокую спрятал пучину.
Но не вредила ему украшенья былого утрата.
Рог был другой невредим. К тому же ветловой листвою
Мог он позор головы прикрывать иль венком камышовым.
Но для тебя, Несс лютый, любовь к той деве причиной
Гибели стала, — ты пал, пронзенный крылатой стрелою.
Древле Юпитера сын, с молодой возвращаясь супругой
К отчим стенам, подошел к стремительным водам Эвена;
Больше обычного вздут был поток непогодою зимней,
В водоворотах был весь, прервалась по нему переправа.
Неустрашим за себя, за супругу Геракл опасался.
Тут подошел к нему Несс — и могучий, и знающий броды.
«Пусть, доверившись мне, — говорит, — на брег супротивный
Ступит она, о Алкид! Ты же — сильный — вплавь переправься».
Бледную, перед рекой и кентавром дрожавшую в страхе,
Взял калидонку герой-аониец и передал Нессу.
Сам же, — как был, отягчен колчаном и шкурою львиной, —
Палицу, также и лук, на берег другой перекинул, —
«Раз уж пустился я вплавь, — одолею течение!» — молвил.
Смело поплыл; где тише места на реке, и не спросит!
Даже не хочет, плывя, забирать по теченью потока.
Только он брега достиг и лук переброшенный поднял,
Как услыхал вдруг голос жены и увидел, что с ношей
Хочет кентавр ускользнуть. «На ноги надеясь напрасно,
Мчишься ты, дерзкий, куда? — воскликнул он. — Несс двоевидный,
Слушай, тебе говорю, — себе не присваивай наше!
Если ты вовсе ко мне не питаешь почтенья, припомнить
Мог бы отца колесо и любви избегать запрещенной.
Но от меня не уйдешь, хоть на конскую мощь положился.
Раной настигну тебя, не ногами!» Последнее слово
Действием он подтвердил: пронзил убегавшего спину
Острой вдогонку стрелой, — и конец ее вышел из груди.
Только он вырвал стрелу, как кровь из обоих отверстий
Хлынула, с ядом смесясь смертоносным желчи лернейской,
Несс же ту кровь подобрал: «Нет, я не умру неотмщенным!» —
Проговорил про себя и залитую кровью одежду
Отдал добыче своей, — как любовного приворот чувства.
Времени много прошло, и великого слава Геракла
Землю наполнила всю и насытила мачехи злобу.
Помня обет, Эхалию взяв, победитель собрался
Жертвы Кенейскому жечь Юпитеру. Вскоре донесся
Слух, Деянира, к тебе — молва говорливая рада
К истине ложь примешать и от собственной лжи вырастает, —
Слышит и верит жена, что Амфитрионида пленила
Дева Иола вдали. Потрясенная новой изменой,
Плакать сперва начала; растопила несчастная муку
Горькой слезой; но потом, — «Зачем я, однако, — сказала, —
Плачу? Слезы мои лишь усладой сопернице будут.
Скоро прибудет она: мне что-нибудь надо придумать
Спешно, чтоб ложем моим завладеть не успела другая.
Плакать ли мне иль молчать? В Калидон ли вернуться, остаться ль?
Бросить ли дом? Иль противиться, средств иных не имея?
Что, если я, Мелеагр, не забыв, что твоею сестрою
Я рождена, преступленье свершу и соперницы смертью
Всем докажу, какова оскорбленной женщины сила!»
В разные стороны мысль ее мечется! Все же решенье
Принято: мужу послать напоенную Нессовой кровью
Тунику, чтобы вернуть вновь силу любви ослабевшей.
Лихасу дар, неизвестный ему, снести поручает, —
Будущих бедствий залог! Несчастная ласково просит
Мужу его передать. Герой принимает, не зная;
Вот уж он плечи облек тем ядом Лернейской Ехидны.
Первый огонь разведя и с мольбой фимиам воскуряя,
Сам он из чаши вино возливал на мрамор алтарный.
Яд разогрелся и вот, растворившись от жара, широко
В тело Геракла проник и по всем его членам разлился.
Сколько он мог, подавлял привычным мужеством стоны, —
Боль победила его наконец, и алтарь оттолкнул он
И восклицаньями всю оглашает дубравную Эту.
Медлить нельзя: разорвать смертоносную тщится рубаху,
Но, отдираясь сама, отдирает и кожу. Противно
Молвить! То к телу она прилипает — сорвать невозможно! —
Или же мяса клоки обнажает и мощные кости.
Словно железо, когда погрузишь раскаленное в воду,
Кровь у страдальца шипит и вскипает от ярого яда.
Меры страданию нет. Вся грудь пожирается жадным
Пламенем. С тела всего кровяная испарина льется.
Жилы, сгорая, трещат. И, почувствовав, что разъедает
Тайное тленье нутро, простер к небесам он ладони.
«Гибелью нашей, — вскричал, — утоляйся, Сатурния, ныне!
О, утоляйся! С небес, о жестокая, мукой любуйся!
Зверское сердце насыть! Но если меня пожалел бы
Даже и враг, — ибо враг я тебе, — удрученную пыткой
Горькую душу мою, для трудов порожденную, вырви!
Смерть мне будет — как дар, и для мачехи — дар подходящий!
Некогда храмы богов сквернившего путников кровью,
Я Бузирида смирил; у Антея свирепого отнял
Я материнскую мощь; не смутил меня пастырь иберский
Тройственным видом, ни ты своим тройственным видом, о Цербер!
Руки мои, вы ль рогов не пригнули могучего тура?
Ведомы ваши дела и Элиде, и водам Стимфалы,
И Партенийским лесам. Был доблестью вашей похищен
Воинский пояс с резьбой, фермодонтского золота; вами
Взяты плоды Гесперид, береженные худо Драконом.
Противостать не могли мне кентавры, не мог разоритель
Горной Аркадии — вепрь, проку в том не было Гидре,
Что от ударов росла, что мощь обретала двойную.
Разве фракийских коней, человечьей насыщенных кровью,
Я, подойдя, не узрел у наполненных трупами яслей,
Не разметал их, узрев, не пленил и коней и владельца?
В этих задохшись руках, и Немейская пала громада.
Выей держал небеса. Утомилась давать приказанья
В гневе Юнона; лишь я утомленья не знаю в деяньях!
Новая ныне напасть, — одолеть ее доблесть бессильна,
Слабы копье и броня; в глубине уж по легким блуждает,
Плоть разъедая, огонь и по всем разливается членам.
Счастлив меж тем Эврисфей! И есть же, которые верят,
В существованье богов!» — сказал, и п_о_ верху Эты
Вот уже шествует он, как тур, за собою влачащий
В тело вонзившийся дрот, — а метавший спасается бегством.
Ты увидал бы его то стенающим, то разъяренным,
Или стремящимся вновь изорвать всю в клочья одежду,
Или валящим стволы, иль исполненным гнева на горы,
Или же руки свои простирающим к отчему небу.
Лихаса он увидал трепетавшего, рядом в пещере
Скрытого. Мука в тот миг все неистовство в нем пробудила.
«Лихас, не ты ли, — вскричал, — мне передал дар погребальный?
Смерти не ты ли виновник моей?» — а тот испугался,
Бледный, дрожит и слова извинения молвит смиренно.
Вот уж хотел он колена обнять, но схватил его тут же
Гневный Алкид и сильней, чем баллистой, и три и четыре
Раза крутил над собой и забросил в Эвбейские воды.
Между небес и земли отвердел он в воздушном пространстве, —
Так дожди — говорят — под холодным сгущаются ветром,
И образуется снег, сжимается он от вращенья
Плавного, и, округлись, превращаются в градины хлопья.
Так вот и он: в пустоту исполинскими брошен руками,
Белым от ужаса стал, вся влажность из тела исчезла,
И — по преданью веков — превратился в утес он бездушный.
Ныне еще из Эвбейских пучин выступает высоко
Стройной скалой и как будто хранит человеческий облик.
Как за живого — задеть за него опасается кормщик, —
Лихасом так и зовут. Ты же, сын Юпитера славный,
Древ наломав, что на Эте крутой взрасли, воздвигаешь
Сам погребальный костер, а лук и в уемистом туле
Стрелы, которым опять увидать Илион предстояло,
Сыну Пеанта даешь. Как только подбросил помощник
Пищи огню и костер уже весь запылал, на вершину
Груды древесной ты сам немедля немейскую шкуру
Стелешь; на палицу лег головой и на шкуре простерся.
Был же ты ликом таков, как будто возлег и пируешь
Между наполненных чаш, венками цветов разукрашен!
Стало сильней между тем и по всем сторонам зашумело
Пламя, уже подошло к его телу спокойному, он же
Силу огня презирал. Устрашились тут боги, что гибнет
Освободитель земли; и Юпитер с сияющим ликом
Так обратился к богам: «Ваш страх — для меня утешенье,
О небожители! Днесь восхвалять себя не устану,
Что благородного я и отец и правитель народа,
Что обеспечен мой сын благосклонностью также и вашей.
Хоть воздаете ему по его непомерным деяньям,
Сам я, однако, в долгу. Но пусть перестанут бояться
Верные ваши сердца: презрите этейское пламя!
Все победив, победит он огонь, созерцаемый вами.
Частью одной, что от матери в нем, он почувствует силу
Пламени. Что ж от меня — вековечно, то власти не знает
Смерти, и ей непричастно, огнем никаким не смиримо.
Ныне его, лишь умрет, восприму я в пределах небесных
И уповаю: богам всем будет подобный поступок
По сердцу. Если же кто огорчится, пожалуй, что богом
Станет Геракл, то и те, хоть его награждать не желали б,
Зная заслуги его, поневоле со мной согласятся».
Боги одобрили речь, и супруга державная даже
Не омрачилась лицом, — омрачилась она, лишь услышав
Самый конец его слов, и на мужнин намек осердилась.
А между тем что могло обратиться под пламенем в пепел,
Мулькибер все отрешил, и обличье Гераклово стало
Неузнаваемо. В нем ничего материнского боле
Не оставалось. Черты Юпитера в нем сохранились.
Так змея, обновясь, вместе с кожей сбросив и старость,
В полной явясь красоте, чешуей молодою сверкает.
Только тиринфский герой отрешился от смертного тела,
Лучшею частью своей расцвел, стал ростом казаться
Выше и страх возбуждать величьем и важностью новой.
И всемогущий отец в колеснице четверкой восхитил
Сына среди облаков и вместил меж лучистых созвездий.
Тяжесть почуял Атлант. И тогда Эврисфея, однако,
Все еще гнев не утих. Он, отца ненавидя, потомство,
Лютый, преследовать стал. С арголидской Алкменой, печальной
Вечно, Иола была, и лишь ей поверяла старуха
Жалобы или рассказ о всесветно известных деяньях
Сына и беды свои. А с Иолой, веленьем Геракла,
Юноша Гилл разделял и любовное ложе и душу;
Ей благородным плодом он наполнил утробу. Алкмена
Так обратилася к ней: «Да хранят тебя боги всечасно!
Пусть они срок сократят неизбежный, когда ты, созревши,
Будешь Ил_и_фию звать, — попечение робких родильниц, —
Что не хотела помочь мне по милости гневной Юноны.
День приближался, на свет нарождался Геракл, совершитель
Подвигов, солнце меж тем до десятого знака достигло.
Тяжесть чрево мое напрягла, и плод мой созревший
Столь оказался велик, что в виновнике скрытого груза
Всякий Юпитера мог угадать. Выносить свои муки
Долее я не могла. И ныне от ужаса тело
Все холодеет, когда говорю; лишь вспомню, — страдаю.
Семь я терзалась ночей, дней столько же, и утомилась
От нескончаемых мук, и к небу простерла я руки,
С громким криком звала я Луцину и Никсов двойничных.
И появилась она, но настроена гневом Юноны
Злобной, готовая ей принести мою голову в жертву.
Только лишь стоны пои услыхала, на жертвенник села
Возле дверей и, колено одно положив на другое,
Между собою персты сплетя наподобие гребня,
Мне не давала родить. Заклинания тихо шептала,
Ими мешала она завершиться начавшимся родам.
Силюсь, в безумье хулой Олимпийца напрасно порочу
Неблагодарного. Смерть призываю. Могла бы и камни
Жалобой сдвинуть! Со мной пребывают кадмейские жены,
К небу возносят мольбы, утешают болящую словом.
Тут Галантида была, из простого народа, служанка,
Златоволосая, все исполнять приказанья проворна,
Первая в службе своей. Почудилось ей, что Юнона
Гневная что-то творит. Выходя и входя постоянно
В двери, она и алтарь, и воссевшую видит богиню, —
Как на коленях персты меж собою сплетенные держит.
«Кто б ни была ты, поздравь госпожу! — говорит, — разрешилась
И родила наконец, — совершилось желанье Алкмены».
Та привскочила, и вдруг развела в изумленье руками
Родов богиня, — и я облегчилась, лишь узел расторгся.
Тут, обманув божество, хохотать начала Галантида.
Но хохотавшую вмиг схватила в гневе богиня
За волоса, не дала ей с земли приподняться и руки
В первую очередь ей превратила в звериные лапы.
Так же проворна она, как и прежде, и не изменила
Цвета спина. В остальном же от прежнего облик отличен.
Так как, устами солгав, помогла роженице, — устами
Ныне родит; и у нас, как прежде, в домах обитает».
Молвила так и, былую слугу вспомянув, застонала,
Тронута; на ухо ей, застонавшей, невестка шепнула:
«Тем ли растрогана ты, что утратила облик служанка,
Чуждая крови твоей. Что, если тебе расскажу я
Дивную участь сестры? — хоть и слезы и горе мешают
И не дают говорить. Единой у матери дочкой —
Я от другой рождена — и красою в Эхалии первой
Наша Дриопа была. Она ранее девства лишилась,
Бога насилье познав, в чьей власти и Дельфы и Делос.
Взял же ее Андремон — и счастливым считался супругом.
Озеро есть. Берега у него опускаются словно
Берег пологий морской и увенчаны по верху миртой.
Как-то к нему подошла, его судеб не зная, Дриопа.
И возмутительней то, что венки принесла она нимфам!
Мальчика, — сладостный груз — еще не достигшего года,
Нежно несла на руках, молоком его теплым питая.
Недалеко от воды, подражая тирийской окраске,
Лотос там рос водяной, в уповании ягод расцветший.
Стала Дриопа цветы обрывать и совать их младенцу,
Чтоб позабавить его; собиралась сделать я то же, —
Ибо с сестрою была, — но увидела вдруг: упадают
Капельки крови с цветов и колеблются трепетно ветки.
Тут наконец, — опоздав, — нам сказали селяне, что нимфа
Именем Лотос, стыда избегая с Приапом, когда-то
С деревом лик измененный слила, — сохранилось лишь имя,
Было неведомо то для сестры. Устрашенная, хочет
Выйти обратно и, нимф приношеньем почтив, удалиться, —
Ноги корнями вросли; их силой пытается вырвать,
Может лишь верхнюю часть шевельнуть; растущая снизу,
Мягкие члены ее постепенно кора облекает.
Это увидев, она попыталась волосы дернуть, —
Листья наполнили горсть: голова покрывалась листвою.
А малолетний Амфис — ибо имя от Эврита деда
Он унаследовал — вдруг ощущает, что грудь затвердела
Матери, что молоко не струится в сосущие губы.
Я же, как зритель, была при жестоком событье, не в силах
Быть тебе в помощь, сестра! Лишь сколько могла, превращенье
Тщилась я задержать, и ствол обнимая и ветви.
Я бы желала, клянусь, под тою же скрыться корою!
Вот подошли и супруг Андремон, и родитель несчастный, —
Оба Дриопу зовут. Зовущим Дриопу на Лотос
Я указала. Они неостывшие члены целуют.
Оба, к родным приникая корням, оторваться не могут.
Стало уж деревом все, ты одно лишь лицо сохраняла,
О дорогая сестра! И на свежие листья, на место
Бедного тела ее, — льет слезы; пока еще можно
И пропускают уста, как жалобно молит в пространство:
«Ежели верите вы несчастливцам, клянуся богами,
Не заслужила я мук. Терплю, неповинная, кару.
Чистой я жизнью жила. Пусть, если лгу, я засохну,
Всю потеряю листву и, срублена, пусть запылаю.
Но уж пора, отнимите дитя от ветвей материнских,
Дайте кормилице. Пусть — вы о том позаботьтесь! — почаще
Здесь он сосет молоко и играет под тенью моею.
А как начнет говорить, — чтоб матери он поклонился,
С грустью промолвил бы: «Мать укрывается в дереве этом».
Пусть лишь боится озер и цветов не срывает с деревьев,
Да и кустарники все пусть плотью богов почитает.
Милый супруг мой, прости! Ты, родная сестра, ты, отец мой!
Если живет в вас любовь, молю: от укусов скотины
И от ранений серпа вы листву защитите родную!
Так как мне не дано до вас наклониться, то сами
Вы протянитесь ко мне и к моим поцелуям приблизьтесь.
Можно еще прикоснуться ко мне, поднесите сыночка!
Больше сказать не могу; уже мягкой древесной корою
Белая кроется грудь, — теряюсь в зеленой вершине.
Руки от глаз отведите моих: и без вашей заботы
Этой растущей корой, умирая, затянутся очи».
Одновременно уста говорить и быть перестали.
Ветви же долго еще превращенной тепло сохраняли».
Так о печальных делах повествует Иола. Свекровь же,
Пальцем большим вытирая с лица Эвритиды потоки
Слез, льет слезы сама. Но утешило все их печали
Новое диво: стоит в глубине на пороге пред ними
Чуть ли не мальчик, с лицом, на котором лишь пух незаметный,
Прежние годы свои обретя, Иолай превращенный.
Так одарила его от Юноны рожденная Геба,
К просьбам супруга склонясь, и готовилась было поклясться,
Что никому уж не даст перемены подобной, Фемида
Не потерпела того и сказала: «Усобицы в Фивах
Уж возбуждают войну. Капаней же Юпитером только
Будет в борьбе побежден. Убьют два брата друг друга.
Лоно разверзнет земля, и живым прорицатель увидит
Душу в Аиде свою. За отца отомстит материнской
Кровью сын и, убив, благочестным преступником станет;
Но, устрашенный грехом, рассудка лишившись и дома,
Будет гоним Эвменидами он и матери тенью,
Злата доколь у него рокового не спросит супруга
И не пронзит ему бок меч родственный в длани фегейской.
И наконец, Ахелоева дочь Каллироя попросит
У Громовержца, чтоб он ее детям года приумножил
И не оставил притом неотмщенной мстителя смерти.
Просьбами тронутый бог дар падчерице и невестке
Ранее срока пошлет и в мужей превратит — малолетних»,
Лишь провещали уста провидицы судеб грядущих
Девы Фемиды, тотчас зашумели Всевышние разом,
Ропот пошел, почему у других нет прав на такую
Милость — и вот на года престарелого сетует мужа
Паллантиада; что сед Ясион — благая Церера
Сетует также; Вулкан — тот требует, чтоб обновился
И Эрихтония век. О грядущем заботясь, Венера
Хочет вступить в договор, чтоб лета обновились Анхиза.
Нежной заботы предмет есть у каждого бога. Мятежный
Шум от усердья растет. Но разверз уста Громовержец
И произнес: «О, ежели к нам в вас есть уваженье, —
Что поднялись? Иль себя вы настолько могучими мните,
Чтобы и Рок превзойти? Иолай в свои прежние годы
Был возвращен. Каллирои сынам по велению судеб
В юношей должно созреть: тут ни сила, ни спесь не решают.
Все это надо сносить спокойней: правят и вами
С_у_дьбы, и мной. О, когда б я силу имел изменять их,
Поздние годы тогда моего не согнули б Эака,
Переживал бы всегда Радамант свой возраст цветущий,
Также мой милый Минос. А к нему возбуждает презренье
Старости горестный груз, и не так уж он правит, как прежде».
Тронул Юпитер богов. Ни один не посетовал боле,
Раз увидав, что как с Радамантом своим долголетьем
Удручены, и Минос, кто, бывало, в цветущие лета,
Именем страх наводя, грозой был великих народов,
Ныне же немощен стал. Дионина сына Милета,
Гордого силой своей молодой и родителем Фебом,
Старый страшился. Боясь, что его завоюет он царство,
Юношу все ж удалить от родных не решался пенатов.
Но добровольно, Милет, бежишь ты и судном взрезаешь
Быстрым Эгейскую ширь, и в Азийской земле отдаленной
Стены кладешь: тот град получил основателя имя.
Там-то Меандрова дочь, по извилине брега блуждая
Возле потока-отца, что течет и туда и обратно,
Стала женою тебе, — Кианея, прекрасная телом.
Двойню потом для тебя родила она: Б_и_блиду с Кавном.
Б_и_блиды участь — урок: пусть любят законное девы!
Б_и_блида стала пылать вожделением к брату — потомку
Феба. Его не как брата сестра, не как должно, любила.
Не понимает сама, где страстного чувства источник;
В помыслах нет, что грешит, поцелуи с ним часто сливая
Или объятьем своим обвиваючи братнину шею.
Долго вводило ее в заблуждение ложное чувство.
Мало-помалу оно переходит в любовь: чтобы видеть
Брата, себя убирает она, казаться красивой
Хочет и всем, кто краше ее, завидует тайно.
Все же сама не постижна себе; никакого желанья
Не вызывает огонь; меж тем нутро в ней пылает.
Брата зовет «господин», — обращенье родства ей постыло, —
Предпочитает, чтоб он ее Б_и_блидой звал, не сестрою.
Бодрствуя, все же питать упований бесстыдных не смеет
В пылкой душе. Но когда забывается сном безмятежным,
Часто ей снится любовь; сливаются будто бы с братом
Плотски, — краснеет тогда, хоть и в сон погруженная крепкий.
Сон отлетает; молчит она долго, в уме повторяя
Зрелище сна, наконец со смущенной душой произносит:
«Горе! Что значит оно, сновидение ночи безмолвной?
Лишь бы оно не сбылось! И зачем мне подобное снится?
Он ведь собою красив и для взора враждебного даже,
Как я любила б его, не родись мы сестрою и братом.
Он ведь достоин меня; быть истинно плохо сестрою!
Только бы я наяву совершить не пыталась такого!
Все ж почаще бы сон возвращался с видением тем же!
Нет свидетеля сну, но есть в нем подобье блаженства!
Ты, о Венера, и ты, сын резвый матери нежной!
Как наслаждалась я! Как упоеньем несдержанным сердце
Переполнялось! О, как на постели я вся изомлела!
Как вспоминать хорошо! Но было недолгим блаженство, —
Ночь поспешила уйти, ей мечты мои были завидны.
Если бы, имя сменив, я могла съединиться с тобою,
Я бы отцу твоему, о Кавн, называлась невесткой,
Ты же отцу моему, о Кавн, назывался бы зятем!
Если бы было у нас от богов все общее, кроме
Предков! Хотелось бы мне, чтоб был ты меня родовитей!
Матерью кто от тебя, ненаглядный, станет, не знаю.
Мне же, на горе себе от родителей тех же рожденной,
Братом останешься ты — одна для обоих преграда.
Что же виденья мои для меня означают? Какая
Сила, однако, во снах? Иль силою сны обладают?
Лучше богам! Не раз любили сестер своих боги:
Опию выбрал Сатурн, с ней связанный кровно, с Тетидой
В брак вступил Океан, с Юноной — властитель Олимпа.
Свой у Всевышних закон: для чего же приравнивать нравы
Неба к нравам людей, на чужие ссылаться союзы?
Иль у меня из груди запретное пламя исчезнет,
Или, — когда не смогу, — пусть раньше умру, и на ложе
Мертвую сложат меня, и целует пусть мертвую брат мой!
Все же, чтоб это свершить, согласье потребно обоих.
Пусть это по сердцу мне, — преступленьем покажется брату!
А ведь Эола сыны не боялись сестрина ложа!
Знаю откуда про них? Зачем их в пример привела я?
Что я, куда меня мчит? Прочь, прочь, бесстыдное пламя!
Буду я брата любить подобающей сестрам любовью.
Если б, однако же, он был первый любовью охвачен,
Может быть, к страсти его снисходительна я оказалась.
Или сама, в чем просьбе его отказать не могла бы,
Стану просить? И могла б ты сказать? И могла бы признаться?
Нудит любовь. Смогу. А если уста мои свяжет
Стыд, пусть скрытый огонь потаенные строки объявят».
Так решено; эта мысль победила души колебанья.
Приподнялась на боку и, на левую руку опершись,
Молвила: «Сам он увидит, я пыл безумный открою.
Горе! Что я творю? О, какою пылаю любовью?»
Вот уж обдуманных слов ряд чертит рукою дрожащей,
Правою держит стилет, а левой — пустую дощечку;
Только начнет — прервет; вновь пишет — и воск проклинает;
Что начертала — сотрет; отвергает, меняет, приемлет,
Только дощечки взяла — бросает, а бросив — берет их.
Хочет чего — не поймет; что сделать решила, то снова
Кажется худо; в лице со стыдливостью смешана смелость.
Вот написала «сестра» — и решила «сестра» уничтожить,
И переглаженный воск покрывает такими словами:
«Это письмо, лишь с тобой иль ни с кем не надеясь на счастье,
Пишет влюбленная. Стыд, ах, стыд назвать ее имя!
Если стремленья мои ты желаешь узнать, — я хотела б,
Имя свое не открыв, достичь, чтоб не раньше узналась
Б_и_блида, нежель сама в пожеланьях уверена станет.
Может свидетельством быть для тебя моей раны сердечной —
Бледность лица, худоба, выражение, влажные вечно
Веки, из груди моей беспричинно встающие вздохи,
Или объятья мои слишком частые, иль поцелуи,
Что далеко, как ты сам замечал, не сестрины были.
Я и сама, хоть душа страдала от раны тяжелой,
Хоть и пылало огнем нутро мое, всячески тщилась, —
Боги свидетели мне! — избавить себя от безумья.
Долго вела я борьбу, избежать порываясь оружья
Мощного страсти. Сносить мне пришлось страданья сильнее,
Нежели деве терпеть подобает. Должна я признаться:
Побеждена я, тебя умоляю о помощи робко.
Ныне один ты спасти и сгубить полюбившую можешь.
Выбери, что совершить. Об этом не враг умоляет,
Но человек, что к тебе уже крепко привязан, но крепче
Жаждет связаться с тобой и плотнее узлом затянуться.
Долг соблюдать — старикам; что дозволено, что незаконно
Или законно, пускай вопрошают, права разбирая, —
Дерзкая нашим годам подобает Венера. Нам рано
Знать, что можно, что нет, готовы мы верить, что можно
Все, — и великих богов мы следуем в этом примеру.
Нет, ни суровость отца, ни почтение к толку людскому
Нас не удержит, ни страх. Так нечего нам и страшиться!
Сладостный сердцу обман прикроем с тобой именами
«Брат» и «сестра». Я могу говорить потихоньку с тобою.
Мы обниматься вольны, мы целуем друг друга открыто.
Недостает нам чего? Над признанием сжалься любовным!
Не излилось бы оно, но понудил огонь нестерпимый.
Пусть на могиле моей не означат, что ты ей виновник».
Все исчертила рука, не оставил ей больше простору
Воск: на самом краю примостилась последняя строчка.
Вот преступленья свои скрепляет печатью, слезами
Камень резной намочив: не влажен язык пересохший.
Вот из рабов одного позвала, застыдившись, и в страхе
Ласково молвила: «На! Отнеси это — верный из верных —
Ты моему… — потом, после долгого времени, — брату…»
Передавая, из рук уронила дощечки. Приметой
Дева была смущена… Удобную выбрав минуту,
К Кавну слуга подошел и слова потаенные отдал.
Сразу же гнев охватил молодого Меандрова внука.
Часть лишь посланья прочтя, от себя он отбросил дощечки
И, удержавши едва над слугою трепещущим руки,
Молвит: «Скорей, о любви недозволенной вестник негодный,
Прочь убегай! Если б гибель твоя не влекла за собою
Также стыда моего, ты сейчас поплатился бы смертью!»
В страхе слуга убежал. Слова те жестокие Кавна
Передает госпоже. И, отвергнута, ты побледнела,
Б_и_блида! В ужасе грудь сковал ей холод ледяный.
Чувства вернулися к ней, и с ними вернулось безумство, —
И через силу уста так в воздух пустой восклицают:
«И поделом! О, зачем показала я в дерзости праздной
Рану мою? Для чего то признанье, которое должно
Было таить, я, увы, поручила дощечкам поспешным?
Надо мне было вперед души его выведать тайны
Речью окольной! Затем, чтобы мне не носиться по ветру,
Часть парусов развернув, испытать дуновенье сначала
Надобно было — и плыть проверенным морем; теперь же
Я парусов напрягла полотно неизведанным ветром,
И на утесы несет мой корабль; потону — и нахлынет
Весь на меня Океан, моему не вернуться ветрилу!
Что же? Иль ясные мне не вещали приметы — преступной
Не предаваться любви, — недаром письмо при посылке
Я уронила и с ним мои уронила надежды?
Что бы число изменить или даже письма содержанье?
Все-таки лучше число… Сам бог советовал, ясно
Сам указанья давал, — да только была я безумна!
Должно мне было самой говорить, а не воску вверяться,
Надо мне было пред ним обнаружить безумие страсти.
Слезы увидел бы он; лицо бы увидел влюбленной.
Больше могла б я сказать, чем эти вместили таблички!
Против желанья его я могла бы обвить ему шею,
Милые ноги обнять и о жизни молить, припадая.
Если б отверг он меня, увидал бы, что я умираю.
Предприняла бы я все; и когда бы одно не смягчило
Жесткую душу его, — могло бы все вместе. Отчасти,
Может быть, в том виноват и посыльный-слуга. Подошел он,
Верно, некстати, избрал неудачное время. Не выждал
Мига, когда у того и досуг был, и мысли свободны.
Это сгубило меня. Он, однако, рожден не тигрицей!
Ведь не каменья же он, не железо он твердое носит
И не алмазы в груди: молоком он вскормлен не львицы!
Будет он все ж побежден; повторю нападенье; досада
Не остановит меня нипочем до последнего вздоха.
Если бы можно назад воротить совершенное, — лучше
Было бы не начинать, — но начатое должно докончить!
Так, но не может же он, если б я отложила признанья,
Не вспоминать постоянно о том, что я сделать решилась.
Если я буду молчать, он подумает: то увлеченье
Легкое; боле того — что его искушаю коварством.
Будет он думать, что я покорилась не богу, который
Сильно так жег и сжигает мне грудь, — но влечению плоти,
Все, наконец, мне равно: несказанное я совершила.
Я написала ему, молила, греха я желала.
Это одно совершив, не могу я назваться невинной.
Действуя дальше, любовь я спасу, а вины не прибавлю», —
Молвила. И до того в ней расстроен смущенный рассудок! —
Жаждет опять испытать, что ее же сразило. Не знает
Меры, несчастная; вновь подвергает себя униженью…
Делу не видя конца, он бежал от греха, он покинул
Родину и основал град новый в земле чужедальней.
Скорбью томима, тогда Милетида лишилась и вовсе
Разума, как говорят. Тогда сорвала она платье
С груди и стала в нее ударять в исступленном безумье.
И откровенно, в бреду, признается при всех, что надежды
Не совершились любви. Родимый свой край и пенатов
Бросив постылых, идет по следам убежавшего брата.
Как, потрясая свой тирс, о потомок Семелы, по чину
Раз в три года тебя исмарийские славят вакханки, —
Так на просторных полях завывавшую Б_и_блиду жены
Зрели бубасские. Их же оставив, она у карийцев
И у лелегов была ратоборных, и в Линии тоже.
Вот уж оставила Краг, и Лимиру, и Ксанфовы воды,
Также хребет, где Химера жила, извергавшая пламя
Из глубины, — с змеиным хвостом и с львиною пастью.
Вот уже нет и лесов, — блужданьем своим утомившись,
Библида, падаешь ты головой на твердую землю
И неподвижно лежишь, лицом в облетевшие листья.
Нимфы лелегов не раз приподнять ее в нежных объятьях
Тщетно пытались, не раз с уговорами к ней подступали,
Чтобы умерила страсть; утешали ей душу глухую.
Молча лежит, запустив свои ногти в зеленые травы,
Библида и мураву потоками слез орошает.
Создали нимфы из слез — по преданью — струю водяную
Неиссякаемую. Что дать могли они больше?
Вскоре, подобно смоле, что из свежего каплет надреза,
Или как липкий битум, что из тучной земли истекает,
Иль как вода, что весной, под дыханием первым Фавона
Ставшая твердой от стуж, размягчается снова на солнце, —
Так же, слезой изойдя, и несчастная Фебова внучка,
Библида, стада ручьем, сохраняющим в этих долинах
Имя своей госпожи и текущим под иликом черным.
Критских сто городов, быть может, наполнила б слава
О превращении том, когда бы недавнее чудо —
Ифис, сменившая вид, — как раз не случилось на Крите.
Феста земля, что лежит недалеко от Кносского царства,
Некогда произвела никому не известного Лигда,
Был из простых он людей, отличался богатством не боле,
Чем благородством. Зато незапятнаны были у Лигда
И благочестье и жизнь. К супруге он, бремя носившей,
Так обратился, когда уж родить подходили ей сроки:
«Два пожеланья тебе: страдать поменьше и сына
Мне подарить: тяжела была бы мне участь иная.
Сил нам Фортуна не даст. Тогда, — пусть того не случится! —
Если ребенка родишь мне женского пола, хоть против
Воли, но все ж прикажу: — прости, благочестье! — пусть гибнет!»
Вымолвил, и по лицу покатились обильные слезы
И у того, кто приказ отдавал, и у той, кто внимала.
Тщетно тут стала молить Телетуза любезного мужа,
Чтоб надеждам ее он подобной не ставил препоны.
Но на решенье своем тот твердо стоял. И созревший
Плод через силу уже Телетуза носила во чреве.
Вдруг, среди ночи явясь ей видением сонным, однажды
Инаха дочь у постели ее в окружении пышном
Будто стоит, — иль привиделось. Лоб украшали богини
Рожки луны и колосья, живым отливавшие златом,
И диадема; при ней — Анубис, что лает по-песьи,
Апис, с окраской двойной, Бубастида святая и оный,
Кто заглушает слова и перстом призывает к молчанью.
Систры звучали; тут был и вечно искомый Озирис
Вместе с ползучей змеей, смертоносного полною яда.
И, отряхнувшей свой сон, как будто все видящей ясно,
Шепчет богиня: «О ты, что присно при мне, Телетуза!
Тяжкие думы откинь, — обмани приказанья супруга.
Не сомневайся: когда облегчит твое тело Луцина, —
То и прими, что дано: я богиня-пособница, помощь
Всем я просящим несу; не будешь пенять, что почтила
Неблагодарное ты божество». Так молвив — исчезла.
Радостно с ложа встает и к созвездьям подъемлет критянка
Чистые руки, моля, чтобы сон ее сделался явью.
Муки тогда возросли, и само ее бремя наружу
Выпало: дочь родилась, а отец и не ведал об этом.
Девочку вскармливать мать отдает, объявив, что родился
Мальчик. Поверили все. Лишь кормилица знает про тайну.
Клятвы снимает отец и дает ему дедово имя,
Ифис — так звали того. Мать рада: то имя подходит
И для мужчин и для женщин; никто заподозрить не может.
Так незаметно обман покрывается ложью невинной.
Мальчика был на ребенке наряд, а лицо — безразлично,
Девочки было б оно или мальчика — было прекрасно.
А между тем уж тринадцатый год наступает подростку.
Тут тебе, Ифис, отец белокурую прочит Ианту.
Между фестийских девиц несравненно она выделялась
Даром красы, рождена же была от диктейца Телеста.
Годами были равны и красой. От наставников тех же
Знанья они обрели, возмужалости первой начатки.
Вскоре любовь их сердца охватила. И с силою равной
Ранила сразу двоих: по различны их были надежды!
Срока желанного ждет и обещанных светочей свадьбы,
Мужем считает ее, в союз с ней верит Ианта.
Ифис же любит, сама обладать не надеясь любимым,
И лишь сильнее огонь! Пылает к девице девица.
Слезы смиряя едва, — «О, какой мне исход, — восклицает, —
Если чудовищной я и никем не испытанной новой
Страстью горю? О, когда б пощадить меня боги хотели,
То погубили б меня, а когда б и губить не хотели,
Пусть бы естественный мне и обычный недуг даровали!
Ибо коровы коров и кобылы кобыл не желают,
Любят бараны овец, и олень за подругою ходит;
Тот же союз и у птиц; не бывало вовек у животных
Так, чтобы самка у них запылала желанием к самке.
Лучше б мне вовсе не жить! Иль вправду одних лишь чудовищ
Крит порождает?.. Быка дочь Солнца на Крите любила, —
Все-таки был он самец. Но моя — если только признаться
В правде — безумнее страсть: на любовь упованье питала
Та. Ухищреньем она и обличьем коровьим достигла,
Что испытала быка. Для обмана нашелся любовник.
Тут же, когда бы весь мир предложил мне услуги, когда бы
Вновь на вощеных крылах полетел бы по воздуху Дедал,
Что бы поделать он мог? Иль хитрым искусством из девы
Юношей сделать меня? Иль тебя изменить, о Ианта?
Что ж не скрепишь ты души, в себе не замкнешься, о Ифис,
Что не отбросишь своих безнадежных и глупых желаний?
Кем родилась ты, взгляни, и себя не обманывай доле.
К должному только стремись, люби, что для женщины любо.
Все от надежды: она и приводит любовь, и питает,
А у тебя ее нет. Отстраняет от милых объятий
Вовсе не стража тебя, не безмолвный дозор господина
И не суровость отца; и сама она просьб не отвергла б,
Все ж недоступна она; когда б и всего ты достигла, —
Счастья тебе не познать, хоть боги б и люди трудились,
Из пожеланий моих лишь одно остается напрасным;
Боги способствуют мне, — что могут — все даровали.
Хочет того же она, и родитель, и будущий свекор,
Только природа одна, что всех их могучее, — против.
Против меня лишь она. Подходит желанное время,
Свадебный видится свет, и станет моею Ианта, —
Но не достигнет меня: я, водой окруженная, жажду!
Сваха Юнона и ты, Гименей, для чего снизошли вы
К таинствам этим, где нет жениха, где мы обе — невесты!»
И замолчала, сказав. Но не в меньшем волненье другая
Девушка; молит тебя, Гименей, чтоб шел ты скорее.
Просит она, — но, боясь, Телетуза со сроками медлит.
То на притворный недуг ссылается; то ей приметы
Доводом служат, то сны; но средства лжи истощила
Все наконец. И уже подступает отложенной свадьбы
Срок; уже сутки одни остаются. Тогда Телетуза
С дочки своей и с себя головные срывает повязки
И, распустив волоса, обнимает алтарь, — «О Изида, —
Чьи Паретоний, Фарос и поля Мареотики, — молит, —
Вместе с великим, на семь рукавов разделяемым Нилом!
Помощь подай мне, молю, о, избавь меня ныне от страха!
В день тот, богиня, тебя по твоим угадала я знакам,
Все я признала: твоих провожатых, светочи, звуки
Систров, и все у меня отпечаталось в памяти крепко.
Если она родилась, если я не стыдилась обмана, —
Твой то совет, поощренье твое! Над обеими сжалься,
Помощью нас поддержи!» — слова тут сменились слезами.
Чудится ей, что алтарь колеблет богиня, — и вправду
Поколебала! Врата задрожали у храма; зарделись
Лунным сияньем рога; зазвучали гремящие систры.
Верить не смея еще, но счастливому знаменью рада,
Мать из храма ушла. А за матерью вышла и Ифис, —
Шагом крупней, чем обычно; в лице белизны его прежней
Не было; силы ее возросли; в чертах появилось
Мужество, пряди волос свободные стали короче.
Более крепости в ней, чем бывает у женщин, — и стала
Юношей, девушка, ты! Приношенья несите же в храмы!
Радуйтесь, страх отрешив, — и несут приношения в храмы.
Сделали надпись, — на ней был коротенький стих обозначен:
«Юноша дар посвятил, обещанный девушкой, — Ифис».
Вскоре лучами заря мировые разверзла просторы,
Вместе Венера тогда и Юнона сошлись с Гименеем
К общим огням. И своей господином стал Ифис Ианты.
КНИГА ДЕСЯТАЯ
После, шафранным плащом облаченный, по бездне воздушной
Вновь отлетел Гименей, к брегам отдаленным киконов
Мчится — его не к добру призывает там голос Орфея.
Все-таки бог прилетел; но с собой ни торжественных гимнов
Он не принес, ни ликующих лиц, ни счастливых предвестий.
Даже и светоч в руке Гименея трещит лишь и дымом
Едким чадит и, колеблясь, никак разгореться не может.
Но тяжелей был исход, чем начало. Жена молодая,
В сопровожденье наяд по зеленому лугу блуждая, —
Мертвою пала, в пяту уязвленная зубом змеиным.
Вещий родопский певец, обращаясь к Всевышнему, супругу
Долго оплакивал. Он обратиться пытался и к теням,
К Стиксу дерзнул он сойти, Тенарийскую щель миновал он,
Сонмы бесплотных теней, замогильные призраки мертвых,
И к Персефоне проник и к тому, кто в безрадостном царстве
Самодержавен, и так, для запева ударив по струнам,
Молвил: «О вы, божества, чья вовек под землею обитель,
Здесь, где окажемся все, сотворенные смертными! Если
Можно, отбросив речей извороты лукавых, сказать вам
Правду, дозвольте. Сюда я сошел не с тем, чтобы мрачный
Тартар увидеть, не с тем, чтоб чудовищу, внуку Медузы,
Шею тройную связать, с головами, где вьются гадюки,
Ради супруги пришел. Стопою придавлена, в жилы
Яд ей змея излила и похитила юные годы.
Горе хотел я стерпеть. Старался, но побежден был
Богом Любви: хорошо он в пределах известен наземных, —
Столь же ль и здесь — не скажу; уповаю, однако, что столь же.
Если не лжива молва о былом похищенье, — вас тоже
Соединила Любовь! Сей ужаса полной юдолью,
Хаоса бездной молю и безмолвьем пустынного царства:
Вновь Эвридики моей заплетите короткую участь!
Все мы у вас должники; помедлив недолгое время,
Раньше ли, позже ли — все в приют поспешаем единый.
Все мы стремимся сюда, здесь дом наш последний; вы двое
Рода людского отсель управляете царством обширным.
Так и она: лишь ее положенные годы созреют,
Будет под властью у вас: возвращенья прошу лишь на время.
Если же милость судеб в жене мне откажет, отсюда
Пусть я и сам не уйду: порадуйтесь смерти обоих».
Внемля, как он говорит, как струны в согласии зыблет,
Души бескровные слез проливали потоки. Сам Тантал
Тщетно воды не ловил. Колесо Иксионово стало.
Птицы печень клевать перестали; Белиды на урны
Облокотились; и сам, о Сизиф, ты уселся на камень!
Стали тогда Эвменид, побежденных пеньем, ланиты
Влажны впервые от слез, — и уже ни царица-супруга,
Ни властелин преисподних мольбы не исполнить не могут.
Вот Эвридику зовут; меж недавних теней пребывала,
А выступала едва замедленным раною шагом.
Принял родопский герой нераздельно жену и условье:
Не обращать своих взоров назад, доколе не выйдет
Он из Авернских долин, — иль отымется дар обретенный.
Вот уж в молчанье немом по наклонной взбираются оба
Темной тропинке; крутой, густою укутанной мглою.
И уже были они от границы земной недалеко, —
Но, убоясь, чтоб она не отстала, и в жажде увидеть,
Полный любви, он взор обратил, и супруга — исчезла!
Руки простер он вперед, объятья взаимного ищет,
Но понапрасну — одно дуновенье хватает несчастный,
Смерть вторично познав, не пеняла она на супруга.
Да и на что ей пенять? Иль разве на то, что любима?
Голос последним «прости» прозвучал, но почти не достиг он
Слуха его; и она воротилась в обитель умерших.
Смертью двойною жены Орфей поражен был, — как древле
Тот, устрашившийся пса с головами тремя, из которых
Средняя с цепью была, и не раньше со страхом расстался,
Нежель с природой своей, — обратилася плоть его в камень!
Или как оный Олен, на себя преступленье навлекший,
Сам пожелавший вины; о Летея несчастная, слишком
Ты доверяла красе: приникавшие прежде друг к другу
Груди — утесы теперь, опорой им влажная Ида.
Он умолял и вотще переплыть порывался обратно, —
Лодочник не разрешил; однако семь дней неотступно,
Грязью покрыт, он на бреге сидел без Церерина дара.
Горем, страданьем души и слезами несчастный питался.
И, бессердечьем богов попрекая подземных, ушел он
В горы Родопы, на Гем, поражаемый северным ветром.
Вот созвездием Рыб морских заключившийся третий
Год уж Титан завершил, а Орфей избегал неуклонно
Женской любви. Оттого ль, что к ней он желанье утратил
Или же верность хранил — но во многих пылала охота
Соединиться с певцом, и отвергнутых много страдало.
Стал он виной, что за ним и народы фракийские тоже,
Перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство,
Краткую жизни весну, первины цветов обрывают.
Некий был холм, на холме было ровное плоское место;
Все зеленело оно, муравою покрытое. Тени
Не было вовсе на нем. Но только лишь сел на пригорок
Богорожденный певец и ударил в звонкие струны,
Тень в то место пришла: там Хаонии дерево было,
Роща сестер Гелиад, и дуб, вознесшийся в небо;
Мягкие липы пришли, безбрачные лавры и буки,
Ломкий пришел и орех, и ясень, пригодный для копий,
Несуковатая ель, под плодами пригнувшийся илик,
И благородный платан, и клен с переменной окраской;
Лотос пришел водяной и по рекам растущие ивы,
Букс, зеленый всегда, тамариск с тончайшей листвою;
Мирта двухцветная там, в плодах голубых лавровишня;
С цепкой стопою плющи, появились вы тоже, а с вами
И винограда лоза, и лозой оплетенные вязы;
Падубы, пихта, а там и кусты земляничника с грузом
Алых плодов, и награда побед — гибколистная пальма;
С кроной торчащей пришли подобравшие волосы сосны, —
Любит их Матерь богов, ибо некогда Аттис Кибелин,
Мужем здесь быть перестав, в стволе заключился сосновом.
В этом же сонмище был кипарис, похожий на мету,
Деревом стал он, но мальчиком был в то время, любимцем
Бога, что лука струной и струной управляет кифары.
Жил на картийских брегах, посвященный тамошним нимфам,
Ростом огромный олень; широко разветвляясь рогами,
Голову сам он себе глубокой окутывал тенью.
Златом сияли рога. К плечам опускалось, свисая
С шеи точеной его, ожерелье камней самоцветных.
А надо лбом его шар колебался серебряный, тонким
Был он привязан ремнем. Сверкали в ушах у оленя
Около впадин висков медяные парные серьги.
Страха не зная, олень, от обычной свободен боязни,
Часто, ничуть не дичась, и в дома заходил, и для ласки
Шею свою подставлял без отказа руке незнакомой.
Боле, однако, всего, о прекраснейший в племени Кеи,
Был он любезен тебе, Кипарис. Водил ты оленя
На молодые луга и к прозрачной источника влаге.
То оплетал ты цветами рога у животного или,
Всадником на спину сев, туда и сюда направляя
Нежные зверя уста пурпурной уздой, забавлялся.
Знойный был день и полуденный час; от горячего солнца
Гнутые грозно клешни раскалились прибрежного Гака,
Раз, притомившись, лег на лужайку со свежей травою
Чудный олень и в древесной тени наслаждался прохладой.
Неосторожно в тот миг Кипарис проколол его острым
Дротом; и видя, что тот умирает от раны жестокой,
Сам умереть порешил. О, каких приводить утешений
Феб не старался! Чтоб он не слишком скорбел об утрате,
Увещевал, — Кипарис все стонет! И в дар он последний
Молит у Вышних — чтоб мог проплакать он целую вечность.
Вот уже кровь у него от безмерного плача иссякла,
Начали члены его становиться зелеными; вскоре
Волосы, вкруг белоснежного лба ниспадавшие прежде,
Начали прямо торчать и, сделавшись жесткими, стали
В звездное небо смотреть своею вершиною тонкой.
И застонал опечаленный бог. «Ты, оплаканный нами,
Будешь оплакивать всех и пребудешь с печальными!» — молвил.
Рощу такую Орфей привлек. Посредине собранья
Всяческих диких зверей и множества птиц восседал он.
Вот уже пальцем большим испытал он достаточно струны
И, убедившись, что все, хоть разно звучат они, стройно
Звуки сливают свои, — молчанье прервал песнопеньем:
«Муза, с Юпитера ты — всем миром Юпитер владеет! —
Песню мою зачинай! О мощи Юпитера раньше
Много я песен сложил; величавым я плектром Гигантов
Пел, на флегрейских полях победительных молний сверженье.
Лирою легкой теперь зазвучу. Буду отроков петь я —
Нежных любимцев богов, и дев, что, пылая напрасно,
Кару в безумье своем навлекли на себя любострастьем.
В оные дни небожителей царь к Ганимеду фригийцу
Страстью зажегся; и вот изобрел он, во что превратиться,
Чтобы собою не быть; никакой становиться иною
Птицею сан не велел, — лишь его же носящей перуны.
И не помедлил: рассек заемными крыльями воздух
И Илиада унес, — он доныне его виночерпий
И, хоть Юнона мрачна, подает Вседержителю нектар.
Так же тебя, Амиклид, Аполлон поселил бы в эфире,
Если б туда поселить разрешили печальные судьбы.
Выход дозволен иной — бессмертен ты стал. Лишь прогонит
Зиму весна и Овен водянистую Рыбу заступит,
Ты появляешься вновь, распускаясь на стебле зеленом.
Более всех ты отцом был возлюблен моим. Понапрасну
Ждали владыку тогда — земли средоточие — Дельфы.
Бог на Эвроте гостил в то время, в неукрепленной
Спарте. Ни стрелы уже у него не в почете, ни лира;
Сам он себя позабыл; носить готов он тенета
Или придерживать псов, бродить по хребтам неприступным
Ловчим простым. Свой пыл питает привычкою долгой.
Был в то время Титан в середине меж ночью грядущей
И отошедшей, — от них находясь в расстоянии равном.
Скинули платье друзья и, масляным соком оливы
Лоснясь, готовы уже состязаться в метании диска.
Первый метнул, раскачав, по пространству воздушному круг свой
Феб, и пред ним облака разделились от тяжести круга;
Времени много спустя, упадает на твердую землю
Тяжесть, паденьем явив сочетанье искусства и силы.
Неосторожный тогда, любимой игрой возбуждаем,
Круг подобрать поспешил тенариец. Но вдруг содрогнулся
Воздух, и с крепкой земли диск прянул в лицо тебе прямо,
О, Гиацинт! Побледнели они одинаково оба —
Отрок и бог. Он в объятия взял ослабевшее тело,
Он согревает его, отирает плачевные раны,
Тщится бегство души удержать, траву прилагая.
Все понапрасну: ничем уж его исцелить невозможно.
Так в орошенном саду фиалки, и мак, и лилея,
Ежели их надломить, на стебле пожелтевшем оставшись,
Вянут и долу свои отягченные головы клонят;
Прямо держаться нет сил, и глядят они маковкой в землю.
Так неподвижен и дик умирающий; силы лишившись,
Шея, сама для себя тяжела, к плечу приклонилась.
«Гибнешь, увы, Эбалид, обманутый юностью ранней! —
Феб говорит. — Эта рана твоя — мое преступленье.
Ты — моя скорбь, погублен ты мной; с моею десницей
Смерть да свяжут твою. Твоих похорон я виновник!
В чем же, однако, вина? Так, значит, виной называться
Может игра? Так может виной и любовь называться?
О, если б жизнь за тебя мне отдать или жизни лишиться
Вместе с тобой! Но меня роковые связуют законы.
Вечно ты будешь со мной, на устах незабывших пребудешь;
Лиры ль коснется рука — о тебе запоют мои песни.
Будешь ты — новый цветок — мои стоны являть начертаньем.
После же время придет, и славный герой заключится
В тот же цветок, и прочтут лепестком сохраненное имя».
Так говорят Аполлона уста, предрекая правдиво, —
Кровь между тем, что, разлившись вокруг, мураву запятнала,
Кровью уже не была: блистательней червени тирской
Вырос цветок. У него — вид лилии, если бы только
Не был багрян у него лепесток, а у лилий — серебрян.
Мало того Аполлону; он сам, в изъявленье почета,
Стоны свои на цветке начертал: начертано «Аи, аи!»
На лепестках у него, и явственны скорбные буквы.
Спарте позора в том нет, что она родила Гиацинта;
Чтут и доныне его; что ни год, по обычаю предков,
Славят торжественно там Гиацинтии — праздник весенний.
Если же ты, Амафунт, изобильный металлами, спросишь,
Горд ли он тем, что родил Пропетид, — он откажется, так же
Как и от тех, у которых рога — в стародавнее время —
Были на лбу, — от чего получили прозванье керастов.
Возле ворот их стоял Юпитера Гостеприимца
С прошлым печальным алтарь. Как завидит пришелец, что пятна
Крови на камне его, он думает: тут зарезают
Богу телят-сосунов да двухлетних овец амафунтских.
Путник сам жертвой бывал. Оскорбясь несказанным служеньем,
Милые грады свои и змеиные долы Венера
Бросить готова была, — «Но места мне любезные, грады
Чем согрешили мои? Чем они-то, — сказала, — преступны?
Лучше уже покарать изгнаньем безбожное племя,
Смертью иль ссылкою, — нет, чем-нибудь меж изгнаньем и смертью.
Среднее что же найду, как не казнь превращением вида?»
И между тем как она колебалась, во что изменить их,
Взор на рога навела и решила: рога им оставим.
И в косовзорых коров их большие тела обратила.
Все же срамных Пропетид смел молвить язык, что Венера
Не божество. И тогда, говорят, из-за гнева богини
Первыми стали они торговать красотою телесной.
Стыд потеряли они, и уже их чело не краснело:
Камнями стали потом, но не много притом изменились.
Видел их Пигмалион, как они в непотребстве влачили
Годы свои. Оскорбясь на пороки, которых природа
Женской душе в изобилье дала, холостой, одинокий
Жил он, и ложе его лишено было долго подруги.
А меж тем белоснежную он с неизменным искусством
Резал слоновую кость. И создал он образ, — подобной
Женщины свет не видал, — и свое полюбил он созданье.
Было девичье лицо у нее; совсем как живая,
Будто с места сойти она хочет, только страшится.
Вот до чего скрывает себя искусством искусство!
Диву дивится творец и пылает к подобию тела.
Часто протягивал он к изваянию руки, пытая,
Тело пред ним или кость. Что это не кость, побожился б!
Деву целует и мнит, что взаимно; к ней речь обращает,
Тронет — и мнится ему, что пальцы вминаются в тело,
Страшно ему, что синяк на тронутом выступит месте.
То он ласкает ее, то милые девушкам вещи
Дарит: иль раковин ей принесет, иль камешков мелких,
Птенчиков, или цветов с лепестками о тысяче красок,
Лилий, иль пестрых шаров, иль с дерева павших слезинок
Дев Гелиад. Он ее украшает одеждой. В каменья
Ей убирает персты, в ожерелья — длинную шею.
Легкие серьги в ушах, на грудь упадают подвески.
Все ей к лицу. Но не меньше она и нагая красива.
На покрывала кладет, что от раковин алы сидонских,
Ложа подругой ее называет, склоненную шею
Нежит на мягком пуху, как будто та чувствовать может!
Праздник Венеры настал, справляемый всюду на Кипре.
Возле святых алтарей с золотыми крутыми рогами
Падали туши телиц, в белоснежную закланных шею.
Ладан курился. И вот, на алтарь совершив приношенье,
Робко ваятель сказал: «Коль все вам доступно, о боги,
Дайте, молю, мне жену (не решился ту деву из кости
Упомянуть), чтоб была на мою, что из кости, похожа!»
На торжествах золотая сама пребывала Венера
И поняла, что таится в мольбе; и, являя богини
Дружество, трижды огонь запылал и взвился языками.
В дом возвратившись, бежит он к желанному образу девы
И, над постелью склонясь, целует, — ужель потеплела?
Снова целует ее и руками касается груди, —
И под рукой умягчается кость; ее твердость пропала.
Вот поддается перстам, уступает — гиметтский на солнце
Так размягчается воск, под пальцем большим принимает
Разные формы, тогда он становится годным для дела.
Стал он и робости полн и веселья, ошибки боится,
В новом порыве к своим прикасается снова желаньям.
Тело пред ним! Под перстом нажимающим жилы забились.
Тут лишь пафосский герой полноценные речи находит,
Чтобы Венере излить благодарность. Уста прижимает
Он наконец, к неподдельным устам, — и чует лобзанья
Дева, краснеет она и, подняв свои робкие очи,
Светлые к свету, зараз небеса и любовника видит.
Гостьей богиня сидит на устроенной ею же свадьбе.
Девять уж раз сочетавши рога, круг полнился лунный, —
Паф тогда родился, — по нему же и остров был назван.
Был от нее же рожден и Кинир, и когда бы потомства
Он не имел, почитаться бы мог человеком счастливым.
Страшное буду я петь. Прочь, дочери, прочь удалитесь
Вы все, отцы! А коль песни мои вам сладостны будут,
Песням не верьте моим, о, не верьте ужасному делу!
Если ж поверите вы, то поверьте и каре за дело.
Ежель свершенье его допустила, однако, природа, —
За исмарийский народ и за нашу я счастлив округу,
Счастлив, что эта земля далеко от краев, породивших
Столь отвратительный грех. О, пусть амомом богаты,
Пусть и корицу, и нард, и из дерева каплющий ладан,
Пусть на Панхайской земле и другие родятся растенья,
Пусть же и мирру растят! Им дорого стала новинка!
Даже Эрот объявил, что стрелой не его пронзена ты,
Мирра; свои он огни от греха твоего отвращает.
Адской лучиной была ты овеяна, ядом ехидны,
Ты из трех фурий одна: преступленье — отца ненавидеть,
Все же такая любовь — преступленье крупней. Отовсюду
Знатные ищут тебя домогатели. Юность Востока
Вся о постели твоей соревнуется. Так избери же,
Мирра, себе одного, но, увы, все в одном сочетались.
Все понимает сама, от любви отвращается гнусной
Мирра, — «Где мысли мои? Что надо мне? — молвит, — о боги!
Ты, Благочестье, и ты, о право священное крови,
Грех запретите, — молю, — преступлению станьте препоной,
Коль преступленье в том есть. Но, по правде сказать, Благочестье
Этой любви не хулит. Без всякого выбора звери
Сходятся между собой; не зазорно бывает ослице
Тылом отца приподнять; жеребцу его дочь отдается,
Коз покрывает козел, от него же рожденных, и итицы
Плод зачинают от тех, чьим семенем зачаты сами.
Счастливы те, кто запретов не знал! Дурные законы
Сам себе дал человек, и то, что природа прощает,
Зависть людская клеймит. Говорят, что такие, однако,
Есть племена, где с отцом сопрягается дочь или с сыном
Мать, и почтенье у них лишь растет от любви их взаимной.
Горе мое, что не там привелось мне родиться! Вредят мне
Здешних обычаи мест! Но зачем возвращаюсь к тому же?
Прочь, запрещенные, прочь, надежды! Любви он достоин, —
Только дочерней любви! Так, значит, когда бы великий
Не был отцом мне Кинир, то лечь я могла бы с Киниром!
Ныне ж он мой, оттого и не мой. Мне сама его близость
Стала проклятием. Будь я чужой, счастливей была бы!
Лучше далеко уйду и родные покину пределы,
Лишь бы греха избежать. Но соблазн полюбившую держит:
Вижу Кинира я здесь, прикасаюсь к нему, говорю с ним,
Для поцелуя тянусь, — о, пусть не дано остального!
Смеешь на что-то еще уповать, нечестивая дева?
Или не чувствуешь ты, что права и названья смешала?
Или любовью отца и соперницей матери станешь?
Сыну ли старшей сестрой? Назовешься ли матерью брата?
Ты не боишься Сестер, чьи головы в змеях ужасных,
Что, беспощадный огонь к очам и устам приближая,
Грешные видят сердца? Ты, еще непорочная телом,
В душу греха не прими, законы могучей природы
Не помышляй загрязнить недозволенным ею союзом.
Думаешь, хочет и он? Воспротивится! Он благочестен,
Помнит закон. О, когда б им то же безумье владело!»
Молвила так. А Кинир, посреди женихов именитых,
В недоумении, как поступить, обращается к Мирре,
По именам их назвав, — чтоб себе жениха указала.
Мирра сначала молчит, от отцова лица не отводит
Взора, горит, и глаза обливаются влагою теплой.
Но полагает Кинир, — то девичий стыд; запрещает
Плакать, и щеки ее осушает, и в губы целует.
Рада она поцелуям его. На вопрос же, — который
Был бы любезен ей муж, — «На тебя, — отвечала, — похожий!»
Он же не понял ее и за речь похваляет: «И впредь ты
Столь же почтительной будь!» И при слове «почтительной» дева,
С мерзостным пылом в душе, головою смущенно поникла.
Ночи средина была. Разрешил и тела и заботы
Сон. Но Кинирова дочь огнем неуемным пылает
И не смыкает очей в безысходном безумье желанья.
Вновь то отчается вдруг, то готова пытаться; ей стыдно,
Но и желанья кипят; не поймет, что ей делать, — так мощный
Низко подрубленный ствол, последнего ждущий удара,
Пасть уж готов, неизвестно куда, но грозит отовсюду.
Так же и Мирры душа от ударов колеблется разных
Зыбко туда и сюда, устойчива лишь на мгновенье.
Страсти исход и покой в одном ей мерещится — в смерти.
Смерть ей любезна. Встает и решает стянуть себе петлей
Горло и, пояс уже привязав к перекладине, молвив, —
«Милый, прощай, о Кинир! И знай: ты смерти виновник!» —
Приспособляет тесьму к своему побелевшему горлу.
Ропот ее, — говорят, — долетел до кормилицы верной,
Что по ночам охраняла порог ее спальни. Вскочила
Старая, дверь отперла и, увидев орудие смерти
Подготовляемой, вдруг завопила; себя ударяет
В грудь, раздирает ее и, питомицы вызволив шею,
Рвет тесьму на куски. Тут только слезам отдается;
Мирру она обняла и потом лишь о петле спросила.
Девушка молча стоит, недвижно потупилась в землю.
Горько жалеет она, что попытка нарушена смерти.
Молит старуха, своей сединой заклинает; раскрыла
Ныне пустые сосцы, колыбелью и первою пищей
Молит довериться ей и поведать ей горе; девица
Стонет молящей в ответ. Но кормилица вызнать решила, —
Тайну сулит сохранить и не только — взывает: «Откройся,
Помощь дозволь оказать, — моя не беспомощна старость.
Если безумье в тебе, — исцелят заклинанье и травы;
Если испорчена ты, обрядом очистим волшебным;
Если же гнев от богов, — умиряется жертвами гнев их.
Что же полезней еще предложу? И участь и дом твой
Счастливы, все хорошо; мать здравствует, жив и родитель!»
Лишь услыхав об отце, испустила глубокие вздохи
Мирра. Кормилица все ж и теперь греха никакого
Не заподозрила, но о какой-то любви догадалась.
Крепко решив разузнать, что б ни было, — молит поведать
Все, на старую грудь привлекает льющую слезы
Деву, сжимает в руках своих немощных, так говоря ей:
«Вижу я: ты влюблена; но — откинь спасенья! — полезной
Буду пособницей я в том деле. Отец не узнает
Тайны!» Но злобно она отскочила от старой, припала
К ложу лицом, — «Уйди, я прошу, над стыдом моим горьким
Сжалься, — сказала, — уйди, — настойчивей молвила, — или
Спрашивать брось, отчего я больна: лишь грех ты узнаешь».
В ужасе та, от годов и от страха дрожащие руки
К ней простирает с мольбой, питомице падает в ноги.
То ей пытается льстить, то пугает на случай, коль тайны
Та не откроет, грозит ей уликой тесьмы и попытки
Кончить с собой; коль откроет любовь, обещает ей помощь.
Голову та подняла, и внезапные залили слезы
Старой кормилицы грудь; и, не раз порываясь признаться,
Речь пресекает она; застыдившись, лицо закрывает
Платьем и молвит, — «О, как моя мать осчастливлена мужем!»
Смолкла и стон издала. Кормилица похолодела,
Чувствует — ужас проник до костей в ее члены. Поднявшись,
Волосы встали торчком на ее голове поседелой.
Много добавила слов, чтобы та — если сможет — извергла
Злую любовь. Хоть совет и хорош, повторяет девица,
Что не отступит, умрет, коль ей не достанется милый!
Та же в ответ ей, — «Живи, овладеешь своим…» — не решилась
Молвить «отцом» и молчит; обещанья же клятвой скрепляет.
Праздник Цереры как раз благочестные славили жены,
Тот, ежегодный, когда, все окутаны белым, к богине
Связки колосьев несут, своего урожая початки.
Девять в то время ночей почитают запретной Венеру,
Не допускают мужчин. Кенхреида, покинув супруга,
Вместе с толпою ушла посетить тайнодейства святые.
Благо законной жены на супружеском не было ложе,
Пьяным Кинира застав, на беду, расторопная нянька,
Имя другое назвав, неподдельную страсть описала
Девы, красу расхвалила ее; спросил он про возраст.
«С Миррой, — сказала, — одних она лет». И когда приказал он
Деву ввести, возвратилась домой. «Ликуй, — восклицает, —
Доченька! Мы победили!» Но та ощущает неполной
Эту победу свою. Сокрушается грудь от предчувствий.
Все же ликует она: до того в ней разлажены чувства.
Час наступил, когда все замолкает; промежду Трионов,
Дышло скосив, Боот поворачивать начал телегу.
И к преступленью она подступила. Златая бежала
С неба луна. Облаков чернотой закрываются звезды.
Темная ночь — без огней. О Икар, ты лицо закрываешь!
Также и ты, Эригона, к отцу пылавшая свято!
Трижды споткнулась, — судьба призывала обратно. Три раза
Филин могильный давал смертельное знаменье криком.
Все же идет. Темнота уменьшает девичью стыдливость.
Левою держит рукой кормилицы руку; другая
Ищет во мраке пути; порога уж спальни коснулась.
Вот открывает и дверь; и внутрь вошла. Подкосились
Ноги у ней, колена дрожат. От лица отливает
Кровь, — румянец бежит, сейчас она чувства лишится.
Чем она ближе к беде, тем страх сильней; осуждает
Смелость свою и назад возвратиться неузнанной жаждет.
Медлит она, но старуха влечет; к высокому ложу
Деву уже подвела и вручает, — «Бери ее! — молвит, —
Стала твоею, Кинир!» — и позорно тела сопрягает.
Плоть принимает свою на постыдной постели родитель,
Гонит девический стыд, уговорами страх умеряет.
Милую, может быть, он называет по возрасту «дочка»,
Та же «отец» говорит, — с именами страшнее злодейство!
Полной выходит она от отца; безбожное семя —
В горькой утробе ее, преступленье зародышем носит.
Грех грядущая ночь умножает, его не покончив.
И лишь когда наконец пожелал, после стольких соитий,
Милую он распознать и при свете внесенном увидел
Сразу и грех свой и дочь, разразился он возгласом муки
И из висящих ножен исторг блистающий меч свой.
Мирра спаслась; темнота беспросветная ночи убийство
Предотвратила. И вот, пробродив по широким равнинам,
Пальмы арабов она и Панхаи поля покидает.
Девять блуждает потом завершающих круг полнолуний.
И, утомясь наконец, к земле приклонилась Сабейской.
Бремя насилу несла; не зная, о чем ей молиться,
Страхом пред смертью полна, тоской удрученная жизни,
Так обратилась к богам, умоляя: «О, если признаньям
Верите вы, божества, — заслужила печальной я казни
И не ропщу. Но меня — чтоб живой мне живых не позорить
Иль, умерев, мертвецов — из обоих вы царств изгоните!
Переменивши меня, откажите мне в жизни и смерти!»
Боги признаньям порой внимают: последние просьбы
Мирры нашли благосклонных богов: ступни у молящей
Вот покрывает земля; из ногтей расщепившихся корень
Стал искривленный расти, — ствола молодого опора;
Сделалась деревом кость: остался лишь мозг в сердцевине.
В сок превращается кровь, а руки — в ветви большие,
В малые ветви — персты; в кору — затвердевшая кожа.
Дерево полный живот меж тем, возрастая, сдавило;
Уж охватило и грудь, закрыть уж готовилось шею.
Медлить не стала она, и навстречу коре подступившей
Съежилась Мирра, присев, и в кору головой погрузилась.
Все же, хоть телом она и утратила прежние чувства, —
Плачет, и все из ствола источаются теплые капли.
Слезы те — слава ее. Корой источенная мирра
Имя хранит госпожи, и века про нее не забудут.
А под корою меж тем рос грешно зачатый ребенок,
Он уж дороги искал, по которой — без матери — мог бы
В мир показаться; живот бременеющий в дереве вздулся.
Бремя то мать тяготит, а для мук не находится слова,
И роженицы уста обратиться не могут к Луцине.
Все-таки — словно родит: искривленное дерево частый
Стон издает; увлажняют его, упадая, слезинки.
Остановилась тогда у страдающих веток Луцина;
Руки приблизила к ним и слова разрешенья сказала.
Дерево щели дает и вот из коры выпускает
Бремя живое свое. Младенец кричит, а наяды
В мягкой траве умащают его слезами родимой.
Зависть сама похвалила б дитя! Какими обычно
Голых Амуров писать на картинах художники любят,
В точности был он таким. Чтоб избегнуть различья в наряде,
Легкие стрелы ему ты вручи, а у тех отними их!
Но неприметно бежит, ускользает летучее время,
Нет ничего мимолетней годов. Младенец, зачатый
Дедом своим и сестрой, до этого в дереве скрытый,
Только родиться успел, красивейшим слыл из младенцев.
Вот он и юноша, муж; и себя превзошел красотою!
Вот и Венере он мил, за огни материнские мститель!
Мать как-то раз целовал мальчуган, опоясанный тулом,
И выступавшей стрелой ей нечаянно грудь поцарапал.
Ранена, сына рукой отстранила богиня; однако
Рана была глубока, обманулась сначала Венера.
Смертным пленясь, покидает она побережье Киферы.
Ей не любезен и Паф, опоясанный морем открытым,
Рыбой обильнейший Книд, Амафунт, чреватый металлом.
На небо тоже нейдет; предпочтен даже небу Адонис.
С ним она всюду, где он. Привыкшая вечно под тенью
Только лелеять себя и красу увеличивать холей,
С ним по горам и лесам, по скалам блуждает заросшим,
С голым коленом, подол подпоясав по чину Дианы;
Псов натравляет сама и, добычи ища безопасной,
Зайцев проворных она, иль дивно рогатых оленей
Гонит, иль ланей лесных; но могучих не трогает вепрей,
Но избегает волков-похитителей, также медведя,
С когтем опасным, и львов, пресыщенных скотнею кровью.
Увещевает тебя, чтоб и ты их, Адонис, боялся, —
Будь в увещаниях прок! «Быть храбрым с бегущими должно, —
Юноше так говорит, — а со смелыми смелость опасна.
Юноша, дерзок не будь, над моей ты погибелью сжалься!
Не нападай на зверей, от природы снабженных оружьем,
Чтобы не стоила мне твоя дорого слава. Не тронут
Годы, краса и ничто, чем тронуто сердце Венеры,
Вепрей щетинистых, львов, — ни взора зверей, ни души их.
Молнии в желтых клыках у жестоких таятся кабанов,
Грозно бросается в бой лев желтый с великою злостью,
Весь их род мне постыл». Когда ж он спросил о причине,
Молвит: «Скажу, подивись чудовищ провинности давней.
От непривычных трудов я, однако, устала, и кстати
Ласково тенью своей приглашает нас тополь соседний;
Ложе нам стелет трава. Прилечь хочу я с тобою
Здесь, на земле!» И легла, к траве и к нему прижимаясь.
И, прислонившись к нему, на груди головою покоясь,
Молвила так, — а слова поцелуями перемежала:
«Может быть, слышал и ты, как одна в состязании бега
Женщина быстрых мужчин побеждала. И вовсе не сказка
Эта молва. Побеждала она. Сказать было трудно,
Чем она выше была — красотой или ног превосходством.
Бога спросила она о супружестве. «Муж, — он ответил, —
Не для тебя, Аталанта! Беги от супругина ложа.
Но не удастся бежать — и живая себя ты лишишься!»
Божья вещанья страшась, безбрачной жить она стала
В частом лесу и толпу домогателей страстных суровым
Гонит условием: «Мной овладеть единственно можно,
В беге меня победив. Состязайтесь с моими ногами.
Быстрому в беге дадут и супругу и спальню в награду.
Плата же медленным — смерть: таково состязанья условье».
Правила жестки игры! Но краса — столь великая сила!
И подчиняется ей домогателей дерзких ватага.
Тут же сидел Гиппомен, тот бег созерцая неравный, —
«Ради жены ли терпеть, — восклицает, — опасность такую?»
Он осудить уж готов чрезмерное юношей чувство.
Но увидал лишь лицо и покрова лишенное тело, —
Как у меня или как у тебя, если б женщиной стал ты, —
Остолбенел он и руки простер. «Простите! — сказал он. —
Был я сейчас виноват: еще не видал я награды,
Из-за которой борьба!» Восхваляя, он сам загорелся.
Чтобы никто обогнать в состязанье не смог ее, жаждет;
Чувствует ревность и страх. «Отчего мне в ристании этом
Счастья нельзя попытать? — говорит. — Всевышние сами —
Смелым помога!» Пока про себя Гиппомен рассуждает
Так, Аталанта уже окрыленным несется полетом.
Юноша видит ее аонийский, — как мчится быстрее
Пущенной скифом стрелы, — но сильнее девичьей красою
Он поражен; на бегу она ярче сияет красою!
Бьет пятами подол, назад его ветер относит,
По белоснежной спине разметались волосы вольно;
Бьются подвязки ее подколенные с краем узорным.
Вот заалелось уже белоснежное тело девичье.
Так происходит, когда, осеняющий атриум белый,
Алого цвета покров искусственный сумрак наводит.
Смотрит гость, а меж тем пройдена уж последняя мета.
Миг — и венок торжества украшает чело Аталанты;
Слышится стон побежденных, — и казнь по условью приемлют,
Но не испуган судьбой тех юношей, посередине
Встал аонийский герой и взоры направил на деву:
«Легкого ищешь зачем торжества, побеждая бессильных? —
Молвил, — со мной поборись! Коль волей судьбы одолею,
Не испытаешь стыда, что нашелся тебе победитель,
Ибо родители мне Мегарей онхестиец. Ему же
Дедом — Нептун. Властелину морей, выходит, я правнук.
Доблесть не меньше, чем род. Победив Гиппомена, получишь —
Если меня победишь — долговечное, громкое имя!»
Так говорит, а Схенеева дочь на юношу смотрит
Нежно, в сомненье она, пораженье милей иль победа?
«Кто ж из богов, — говорит, — красоте позавидовав, ищет
Смерти его? Опасности жизнь дорогую подвергнув,
Брака со мною велит домогаться? Но нет, я не стою.
Я не красой пленена, но, пожалуй, плениться могла бы.
Чем же? Что юн? Так не сам он меня привлекает, а возраст.
Чем же? Что доблестен он, что страха смерти не знает?
Чем же? Что в роде морском поколеньем гордится четвертым?
Чем же? Что любит меня и так наш союз ему ценен,
Что и погибнуть готов, если рок ему жесткий откажет?
Гость, пока можно, беги, откажись от кровавого брака!
Брак со мною жесток. Сочетаться ж с тобою, наверно,
Каждая рада. Тебя и разумная девушка взыщет.
Но почему ж, столь многих сгубив, о тебе беспокоюсь?
Видел он все. Пусть падет, коль стольких искателей смертью
Не вразумился еще, коль собственной жизнью наскучил.
Значит, падет он за то, что брака желает со мною?
И за свою же любовь недостойную гибель потерпит?
Нечего будет, увы, завидовать нашей победе.
Но не моя в том вина! О, когда б отступить пожелал ты!
Если ж сошел ты с ума, о, будь хоть в беге быстрее!
Сколь же в юном лице у него девичьего много!
Бедный, увы, Гиппомен, никогда бы тебя мне не видеть!
Жизни достоин ты был, когда бы счастливей была я.
Если бы рока вражда мне в супружестве не отказала,
Был бы единственным ты, с кем ложе могла б разделить я», —
Молвила. И в простоте, сражена Купидоном впервые,
Любит, не зная сама, и не чувствует даже, что любит,
Вот и народ, и отец обычного требуют бега.
Тут призывает меня умоляющим голосом правнук
Бога морей, Гиппомен: «Киферею молю, чтобы делу
Смелому помощь дала и свои же огни поощрила».
Нежные просьбы ко мне ветерок благосклонный доносит.
Тронута я, признаюсь. И немедленно помощь приспела.
Поприще есть, Тамазейским его называют туземцы, —
Кипрской земли наилучший кусок. Старинные люди
Мне посвятили его и решили, как дар благочестья,
К храму придать моему. Посреди его дерево блещет
Золотоглаво, горят шелестящие золотом ветви.
Яблока три золотых я с него сорвала и явилась,
Их же в руке принесла; не зрима никем, им одним лишь,
К юноше я подошла и что с ними делать внушила.
Трубы уж подали знак, и от края, склоненные, оба
Мчатся, легкой ногой чуть касаются глади песчаной.
Мнится, могли бы скользить и по морю, стоп не смочивши,
И, не примявши хлебов, пробежать по белеющей ниве.
Юноши дух возбужден сочувствием, криками, — слышит
Возгласы: «Надо тебе приналечь, приналечь тебе надо!
Эй, Гиппомен, поспешай! Пора! Собери же все силы!
Не замедляй! Победишь!» Неведомо: сын Мегарея
Более этим словам иль Схенеева дочь веселится.
Сколько уж раз, хоть могла обогнать, но сама замедлялась,
Долго взглянув на него, отвести она глаз не умела!
Из утомившихся уст вылетало сухое дыханье.
Мета была далеко. Тогда наконец-то Нептунов
Правнук один из древесных плодов на ристалище кинул.
И обомлела она, от плода золотого в восторге,
И отклонилась с пути, за катящимся златом нагнулась.
Опередил Гиппомен, и толпа уж ему рукоплещет.
Но нагоняет она остановку свою и потерю
Времени. Юношу вновь позади за спиной оставляет.
Вот, задержавшись опять, лишь он яблоко бросил второе,
Следом бежит и обходит его. Оставался им кончик
Бега. «Теперь, — говорит, — помогай, о виновница дара!»
И через поприще вбок — чтобы позже она добежала —
Ловким, ребячьим броском он блестящее золото кинул.
Вижу, колеблется — взять или нет; но я повелела
Взять, и лишь та подняла, увеличила яблока тяжесть;
Ей помешала вдвойне: промедленьем и тяжестью груза.
Но — чтоб не стал мой рассказ самого их ристанья длиннее —
Девушка обойдена: награду увел победитель.
Я ль не достойна была, о Адонис, и благодарений,
И фимиамов его? Но несчастный забыл благодарность,
Не воскурил фимиам; я, конечно, разгневалась тотчас
И, на презренье сердясь, чтоб впредь мне не знать унижений,
Меры решаю принять и на эту чету ополчаюсь.
Раз проходят они мимо храма Кибелы, который
Ей в посвященье возвел Эхион знаменитый в тенистой
Чаще лесов. Отдохнуть захотели от долгой дороги.
И охватила в тот миг Гиппомена не вовремя жажда
Совокупления, в нем возбужденная нашим наитьем.
Было близ храма едва освещенное место глухое,
Вроде пещеры. Над ним был свод из пемзы природной, —
Веры старинной приют, а в нем деревянных немало
Изображений богов стародавних жрецы посбирали.
Входят туда и деяньем срамным оскверняют святыню.
И божества отвратили глаза. Башненосная Матерь
Думала их погрузить — виноватых — в стигийские воды:
Казнь показалась легка. И тотчас рыжею гривой
Шеи у них обросли, а пальцы в когти загнулись.
Стали плечами зверей человечьи их плечи. Вся тяжесть
В грудь перешла, и хвост повлачился, песок подметая.
Злость выражает лицо; не слова издают, а рычанье.
Служит им спальнею лес. Свирепостью всех устрашая,
Зубом смиренным — два льва — сжимают поводья Кибелы.
Их ты, о мой дорогой, а с ними и прочих животных,
Не обращающих тыл, но грудь выставляющих в битве,
Всех избегай. Чтобы доблесть твою не прокляли — двое!»
Так убеждала она. И вот на чете лебединой
Правит по воздуху путь; но советам противится доблесть.
Тут из берлоги как раз, обнаружив добычу по следу,
Вепря выгнали псы, и готового из лесу выйти
Зверя ударом косым уязвил сын юный Кинира.
Вепрь охотничий дрот с клыка стряхает кривого,
Красный от крови его. Бегущего в страхе — спастись бы! —
Гонит свирепый кабан. И всадил целиком ему бивни
В пах и на желтый песок простер обреченного смерти!
С упряжью легкой меж тем, поднебесьем несясь, Киферея
Не долетела еще на крылах лебединых до Кипра,
Как услыхала вдали умиравшего стоны и белых
Птиц повернула назад. С высот увидала эфирных:
Он бездыханен лежит, простертый и окровавленный.
Спрянула и начала себе волосы рвать и одежду,
Не заслужившими мук руками в грудь ударяла,
Судьбам упреки глася, — «Но не все подчиняется в мире
Вашим правам, — говорит, — останется памятник вечный
Слез, Адонис, моих; твоей повторенье кончины
Изобразит, что ни год, мой плач над тобой неутешный!
Кровь же твоя обратится в цветок. Тебе, Персефона,
Не было ль тоже дано обратить в духовитую мяту
Женщины тело? А мне позавидуют, если героя,
Сына Кинирова, я превращу?» Так молвив, душистым
Нектаром кровь окропила его. Та, тронута влагой,
Вспенилась. Так на поверхности вод при дождливой погоде
Виден прозрачный пузырь. Не минуло полного часа, —
А уж из крови возник и цветок кровавого цвета.
Схожие с ними цветы у граната, которые зерна
В мягкой таят кожуре, цветет же короткое время,
Слабо держась на стебле, лепестки их алеют недолго,
Их отряхают легко названье им давшие ветры.
КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ
Но, между тем как леса и диких животных и скалы,
Пенью идущие вслед, ведет песнопевец фракийский,
Жены киконов, чья грудь, опьяненная вакховым соком,
Шкурами скрыта зверей, Орфея с вершины пригорка
Видят, как с песнями он согласует звенящие струны.
И между ними одна, с волосами, взвитыми ветром, —
«Вон он, — сказала, — вон он, — презирающий нас!» — и метнула
В полные звуков уста певца Аполлонова тирсом,
Но, оплетенный листвой, ударился тирс, не поранив.
Камень — оружье другой. Но, по воздуху брошен, в дороге
Был он уже побежден согласием песий и лиры:
Словно прощенья моля за неистовство их дерзновенья,
Лег у Орфеевых ног. А вражда безрассудная крепнет;
Мера уже прейдена, все безумной Эринии служат.
Все бы удары могло отвести его пенье; но зычных
Шум голосов и звук изогнутых флейт берекинтскнх,
Плеск ладоней, тимпан и вакхических возгласов вопли
Струн заглушили игру, — тогда наконец заалели
Выступы скал, обагрясь песнопевца злосчастного кровью.
Завороженных еще его пения звуками, разных
Птиц бесчисленных, змей и диких зверей разогнали
Девы-менады, отняв у Орфея награду триумфа.
Вот на него самого обратили кровавые руки.
Сбились, как птицы, вокруг, что ночную случайно приметят
Птицу, незрячую днем; в двустороннем театре не так ли
Ждет обреченный олень, приведенный для утренней травли,
Вскоре добыча собак! На певца нападают и мечут
Тирсы в зеленой листве, — служений иных принадлежность! —
Комья кидают земли, другие — древесные сучья.
Те запускают кремни. Но и этого мало оружья
Бешенству. Поле волы поблизости плугом пахали;
Сзади же их, урожай себе потом обильным готовя,
Твердую землю дробя, крепкорукие шли поселяне.
Женщин завидев толпу, убегают они, побросали
В страхе орудья труда — кругом пораскиданы в поле,
Где бороздник, где мотыга лежит, где тяжелые грабли, —
Буйной достались толпе! В неистовстве те обломали
Даже рога у волов, — и бегут погубить песнопевца.
Руки протягивал он и силы лишенное слово
К ним обращал — впервые звучал его голос напрасно.
И убивают его святотатно. Юпитер! Чрез эти
Внятные скалам уста, звериным доступные чувствам,
Дух вылетает его и уносится в ветреный воздух.
Скорбные птицы, Орфей, зверей опечаленных толпы,
Твердые камни, леса, за тобой ходившие следом,
Дерево, листья свои потеряв и поникнув главою, —
Плакало все о тебе; говорят, что и реки от плача
Взбухли. Наяды тогда и дриады оделись в накидки
Темные и по плечам распустили волосы в горе.
Прах был разбросан певца. Ты голову принял и лиру,
Гебр! И — о чудо! — меж тем как несутся реки серединой,
Чем-то печальным звучит, словно жалуясь, лира; печально
Шепчет бездушный язык; и печально брега отвечают.
Вот, до моря домчав, их река оставляет родная,
И достаются они метимнейского Лесбоса брегу.
На чужедальнем песке змея на уста нападает
Дикая и на власы, что струятся соленою влагой.
Но появляется Феб и, готовую ранить укусом
Остановив, ей пасть превращает раскрытую в твердый
Камень. Как было оно, затвердело зияние зева.
Тень же Орфея сошла под землю. Знакомые раньше,
Вновь узнавал он места. В полях, где приют благочестных,
Он Эвридику нашел и желанную принял в объятья.
Там по простору они то рядом гуляют друг с другом,
То он за нею идет, иногда впереди выступает, —
И, не страшась, за собой созерцает Орфей Эврядику,
Но не позволил Лиэй, чтоб осталось без кары злодейство:
Он, о кончине скорбя песнопевца его тайнодействий,
В роще немедленно всех эдонийских женщин, свершивших
То святотатство, к земле прикрепил извилистым корнем.
Пальцы у них на ногах — по мере неистовства каждой —
Вытянул и острием вонзил их в твердую почву.
Каждая — словно в силке, поставленном ловчим лукавым, —
Стоит ногой шевельнуть, тотчас ощутит, что попалась,
Бьется, но, вся трепеща, лишь сужает движения путы.
Если ж какая-нибудь, к земле прикрепленная твердой,
Тщится побегом спастись, обезумев, то вьющийся корень
Держит упорно ее и связует порывы несчастной.
Ищет она, где же пальцы ее, где ж стопы и ноги?
Видит, что к икрам ее подступает уже древесина;
Вот, попытавшись бедро в огорченье ударить рукою,
Дубу наносит удар, — становятся дубом и груди,
Дубом и плечи. Ее пред собой устремленные руки
Ты бы за ветви признал, — и, за ветви признав, не ошибся б.
Не удовольствован Вакх. Он эти поля покидает:
С хором достойнейших жен удаляется к Тмолу родному,
На маловодный Пактол, — хоть тот золотым еще не был
В те времена, златоносным песком не струился на зависть!
К богу привычной толпой сатиры сошлись и вакханки.
Но не явился Силен: дрожащий от лет и похмелья,
Схвачен селянами был из фракийцев и стащен в цветочных
Путах к Мидасу-царю, кому с кекропийцем Эвмолпом
Таинства оргий своих Орфей завещал песнопевец.
Царь лишь увидел его, сотоварища, спутника таинств,
Гостю желанному рад, торжественный праздник устроил,
Десять дней и ночей веселились они беспрестанно.
Вот уж одиннадцать раз Светоносен высокое войско
Звезд побеждал; тогда в лидийские долы, довольный,
Царь пришел и вернул молодому питомцу Силена.
Бог предоставил ему, веселясь возвращенью кормильца,
Право избрать по желанию дар, — но, увы, не на благо!
Царь, себе на беду, говорит: «Так сделай, чтоб каждый
Тронутый мною предмет становился золотом чистым!»
Дал изволенье свое, наделил его пагубным даром
Либер; но был огорчен, что о лучшем его не просил он.
Весел ушел он; доволен бедой, — Берекинтии чадо, —
Верность обещанных благ, ко всему прикасаясь, пытает.
Сам себе верит едва: с невысокого илика ветку
С зеленью он оборвал — и стала из золота ветка.
Поднял он камень с земли — и золотом камень блистает,
Трогает ком земляной — и ком под властным касаньем
Плотным становится; рвет он сухие колосья Цереры —
Золотом жатва горит; сорвав ли яблоко держит —
Скажешь: то дар Гесперид; дверных косяков ли коснется
Пальцами — видит уже: косяки излучают сиянье;
Даже когда омывал он ладони струей водяною,
Влага, с ладоней струясь, обмануть могла бы Данаю!
Сам постигает едва совершенье мечты, претворяя
В золото все. Столы ликовавшему ставили слуги
С нагромождением яств, с изобильем печеного теста.
Только едва лишь рукой он коснется Церерина дара —
Дар Церерин тотчас под рукою становится твердым;
Жадным зубом едва собирается блюдо порушить,
Пышные кушанья вмиг становятся желтым металлом,
Только он с чистой водой смешает виновника дара,
Как через глотку питье расплавленным золотом льется.
Этой нежданной бедой поражен, — и богатый и бедный, —
Жаждет бежать от богатств и, чего пожелал, ненавидит.
Голода не утолить уж ничем. Жжет жажда сухая
Горло: его поделом неотвязное золото мучит!
Он протянул к небесам отливавшие золотом руки:
«Ныне прости, о родитель Леней, я ошибся. Но все же
Милостив будь и меня из прельстительной вырви напасти!»
Кроток божествелный Вакх: едва в погрешенье сознался
Царь, он восставил его, от условья и дара избавил.
«Чтоб не остаться навек в пожеланном тобою на горе
Золоте, — молвил, — ступай к реке, под великие Сарды,
Горным кряжем иди; навстречу струящимся водам
Путь свой держи, пока не придешь к рожденью потока,
Там, под пенный родник, где обильней всего истеченье,
Темя подставь и омой одновременно тело и грех свой!»
Царь к тем водам пришел. Окрасила ток золотая
Сила и в реку ушла из его человеческой плоти.
Ныне еще, получив златоносное древнее семя,
Почва тверда, и блестят в ней влажные золота комья.
Царь, убоявшись богатств, в лесах стал жить по-простому
С Паном, который весь век обитает в нагорных пещерах,
Ум лишь остался тугим у него. Опять обратились
Глупые мысли царя обладателю их не на пользу.
Там, в даль моря смотря, поднимается гордо обширный
Тмол с подъемом крутым; его опускаются склоны
К Сардам с одной стороны, с другой — к невеликим Гипепам.
Пан, для нимф молодых там песни свои распевая,
Голос их сам выводя на воском скрепленной цевнице,
Ниже напевов своих оценил Аполлоново пенье,
Вышел в неравный с ним бой, а Тмол был избран судьею.
Сел на гору свою судья престарелый, а уши
Освободил от листвы — одним лишь увенчаны дубом
Сизые волосы; вкруг висков упадают, он видит,
Желуди. Вот, посмотрев на скотского бога, сказал он:
«Ждать не заставит судья!» Тот начал на сельской свирели.
Варварской песней своей он Мидаса, который случайно
При состязании был, прельстил. И лицо обращает
Старый судья к Аполлону, — с лицом и леса обернулись.
Феб, с золотой головой, увитою лавром парнасским,
Землю хламидою мел, пропитанной пурпуром Тира.
Лиру в убранстве камней драгоценных и кости индийской
Шуйцей поддерживал он, десница щипком управляла.
Вся же осанка была — музыканта. Вот потревожил
Струны искусным перстом. И, сладостью их покоренный,
Тмол порешил, чтоб Пан не равнял своей дудки с кифарой.
Суд священной горы и решенье одобрены были
Всеми. Их только один порицал, называя сужденье
Несправедливым, — Мидас. И Делиец терпеть не изволил,
Чтоб человеческий вид сохранили дурацкие уши:
Вытянул их в длину, наполнил белеющей шерстью,
Твердо стоять не велел и дал им способность движенья.
Прочее — как у людей. Лишь одной опорочен он частью.
Так был украшен Мидас ушами осла-тихохода.
Все же пытается он скрыть стыд свой: голову с тяжким
Знаком позора прикрыть пурпурного цвета повязкой.
Только один его раб, который обычно железом
Волосы царские стриг, все видел. Не смея позора
Выдать, но всем разгласить его страстно желая, не в силах
Более тайну хранить, убежал он и выкопал ямку
И о господских ушах, которые видел случайно,
Повесть тихонько ведет, и в самую ямочку шепчет.
Свой потаенный донос он опять зарывает землею
Той же и молча назад от закопанной ямки уходит.
Вскоре там начал расти тростник трепещущий, целой
Рощей. А только созрел, — лишь год исполнился, — тайну
Выдал он жителям сел; колеблемый ласковым ветром,
Молвит зарытую речь, обличая Мидасовы уши.
С Тмола ушел отомщен и, воздухом ясным понесшись,
Узким морем промчась Нефелиной дочери Геллы,
В Лаомедонта полях появился потомок Латоны.
С правой руки от Сигея лежит, от Ретея же — с левой
Древний алтарь; посвящен Паномфейскому он Громовержцу.
Там зрит бог, что создать для Трои новые стены
Силится Лаомедонт, что его велико предприятье,
Но что идет не легко и требует денег немало.
Вместе с отцом глубоких пучин, трезубец носящим,
В смертном обличии Феб предстает, — и владыке-фригийцу
Стены возводят они, обеспечив условием плату.
Труд завершают. Но царь отрицает свой долг, добавляя, —
Верх вероломства! — что он никогда не давал обещанья.
«Это тебе не пройдет!» — говорит бог моря и воды
Стал свои наклонять к побережью скупящейся Трои.
Земли Нептун обратил в сплошную пучину, богатства
Отнял у жителей сел; он волны обрушил на пашни.
Кара и эта мала: сама дочь царская в жены
Чуду морскому дана; к скале прикрепленную деву
Освобождает Алкид и в награду обещанных коней
Требует и, за отказ оплатить столь великое дело,
Крепость Трои берет, победив, — вероломную дважды.
Не без почета ушел Теламон, ополченья участник:
В жены ему Гесиона дана. Супругой-богиней
Был уже славен Пелей. Не больше гордился он дедом,
Нежели тестем своим — затем, что Юпитера внуком
Многим случалося быть, но женат на богине — единый.
Старец Протей Фетиде сказал: «Водяная богиня,
Сына зачни! Твой будущий сын деяньями славы
Славу отцову затмит и больше отца назовется».
Так, чтоб в мире ничто Юпитера не было больше,
Хоть и не слабое он в груди своей чувствовал пламя,
Все ж с Фетидой морской избегает соитья Юпитер.
Этот желанный удел он велит унаследовать внуку,
Сыну Эака: вкусить объятия девы подводной.
Есть Гемонийский залив, закругленный в подобие лука:
В море уходят концы. Будь глубже вода, там была бы
Гавань. Но море едва на поверхность песка набегает.
Берег же — твердый, на нем от ноги отпечатка не видно,
Не замедляется шаг, не тянется поросль морская.
Сверху — миртовый лес с изобилием ягод двухцветных:
Есть там пещера; сказать, природа она иль искусство, —
Трудно. Искусство скорей. Нередко, Фетида нагая,
Ты приплывала сюда, на взнузданном сидя дельфине.
Там ты, окована сном, лежала; Пелей же тобою
Там овладел: поскольку мольбы ты отвергла, прибег он
К силе и шею тебе обеими обнял руками.
Тут, не воспользуйся ты для тебя обычным искусством, —
Свойством обличья менять, — тобой овладел бы наверно.
Птицею делалась ты, — он тотчас же схватывал птицу;
Корни пускала в земле, — Пелей уж на дереве виснул.
В третий ты раз приняла пятнистой тигрицы обличье,
И, устрашен, Эакид разомкнул вкруг тела объятье.
Вот он морским божествам, вино возливая на волны,
Жертвы приносит, и скот приводя, и куря фимиамы.
И из морской глубины наконец вещун карпафийский
Молвил ему: «Эакид, ты желанного брака достигнешь!
Только лишь дева уснет, успокоясь в прохладной пещере,
Путы накинь на нее и покрепче свяжи незаметно.
Да не обманет тебя она сотнями разных обличий, —
Жми ее в виде любом, доколь не вернется в обычный».
Молвил Протей и лицо скрыл вновь в пучину морскую,
Волнам нахлынуть велел и залил окончание речи,
Мчался к закату Титан и дышлом касался наклонным
Вод гесперийских. Краса Нереида покинула море
И, как обычно, вошла в знакомую опочивальню.
Только лишь девичий стан обхватили объятья Пелея,
Стала та виды менять. Но чувствует, крепко он держит
Тело; туда и сюда пришлось ей протягивать руки —
И застонала: «Твоя не без помощи божьей победа!» —
Стала Фетидою вновь и открылась; герой ее обнял.
Взял, что желал, и могучий Ахилл был Фетидою зачат.
Счастлив сыном Пелей и богинею счастлив супругой;
Все бы досталось ему, когда б не его преступленье,
Фока убийство! Его, виновного в братниной крови,
Вон из-под кровли родной убежавшего, принял Трахинский
Край. Державствовал там, убийств и насилий не зная,
Сын Светоносца-звезды, в лице сохранивший сиянье
Отчее, добрый Кеик. В то время он был опечален:
Сам на себя не похож, — потерю оплакивал брата.
Тут-то к нему Эакид, истомленный путем и тревогой,
Прибыл и в город его при немногих вошел провожатых,
Все же довольствие, скот, который с собою водил он,
Неподалеку от стен в тенистой оставил долине.
Вот, получив изволенье войти во дворец государев
И протянув на руке край платья в знак умоленья,
Кто он, чей сын, Говорит. Лишь одно преступленье скрывает.
Бегства причину назвав измышленную, просит приюта
В городе или вне стен. Трахинец с лицом благодушным
Так отвечает ему: «И простому народу открыты
Наши угодья, Пелей. Не грешим мы негостеприимством,
К расположенью души и другие прибавь побужденья:
Имя и то, что ты внук Громовержца, — не траться на просьбы.
Все, чего просишь, бери, — и пусть во всем, что увидишь,
Часть ты видишь свою! О, когда бы ты лучшее видел!»
Молвив, заплакал. Ему о причине подобных страданий
Ставят вопрос и Пелей и сопутники. Тот отвечает:
«Верно, пернатую ту, что живет грабежом и пугает
Птиц всех, считаете вы обладавшей всегда опереньем?
Мужем была! У нее и душевная крепость его же:
Был он жесток и свиреп на войне, в бой вечно он рвался,
Дедалионом был зван; у нас с ним общий родитель,
Что вызывает зарю и с неба последним уходит.
Мир я любил. Всегда я заботу лелеял о мире
И о супружестве. Брат — войною пленен был жестокой,
Доблесть его покоряла ему и народы и царства,
Ныне же доблестно он голубей преследует в Тисбе.
Дочь он Хиону родил. Женихов она тысячи дивным
Видом своим привлекла, как четырнадцать лет ей минуло.
Раз возвращались вдвоем, Аполлон и Майей Рожденный,
Первый из Дельф, а второй — с вершины Киллены; и оба
Сразу узрели ее и сразу же к ней воспылали.
Но упованья любви Аполлон отлагает до ночи.
Тот же не в силах терпеть — и тростью, сон наводящей,
Девьих касается уст: та спит под могучим касаньем.
Силою взял ее бог. Ночь в небе рассыпала звезды.
Образ старухи приняв, и Феб достигает блаженства.
Вот уже сроки свои исполняет созревшее чрево:
Хитрый родился побег от ствола крылоногого бога.
Звался Автоликом он, на всякие ловок проделки,
Сделать свободно — и тем он искусства отца не позорил —
Белое черным он мог и из белого черное сделать.
Фебов же сын у нее — ибо двойней она разрешилась —
Был Филаммон, знаменитый игрой на кифаре и пеньем.
Что породила двоих, что двоим божествам полюбилась,
И что отец у нее силач, и что дед Громовержец, —
Было ли девушке впрок? Не многих ли слава сгубила?
Вправду, сгубила ее. Пред Дианою превозноситься
Стала она и в лицо похулила богиню. И лютым
Гневом исполнилась та. «Понравлюсь делами!» — сказала;
И не помедлила: лук напрягла, стрелу наложила
На тетиву и, стрельнув, пронизала язык виноватый.
Смолк язык; не смогли раздаться ни голос, ни слово;
Хочет сказать, но уж с кровью и жизнь ее покидает.
Деву, — о горе любви! — как отец пожалел я всем сердцем,
Братнину зная любовь, утешать его тщился словами.
Им он, однако, внимал, как ропоту моря — глухие,
Сетуя, горько стонал он о гибели дочери милой.
В час, как сжигали ее, четырежды он устремлялся
Ринуться в самый костер. Четырежды был он удержан;
Кинулся в бегство тогда; быку был подобен, который
Шершня жало с собой, застрявшее в шее, уносит
И без дороги бежит. Я вижу: скорей человека
Мчится он, — будто его оперилися крыльями ноги.
Он ото всех убежал и, жаждою смерти стремимый,
Верха Парнаса достиг. Аполлона тронула жалость,
Как увидал он, что Дедалирн с утеса низвергся:
В птицу его превратил; поддержал, окрыливши внезапно.
Дал ему загнутый клюв, крючковатые дал ему когти,
Прежнюю доблесть его и мощь не по малому росту.
Ныне он ястреб; ко всем беспощаден пернатым, со всеми
Злобен и, мучаясь сам, другим становится мукой».
Но между тем как рассказ о чуде, свершившемся с братом,
Сын Светоносца ведет, к ним вдруг, запыхавшись от бега,
Сторож Пелеевых стад прибегает, фокеец Онетор.
«Ой, Пелей, Пелей! Я великого вестник несчастья!»
Проговорил, но Пелей приказал — что бы ни было — молвить.
Сам Трахинский герой в ожиданье от страха трепещет.
Тот говорит: «Усталых коров пригнал я к излуке
Берега, солнце как раз в наивысшей точке вселенной
Столько же зрело пути позади, сколько спереди было.
Часть коров на песок золотой преклонила колени, —
Лежа глядели они на широкое поприще моря;
Шагом тяжелым меж тем другие свободно бродили;
Часть их плывет, из воды выставляя высокую выю.
Храм возле моря стоит, где ни золота нет, ни порфира.
Чащей гордится дерев, осененный дубравою древней.
В нем Нереид и Нерея алтарь. Что их почитают
В храме, сказал нам рыбак, на прибрежий сети чинивший.
Рядом болотце лежит, поросшее ветлами густо,
Образовалось оно из воды застоявшейся моря.
Вдруг, зашумев, затрещав, устрашая ближайшую местность,
Зверь громаднейший, волк из чащи болотной выходит;
Смочена грозная пасть и пеной, и спекшейся кровью;
Страшно сверкают глаза, налитые пламенем красным.
Равно от голода он и от ярости бешен, но, видно,
Больше от ярости; он не стремится коров растерзаньем
Дикую алчность свою, голодая, насытить; но кряду
Весь разрывает он скот, им все положены кряду.
Часть из нас роковым уязвил он укусом: в то время
Как на защиту спешат, встречают погибель. От крови
Красен весь берег, вода и полное воем болото.
Но в промедлении — смерть, колебания дело не терпит!
Цело еще кое-что, соберемся же все и оружье
Схватим скорей и все вместе пойдем от врага отбиваться!» —
Молвил пастух, но рассказ о несчастье не тронул Пелея:
Вспомнил он о грехе, все понял: в тоске Нереида
Фоку несет своему то бедствие в дар поминальный.
Вооружиться мужам, взять на плечи мощные копья
Царь этейский велит; и сам он готовился с ними
Выступить, но Алкиона, жена его, шумом встревожась,
Быстро бежит из дверей, волос не окончив убора;
Порастолкала их всех и, повиснув на шее супруга,
Просит словами его и слезами, чтоб помощь послал он,
Но чтобы сам не ходил и две спас жизни в единой.
Ей Эакид: «Свой полный любви и прекрасный, царица,
Страх отреши! Я вполне с пожеланьем твоим соглашаюсь;
Не по душе поднимать мне оружье на новых чудовищ, —
Должно морское почтить божество!» Там высилась башня,
Видная издалека, — маяк для судов утомленных.
Вот туда поднялись и на бреге простертое стадо
Видят с печалью они, и с устами кровавыми зверя —
Опустошителя зрят, с окровавленной длинною шерстью.
Руки тогда протянув к побережью открытого моря,
Начал Пелей умолять Пеамафу лазурную, чтобы,
Гнев позабыв, на помощь пришла. Но мольбы Эакида
Тронуть ее не могли. За супруга взмолилась Фетида
И получила ему отпущенье. Из бойни отозван,
Все же упорствует волк, разъярившись от сладости крови.
Но между тем как повис он на шее растерзанной телки,
В мрамор был сам обращен; все тело осталось, как было,
Кроме окраски его; цвет камня напоминает,
Что уж теперь он не волк, что его опасаться не должно.
В этой, однако, земле беглецу оставаться Пелею
Рок не позволил. Пришел к Магнетам изгнанник и там лишь
От преступления был гемонийцем очищен Акастом.
Чудом с братом своим и вторично свершившимся чудом
В сердце смущен и встревожен Кеик и готовится, с целью
Божьи вещанья узнать — утешенье всегдашнее смертных, —
В Клар к Аполлону идти. Форбант в то время безбожный
С шайкой флегийцев пути заступал к святыням дельфийским.
И о решенье тебя, Алкиона вернейшая, нежный
Предупреждает супруг. Но ее, лишь об этом узнала,
Холод пронзил до костей. Лицо ее стало бледнее
Бледного букса, и слез струи увлажнили ей щеки.
Трижды хотела сказать, и трижды струилися слезы.
И, прерывая свои задушевные жалобы всхлипом,
Молвит: «Какую вину допустила я, милый, что мыслью
Ты отвратился? Куда твоя прежняя делась забота?
Ныне ты можешь уйти, Алкиону спокойно покинув,
Люб тебе длительный путь, — я издали стала милее!
Лишь бы по суше ты шел, — печалиться буду я так же, —
Страха не будет зато; тосковать мне тогда без боязни:
Сердце страшит мне вода, унылое зрелище моря.
На побережье на днях я разбитые видела доски;
И на холмах погребальных, без тел, — имена прочитала.
Да не обманет души уверенность ложная, друг мой,
Что Гиппотад тебе тесть, который могучие ветры
Держит в темнице и зыбь по желанью смиряет морскую,
Если он выпустит их и они овладеют зыбями,
Им не запретно ничто, перед ними земля беззащитна
Вся, беззащитны моря; они гонят и по небу тучи,
И вытряхают огонь багряный, сшибаясь жестоко.
Знала я их хорошо, да, знала; я маленькой часто
Видела их у отца и тем более знаю опасность.
Если решенье твое никакими нельзя уж мольбами,
Милый супруг, изменить и отправишься ты непременно, —
В путь возьми и меня. Всему мы подвергнемся вместе,
Не устрашусь я ничем, все сама испытаю. Снесем мы
Вместе что ни случись и по морю вместе помчимся!» —
Молвит Эолова дочь. Словами ее и слезами
Тронут был звездный супруг. Он не меньше любовью пылает,
Но путешествия все ж отложить не желает морского
И, чтоб опасности с ним Алкиона делила, — не хочет.
Много он ей говорил в утешение робкому сердцу, —
Тщетно: ничем убедить не может ее. Добавляет
Ей в облегчение так, — лишь этим склонил он супругу:
«Длительно всякое мне промедленье; тебе обещаю
Отчим огнем, я вернусь — коль будет судеб изволенье —
Раньше, чем дважды луна успеет достичь полнолунья».
При обещанье таком на возврат в ней возникла надежда.
Тотчас велит он сосновый корабль из гавани вывесть,
В море спустить и его оборудовать всем снаряженьем.
И, увидавши корабль, как будто в грядущем читая,
В ужас пришла Алкиона, и слез заструились потоки.
Мужа она обняла и устами печальными, в горе,
Молвит «прости» наконец и, промолвив, без чувств упадает.
Но уж торопит Кеик, и юноши, сдвоенным рядом,
К груди могучей уже придвигают гребущие весла,
Ровными волны они разрезают ударами. Очи
Влажные тут подняла Алкиона и видит супруга,
Как он на гнутой корме стоит и машет рукою.
Знакам его отвечает она. Земля отступает
Дальше; скоро и лиц различить уже очи не в силах;
Все ж, пока можно, следит она взором за судном бегущим;
А как уже и корабль не могла в отдалении видеть,
Стала на парус смотреть, высоко трепетавший на мачте.
А как и парус исчез, ушла, опечалена, в спальню
И на пустую постель прилегла; вновь вызваны слезы
Ложем и местом; ей все говорит об утраченном друге!
Вышли из порта они. Дуновенье гребцов заменило.
Боком уже мореход обращает висящие весла;
Реи на самом верху помещает он мачт и полотна
Все наставляет и в них принимает поднявшийся ветер.
Вот полдороги уже — но, конечно, не больше — по водам
Судно проплыло, и был еще берег противный далеко, —
Вдруг перед ночью белеть набухавшими волнами море
Начало, сразу сильней стал дуть неожиданный ветер.
«Верхние реи снимать! живей! — восклицает в тревоге
Кормчий. — Эй! Привязать полотнища к мачтам, не медлить!»
Так он велит, — но мешает уже налетевшая буря.
Голоса слышать уже не дают грохотанием волны;
Сами спешат моряки тем не менее вытащить весла;
Те — укрепляют борты, паруса отнимают у ветра;
Черпает влагу иной, льет воду же в воду морскую;
Этот схватился за снасть; пока действуют так без приказа,
Грозная буря растет; отовсюду жестокие ветры
В битву идут и крутят зыбей возмущенные глуби.
Кормчий в ужасе сам, признается себе, что не знает,
Как поступить, что ему запрещать, что приказывать должно, —
Тяжесть беды такова, настолько сильнее искусства!
Вправду, и крик моряков раздается, и весел скрипенье,
Воды набегом воды угрожают, и небо громами —
Волн громады встают с небесами как будто бы вровень,
Море и брызгами волн окропляет нашедшие тучи;
То поднимая со дна золотистый песок, принимает
Краску его, то черней становится стиксовой влаги;
То простирается вдруг и шумящею пеной белеет.
Вслед переменам его и трахинское мечется судно:
То высоко вознесясь, как будто бы с горной вершины
Смотрит оно на долины внизу и на глубь Ахеронта,
То, как обстанут корабль опустившийся волны крутые,
Будто на небо вверх из аидовой смотрит пучины.
Борт, то и дело волной ударяем, грохочет ужасно, —
Он не слабее гремит, чем железный таран иль баллиста,
Чей потрясает удар крепостную уставшую стену;
Или чем дикие львы, что бегут, на ходу удвояя
Силы, грудью вперед, навстречу протянутым копьям.
Так устремлялась вода под порывом восставшего ветра
И подступала к снастям, и намного уж их превышала.
Клинья расшатаны; вот, воскового лишившись покрова,
Щели зияют, пути открывая погибельным водам.
Вот из разъявшихся туч широко извергаются ливни.
Можно подумать, что все опускается на море небо
Или что море само подымается к хлябям небесным.
Дождь промочил паруса, с небесными водами воды
Моря смешались, и нет ни проблеска в черном эфире.
Вкупе бессветную ночь гнетут ее темень и буря;
Их разрывают одни, полыханьями мрак озаряя,
Молнии. Молний огнем загораются бурные воды.
И уж ввергается внутрь через дыры бортовой обшивки
Водный поток; как солдат, из всего превосходнейший строя,
Что наконец, подскочив к стенам защищенного града,
Видит свершенье надежд и, зажженный желанием славы,
Стену один среди тысяч мужей наконец занимает, —
Так о крутые бока ударяли жестокие волны;
Все же могучее всех был приступ девятого вала!
Он лишь тогда перестал штурмовать корабль истомленный,
Как запрокинулся внутрь, за борт плененного судна.
Все же часть моря еще кораблем овладеть устремлялась,
Часть наполняла корабль. И не менее все трепетали,
Нежели в граде, когда пробивают одни крепостную
Стену, другие меж тем ее изнутри занимают.
Слабо искусство. Дух пал. И сколько валов ни нахлынет, —
Кажется, — что ни волна, то мчатся и рушатся смерти!
Этот расплакался, тот отупел, другой называет
Счастьем обряд похорон иль богов почитает обетом, —
Руки напрасно воздев к небесам, невидимым взору,
Молит о помощи; тот — отца вспоминает и братьев;
Этот — с имуществом дом, — что каждый на бреге оставил.
Но к Алкионе Кеик устремлен. На устах у Кеика
Лишь Алкиона одна. Ее хоть одной он желает, —
Рад, что не с ними она. Он жаждет родные пределы
Вновь увидать, обратить на дом свой последние взоры.
Только не знает, где он, столь сильным море вскипает
Водоворотом, а тень, наведенная черною тучей,
Небо окутала все и образ удвоила ночи.
Сломлена мачта, сразил ее вихрь, из туч налетевший,
Сломлен и руль, и, добычей гордясь, высоко подымаясь,
Как победитель волна на согбенные воды взирает
И тяжело, как будто весь Пинд с Афоном с их места
Кто-то спихнул и стремглав опрокинул в открытое море,
Рушится в бездну сама и силой удара и веса
Вглубь погружает корабль. Немалая часть мореходов
Тяжкой пучиной взята, на воздух уже не вернувшись,
В бездне погибель нашла; другие схватились за части
Судна разбитого; сам рукою, державшею скипетр,
Стиснул Кеик обломок весла. К отцу он и к тестю
Тщетно взывает, увы! Но жена Алкиона не сходит
С уст пловца. Он ее вспоминает, о ней говорит он.
Чтобы пред очи ее был мертвый он выброшен морем,
Молит, чтоб руки друзей возвели ему холм надмогильный.
Только позволит волна уста разомкнуть, он далекой
Имя супруги твердит, под водою — и то его шепчет.
Но над волнами меж тем вдруг черная водная арка
Рушится, пеною вод погруженную голову кроя.
И Светоносец в ту ночь был темен, его невозможно
Было признать, поскольку с высот отлучиться Олимпа
Не дозволялось, свой лик он густыми закрыл облаками.
Дочь Эола меж тем, о стольких не зная несчастьях,
Ночи считает; уже разбирает поспешно, какие
Платья наденет Кеик; в какие, когда он вернется,
Ей нарядиться самой: о возврате мечтает напрасно!
Всем между тем божествам приносила она воскуренья,
Боле, однако же, всех почитала святыню Юноны;
Ради супруга, — уже неживого! — алтарь посещала.
Чтобы супруг се был невредим, чтобы он возвратился,
В сердце молила, чтоб ей предпочесть не подумал другую, —
Этого лишь одного из стольких достигла желаний!
Дольше богиня терпеть не могла, что за мертвого мужа
Просит она; чтоб алтарь оградить от молений зловещих,
Молвит: «Ирида, моей вернейшая вестница воли!
Быстро отправься ко Сну в наводящую дрему обитель
И прикажи, чтобы он Алкионе послал в сновиденье
Мужа покойного тень, подобие подлинной смерти!»
Молвила так, — и в покров облекается тысячецветный
Вестница и, небеса обозначив округлой дугою,
В скрытый под скалами дом отлетела царя сновидений.
Близ Киммерийской земли, в отдаленье немалом, пещера
Есть, углубленье в горе, — неподвижного Сна там покои.
Не достигает туда, ни всходя, ни взойдя, ни спускаясь,
Солнце от века лучом: облака и туманы в смешенье
Там испаряет земля, там смутные сумерки вечно.
Песней своей никогда там птица дозорная с гребнем
Не вызывает Зарю; тишину голоса не смущают
Там ни собак, ни гусей, умом собак превзошедших.
Там ни скотина, ни зверь, ни под ветреным веяньем ветви
Звука не могут издать, людских там не слышится споров.
Полный покой там царит. Лишь внизу из скалы вытекает
Влаги летейской родник; спадает он с рокотом тихим,
И приглашают ко сну журчащие в камешках струи.
Возле дверей у пещеры цветут в изобилии маки;
Травы растут без числа, в молоке у которых сбирает
Дрему росистая ночь и кропит потемневшие земли.
Двери, которая скрип издавала б, на петлях вращаясь,
В доме во всем не найти; и сторожа нет у порога.
Посередине кровать на эбеновых ножках с пуховым
Ложем, — неявственен цвет у него и покров его темен.
Там почивает сам бог, распростертый в томлении тела.
И, окружив божество, подражая обличили разным,
Все сновиденья лежат, и столько их, сколько колосьев
На поле, листьев в лесу иль песка, нанесенного морем.
Дева едва лишь вошла, сновиденья раздвинув руками,
Ей преграждавшие путь, — засиял от сверканья одежды
Дом священный. Тут бог, с трудом отягченные дремой
Очи подъемля едва и вновь их и вновь опуская
И упадающим вновь подбородком о грудь ударяясь,
Все же встряхнулся от сна и, на ложе привстав, вопрошает, —
Ибо ее он признал, — для чего появилась. Та молвит:
«Сон, всех сущих покой! Сон между бессмертных тишайший!
Мир души, где не стало забот! Сердец усладитель
После дневной суеты, возрождающий их для работы!
Ты сновиденьям вели, что всему подражают живому,
В город Геракла пойти, в Трахины, и там Алкионе
В виде Кеика предстать, и знаки явить ей крушенья.
Это — Юноны приказ». Передав порученье, Ирида
Вышла. Дольше терпеть не в силах была испарений;
Сон стал в теле ее разливаться, — она убежала
И возвратилась к себе на той же дуге семицветной.
Сон же из сонма своих сыновей вызывает Морфея, —
Был он искусник, горазд подражать человечьим обличьям, —
Лучше его не сумел бы никто, как поведено было,
Выразить поступь, черты человека и звук его речи.
Перенимал и наряд и любую особенность речи,
Но подражал лишь людям одним. Другой становился
Птицей, иль зверем лесным, или длинною телом змеею.
Боги «Подобным» его именуют, молва же людская
Чаще «Страшилом» зовет. От этих отличен искусством
Третий — Фантаз: землей, и водой, и поленом, и камнем, —
Всем, что души лишено, он становится с вящим успехом.
Эти царям и вождям среди ночи являют обычно
Лики свои; народ же и чернь посещают другие.
Ими старик пренебрег; из братьев всех он Морфея,
Чтоб в исполненье привесть повеления Таумантиды,
Выбрал; и снова уже, обессилен усталостью томной,
Голову Сон преклонил и на ложе простерся высоком.
Вот Морфей полетел, на крыльях рея бесшумных,
Сквозь темноту, и спустя недолгое время явился
В град гемонийский, и там отложил свои крылья и принял
Облик Кеика-царя, и отправился, в облике новом,
Иссиня-желт, без кровинки в лице, без всякой одежды,
К ложу несчастной жены и стал там; мокры казались
И борода, и волос обильно струящихся пряди.
Так, над постелью склонясь и лицо заливая слезами,
Молвил: «Несчастная, ты узнаешь ли Кеика, супруга?
Или мне смерть изменила лицо? Вглядись: ты узнаешь;
Но не супруга уже обретешь, а призрак супруга.
Не помогли мне, увы, твои, Алкиона, обеты!
Да, я погиб. Перестань дожидаться меня в заблужденье!
Судно застиг грозовой полуденный, в Эгеевом море,
Ветер. Носил по волнам и разбил дуновеньем ужасным.
Эти уста, что имя твое призывали напрасно,
Воды наполнили; то не рассказчик тебе возвещает,
Коему верить нельзя, и не смутные слухи ты слышишь, —
Сам о себе говорю, потерпевший кораблекрушенье!
Встань же; плакать зачни; оденься в одежды печали;
Без возрыданий, жена, не отправь меня в Тартар пустынный!»
Голос прибавил Морфей, который она за супружний
Голос могла бы принять; и казалось, доподлинно слезы
Он проливает; в руках — движения были Кепка.
И застонала в слезах Алкиона; все время руками
Движет во сне; но, к телу стремясь, лишь воздух объемлет
И восклицает: «Постой… Куда ж ты? Отправимся вместе!»
Голосом, видом его смущена, отряхает, однако,
Дрему и прежде всего озирается, все ли стоит он
Там, где виден был ей. Но, встревожены голосом, слуги
Свет внесли; и когда не нашли его, как ни искали,
Бить себя стала в лицо, на груди разрывая одежды,
Ранит и грудь. Волос распустить не успела — стрижет их, —
И на вопрос, отчего она плачет, кормилице молвит:
«Нет Алкионы уже, нет больше! Мертвою пала
Вместе с Кеиком своим. Прекратите слова утешенья!
В море супруг мой погиб: я видела, я распознала;
Руки простерла его задержать, как стал удаляться, —
Тенью он был! Все ж тень очевидна была; то супруга
Подлинно тень моего. Но ежели спросишь, — другим был
Облик его, необычным; лицом не сиял он, как прежде,
Бледный он был и нагой, со струящимися волосами
Перед несчастною мной! На этом вот месте стоял он
В образе жалком, — искать я стала, следов не видать ли, —
Вот оно, вот оно то, что вещую душу страшило!
Чтобы за ветром вослед он не плыл, я его умоляла;
Как я хотела, чтоб он, коль уже отправлялся на гибель,
Взял с собой и меня! С тобою бы надо, с тобою
Плыть мне. Поскольку во всю мою жизнь ничего не свершила
Я несовместно с тобой, — пусть были б и в смерти мы вместе! —
Я погибаю одна. Одну меня бурею носит:
Нет меня в море, но все ж я у моря во власти: и моря
Горше да будет мне мысль, что стану стараться напрасно
Жизни срок протянуть, а с ней и великую муку!
Не постараюсь я, нет, тебя не оставлю, мой бедный!
Спутницей тотчас к тебе я отправлюсь, — и если не урна
Свяжет в могиле двоих, то надпись надгробная. Если
Кости к костям не прильнут, хоть имени имя коснется».
Больше сказать не могла от страданья. Прервал ее слово
Плач, и жалобный стон из убитого сердца исторгся.
Утро пришло, и в тоске Алкиона выходит на берег
К месту, откуда она на отплывшего мужа глядела.
Молвит: «Медлил он здесь, здесь, — молвит, — парус он поднял,
Здесь на морском берегу он меня целовал…» — повторяет.
Все, что свершилось тогда, пред очами встает; и на море
Бросила взор; в волнах на большом расстоянии что-то
Видится ей — будто тело плывет. Сначала не может,
Что там такое, решить. Но лишь малость приблизились волны —
Явственно тело она признает, хоть оно и далеко.
Пусть не знала, кто он, но, видя, что жертва он моря,
Знаком дурным смущена, льет слезы над ним, незнакомым:
«Горе тебе, о бедняк, и твоей — коль женат ты — супруге!»
Тело меж тем на волнах приближалось. Чем долее смотрит,
Меньше и меньше она сомневается; вот уже близко,
Около самой земли: уже распознать его можно.
Смотрит: то был ее муж! «Он, он!» — восклицает и сразу
Волосы, платье, лицо раздирает; дрожащие руки
Тянет к Кеику она, — «Ах, так-то, супруг мой любимый,
Так-то, мой бедный, ко мне возвращаешься?» — молвит. У моря
Есть там плотина, людьми возведенная; первое буйство
Волн разбивает она и напор водяной ослабляет.
Вот вскочила туда, и — не чудо ли? — вдруг полетела.
Вот, ударяя крылом, появившимся только что, воздух,
Стала поверхность волны задевать злополучная птица,
И на лету издавали уста ее жалобы полный,
Скорбный как будто бы звук трещанием тонкого клюва.
Вот прикоснулась она к немому бескровному телу,
Милые члены держа в объятии крыльев недавних,
Тщетно лобзанья ему расточает холодные клювом.
То ли почувствовал он, иль почудилось ей, что приподнял
Он из прибоя лицо, толкуют по-разному; только
Чувствовал он. Наконец пожалели их боги, и оба
В птиц превратились они; меж ними такой же осталась,
Року покорна, любовь; у птиц не расторгая их прежний
Брачный союз: сочетают тела и детей производят.
Зимней порою семь дней безмятежных сидит Алкиона
Смирно на яйцах в гнезде, над волнами витающем моря.
По морю путь безопасен тогда: сторожит свои ветры,
Не выпуская, Эол, предоставивши море внучатам.
Некий старик увидал, как они по широким просторам
Носятся, и похвалил их любовь, неизменную вечно.
Некий другой, или, может быть, он, говорит: «Но и эта
Птица, которую ты замечаешь в морях, на поджатых
Ножках, этот нырок, широко раскрывающий глотку,
Тоже потомство царей. Коль имеешь охоту спуститься
По родословной к нему, то знай, что предки у птицы —
Ил, Ассарак, Ганимед, что Юпитером в небо похищен,
Старец Лаомедонт и Приам, последние Трои
Дни переживший: нырок был некогда Гектору братом.
Если б его не застигла судьба в его юности ранней,
Может быть, не был бы он и по имени Гектора ниже.
Хоть и Димантова дочь породила младенца, однако
Ходит молва, что Эсак был тайно на Иде тенистой
Алексироей рожден, отец же Гранин ей двурогий.
Он не любил городов. Из пышных хором убегал он
В чащи глухие лесов, в местах проводил свое время
Необитаемых, — гость в илионских собраниях редкий.
Все же был сердцем не груб, не была для любви недоступна
Грудь его. Часто в лесах ловил оп Гесперию-нимфу,
Раз увидал он ее на бреге родимом Кебрена,
Как, по плечам распустив волоса, их сушила на солнце.
Нимфа бежит от него, как от серого волка в испуге
Лань, как, попавшись вдали от привычного озера, утка
Мчится от ястреба. Так и троянский герой догоняет
Нимфу, так, быстр в любви, настигает он быструю в беге.
Вдруг, в траве не видна, убегающей ногу гадюка
Зубом пронзила кривым и яд свой оставила в теле.
Кончились бегство и жизнь. Бездыханную нимфу безумный
Обнял Эсак и кричит: «О, зачем, о, зачем догонял я!
Не побоялся змеи! Не желал я подобной победы!
Бедную ныне тебя мы вдвоем погубили: гадюка
Ранила, я же — причиною был, и змеи нечестивей
Буду, коль в смерти своей не найду искупления смерти!»
Вымолвил — и со скалы, шумящим подточенной морем,
Кинулся в волны. Его пожалела Тетида, и мягким
Было паденье его: поплывшего в море одела
Перьями. Не получил на желанную смерть изволенья
Любящий и возмущен, что жить против воли придется;
Против себя восстает, из жилища несчастного жаждет
Выпрянуть — и уж от плеч молодые подъем лютея крылья,
Вот он взлетает и вновь повергается телом на волны.
Крылья смягчают удар; в неистовстве вглубь головою
Мчится Эсак, без конца вновь смерти дорогу пытая.
Он исхудал от любви; на ногах его длинны суставы,
Так же и шея длинна; голова же — далеко от тела.
Любит моря, и прозванье его — от ныряния в море».
КНИГА ДВЕНАДЦАТАЯ
Старый не ведал Приам, что Эсак, став отныне пернатым,
Жив, — и рыдал. Над холмом, на котором лишь значилось имя,
С братьями вместе свершал поминки напрасные Гектор.
И лишь Парис не присутствовал там на печальных обрядах.
Только что долгую брань, похитив супругу, занес он
В землю родную свою, и тысяча следом союзных
Шла кораблей и на них всем скопом народы пеласгов,
И не замедлила б месть, когда бы свирепые ветры
По морю путь не прервали, когда б в земле Беотийской
Не задержала судов изобильная рыбой Авлида.
Жертву Юпитеру тут по обычаю предков готовить
Стали, и древний алтарь уж зарделся огнем возожженным;
Вдруг увидали змею голубую данайцы: всползала
Вверх по платану она поблизости начатой жертвы.
Было в вершине гнездо, в нем восемь птенцов находилось;
Всех их, также и мать, что летала вкруг горькой утраты,
Вдруг пожирает змея и в жадной скрывает утробе.
Остолбенела толпа, но, правды провидец, гадатель,
Фестора сын говорит: «Победим! Веселитесь, пеласги!»
Троя падет, но наши труды долговременны будут,
Девять же птиц как девять годов он брани толкует.
Молвил, змея ж, как была обнявшей зеленые ветки,
Камнем стала, но вид навсегда сохранила змеиный.
Все ж продолжает Нерей в аонийских свирепствовать водах,
Воинств не хочет везти. Полагают иные, что стены
Трои жалеет Нептун, ибо он вкруг града возвел их, —
Только не Фестора сын: он не может не знать, не скрывает,
Что укротить надлежит гнев Девы-богини — девичьей
Кровью. Когда победило любовь всенародное дело,
Царь — отца победил, и, чтоб чистой пожертвовать кровью,
Пред алтарем, меж рыдавших жрецов, Ифигения стала, —
Покорена богиня была; всем очи покрыла
Облаком вдруг и в толпе, при служенье, меж гласов молебных,
Деву Микен, — говорят, — заменила подставленной ланью.
Лишь долженствующим ей убиеньем смягчилась Диана,
Как одновременно гнев прекратился и Фебы и моря:
Тысяча тотчас судов, дождавшись попутного ветра
И натерпевшись в пути, к пескам прибывают фригийским.
Есть посредине всего, между морем, сушей и небом,
Некое место, оно — пограничье трехчастного мира.
Все, что ни есть, будь оно и в далеких пределах, оттуда
Видно, все голоса человечьих ушей достигают.
Там госпожою — Молва; избрала себе дом на вершине;
Входов устроила там без числа и хоромы; прихожих
Тысячу; в доме нигде не замкнула прохода дверями;
Ночью и днем он открыт, — и весь-то из меди звучащей:
Весь он гудит, разнося звук всякий и все повторяя.
Нет тишины в нем нигде, нигде никакого покоя,
Все же и крика там нет, — лишь негромкий слышится шепот.
Ропот подобный у волн морского прибоя, коль слушать
Издали; так в небесах, когда загрохочет Юпитер
В сумрачных тучах, звучат последние грома раскаты.
В атриях — толпы. Идут и уходят воздушные сонмы.
Смешаны с верными, там облыжных тысячи слухов
Ходят; делиться спешат с другими неверною молвью,
Уши людские своей болтовнею пустой наполняют.
Те переносят рассказ, разрастается мера неправды;
Каждый, услышав, еще от себя прибавляет рассказчик.
Бродит Доверчивость там; дерзновенное там Заблужденье,
Тщетная Радость живет и уныния полные Страхи;
Там же ползучий Раздор, неизвестно кем поднятый Ропот.
Там обитая, Молва все видит, что в небе творится,
На море и на земле, — все в мире ей надобно вызнать!
Распространила она, что с сильным пришли ополченьем
Греков суда; но нет, их встретил во всеоружье
Враг; проходы закрыл, защитить позаботился берег
Трои. Первым тогда от Гектора, волею рока,
Пал ты, Протесилай! Недешево стоил данайцам
Бой и могучий душой, убиеньем прославленный Гектор!
Но и фригийцам пришлось всю силу изведать ахейской
Длани и крови пролить немало. Уже и сигейский
Берег багрился, и Кикн, потомок Нептунов, уж смерти
Тысячу предал мужей. Ахилл стоял в колеснице
И пелионским копьем укладывал строи троянцев;
Он по рядам, или Кикна ища, или Гектора, встретил
Кикна, — и на десять лет отложилась Гектора гибель.
Вот, погоняя коней, ярмом блестящие шеи
Сжав, герой на врага колесницу направил; в могучих
Дланях потряс он копье, задрожавшее грозно, и молвил:
«Кто бы ты ни был, юнец, да станет тебе утешеньем
В смерти, что был ты копьем гемонийца заколот Ахилла!»
Так промолвил герой, — и копье вслед голосу взвилось,
Но хоть в ударах его никакой не случалось ошибки,
Он ничего не достиг наконечником брошенной пики.
Только лишь слабый удар поразил ему грудь, произносит
Тот: «Богини дитя, — ибо ты по молве мне известен, —
Что удивляешься так, что нет на груди моей раны?»
Он удивился и впрямь. «Мой шлем, который ты видишь,
С гривой коня золотой, щит — груз руки моей левой, —
Нет, я не ими спасен. Они — украшенье, и только.
Этого ради и Марс надевает доспехи; но если
Скину доспехи совсем, не меньше уйду невредимым.
Что-нибудь значит, что я не рожден Нереидой, но оным,
Кто над Нереем самим, над детьми и над морем владыка!» —
Молвил; и, целясь копьем в закругленье щита, в Эакида
Бросил его, и оно слой меди и кожи бычачьей
Девять пробило слоев и только в десятом застряло,
Вырвал герой острие и обратно дрожащую пику
Кинул могучей рукой. Двукратно поранено тело —
Все ж невредимо оно. Не пронзило и третье оружье
Незащищенного, грудь под удар подставлявшего Кикна.
Разгорячился Ахилл, как бык на открытой арене,
Что на дразнящую ткань пунцовую рогом ужасным
Тщится напасть, хоть чует, что ран избегает противник.
Иль отвалился с копья — глядит — наконечник железный?
Нет, на древке торчит. «Так, значит, рука ослабела?
На одного истощила она в ней бывшие силы!
Годной, однако, была, когда я Лирнесскую крепость
Первым в прах разметал; когда Тенедос я и Фивы,
Ээтионов предел, наполнил их собственной кровью,
И Эолийский Каик багряным от кровопролитья
Тек, и копья моего мощь дважды почувствовал Телеф!
На побережий здесь немало убитых я сгрудил.
Вижу, моя тут рука и была и осталась пригодна!» —
Молвил; но, мало еще доверяя свершенному, прямо
Кинул в Мента копье, в ликийского простолюдина, —
Сразу ему и броню прободал, и грудь под бронею.
А как ударился тот головой полумертвой о землю,
Тотчас извлек он копье из дымящейся раны и молвил:
«Руку свою узнаю и копье, с каким победил я.
Их я направлю в него и молю, да успеха достигну!»
Так произнес и на Кикна напал; с пути не склонился —
В левом плече зазвенел, не избегнут противником, ясень,
Но как от некой стены или твердой скалы отскочил он.
Там, где ударил Ахилл, он увидел, однако, что пятна
Крови на Кикне, и вот взвеселился герой — но напрасно:
Раны не было, — Кикн обагрен был Ментовой кровью.
В ярости шумно тогда Эакид с колесницы высокой
Спрянул и светлым мечом спокойно стоящего Кикна
С маху разит — и видит: броня и шелом прохудились,
Но посрамилось опять в твердокаменном теле железо.
Тут не стерпел Эакид и трижды, четырежды Кикна
Тылом округлым щита по лицу и вискам ударяет,
За уходящим идет, теснит то обманом, то боем
И не дает передышки ему, изумленному. Кикна
Страх обуял; задернул глаза его мрак; а покуда
Задом шагал он, ему среди поля стал камень преградой,
Тут, навалившись, его, лежащего навзничь, с огромной
Силою перевернул Эакид и повергнул на землю.
После, щитом и коленами грудь придавив ему крепко,
Шлема стянул он ремни, и они, охватив подбородок,
Горло сдавили, лишив и пути и дыхания душу.
И уж хотел с побежденного снять он доспехи, но видит:
Только доспехи лежат. Бог моря в белую птицу
Тело его обратил, и хранит она Кикново имя.
Эти труды, многодневный их бой привели за собою
Отдых; оружье сложив, враги прекратили сраженье.
Бдительно стража блюдет крепостные фригийские стены,
Бдительно стража блюдет аргосские рвы крепостные.
Вот и торжественный день наступил, и Ахилл, победитель
Кикна, умилостивлял Палладу закланьем телицы.
На раскаленный алтарь положил он сваренные части,
И заструился в эфире дым жертвы, бессмертным угодный;
Пламя свое унесло, остальное назначено пиру.
Вот и вожди возлежат и досыта жареным мясом
Полнят утробы, вином облегчают заботы и жажду.
Их услаждала в тот раз не кифара, не пенье, не звуки
Длинных флейт о многих ладах, прорезанных в буксе, —
Ночь в разговорах течет, и доблесть — предмет их беседы.
Передают о победах своих и врага. Им отрадно
Между собой вспоминать об опасностях, ими столь часто
Преодоленных; о чем говорить подобало Ахиллу?
Да и о чем говорить подобало в шатре у Ахилла?
Больше всего на устах пораженье недавнее Кикна
Было, и все изумлялись тому, что бойца молодого
Тело пронзить не могло никакое копье, что поранить
Нечего думать его, что юноша ломит железо.
Сам Эакид в изумлении был и ахейские мужи.
Нестор промолвил тогда: «На вашем веку был один лишь
Пренебрежитель копья, никаким не сразимый ударом, —
Кикн; а я видел в дни давние, как невредимым
Телом тысячи ран выносил Кепей перхебеец.
Славный делами Кеней перхебеец, который на склоне
Сфриса жил. Но еще удивительней быль о Кенее:
Женщиной он родился». Небывалым взволнованы чудом
Все — и просят его рассказать, и Ахилл между ними:
«Молви, затем что у всех одинакова слушать охота,
Красноречивый старик, премудрость нашего века,
Кто был Кеней, как в пол обратился противуположный,
В деле военном каком, в бореньях какого сраженья
Знал ты его; кем был побежден, коль был побеждаем?»
Старец в ответ: «Хоть мне и помехой глубокая древность,
Хоть ускользает уже, что видел я в ранние годы,
Многое помню я все ж, но из воинских дел и домашних
Больше, однако, других мне врезались эти событья
В память. Если кому даровала глубокая старость
Многих свидетелем дел оказаться — так мне, ибо прожил
Двести я лет и теперь свой третий уж век проживаю.
Славилась дивной красой — Элата потомство — Кенида,
Краше всех дев фессалийских была: в городах по соседству,
Также в твоих, о Ахилл, — ибо тех же ты мест уроженец, —
Многих она женихов оставалась напрасным желаньем.
Может быть, сам бы Пелей посвататься к ней попытался,
Только владел он тогда твоей уже матери ложем
Иль обещанье имел. Кенида, однако же, замуж
Не выходила. Ее, на пустынном блуждавшую бреге,
Бог обесчестил морской; об этом молва разносилась.
Возвеселился Нептун, любви той новой отведав.
«Пусть пожеланья твои, — он сказал, — исполнятся тотчас!
Что по душе — выбирай!» — и об этом молва разносилась.
«Оскорблена я тобой, и немало мое пожеланье:
Чтоб никогда не терпеть мне подобного, — так отвечала, —
Женщиной пусть перестану я быть: вот дар наилучший!»
Низким голосом речь заключила, мужским показаться
Мог он — мужским уже был: бог моря широкого просьб у
Девы уже исполнял, — и так содеял, чтоб телу
Раны грозить не могли и оно от копья не погибло.
Радуясь дару, Кеней ушел; в мужских упражненьях
Стал свой век проводить, по полям близ Пенея скитаясь.
С Гипподам_и_ей свой брак справлял Пирифой Иксионов.
Вот тучеродных зверей — лишь столы порасставлены были —
Он приглашает возлечь в затененной дубравой пещере.
Были знатнейшие там гемонийцы; мы тоже там были.
Пестрой толпою полна, пированьем шумела палата.
Вот Гименея поют, огни задымились у входа,
И молодая идет в окружении женщин замужних,
Дивнопрекрасна лицом. С такою супругой — счастливцем
Мы Пирифоя зовем, но в предвестье едва не ошиблись,
Ибо твое, о кентавр из свирепых свирепейший, Эврит,
Сердце вино разожгло и краса молодой новобрачной,
В нем опьянения власть сладострастьем удвоена плотским!
Сразу нарушился пир, столы опрокинуты. Силой
Вот уже буйный схватил молодую за волосы Эврит,
Гипподам_и_ю влачит, другие — которых желали
Или могли захватить; казалось, то — город плененный.
Криками женскими дом оглашаем. Вскочить поспешаем
Все мы, и первым воскликнул Тезей: «Сумасбродство какое,
Эврит, толкает тебя, что при мне при живом оскорбляешь
Ты Пирифоя, — двоих, не зная, в едином бесчестишь?»
Духом великий герой не задаром об этом напомнил:
Он наступавших отбил, отымает у буйных добычу.
Эврит на это молчит; не может таким он деяньям
Противустать на словах. Руками он наглыми лезет
Мстителю прямо в лицо, благородную грудь ударяет.
Рядом случился как раз, от литых изваяний неровный,
Древний крат_е_р; огромный сосуд — сам огромней сосуда —
Поднял руками Эгид и в лицо супротивника бросил.
Сгустки крови, и мозг, и вино одновременно раной
Тот извергает и ртом и, на мокром песке запрокинут,
Тщится лягнуть. Разожглись двуприродные братья от крови,
Наперерыв, как один, восклицают: «К оружью! К оружью!»
Пыла вино придает. И вот, зачиная сраженье,
Хрупкие кади летят, и кривые дебеты, и кубки, —
Утварь пиров, а теперь — убийственной брани орудье!
Первым Ам_и_к Офионов дерзнул с домашней святыни
Нагло ограбить дары; решился он первым алтарный
Тяжкий светильник схватить, где обильно сияли лампады,
И, высоко приподняв, как будто он белую шею
Жертвы священной — быка — собирался ударить секирой,
Лоб им лапифа разбил Келадонта; разбил лицевые
Кости и перемешал, и узнать уж нельзя Келадонта,
Выпали яблоки глаз; лишь кости лица размозжил он,
Нос вдавился вовнутрь, пройдя серединою неба.
Гнутую ножку стола схватив кленового, наземь
Недруга грохнул Пелат, — тот свесил на грудь подбородок.
И между тем как плевал он с кровью багровые зубы,
Ранил вторично его и в Тартар к теням отправил.
Рядом стоящий Гриней, на дымящийся жертвенник глядя
Взором ужасным, сказал: «Отчего б не пустить его в дело?»
Поднял огромный алтарь он со всеми его пламенами
И в середину метнул наступавших лапифов, и двое
Были придавлены им, — Бротеад и Орион; Орион
Той был Микалой рожден, молва о которой ходила,
Что заклинаньем луну низводить она может на землю.
«Это тебе не пройдет, оружия только б достало!» —
Молвил Эксадий; как раз в замену оружья оленьи
Тут оказались рога, — на высокой сосне приношенье.
В очи Гриней поражен был этою ветвью двойною, —
И выпадают глаза, их часть на рогах застревает,
Часть течет по браде и свисает с запекшейся кровью.
Вот с середины схватил алтаря головню сливяную,
Жарко горевшую, Рет и стоявшему справа Хараку
Голову ею разбил под защитой волос золотистых.
Быстро занявшись огнем, подобно созревшим колосьям,
Волосы вспыхнули, кровь, от огня закипевшая в ране,
Страшно шипеть начала, как железа кусок раскаленный
Докрасна, если его — кривлеными мастер щипцами
Вытащит вон из огняги в воду опустит — железо
Тут и шипит и свистит, погрузясь в забурлившую воду.
Раненный Ретом Лапиф от торчащих волос отряхает
Жадный огонь и, порог от земли оторвав, подымает
На плечи, — груз для волов! Но метнуть во врага помешала
Самая тяжесть его; товарища каменной глыбой
Он невзначай придавил — Кометея, стоявшего рядом.
Радости Рет не сдержал. «Об одном я молю, — он воскликнул, —
В стане да будут твоем остальные все так же могучи!»
И повторяет удар вполовину сгоревшим поленом.
Трижды, четырежды швы головные ударом тяжелым
Он разломил, и в мозгу истекающем кости засели.
Вот, победив, он напал на Эвагра, Корита, Дрианта.
Отрок, которому пух покрыл лишь недавно ланиты,
Мертвым повержен Корит. «Что за славу себе приобрел ты,
С мальчиком сладив?» — Эвагр восклицает. Но больше промолвить
Рет не позволил ему. Он багряное пламя, свирепый,
Вставил в раскрывшийся рот и в грудь вогнал. За тобою
Также, могучий Дриант, он мчится, огонь обращая
Вкруг головы. Но тебя не постигла такая же гибель, —
Ты, пока тот ликовал, что в бою неизменно успешен,
Кол обожженный ему — где плечо начинается — вставил.
Тут застонал и с трудом кол вырвал из кости могучей
Рет и бежит, на ходу обливаясь собственной кровью.
В бегство пустились Орней, и Ликаб, и в правую руку
Раненный тяжко Медон, бежали Тавмант с Пизенором;
Также проворностью ног до того побеждавший любого
Мермер медлительно шел, тяжелою мучимый раной.
Фол, Меланей, и Абант, знаменитый охотник на вепрей,
И, понапрасну своих отвращавший от боя, гадатель
Астил: он Нессу сказал, который ранений боялся:
«Ты не беги: сохраняют тебя для стрелы Геркулеса!»
Ни Эврином, ни Ликид, ни Арей, ни Имбрей не сумели
Смерти избегнуть. Их всех поразила Дрианта десница
Спереди. Также и ты был спереди ранен, хоть тылом
Был обращен, убегая, Креней. Назад обернувшись,
Тяжким ударом меча меж глаз поражен был в то место
Лба, где нижняя часть с носовой сочетается костью.
В шуме таком, от вина, которое пил он без меры,
Сонный лежал, не проснувшись, Афид; рукой ослабевшей
Все еще чашу держал с разбавленным Вакховым соком.
В шкуру мохнатую был он укутан медведицы осской.
Издали видя его, хоть тот и не поднял оружья,
Пальцы вставляя в ремни, — «Пить будешь вино ты с водою
Стиксовой!» — молвил Форбант и в юношу без промедленья
Дрот свой метнул, — и попал с наконечником кованым ясень
В шею Афида, пока он лежать продолжал, запрокинут,
Смерти своей не почувствовал он. Из полной гортани
Черная кровь потекла и на ложе, и в винную чашу.
Видел еще, как пытался Петрей желудями покрытый
Выдернуть дуб из земли, но, когда заключил он в объятья
Дерево, начал качать, поколебленный ствол потрясая,
Вдруг Пирифоя копье, угодившее в ребра Петрею,
К крепкому дубу его пригвоздило могучею грудью.
От Пирифоя погиб достославного Лик, говорили,
От Пирифоя — Хромид. Но меньше доставили чести
Оба они победившему их, чем Д_и_ктид и Г_е_лоп:
Гелопа он проколол, сквозь голову путь проложил он:
В правое ухо войдя, дрот вышел из левого уха.
Диктид в то время бежал с горы двухвершинной, и, в страхе
От поспешавшего вслед уходя Иксионова сына,
В пропасть низвергся кентавр и тяжестью тела огромной
Вяз поломал, и кишки на поломанном вязе повисли.
Мститель приспел Афарей и, скалу от горы оторвавши,
Кинуть в Эгида готов; но пока он готовился, этот
Предупреждает его, ствол дуба метнув, и ломает
Локоть огромный: но нет ему времени, нет и охоты
Смерти без проку его предавать, — Биенору-гиганту,
Кроме себя никого не носившему, на спину прянул;
В ребра колени упер и, волосы левой рукою
Крепко схватив и держа, лицо узловатой дубиной
Грозное он раздробил и череп, твердого тверже.
Дубом Медимна сразил и метателя копий Ликота,
И Гиппозона, чья грудь бородой защищалася длинной,
Он уложил, и Рифея, леса превзошедшего ростом;
И приводившего с гор в свой дом зачастую живыми
Пойманных им медведей, свирепо рычащих, Терея.
Дольше не может стерпеть боевых Тезея успехов
Демолсон: из твердой земли суковатую с корнем
Древнюю вырвать сосну с превеликим усилием тщится.
Вырвать, однако, не смог: сломав, в противника бросил.
Но далеко от удара Тезей отстранился, Палладой
Предупрежденный, — ему самому так верить хотелось!
Рухнула все же сосна не напрасно: высокому ростом
Крантору с левым плечом всю грудь отделила от шеи.
Оруженосцем, Ахилл, у отца твоего состоял он.
Некогда, бой проиграв, владыка долопов, Аминтор,
Дал Эакиду его залогом мира и дружбы.
Только увидел Пелей, сколь он мерзостной раной разодран,
Молвил: «Прими, из юношей всех мне любезнейший, Крантор,
Дар поминальный!» — и сам могучею кинул рукою
Ясеневое копье, всей силою гнева, в кентавра.
Клетку грудную оно прорвало и внутри, меж костями,
Затрепетало, — рукой тот вынул без кончика древко;
Кончик не вышел совсем: застряв, задержался он в легком.
Боль ему сил придала; на противника, в лютой досаде,
Он поднялся и его лошадиными топчет ногами.
Шлемом Пелей и щитом принимает кентавра удары.
Плечи спешит защитить, наготове он держит оружье,
И из-за плеч мечом две груди зараз поражает.
Раньше он смерти предал Флегрея, однако, и Гила —
Издали; а Гифиной и Кланид в непосредственной схватке
Пали; погиб и Дорил, — покрывал себе голову волчьей
Шкурою он и вместо копья возносил, угрожая,
Бычьи кривые рога, обагренные кровью обильной.
Силы мне гнев придает, говорю я ему: «Так увидишь,
Сколь эти бычьи рога моему уступают железу!»
Дрот я в кентавра метнул. Он не мог уж удара избегнуть,
Правой рукой себе лоб заградил, защищаясь от раны.
Тотчас со лбом была сшита рука. Крик подняли. Ближе
Бывший Пелей, меж тем как лежал тот с тяжкою раной,
Посередине в живот мечом поразил его насмерть.
Тот привскочил и кишки по земле, разъяренный, волочит;
Стал их топтать, волоча; истоптав, разорвал, и ногами
Сам же запутался в них, и с пустым пал чревом на землю.
В этом сраженье, Киллар, ты не был спасен красотою, —
Ежели мы красоту за такою породой признаем.
Лишь зачалась борода и была золотой; золотые
Падали волосы с плеч, половину скрывая предплечий.
Милая честность в лице; голова его, плечи и руки,
Грудь, мужская вся часть знаменитые напоминала
Статуи скульпторов; часть, что коня изъявляет подобье, —
Не уступала мужской. Придай ему голову, шею —
Кастору будет под стать! Так удобна спина, так высоко
Мышцы приподняли грудь! И весь-то смолы он чернее,
И белоснежен лишь хвост, и такие же белые ноги;
Многих из рода его возбуждал он желанья. Пленила
Лишь Гилонома его. Никакая меж полуживотных
Женщина краше ее не живала в надгорных дубравах.
Эта и лаской своей, и любовью, и клятвой любовной
Держит Киллара одна. Насколько возможно украсить
Тело такое, она его украшает: гребенкой
Волосы чешет, цветы розмарина, фиалки вплетает,
Розы, а иногда белоснежные лилии. Дважды
В день в студеном ручье, что с вершины лесной Пагасея
Падает, моет лицо: погружается в воду двукратно;
И выбирает к лицу зверей пушистые шкуры,
Чтобы себе на плечо или на спину слева накинуть.
Их обоюдна любовь. По горам они странствуют вместе;
Входят в пещеры вдвоем; и в дом к лапифам явились
Оба они и вели то сраженье жестокое оба.
Кто тут зачинщиком был — неизвестным осталось, но слева
Взвилось копье, и в месте, где грудь подходит под шею,
Был ты проколот, Киллар. Задетое легкою раной
Сердце и члены его, лишь вынули меч, холодеют;
И Гилонома тотчас приняла полумертвое тело,
Руку на рану кладет, согревает его, приближает
Губы к губам и душе уходящей препятствовать тщится.
Но увидав, что он мертв, со словами, которых за криком
Слух мой не мог уловить, на копье, что торчало из тела,
Пала она и еще обнимала супруга, кончаясь.
Так и стоит перед взором моим, завязавший узлами
Львиные шкуры — их шесть на себя надевал он, огромный
Феокомед, человека зараз и коня защищая.
Кинул он пень, который едва и две пары могли бы
Сдвинуть, — и Фоволенид поражен был в голову сверху,
И широко головы разверзлась громада. Чрез уши,
Рот и глаза и отверстья ноздрей истекает тягучий
Мозг, — отстоявшись, так молоко из дубовой струится
Крынки, иль масляный сок под давленьем тяжелого гнета
Каплями, д_о_густа сжат, выступает из частых отверстий.
Я же, увидев, что снять он с лежащего хочет доспехи, —
Пусть это знает Пелей, твой отец, — всадил ему меч свой
В недра нутра. Повалил и Хтония с Телебоадом
Меч мой. Первый из них был вилоподобною ветвью
Вооружен и дротом другой. Меня он поранил.
Видишь ты знак? До сих пор этот шрам стародавний приметен.
Надо тогда бы меня посылать завоевывать Пергам!
Не одолеть — так сдержать великого Гектора руку
Мог я рукою тогда; но тогда его не было вовсе
Или он мальчиком был; а ныне мне возраст мешает.
О Перифанте, в бою победившем кентавра Пирета,
Или об Ампике что расскажу, который Оэкла
Прямо в лицопроколол неокованным древком терновым?
Пелефронейца сразил Эригдупа, рожон ему всунув
В грудь, Макарей, — вспоминаю, и я в подбрюшье Кимелу
Вставил большое копье, что было завещано Нессом.
Ты не подумай, что мог лишь грядущие судьбы пророчить
Ампика детище, Мопс. Мопс дрот метнул, и на землю
Пал двоевидный Одит, говорить он напрасно пытался:
Был к подбородку язык, подбородок к гортани приколот.
Гибели предал Кеней пятерых, Антимаха, Стифела,
Брома, Гелима сразил и двуострой секирой Пиракма.
Вспомнить я ран не могу; имена ж и число я приметил.
Но вылетает Латрей, облаченный в доспехи Галеза,
Коего он умертвил, — и руками и телом огромен.
Возрастом был уж не юноша он, но еще и не старец:
Силен по-юному был; а виски сединой уж пестрели.
Шлемом своим и щитом, своей македонской красуясь
Пикой, лицом обратясь к обоим враждующим станам,
Вот он оружьем потряс и, по-конски прошедшись по кругу,
Бросил такие слова, горделивый, в пустое пространство:
«Я ли, Кенида, тебя потерплю? Век женщиной будешь,
Прежней Кенидою ты для меня. Тебя не смущает
Происхожденье твое? Позабыла, за дело какое
Ты, как награду, мужской получила обманчивый образ?
Вспомни, кем ты родилась и что испытала. Иди же,
Сядь за корзинку свою; знай пальцем верти веретенце, —
Битвы мужчинам оставь!» Пока говорил он так дерзко,
В беге растянутый бок Кеней разорвал ему дротом
В месте, где муж сочетался с конем: и завыл он от боли,
В лик без забрала копьем он филейского юношу ранит;
Но отскочило копье, как градины скачут от кровли
Иль если камешком кто в игральную кинул лопатку.
Вот подступает кентавр и пытается в бок его твердый
Меч свой вонзить. Но мечу преграждается в тело дорога.
«Нет, не сбежишь ты! Падешь, серединой меча перерублен,
Коль острие притупилось!» — сказал и меч направляет
Наискось, сам же врага захватил уже длинной рукою.
Громко удар застонал, словно было из мрамора тело,
И разлетелось в куски лезвие, об шею ударясь.
И, удивленному дав насмотреться на здравые члены, —
«Ну-ка, — промолвил Кеней, — о твои телеса испытаем
Наше оружье!» — и вмиг в плечо свой меч смертоносный
До рукояти вонзил и в мясе задвигал вслепую:
Руку не раз повернул и ранами рану умножил.
Вот, во весь голос крича, полузвери бросаются, рьяны,
Копья свои на него одного направляют и мечут.
Копья, отпрянув, лежат. Невредим под ударами всеми,
Не окровавлен ничуть пребывает Кеней элатеец.
Делом невиданным все поражаются. «Стыд нам великий! —
Так восклицает Моних. — Мы — народ — одному поддаемся, —
Муж он, и то не совсем; пусть муж; но в слабости нашей
Стали мы тем, чем он был. На что нам тела великанов?
Силы двойные к чему? И то, что двойная порода
В нас мощнейшие два существа воедино связала?
Нет, не богиня нам мать, и отец не Икс_и_он, который
Столь был велик, что надежды свои простирал на Юнону
Вышнюю. Мы же, к стыду, поддаемся врагу-полумужу!
Камни, стволы на него громоздите и целые горн!
Двиньте леса на него, задушите живучую душу!
Лес пусть сдавит гортань: пусть раны бремя заменит!» —
Молвил и, ствол увидав, безумною силою Австра
Сваленный, взял и его в противника мощного бросил.
То был пример остальным. В короткое время лишен был
Офрис деревьев своих, Пелион — без тени остался.
Страшным придавлен холмом, Кеней под грузом деревьев
Борется, бешенства полн, и дубы, сам ими завален,
Держит на крепких плечах. Но, лицо закрывая и темя,
Тяжесть росла, и уже не хватало простора дыханью, —
Он между тем ослабел; не раз приподняться пытался, —
Но понапрасну, — и лес, на него понакиданный, сбросить.
Двигался лес между тем; так Иды — что вон, перед нами —
При колебаньях земли потрясаются склоны крутые.
Но неизвестен исход: уверяли иные, что тело,
Свергнуто грузом лесов, опустилось в пустоты Аида.
То отрицал Ампикид: он видел, как желтая птица
Вышла из груды дерев и в воздухе чистом исчезла, —
Видел ту птицу тогда я в первый раз и в последний.
Тут, созерцая ее, летевшую тихо над станом,
Хлопаньем крыльев своих широко оглашая округу,
Мопс, одинаково вслед и глазами несясь и душою,
Проговорил: «О, привет, прославление рода лапифов!
Муж величайший Кеней — а теперь небывалая птица!»
Верили все, ибо он так сказал. Скорбь гнев подогрела.
Тяжко нам было снести, что от стольких врагов пострадал он,
И лишь тогда обагрять перестали мы кровью железо,
Как умертвили мы часть, часть — бегство и ночь удалили».
Так говорил о боях лапифов с кентаврами Нестор.
А Тлеполем огорчился, что тот позабыл про Алкида;
Перенести молчаливо не мог он досады и молвил
Так: «Удивительно мне, что дела Геркулесовой славы,
Старец, ты замолчал! Меж тем мне рассказывал часто
Сам мой родитель, как он одолел тучеродных». На это
Грустно пилосец в ответ: «Зачем вспоминать понуждаешь
Беды мои, оживлять смягченное годами горе
И открывать, как отца твоего, пострадав, ненавижу?
Боги! Деянья его превзошли вероятье, всем миром
Он по заслугам ценим, — я их отрицать предпочел бы!
Но Деифоба ведь мы или Полидаманта не хвалим, —
Гектора даже, — врагу расточать кто станет хваленья?
Твой ведь когда-то отец крепостные Мессении стены
Срыл, он Элиду и Пил — неповинные грады — разгрому
Предал; он меч и огонь в мой дом к родимым пенатам
Внес; о других умолчу, которых сгубил он; двенадцать
Было нас всех у Нелея сынов, — молодежи отборной, —
Все от ударов руки Геркулесовой пали — двенадцать,
Кроме меня. Что других победил он, то было понятно;
Периклимена лишь смерть поразительна; мог по желанью
Облики он изменять и в прежние вновь возвращаться, —
Так соизволил Нептун, основатель Нелеева рода.
Периклимен, испытав понапрасну различные виды,
В птицу себя обратил, которая в согнутых лапах
Молнии держит небес и любезна владыке бессмертных.
Средствами пользуясь птицы, крылами и загнутым клювом,
Крючьями острых когтей терзал он лицо человека.
Целясь в него, натянул тиринфянин лук свой, чрезмерно
Меткий, и там в облаках несущего легким пареньем
Тело свое в высоте, у начала крыла поражает.
Рана ничтожна была. Но, раненьем разорваны, мышцы
Ослабевают, уж нет ни движенья, ни силы в полете.
Падает на землю он, крылом искалеченным воздух
Не в состоянье забрать. Стрела, что впилась неглубоко,
Вдавлена в мясо была всем грузом упавшего тела,
По верху боком пройдя, показалась слева из глотки.
И неужель твоего Геркулеса я должен деянья
Славить еще, о родосских судов предводитель прекрасный?
Значит, не иначе я, как молчаньем об этих деяньях
Братьев своих отомщу. Но с тобою крепка моя дружба».
Сладости полные так Нелида уста заключили.
Только лишь старец замолк, вновь Вакхом наполнили чаши.
С лож потом поднялись; ночь прочую сну посвятили.
Бог меж тем, чье копье управляет морскими волнами,
Сердцем отцовским болел, что сын в Сфенелеиду-птицу
Был превращен, и жестокого стал ненавидеть Ахилла, —
Больше обычного гнев питает, памятлив крепко.
Целых два пятилетья прошло, как война продолжалась,
И обратился он так к длинновласому богу-сминфейцу:
«О милейший из всех сыновей громкозвучного брата,
Ставивший вместе со мной вкруг Трои ненужные стены!
Иль, на эти, упасть обреченные, глядя твердыни,
Ты не вздохнул? Иль тебе не прискорбно, что тысячи пали
Храбрых защитников их? Иль еще — все другое миную —
Гектора тень не встает, провлаченного вкруг Илиона?
Самый же лютый меж тем, самой кровожаднее брани,
Жив и доныне Ахилл, разоритель нам общего дела?
Только он мне попадись, — у меня он узнал бы, что может
Этот трезубец! Но раз уж сойтись не дано мне вплотную
С недругом, ты погуби его тайной стрелою нежданно!»
Тот согласился. И вот, своему и Нептунову чувству
Одновременно служа, за облаком скрытый Делосец
В стан илионский пришел и видит, что в гуще сраженья
Редкие стрелы свои в никому не известных ахейцев
Мечет Парис. Объявил себя бог и молвил: «Что тратишь
Стрелы на низкую кровь? Коль ноли ты заботы о близких, —
Так обратись на Ахилла, отмсти за погубленных братьев!»
Молвил, а сам указал на Пелида, который железом
Рушил троянцев ряды, повернул его лук на героя,
Верным смертельным стрелам направленье давая десницей.
Ежели старец Приам, оплакав Гектора, ведал
Радость, то в этот лишь миг! Ахилл, победитель столь многих!
Робкий тебя победил похититель супруги-гречанки!
Если тебе на роду было пасть под женским ударом,
То предпочел бы ты смерть от двукрылой стрелы Фермодонта.
Вот уже, трепет троян, краса и защита пеласгов,
Внук Эака, герой, не ведавший равного в сечах, —
В пламени. Вооружил его бог, и сжег его он же.
Пеплом он стал, и осталось уже от героя Ахилла
Малая толика, чем едва бы наполнилась урна.
Слава, однако, жива и собою весь мир наполняет.
Мера такая ему соответствует, в этом величье
Стал несравненен Пелид и пучин не знает Аида.
Щит его спор возбудил, по нему догадаться ты мог бы,
Чьим был он раньше щитом. О доспехе сразились доспехи.
Требовать щит ни Тидид, ни Аянт Оилеев не смеют,
Младший не смеет Атрид, ни старший боями и веком.
Также никто из других; и только лишь сын Теламона
С сыном Лаэрта одни уверенно ищут награды.
Но от себя отклонил Танталид затрудненье и зависть:
Всем он аргосским вождям приказал в середине их стана
Сесть и передал им обсуждение соревнованья,
КНИГА ТРИНАДЦАТАЯ
Сели вожди, а толпа их венком окружала, и прянул
Перед лицо их Аянт, щитом семикожным владевший,
И, нетерпеньем горя и гневясь, он искоса взором
Берег сигейский обвел и суда и прибрежья; и, руки
Кверху воздев, говорит: «Юпитер свидетель, решаем
Спор мы в виду кораблей! И мне Улисс соревнует!
Не усомнился бежать он от пламени Гектора, я же
Пламя сдержал и пожар отвратил от ахейского флота.
Стало быть, дело верней состязаться лукавою речью,
Нежели биться рукой! Но не больно ретив я на слово,
Так же, как он — на дела. Насколько я в битве жестокой
Острым оружьем силен, настолько он — острою речью.
Незачем, думаю, мне о своих вам деяньях, пеласги,
Напоминать. Вы их видели. Пусть о своих он расскажет,
Что без свидетельских глаз свершены и лишь ночи известны!
Правда, награды большой я прошу. Но соперник лишает
Чести меня! Как ни будь велика, для Аянта не станет
Гордостью тем овладеть, что надеждою было Улисса!
А для него — награда в самом состязании этом:
Будет Улисс побежден, но скажут: он спорил с Аянтом!
Я же — когда бы моя подверглась сомнению доблесть —
И благородством велик, Теламоном рожденный, который
Крепость троянскую взял, предводим Геркулесом могучим,
И с пагасейским проник кораблем к побережью Колхиды,
Он же Эаком рожден, что суд над безмолвными правит,
Там, где Сизифа томит, эолийца, тяжелая глыба.
Вышний Юпитер его признает, называя открыто
Сыном своим; так, значит, Аянт от Юпитера третий.
Предков, однако же, ряд мне впрок не пошел бы, ахейцы,
Ежели он у меня и с Ахиллом не был бы общим.
Он мне брат. Мне и братнин доспех. Иль потомок Сизифа,
Вточь на него и лукавством своим и коварством похожий,
В род Эакидов внесет имена постороннего рода?
Первым надел я доспех, до призыва еще, и за это
Мне же в доспехе отказ? И почтется сильнее, который
Взялся последним за меч и, ложным прикрывшись безумьем,
Отговорился от битв, — я хитрее Улисса, но только
Меньше себе на уме. Навплиад обнаружил обманы
Робкой души и его потащил в нежеланную сечу!
Лучшее ныне возьмет, — кто что-либо взять отказался!
Я же пусть чести лишусь, останусь без братнина дара,
Я, подвергший себя всем первым опасностям брани!
Лучше бы, правда, с ума он сошел иль поверили б в это,
Чтобы товарищем нам не пришел под фригийские стены
Этот внушитель злодейств! И тебя бы, потомок Пеанта,
Лемнос теперь не держал, а с тобой — преступление наше.
Ныне — все знают о том — ты, скрытый в пещерах дубравных,
Стоном сдвигаешь скалы, на виновника бед призывая
Должную кару. Коль есть божества, не вотще призываешь!
Ныне ж, с нами одну приносивший как воин присягу, —
Горе! — один из вождей, унаследовавший Геркулесов
С тулом и стрелами лук, болезнью и голодом сломлен,
Сыт и одет иждивением птиц; на пернатых охотясь,
Тратит он стрелы свои, где таились троянские судьбы!
Все-таки жив Филоктет, оттого что не спутник Улиссу!
Так же покинутым быть Паламед предпочел бы несчастный!
Был бы еще он в живых иль скончался б, наверно, невинным!
Этот же, бред не забыв, что ему на беду обернулся,
Ложно в измене его обвинил; обвиненье сумел он
И подтвердить: показал им самим же зарытое злато!
Так иль изгнанием он, или смертью ахейские силы
Уничтожал; так бьется Улисс, так страх возбуждает!
Пусть красноречием он даже верного Нестора больше,
Все-таки я не могу не признать, что Нестора бросить
Было преступно, когда он, с мольбой обращаясь к Улиссу,
Связанный раной коня, сам дряхлостью лет удрученный,
Брошен товарищем был. Не выдумал я преступленье!
Знает об этом Тидид. Призывая по имени, труса
Он задержал, понося убежавшего в трепете друга!
Боги на жизнь людей справедливыми смотрят очами.
Просит о помощи тот, кто не подал ее; покидавший
Будет покинут теперь: он сам приговор себе вынес.
Кличет товарищей; я подбежал и гляжу: он трепещет,
Бледен от страха, дрожит, приближение чувствуя смерти.
Тяжкий поставил я шит и лежащего им прикрываю
И — хоть мала эта честь — спасаю ничтожную душу.
Если упорствуешь ты, вернемся на прежнее место,
Все да повт_о_рится: враг, и рана твоя, и обычный
Ужас. Таись под щитом и со мною за ним состязайся!
А как я вырвал его, он, коего раны лишали
Силы стоять, убежал, никакой не удержанный раной!
Гектор предстал — и богов с собою в сражение вводит.
Натиск встречая его, не один ты, Улисс, устрашился б, —
Храбрые даже, и те — столь сильный внушался им ужас,
Я же, когда ликовал он успеху кровавого боя,
Тяжкое бремя метнув вблизи, его опрокинул,
Как вызывал неприятелей он, я один отозвался;
Тут умоляли вы все, чтоб жребий мне выпал, ахейцы;
Ваши свершились мольбы. А когда об исходе той схватки
Спросите, — знайте, что я одолеть себя Гектору не дал.
Все троянцы стремят и огонь, и железо, и громы
Прямо на греческий флот: где снова Улисс златоустый?
Тысячу ваших судов отстоял я, доподлинно, грудью, —
В них же возврата залог. За суда наградите доспехом!
Да и, по правде сказать, доспехам то большая почесть,
Нежели мне самому, и наша сливается слава;
Нужен доспехам Аянт, доспехи не нужны Аянту.
С этим пусть Реса сравнит итакиец и труса Долона
Или Гелена еще Приамида и кражу Паллады! —
Все совершалось в тени и все не без рук Диомеда!
Если ж доспехи за столь вы дурные даете деянья,
Их разделите: и часть Диомедова больше да будет!
Для итакийца что в них? Он тайно, всегда безоружный,
Делает дело; врасплох уловляет врага ухищреньем!
Этот сияющий шлем, лучащийся золотом ясным,
Будет помехой ему, обнаружит его сокровенность.
Шлем ведь Ахилла надев, дулихийское темя не сможет
Груза такого снести. Не в подъем оказаться тяжелым
Может копье с Пелиона его невоинственной длани.
Щит, на котором резьбой дан образ широкого мира,
Робкой твоей не под стать, для хитрости созданной шуйце!
Наглый! Что просишь доспех, от которого сам обессилеть?
Если ж ахейский народ тебе его даст по ошибке,
Будет врагу что отнять, но не будет ему устрашенья.
Бегство, которым одним, трусливейший, всех побеждаешь,
Медленно станет, когда ты наденешь такие доспехи.
К этому также прибавь, что редко в сражениях бывший
Щит твой цел-невредим, а мой от ударов копейных
Тысячью дыр прободен; ему и преемник потребен.
Да наконец, что борьба на словах? Поглядим-ка на деле!
Славного мужа доспех пусть бросят промежду врагами,
Нам повелите сойтись, — одолевшего им украшайте!»
Сын Теламона сказал, и, едва он закончил, раздался
Ропот толпы. Но герой, потомок Лаэртов, поднялся,
Очи к земле опустив, помедлил немного и поднял
Взор на ахейских вождей перед словом, которого ждали.
Заговорил — красоты лишены его не были речи:
«Если бы просьбы мои исполнялись и ваши, пеласги,
Незачем был бы нам спор, не сомнителен был бы наследник.
Ты бы оружьем своим, мы — тобою б, Ахилл, обладали.
Ныне ж, поскольку и мне и вам отказали в нем судьбы
Несправедливые (он вытирал на очах своих будто
Слезы), о, кто же бы мог наследовать лучше Ахиллу,
Нежели тот, чрез кого получили данайцы Ахилла?
Впрок ли Аянту, что весь он таков, как виден снаружи?
Мне же во вред мой находчивый ум, — постоянно, ахейцы,
Бывший вам впрок. Моему красноречью, — коль им обладаю, —
Коим сейчас за себя, как, бывало, за вас, состязаюсь,
Пусть не завидуют. Пусть что хорошего в ком, то и будет.
Род, и предков, и все, чего мы не сами достигли,
Собственным не назову. Но Аянт заявил, что он будто
Правнук Юпитера, — пусть, но и нашего рода виновник
Тоже Юпитер; и я от него на такой же ступени.
Ибо отец мне Лаэрт, а Аркесий — родитель Лаэрта,
Он же Юпитеру сын. Не проклят никто и не изгнан.
Также по матери род мой восходит к Киллению, — в нем же
Знатность вторая моя. От бессмертных родители оба.
Но не затем, что по матери я родовитей Аянта,
И не затем, что в братской крови мой отец неповинен,
Этих доспехов прошу. По заслугам дело решайте.
То, что два брата родных Теламон и Пелей, вы не ставьте
Это в заслугу ему. При подобной добыче не крови
Происхожденье, но честь и доблесть должны уважаться;
Если же близость родства, — то найдется ближайший наследник:
Если родитель Пелей, есть Пирр, его сын. Остается ль
Место Аянту? Доспех пусть в Скир отправят иль Фтию!
Также родился и Тевкр. двоюродным братом Ахиллу, —
Разве же требует он, завладеть уповает оружьем?
Значит, поскольку дела мы в пренье решаем открытом,
Более мной свершено, чем в краткую может вместиться
Речь, но меня поведет, однако ж, порядок событий.
Мать Нереида, прозвав о грядущей погибели сына,
В женском наряде его утаила, и все обманулись —
Был в том числе и Аянт! — уловкой с заемной одеждой.
С женским товаром ведь _я_ оружие смешивал, чтобы
Мужеский дух возбудить. Но герой не бросал одеянья
Девы, доколе ему, стоявшему с торчем и древком,
Я не сказал: «О богини дитя! Для тебя бережется
Пергама гибель. Чего ж ты колеблешься Трою повергнуть?»
Длань я его возбудил и храброго к храбрым направил,
Значит, деянья его — и мои. Копьем покорил я
Телефа, ведшего бой; он молил, побежден, — и помог я.
Дело мое — и падение Фив; поверьте, — я Лесбос,
И Тенедос, и Хрисею, и Килл, — Аполлововы грады, —
Также и Скир полонил; потрясенные этой десницей,
Прахом на землю легли крепостные твердыни Лирнесса.
Об остальном промолчу, — но могущего справиться с лютым
Гектором грекам я дал. Чрез меня пал доблестный Гектор.
Ныне оружием тем, которым я создал Ахилла,
Дара прошу: живому вручил и наследовать вправе.
Только позор одного остальных всех тронул данайцев,
Тысяча наших судов стояла в Авлиде Эвбейской.
Долго там ждем мы ветров, но не дуют они или флоту
Противоборны; велят Агамемнону жесткие судьбы
Деву невинную — дочь — заколоть для гневной Дианы.
Но не согласен отец; на самых богов он разгневан;
Все же родитель в царе говорит; я мягко словами
Дух непокорный отца обернул на всеобщую пользу.
Да, я теперь признаюсь, — Атрид извинит мне признанье, —
Перед пристрастным судьей защищал я нелегкое дело.
Все ж побуждает его о народе забота и брате,
Скиптра врученного власть, чтоб кровью платил он за славу!
Послан и к матери я, — предстояло ее не советом
Взять, но хитро обольстить. Когда бы пошел Теламонид,
Наших судов паруса до сих пор не имели бы ветра!
Послан и в крепость я был, в Илион, — дерзновенный оратор.
Видел я сам, посетил совещание Трои высокой;
Было мужами оно переполнено; я же без страха
Вел порученное мне всей Грецией общее дело.
Мною Парис обвинен; добиваюсь казны и Елены.
Тронут Приам и — Приама родня — Антенор, — Парис же
С братьями всеми и те, кто участником был похищенья,
Руки сдержали едва нечестивые; ты это знаешь,
О Менелай, — ведь первым с тобой разделил я опасность.
Долго докладывать вам, что, советами или рукою,
Сделал полезного я за время войны долголетней.
После начальных боев враги за стенами твердыни
Долго сражались еще; возможности брани открытой
Не было, и, наконец, уже год мы сражались десятый.
Что же ты делал меж тем, ты, знающий только сраженья?
Чем ты полезен бывал? О моих коль действиях спросишь, —
Строю засады врагам; укрепляю окопы валами;
Я утешаю своих, чтобы с кроткой душою сносили
Скуку столь долгой войны; учу, как едой обеспечить,
Вооруженьем людей, — я всюду, где требует польза.
Вот, Юпитеру вняв, введенный в обман сновиденьем,
Царь приказал отложить попеченье о начатой брани;
Дело свое защищал, на внушителя дела ссылаясь.
Но не допустит Аянт, разрушенья потребует Трои.
В бой он — воитель — пойдет. Что ж он уходящих не сдержит?
Что ж он оружья не взял? Не повел колебавшейся рати?
Это не вдосталь тому, кто всегда говорит о великом?
Как? Убегаешь и сам? Я видел, стыдился я видеть,
Как ты показывал тыл, паруса недостойные ставил!
Я не помедлил сказать: «Что с вами? Какое безумье
Вас, о товарищи, мчит из-под Трои уйти осажденной?
И на десятый-то год вы домой лишь позор принесете?»
Этак и так говоря, красноречьем богат от страданья,
Я отступивших сумел возвратить от бегущего флота, —
И созывает Атрид товарищей, ужаса полных.
Сын Теламона тогда и рот раскрыть не решился,
В страхе молчал он; посмел на царей нападать дерзновенной
Речью Ферсит, но его безнаказанным я не оставил.
Я поднялся и дрожащих людей на врага возбуждаю,
Требую в речи своей возвращения к доблести прежней.
Если ж и после Аянт проявлял свою храбрость, заслуга
В этом моя, ибо я возвратил показавшего спину.
Кто, наконец, из данайцев тебя уважает и ищет?
Ну, а со мною Тидид сочетает деянья; меня он
Чтит; он уверен, когда в сотоварищи примет Улисса.
Что-нибудь значит и то, что я меж тысяч данайцев
Избран единый был им. Повеленья судьба не давала,
Я же, однако, презрев от врага и от ночи опасность;
То же осмелясь свершить, Долон, из народа фригийцев,
Мной был убит, — но не раньше, чем я его выдать заставил
Все, что готовила нам вероломно коварная Троя.
Все я узнал, ничего мне выведывать не оставалось,
И возвратиться назад с обещанной смог я добычей.
Но не доволен еще, проник до палаток я Реса, —
В них и его самого, и товарищей всех уничтожил.
Победоносен тогда, с желанною тайной и пленным,
На колеснице своей в ликованьях въезжаю триумфа.
В вооруженье того, чьих коней за ночную разведку
Требовал враг, откажите же мне! Осчастливьте Аянта!
Напоминать ли мне строй Сарпедона ликийца, который
Опустошил я копьем! С великим пролитием крови
Пал от меня и Керан Гипасид, и Аластор, и Хромий,
И Пританид, и Алкандр, и Поэм поражен был, и Галин,
Херсидаманта еще я гибели предал, Фоона,
Также Харопа, еще рокового поверг я Эннома,
Многих известных не столь, моей распростертых рукою
Около стен крепостных. У меня есть, граждане, раны
Славные местом самим. Но слову не верьте пустому, —
Вот, посмотрите! (Рукой он одежду отвел.) Перед вами
Грудь, что всечасно, — сказал, — ради вашего дела трудилась.
Но за товарищей сын Телемона в те долгие годы
Крови не пролил! Его не отмечено ранами тело.
Что же он вам говорит, что оружье за флот пеласгийский
Он подымал, говорит, — и на Трою с Юпитером даже?
Да, подымал, — признаю, ибо доброе дело другого
Я не привык отрицать. Достоянья пусть общего все же
Не забирает один. Пусть каждому честь он оставит —
Актора внук отогнал, обеспечен обличьем Ахилла,
Рати троян с их вождем, огню от судов обреченных.
Думает он, что один он с Гектором, Марса любимец,
Стал состязаться, забыв про царя, про вождей, про Улисса?
В деле девятым он был, и дар ему выпал случайный.
Вашего боя исход кдоов был, однако, о храбрый?
Гектор из битвы ушел, ни единою раной не ранен.
О я несчастный! О, как мне мучительно, — все же напомнить
Вам принужден я о дне, в который — греков твердыня —
Умер Ахилл! Но мне ни слезы, ни стоны, ни ужас
Не помешали поднять с земли велелепное тело.
Плечи вот эти, — скажу, — да, плечи вот эти — Ахилла
Тело несли и доспех, — носить его впредь добиваюсь!
Силы достанет моей для поднятья подобного груза;
Есть и душа у меня, чтобы вашу почувствовать почесть.
И для того ль лазурная мать своим сыном гордилась,
Чтобы подарок небес, творенье такого искусства
Грубый вояка надел, чье сердце не чувствует вовсе?
Изображенья щита, он и те разобрать не сумел бы,
Где Океан и Земля, где с небом высоким созвездья,
Сонмы Плеяд и Гиад, и Аркт, отрешенный от моря,
Разные неба круги и сияющий меч Ориона.
Дать ему просит доспех, для него самого непостижный!
Он попрекает меня, что бежал я от тягостной брани?
Что с опозданьем вступил в начатое дело? Но что же?
Или не чует, что тем он величье злословит Ахилла?
Ежель обман преступленьем зовет, — он обманывал тоже!
Ежели медлить — вина, так был я его расторопней!
Медлил я с милой женой, Ахилл же — с матерью милой.
Первое время мы им посвятили, а вам — остальное.
Я не боюсь защищать преступленье, которое с мужем
Я разделяю таким. Находчивым духом Улисса
Был он, однако, пленен. Аянт не пленил же Улисса!
Брань, что излил на меня он своим языком скудоумным,
Мы без вниманья пройдем. Он и вам обвинения бросил
Стыдные: или легко обвинять было мне Паламеда
Гнусно в измене, а вам приговор ему вынести смертный?
Сам не умел Навплиад защитить это мерзкое дело,
Всем очевидное, вы не могли не признать преступленья
Тоже; вы видели все, — в награде открылась улика.
В том, что Пеантов сын на Вулкановом Лемносе ныне,
Я не виновен ничуть; защищайте свое же деянье!
Вы согласились на то. Я советовал, — не отрицаю, —
Чтобы себя отстранил от трудов он войны и дороги
И попытался смягчить жесточайшие муки покоем.
Внял он, — и ныне живет, совет мой не только был верен,
Но и удачен; ему и верности было б довольно!
Если пророки ему предназначили Пергам разрушить,
Не посылайте меня: пусть лучше пойдет Теламонид,
Пусть красноречием он взбешенного гневом и хворью
Мужа смягчит иль искусством любым возвратит его ловко.
Раньше назад Симоид потечет, и безлесною Ида
Станет, и помощь подать обещают ахейцы троянам,
Нежели ваши дела перестану отстаивать грудью
Или же впрок вам пойдет скудоумного рвенье Аяпта.
На сотоварищей пусть, на царя и меня ты в обиде,
Гневом ты полн, Филоктет! Пускай проклинаешь и эту
Голову не устаешь обрекать; чтоб тебе я попался,
Жаждешь в безумье; моей утолиться стремишься ты кровью, —
Чтобы как ты у меня, так был у тебя я во власти.
Все же отправлюсь к тебе; увести постараюсь с собою;
И, коли даст мне судьба, овладею твоими стрелами,
Как овладел, захватив, прорицателем я дарданейцсм,
Как я ответы богов и троянские судьбы проведал,
Как потаенный кумир похитил фригийской Минервы
Прямо из гущи врагов… И со мною Аянт поравнялся?
Рок не позволил того, чтоб без них пленена была Троя,
Где же был храбрый Аянт? Где великого мужа речеиья
Пышные? Страх почему? Улисс почему же решился
Мимо дозора идти, вручая судьбу свою ночи?
Мимо свирепых мечей, не на стены троянские только,
В самую крепость, наверх взойти и похитить богиню
Прямо из храма, ее унесть через вражьи заставы?
Не соверши я того, вотще Теламоном рожденный
Семь шкур бычьих тогда в руке своей левой держал бы!
В эту глубокую ночь родил я над Троей победу,
Пергам я тем победил, что сделал возможной победу.
Ты перестань и лицом и ворчаньем казать на Тидида
На моего! В тех славных делах и Тидидова доля.
Но ведь и ты, за суда наши общие щит выставляя,
Был не один, — но с толпой; одного мне достало, который, —
Если бы только не знал, что задирчивый мудрого ниже
И никогда не дают наград необузданной длани —
Сам бы награды просил, — и Аянт скромнейший просил бы,
Лютый в бою Эврипил, и преславного сын Андремона;
Также и Идоменей, и из той же земли происшедший
Мерионей; попросил бы и брат старшого Атрида,
Хоть и могучи рукой, хоть в брани тебе они равны, —
Мудрости все уступили моей. Ты в битве десницей
Действуешь; разумом — я, его осторожностью силен.
Мощь проявляешь свою без ума. Я — будущим занят.
Можешь ты биться в бою, но время для боя — со мною
Определяет Атрид. Ты лишь силой телесной полезен,
Я же — умом. Как тот, кто судно ведет, превосходит
В деле гребца, как ратника вождь превышает, настолько
Я превышаю тебя. Поверьте, в Улиссовом теле
Мысли сильнее руки; вся мощь Улиссова — в мыслях.
Так, награду, вожди, дозорному вашему дайте!
Ради столь многих годов забот, неусыпных стараний
Эту высокую честь присудите же мне по заслугам!
Труд — подходит к концу. Отвел я враждебные судьбы.
Пергам возвышенный взял, возможным взятие сделав.
Именем общих надежд, стен Трон, упасть обреченных,
Именем оных богов, у врагов отнятых, умоляю;
Всем, что еще совершить премудрого мне остается;
Всем, что отважного мне предстоит иль опасного сделать.
Если вы мните еще, что троянцы надеяться могут, —
Не позабудьте меня! Если ж мне не дадите доспехов,
Дайте вот ей!» — И клятву скрепил обращеньем к Минерве.
Тронут старейшин совет; подтверждается мощь красноречья:
Велеречивый унес храбрейшего мужа доспехи.
Тот, кто на Гектора шел, кто железо, огонь и ненастье
Столько мог вынести раз, одного лишь не вынес — досады.
Непобедимый в бою — побежден был страданьем; схватил он
Меч и воскликнул: «Он — мой! Иль Улисс и на меч посягает?
Я подыму этот меч на себя; орошавшийся часто
Кровью фригийской теперь оросится хозяина кровью, —
Чтоб Аянта никто не осилил, кроме Аянта!» —
Так он воскликнул и в грудь, наконец получившую рану,
Там, где проходит клинок, вонзил острие роковое.
Сил не достало руке вонзенное вынуть оружье.
Вышибло кровью его. А земля обагренная вскоре
Алый цветок родила на зеленом стебл_е_, что когда-то
Был уж из крови рожден, излитой эвбалийскою раной,
На лепестках у него посредине начертаны буквы —
Жалобы отрока в них сливаются с именем мужа.
А победитель поплыл в тот край, где жила Ипсипила
Древле и славный Тоант, в ту гнусную землю, убийством
Громкую стольких мужей, — вернуть тиринфские стрелы.
После того, как он грекам привез их, вместе с владельцем,
Долгой войне наконец завершенье положено было.
Пал Илион и Приам; у несчастной супруги Приама
Отнято все; наконец, пропал даже вид человечий;
Воздух чужой начала устрашать новоявленным лаем.
Длинный где Геллеспонт замыкается узким проливом,
Ярко пылал Илион. Не стихало еще полыханье.
Скудную кровь старика Приама Юпитеров выпил
Жертвенник; тащат враги за волосы Фебову жрицу,
И понапрасну она простирает молящие руки.
Женщин дарданских меж тем, обнимавших еще изваянья
Отчих богов, наполнявших толпой запылавшие храмы,
Данью завидной с собой победители-греки уводят.
Сброшен и Астианакс с той башни, откуда столь часто
С матерью он глядел на отца дорогого, который
Бился и сам за себя и отстаивал прадедов царство.
Вот уж отъезд поощряет Борей; дуновеньем попутным
Тронуты, бьют паруса: не терять приказано ветра.
«Троя, прощай! Нас увозят!» — кричат троянки, целуя
Землю, прочь уходя от родимых дымящихся кровель,
И на корабль последней сошла — было жалостно видеть! —
Между сыновних могил найденная матерь Гекуба,
Их обнимавшая, прах целовавшая, — но дулихийцев
Руки ее повлекли; зачерпнула лишь пригоршню пепла,
В плен с собой унесла, за пазухой, Гектора пепел.
И на надгробном бугре оставила Гектору волос, —
Скудный покойнику дар, — седой свой волос да слезы.
Есть, где Троя была, — напротив, — фригийская область,
Край бистонийских мужей. Полиместора пышное царство
Там находилось. Ему, Полидор, отец тебя отдал
На воспитанье, стремясь удалить от фригийских сражений, —
Мудрая мысль, когда бы тебе не вручил он великих
Ценностей — злому соблазн, раздражение алчного духа!
Только фортуна троян в прах пала, безбожный фракийский
Царь свой выхватил меч и вонзил его в горло питомцу.
Сделал — и, словно могло преступление с телом исчезнуть, —
Труп бездыханный низверг с утеса высокого в море.
Флот свой Атрид между тем привязал у фракийского брега:
Ждали, чтоб стихла волна, чтобы ветер подул дружелюбный.
Вдруг там, — ростом таков, каким его знали живого, —
Из-под земли, широко разошедшейся, лик показал свой
Грозный Ахилл, — таким появился, каким он когда-то
Несправедливым мечом умертвить Агамемнона думал.
«Вы, позабыв обо мне, отправляетесь ныне, ахейцы?
Вместе со мной умерла ль благодарность за подвиги наши?
Нет! Пусть могила моя не лишается чести, — угодно
Тени Ахилла, чтоб ей на алтарь принесли Поликсену!» —
Молвил. За дело взялись, и в угоду безжалостной тени
С груди у матери, чьей лишь она оставалась опорой,
Сильная в горе своем и старше, чем женщина, дева
Подведена к алтарю — костра погребального жертва.
В полном владенье собой, приведенная перед жестокий
Жертвенник, чуя, что ей это дикое действо готовят,
Видя, как рядом стоит, железо держа, Неоптолем,
Как на лицо ее взор устремляет упорный, сказала:
«Время настало пролить благородную кровь. Так не надо
Медлить. Как хочешь, рази; иль в грудь, иль в горло оружье
Смело вонзай! — и она себе горло и грудь приоткрыла, —
Рабство у чуждых людей ужели сносить Поликсене —
А через этот обряд примирю я божественность чью-то.
Но я хочу, чтобы мать о моей не узнала кончине;
Мать мне помехой, она уменьшает мне гибели радость,
Хоть не о смерти моей, а о жизни своей горевать ей.
Вы же, чтоб я не пришла несвободною к манам стигийским,
Прочь отойдите, — прошу справедливого. Не прикасайтесь
К деве мужскою рукой. Кто б ни был тот мертвый, который
Должен быть смертью моей успокоен, ему же угодней
Будет свободная кровь. И если последние могут
Тронуть вас просьбы мои, — так дочь вас просит Приама,
Не полонянка! Молю: без выкупа труп мой отдайте
Матери. Право она на печальный обряд не за злато
Купит — за слезы свои. А раньше б за злато купила».
Молвила так, и народ слез, сдержанных ею, не в силах
Доле сдержать; и даже сам жрец, в слезах, неохотно
Острым оружьем своим полоснул по подставленной груди.
И, к обагренной земле припав ослабевшим коленом,
Миг свой последний с лицом безбоязненным встретила дева.
Даже теперь прикрывала она, что таить подобало, —
И при падении все ж сохраняя стыдливости прелесть.
Взяли троянки ее; Приамидов, оплаканных раньше,
Воспомянули, — всю кровь, единым пролитую домом!
Дева, они о тебе голосят; о тебе, о царица
Мать и царица жена, цветущей Азии образ! —
Ныне убогая часть добычи, которой не взял бы
И победитель Улисс, когда бы она не рождала
Гектора. Добыл, увы, господина для матери Гектор!
Тело немое обняв, где не стало столь сильного духа,
Слезы, — их столько лила над отчизной, сынами, супругом, —
Ныне над дочерью льет; льет слезы на свежую рану,
Ртом приникает ко рту и в привыкшую грудь ударяет.
Так сединами влачась по крови запекшейся, много
Слов говорила она, — так молвила, грудь поражая:
«Дочь, о последнее ты — что ж осталось? — матери горе!
Дочь, ты мертва. Вижу рану твою, и моя она рана!
Вот, — чтоб никто из моих не погиб ненасильственной смертью, —
Заклана ныне и ты. Как женщине — я рассуждала —
Меч не опасен тебе; от меча ты — женщина — пала.
Бедных братьев твоих и тебя уничтожил единый —
Трои погибель — Ахилл, сиротитель Приамова дома.
После того, как он пал, Парисом застрелен и Фебом,
Я говорила: теперь перестанем бояться Ахилла!
Все ж бояться его я должна была. Даже и пепел
Род преследует наш; находим врага и в могиле.
Я плодородна была — для Ахилла! Великая Троя
Пала; печальным концом завершились несчастья народа, —
Коль завершились они. Одной мне Пергам остался.
Горе в разгаре мое. Недавно во всем изобильна,
Столько имев и детей, и зятьев, и невесток, и мужа, —
Пленницей нищей влачусь, от могил отрешенная милых,
В дар Пенелопе. Меня, за уроком моим подневольным,
Женам итакским перстом указуя, — «Вот Гектора, — скажет, —
Славная мать. Вот она, Приамова, — молвит, — супруга».
После стольких потерь ты мне — одно утешенье
Слез материнских моих — погребенье врага очищаешь!
Дар поминальный врагу родила! Иль я из железа?
Медлю зачем? Для чего мне потребна проклятая старость?
Жизнь старухи теперь бережете, жестокие боги,
Или для новых еще похорон? Кто мог бы подумать,
Что и Приама сочтут после гибели Трои счастливым?
Счастлив он смертью своей, что тебя, моя дочь, не увидел
Он убиенной и жизнь одновременно с царством оставил!
Но удостоишься ты похорон, быть может, царевна?
Тело положат твое в родовых усыпальницах древних?
Не такова Приамидов судьба; приношением будет
Матери плач для тебя да песка чужеземного горстка.
Вот я утратила все. Остается одно, для чего я
Краткую жизнь доживу, — любимое матери чадо,
Ныне единый, в былом наименьший из рода мужского,
В этом краю, Полидор, врученный царю исмарийцев.
Что же я медлю меж тем жестокие раны водою
Свежей омыть и лицо, окропленное кровью враждебной?»
Молвит и к берегу вод подвигается старческим шагом,
И, распустив седины, — «Кувшин мне подайте, троянки!» —
Молвила в горе, черпнуть приготовившись влаги прозрачной.
Видит у берега вдруг — извергнутый труп Полидора,
Раны ужасные зрит, нанесенные дланью фракийца.
Вскрикнули жены троян, она — онемела от боли.
Ровно и голос ее, и внутри закипевшие слезы
Мука снедает сама; подобная твердому камню,
Остолбенела она: то в землю потупится взором,
То, поднимая чело, уставится в небо, иль смотрит
Сыну лежащему в лик, иль раны его созерцает, —
Раны особенно! Гнев и оружие дал и решимость.
Гневом как только зажглась, — поскольку царицей осталась, —
Постановила отмстить и в возмездие вся углубилась.
Как, если львенка отнять у нее, разъяряется львица
И по недавним следам за незримым врагом выступает,
Так и Гекуба, смешав в груди своей гнев и страданье,
Силы души не забыв, но забыв свои поздние годы,
Шла к Полиместору в дом, к виновнику злого убийства.
И побеседовать с ним попросила, — как будто, мол, хочет
Злата остаток ему показать, предназначенный сыну.
Просьбе поверил Одриз, любить приобыкший наживу.
Вот потаенно пришел — хитрец — с выраженьем любезным.
«Ждать не заставь, — говорит, — о Гекуба, дай сыну подарки,
Все, что ни дашь, — что и раньше дала, — его достоянье,
В том я богом клянусь!» И Гекуба в ужасе смотрит,
Как он клянется и лжет, — нарастает в ней гнев запылавший.
Вот уж он схвачен толпой полонянок троянских; Гекуба
Ринулась; пальцы ему в вероломные очи вдавила
И вырывает глаза; от гнева становится сильной;
И погружает персты, залитые кровью преступной,
Даже не очи — их нет! — но глазницы рукой выскребает.
Тут, разъярясь на урон, нанесенный владыке, фракийцы
Копья и камни кидать, нападенье ведя на троянку,
Начали было. Она же за кинутым камнем с ворчаньем
Бросилась вдруг и его захватить уж старалась зубами.
Молвить хотела, но лай раздался. Сохранилось то место —
Так и зовется оно. О старых несчастиях помня,
Долго, тоскуя, она в ситонийских полях завывала.
Участь ее — троянцев родных, и враждебных пеласгов,
И олимпийцев самих не могла не растрогать, и боги,
И между ними сама Громовержца сестра и супруга,
Все отрицали, чтоб так по заслугам свершилось с Гекубой.
Хоть дарданийцев успех боевой поощрила Аврора,
Тронуть ее не могли злоключенья Гекубы и Трои:
В сердце забота своя, домашнее горе богиню
Мучит, — Мемнонова смерть. Мать видела в поле фригийском,
Что поразило его копье золотое Ахилла.
Видела бедная мать, и румянец, которым алеет
Утренний час, побледнел, и покрылось тучами небо.
И не могла помириться она, что его не сложили
На погребальный костер. Какою была, распустивши
Волосы в горе, припасть к коленам Юпитера с просьбой
Не погнушалась и так со слезами ему говорила:
«Я, нижайшая всех, на златом обитающих небе, —
Ибо лишь редкие мне воздвигаются храмы по миру, —
Все же богиня — пришла; не затем, чтобы ты мне святыни
Дал иль обетные дни с алтарями, готовыми к жертвам.
Если ты вспомнишь, — хоть здесь предстала я женщиной ныне, —
Что с новоявленным днем охраняю я ночи пределы, —
Дара достойной сочтешь! Но забота не та, не такое
В сердце Авроры теперь, чтоб требовать почести должной.
М_е_мнона я своего потеряла. Напрасно за дядю
Поднял оружие он; сраженный в возрасте раннем,
Мертвым от мощного пал — так вы возжелали! — Ахилла.
Честь, умоляю, ему окажи в утешение смерти,
Высший правитель богов, облегчи материнскую рану!»
И согласился Отец. Едва лишь огнем был разрушен
М_е_мнона гордый костер, и скопления черного дыма
Застили день, — подобно тому как река зарождает
И испаряет туман, лучи не пускающий солнца, —
Черная сажа, сгустясь, полетела, сбирается в тело,
Приобретает лицо, от огня теплоту принимает,
Также и душу свою, а от собственной легкости — крылья.
С птицею схожа была изначала, — и подлинно птица
Затрепетала крылом; такие же сестры трепещут,
Неисчислимы; их всех одинаково происхожденье!
Трижды кружат над костром; широко раздается согласный
Трижды их крик; на четвертый пролет разобщаются станы.
Уж с супротивных сторон два разных свирепых народа
Битву ведут меж собой, и клювы и когти кривые
В гневе сцепив, грудь с грудью биясь, на лету притомляясь.
В пепле костра рождены, тела их, как дар погребальный,
Падают. Помнят они, что из мощного созданы мужа.
Имя создатель их дал внезапно явившимся птицам:
Их «мемнониды» зовут; лишь солнце исполнит двенадцать
Месяцев, бьются опять, чтоб гибнуть в войне поминальной.
Пусть для других огорчительно зреть, что Димантида лает:
Горем Аврора своим занята, проливает и ныне
Слезы о сыне своем, и повсюду на свете — росится.
Но, чтобы с гибелью стен надежды покончились Трои,
Рок не сулил. Святыни несет и — другую святыню —
Старца-отца на плечах, груз чтимый, герой Кифереин.
Выбрал из стольких богатств благочестный лишь эту добычу,
С милым Асканием. Он через море с изгнанником флотом
Вдаль, от Антандра, плывет. Минует он берег проклятый
Фракии, гнусный предел, где кровь пролилась Полидора.
И при попутных ветрах и волнении благоприятном
Он и товарищи с ним Аноллонова града достигли.
Аний в том граде как царь — людей, как жрец — Аполлона
Блюл благочестно. Гостей и в храме он принял и дома.
Город он им показал и святыни — дары посвященья:
Два показал им ствола, что Латона при родах держала.
Ладан в огонь положив и вина возлиявши на ладан,
В жертву закланных быков, по обычаю, мясо изжарив,
Входят они во дворец. К коврам прислонившись высоким,
Стали Цереры дары принимать со струящимся Вакхом.
Рек благочестный Анхиз: «О избранный Феба служитель,
Иль ошибаюсь? Когда эти стены я видел впервые,
Сын — мне помнится — был у тебя с четырьмя дочерями?»
Аний, главой покачав, окаймленною белой тесьмою,
Молвил печально в ответ: «Ты, великий герой, не ошибся!
Верно: детей пятерых ты меня обладателем видел.
Ныне же — так-то с людьми судьбы превратность играет! —
Видишь бездетным почти. Ибо помощь какая от сына,
Если отсутствует он? В земле, по нему нареченной,
В Андре, он вместо отца владеет престолом и царством.
Делий ему даровал предсказания дар, но иное
Либер дал сестрам его, превыше желаний и веры,
Качество дивное: все от моих дочерей прикасанья
В хлеб, иль во влагу лозы, или в ягоды девы Минервы
Преобращалось; тот дар приносил нам великую пользу.
Слух лишь об этом дошел до рушителя Трои, Атрида, —
О, не подумай, что мы стороной не почуяли тоже
Бури, прошедшей у вас! — он силой оружья насильно
С лона отца их увлек и дал приказание девам,
Чтобы аргивян суда дарованьем небесным питали.
Кто куда мог, разбежались они. На Эвбею укрылись
Две из моих дочерей, две приняты братниным Андром.
Воин пришел и войною грозил, если их он не выдаст.
Братское чувство сломил воздаяния страх, и сестер он
Выдал: ты мог бы найти извинение робкому брату, —
Не было там ведь Энея при нем, чтоб за Андр заступиться,
Гектора не было, с кем продержались вы два пятилетья!
И для плененных уже приготовили поручней цепи, —
Но, протянув к небесам до времени вольные руки, —
«Вакх-отец, помоги!» — возопили. И дара виновник
Девам помог, если помощью мы назовем, что он чудом
Преобразил их. Но как потеряли они человечий
Облик, не мог я узнать, и сейчас объяснить не сумел бы.
Знаю про горе — и все. Поднялись на крылах, обратились
В птиц супруги твоей, белоснежными став голубями!»
Так о том, о другом разговоры ведя, завершили
Пир свой, убран и стол, и все расходятся вскоре
Спать. На заре поднялись и пошли к прорицалищу Феба,
И приказал он им плыть к их матери древней, к прибрежьям
Родственным. Царь их пришел проводить и дары предлагает:
Скипетр Анхизу поднес; Асканию — лук и хламиду;
Дал он Энею — кратер, что был ему прислан когда-то
От Аонийских брегов побратимом, исменцем Ферсеем.
Прислан Ферсеем он был; изготовлен же был он гилейцем
Алконом; вырезал тот на кратере предметов немало.
Град там виделся; врат показать ты мог бы седмицу
Имени града взамен: он был по вратам узнаваем.
А перед градом — обряд погребальный, костры и надгробья,
Волосы жен по плечам, обнаженные груди — все явно
Обозначало печаль, и плачут, как некие нимфы
Возле сухих родников. Торчит одиноко нагое
Дерево; козы среди раскаленных блуждают каменьев.
Посередине же Фив дочерей он явил Ориона:
Вот не по-женски свое подставляет открытое горло
Дева; другая, приняв бестрепетной раной оружье,
Мертвой легла за народ. Несут их по граду роскошным
Шествием скорби и вот сжигают на месте отменном.
А между тем изошли близнецы из девичьего пепла,
Юношей двое, чтоб род не погиб; Коронами люди
Их нарекли; с торжеством они матери прах провожают.
А над рядами фигур, отливавших старинною бронзой,
По верху этот кратер золоченым кололся аканфом.
Но не беднее дары и трояне в ответ преподносят:
Ими подарен жрецу сосуд, фимиама хранитель,
Чаша и пышный венец, золотой, в драгоценных каменьях.
Вспомнили путники тут, что тевкры от Тевкровой крови
Род свой ведут, и на Крите сошли; но сносить лишь недолго
Тамошний воздух могли; оставив со ста городами
Остров, стремятся скорей достигнуть портов Авсонийских.
Буря встает и треплет людей. Принимают Строфады
В порты неверные их, устрашает их птица Аэлло.
Вот уж Итаку они, дуляихийские порты, и Самос,
И неритийский предел, лукавого царство Улисса, —
Все миновали; потом Амбракию, бывшую спорной
Между богов; и судьи, обращенного в камень, обличье
Видят, что всюду теперь Аполлоном зовется Актийским;
Землю Додоны прошли со священным глаголющим дубом,
И хаонийский залив, где дети владыки Молосса
На обретенных крылах избежали когда-то пожара.
Вскоре феанов поля, с благодатным плодов урожаем,
Также Эпир посетили, Буфрот, где вещатель фригийский
Царствовал, и, наконец, новозданную новую Трою.
Зная грядущее все, что открыл им советник надежный,
Чадо Приама, Гелен, они в сиканийские входят
Гавани. Три языка протянула Сикания в море.
Первый из мысов, Пахин, обращен к дожденосному Австру,
К мягким зефирам другой, Лилибей; Пелор же, последний,
Смотрит к Борею, на Аркт, никогда не сходящийся с морем,
Тевкры к нему подошли; на веслах и с ветром попутным
Ночью пристали суда к песчаному брегу Занклеи.
Скилла тут справа, а там беспокойная, слева, Харибда
Буйствуют: эта корабль пожрет, захватив, и извергнет;
Той же свирепые псы опоясали черное лоно, —
Девье при этом лицо у нее. Коль поэтов наследье
Все целиком не обман, то когда-то была она девой.
Много просило ее женихов; и всех отвергая,
К нимфам морским — ибо нимфам была она очень любезна —
Шла и рассказы вела о любви молодых несчастливцев,
Волосы как-то ей раз давала чесать Галатея
И обратилася к ней со словами такими, вздыхая:
«Все-таки, дева, тебя добиваются люди, не злые
Сердцем, а ты отвергать их всех безнаказанно можешь!
Я же, которой отец — Нерей, лазурной Дориды
Дочь, у которой сестер охранительный сонм, не иначе,
Как по воде уплывя, избежала Циклоповой страсти»,
Тут говорящей слова остановлены были слезами;
Дева же, вытерев их беломраморным пальцем, богиню
Так утешать начала: «Ты мне расскажи, дорогая,
Можешь довериться мне, не скрывай причину страданья!»
И Нереида в ответ Кратеиной дочери молвит:
«Акид здесь жил, порожден Семетидою нимфой от Фавна.
Матери он и отцу утешением был превеликим,
Больше, однако же, — мне. Ибо только со мною красавец
Соединялся. Всего лишь два восьмилетья он прожил;
Были неясным пушком обозначены нежные щеки.
Я домогалась его, Циклоп же — меня, безуспешно.
Если ты спросишь теперь, что сильнее в душе моей было,
К Акиду нежная страсть или ужас к Циклопу, — не знаю.
Были те чувства равны. О Венера-кормилица, сколько
Мощи в державстве твоем! Ибо этот бесчувственный, страшный
Даже для диких лесов, безопасно которого встретить
Не привелось никому, презритель богов олимпийских,
Знал, что такое любовь. Ко мне вожделеньем охвачен,
Весь он горит. Позабыл он и скот, и родные пещеры.
Даже заботиться стал о наружности, нравиться хочет.
Гребнем ты, Полифем, торчащие волосы чешешь,
Вот захотел он серпом бороды пообрезать щетину,
Чтобы на зверский свой лик любоваться, его приобразив.
Дикость, страсть убивать и крови безмерная жажда —
Их уже нет. Приплывают суда, отплывают спокойно.
Телем в то время как раз к сицилийской причаливший Этне,
Телем, Эврима сын, никогда не обманутый птицей,
К страшному всем Полифему пришел и промолвил: «Единый
Глаз твой, который на лбу, добычею станет Улисса!»
Тот засмеялся в ответ: «Из пророков глупейший, ошибся
Ты. Он — добыча другой!» Так истины слово презрел он, —
Тщетно! То, берег морской измеряя шагами гиганта,
Почву осаживал он, то усталый скрывался в пещеру,
Клином, длинен и остер, далеко выдвигается в море
Мыс, с обоих боков омываем морскою волною.
Дикий Циклоп на него забрался и сел посередке.
Влезли следом за ним без призора бродящие овцы.
После того как у ног положил он сосну, что служила
Палкой пастушьей ему и годилась бы смело на мачту,
Взял он перстами свирель, из сотни скрепленную дудок,
И услыхали его деревенские посвисты горы,
И услыхали ручьи. В тени, за скалою укрывшись,
С Акидом нежилась я и внимательным слухом ловила
Издали песни слова, и память мне их сохранила.
«Ты, Галатея, белей лепестков белоснежной лигустры.
Вешних цветущих лугов и выше ольхи длинноствольной,
Ты светлей хрусталя, молодого игривей козленка!
Глаже ты раковин тех, что весь век обтираются морем;
Зимнего солнца милей, отрадней, чем летние тени;
Гордых платанов стройней, деревьев щедрее плодовых;
Льдинки прозрачнее ты; винограда поспевшего слаще.
Мягче творога ты, лебяжьего легче ты пуха, —
Если б не бегала прочь! — орошенного сада прелестней,
Но, Галатея, — быков ты, еще не смиренных, свирепей,
Зыбких обманчивых струй и тверже дубов суковатых,
Веток упорней ветлы, упорней лозы белолистой;
Горных ты бешеных рек, неподвижнее этих утесов;
Жгучее пламени ты, хваленых надменней павлинов;
Трибул ты сельских грубей; лютее медведицы стельной;
Глуше, чем моря прибой, беспощадней задетой гадюки.
И, — это прежде всего, кабы мог, у тебя бы я отнял! —
Ты убегаешь быстрее оленя, гонимого звонким
Лаем, и даже ветров дуновенья воздушного легче.
Если б ты знала меня, не бежала бы, но прокляла бы
Ты промедленье свое, меня удержать бы старалась.
Есть у меня на гор_е_ с нависающим сводом пещеры,
Даже и в лета разгар у меня не почувствуешь солнца, —
И не почувствуешь стуж. Под плодами сгибаются ветви;
Есть на лозах витых подобные золоту гроздья,
Есть и пурпурные. Те и другие тебе сберегаю.
Будешь своею рукой под тенью рожденные леса
Нежные ягоды брать; рвать будешь осенние терны,
Слив наберешь — не одних от черного сока багровых,
Но и других, благородных, на воск весенний похожих.
Станешь моею женой, — недостатка не будет в каштанах,
Да и во всяких плодах: к услугам твоим все деревья.
Этот вот скот — весь мой, и немало в долинах пасется;
Много укрыто в лесу, но много и в хлевах пещерных.
Если спросишь меня — числа я назвать не сумею;
Бедным — подсчитывать скот. Коль его я расхваливать буду,
Ты не поверишь словам. А придешь — так сама убедишься,
Как еле-еле несут напряженное вымя коровы.
Есть — приплод молодой — ягнята в теплых овчарнях,
Есть и ровни ягнят — в других овчарнях козлята.
Век белоснежное есть молоко. Для питья остается
Часть. Другую же часть сохраняют творожные сгустки.
И не простые дары тебя ждут, узнаешь и больше
Радости: лани там есть, и зайцы есть там, и козы,
Там и чета голубей, и гнездо с древесной вершины.
Двух я недавно сыскал, — играть они могут с тобою, —
Сходных друг с другом во всем настолько, что ты ошибешься,
Там на высоких горах волосатой медведицы деток.
Я их достал и сказал: госпоже сохраним их. в подарок!
Вынырни только — пора! — головой из лазурного моря!
О Галатея, приди!. Подарков моих не отвергни!
Знаю свое я лицо: в отражении влаги прозрачной
Видел себя я на днях, и моя мне понравилась внешность.
Как я велик, посмотри! Не крупней и Юпитер на небе
Телом, — уж если у вас повествуют, что миром какой-то
Правит Юпитер. Мои в изобилии волосы пали
На запрокинутый лоб и, как лес, затеняют мне плечи.
Ты о щетине густой, на всем моем теле торчащей,
Дурно не думай, затем что без зелени дурны деревья;
Конь — коль на шее его золотая не треплется грива;
Птиц покрывает перо; для овец их шерсть — украшенье,
Муж красив бородой и колючей щетиной на теле.
Глаз во лбу у меня единственный, величиною
Вроде большого щита. Что ж? Разве великое солнце
В мире не видит всего? А глаз его круглый единствен.
Кроме того, мой отец владыкою в вашем же море;
Будет он свекром тебе. О, сжалься, молителя просьбы
Выслушай! Ибо одной твоей покоряюсь я власти.
Я презираю ЭФир и Юпитера с молнией грозной, —
Но лишь тебя, Нереида, боюсь. Свирепее гнев твой
Молний. Отвергнутый, я терпеливее был бы, пожалуй,
Если б бежала ты всех. Но зачем, оттолкнувши Циклопа,
Акида любишь, зачем моих ласк милей тебе Акид?
Пусть он пленится собой и пленяет тебя, Галатея, —
Хоть не хочу я того! Но случаю дай подвернуться, —
Сразу почувствует он, сколь мощно подобное тело!
Проволоку за кишки, все члены его раскидаю
В поле и в море твоем, — там пусть он с тобою сойдется!
Я пламенею, во мне нестерпимый огонь взбушевался, —
Словно в груди я ношу всю Этну со всей ее мощью,
Перенесенной в меня! Но тебя, Галатея, не тронешь!»
Попусту так попеняв (мне все было издали видно),
Встал он и, бешен, как бык, с телицей своей разлученный,
Не в состоянье стоять, по лесам и оврагам блуждает.
Нас, не видавших его, не боявшихся дела такого,
Лютый заметил Циклоп и вскричал: «Все вижу, и этот
Миг да будет для вас последним мигом любовным!»
Голос его был таков, какой подобает Циклопу
В бешенстве: криком своим устрашил он высокую Этну.
Я, испугавшись, спешу погрузиться в соседнее море.
А Семетидин герой убегал, обращался тылом,
И говорил: «Помоги, Галатея! Молю! Помогите,
Мать и отец! Во владеньях своих от погибели скройте!»
Но настигает Циклоп. Кусок отломал он утеса
И запустил. И хотя лишь одной оконечностью камня
В Акида он угодил, целиком завалил его тело.
Я совершила тут все, что судьбы свершить дозволяли,
Чтобы прадедову мощь получил погибающий Акид.
Алая кровь из-под глыбы текла; чрез короткое время
Слабый пурпуровый цвет исчезать начинает помалу.
Вот он такой, как у рек от весеннего первого ливня;
Вскоре очистился; вот зияет, расколота, глыба,
И из расщелин живой вырастает тростник торопливо,
Рот же отверстый скалы зазвучал извергаемой влагой.
Дело чудесное! Вдруг выступает, до пояса видев,
Юноша, гибкими он по рогам оплетен камышами,
Он, — когда бы не рост и ее лик совершенно лазурный, —
Акидом был. В самом деле уже превратился мой Акид
В реку: доныне поток сохранил свое древнее имя».
Кончила свой Галатея рассказ, и сонмом обычным
Врозь разбрелись и плывут но спокойным волнам Нереиды.
Скилла вернулась; она не решилась в открытое море
Плыть. По влажным пескам сначала нагая блуждает,
Но, притомясь и найдя на заливе приют потаенный,
В заводи тихой свое освежает усталое тело.
Вдруг, разрезая волну, гость новый глубокого моря,
Переменивший черты в Антедоне Эвбейской недавно,
Главк предстает, — застыл в вожделенье к увиденной деве!
И, уповая, что он побежавшую сдержит словами,
Вслед ей кричит; она же быстрей от испуга несется
И достигает уже вершины горы надбережной.
Прямо из моря встает, одним острием поднимаясь,
Голый огромный утес, над морем широким нависший.
Остановилася там и в месте спокойном, не зная,
Чудище это иль бог, в изумленье дивуется цвету
И волосам пришлеца, покрывавшим и спину и плечи,
И что внизу у него оконечность извилистой рыбы.
Главк приметил ее и, на ближнюю глыбу опершись,
Молвил: «Не чудище я, не зверь я дикий, о дева!
Нет, я бог водяной. Прав больше Протей не имеет
В глуби морской, ни Тритон, ни сын Атаманта Пал_е_мон.
Раньше, однако, я был человек. Но поистине предан
Морю глубокому был, тогда уже в море трудился.
Либо влачил стороной я с пойманной рыбою сети,
Либо сидел на скале, с камышовой удой управляясь.
Некие есть берега с зеленеющим смежные лугом;
Волнами край их один окаймлен, а другой — муравою,
И круторогие их не щипали ни разу коровы;
Смирные овцы там не паслись, ни косматые козы,
И трудовая пчела никогда не сбирала там меду.
Там не плелись и венки торжества; травы не срезали
Руки, держащие серп. Я первый на этом прибрежье
Сел на траву; сижу и сушу свои мокрые сети.
Чтобы попавшихся рыб сосчитать по порядку, которых
Случай мне в сеть позагнал иль своя же на крюк насадила
Зверская алчность, я их разложил по зеленому дерну.
Невероятная вещь. Но обманывать что мне за польза? —
Только, коснувшись травы, начала шевелиться добыча,
Переворачиваться, на земле упражняясь, как в море.
Я же стою и дивлюсь, — меж тем ускользает вся стая
В воду, покинув зараз своего господина и берег.
Остолбенел я, себя вопрошаю, с чего бы то было.
Бог ли то некий свершил, травы ли какой-нибудь соки?
Что же за силы в траве? — говорю и срываю рукою
Возле себя мураву и, сорвав, беру ее на зуб.
Только лишь глотка моя испила незнакомого сока,
Чувствую вдруг у себя в глубине неожиданный трепет,
Чувствую в сердце своем к инородной стихии влеченье.
И уж не мог я на месте стоять. Прощаясь навеки,
Молвил земле я «прости» и нырнул в голубую пучину.
Боги морей пришлеца отличают им общею честью;
Призваны были меня отрешить от свойств человечьих
И Океан и Тетида. И вот через них очищаюсь.
Девять я раз очистительный стих повторяю; велят мне,
Чтобы подставил я грудь под сто потоков различных.
Сказано — сделано. Вот отовсюду ниспавшие реки
Над головою моей всех вод своих токи проносят.
Только всего рассказать я могу, что стоило б вспомнить;
Только и помню всего; остального не чуяли чувства.
А лишь вернулись они, себя я обрел измененным, —
Был я весь телом другой, чем раньше, и духом не прежний.
Тут я впервые узрел синеватую бороду эту,
Волосы эти мои, что широко по морю влачатся,
Плечи свои увидал, громадные синие руки
И оконечности ног, как рыбьи хвосты с плавниками.
Что мне, однако, мой вид? К чему божествам я любезен?
Что мне за прок, что я бог, коль ничто тебя тронуть не может?»
Так он сказал и хотел продолжать, но покинула бога
Скилла. Свирепствует он и, отказом ее раздраженный,
К дивной пещере идет Цирцеи, Титановой дщери.
КНИГА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Снежную Этну уже, заткнувшую зевы Гигантов,
Также циклопов поля, что не знают мотыги и плуга,
Коим нужды никогда не бывало в высоких упряжках,
Бурно мятущихся вод обитатель эвбеец покинул,
Также Занклеи залив, супротивную Регия крепость,
Также пролив, что губит суда и, зажат берегами,
Делит Авсонии край от границы земли сицилийской.
Божеской вскоре рукой прогребя по Тирренскому морю,
Главк достиг травеносных холмов и в чертоги Цирцеи,
Дочери Солнца, вошел, где дикие звери столпились.
Только увидел ее, приветами с ней обменялся.
«Бога, богиня, молю, пожалей! — сказал, — ты одна мне
Можешь любовь облегчить, коль меня почитаешь достойным.
Сколь всемогущество трав велико, Титанида, известно
Мне, как нигде никому, ибо сам я чрез них изменился.
Знай, чтоб страсти тебе не была непонятна причина, —
На италийском брегу супротив Мессании нимфу
Скиллу я раз увидал. Стыжусь передать обещанья,
Нежности, просьбы мои, заслужившие только презренье.
Ты же, коль некая власть в заклинаниях есть, заклинаньем
Губы святые встревожь; а если действительней травы,
Чья испытана мощь, посильнее мне выбери зелье.
Не исцеляй мой недуг, облегчи лишь любовные раны,
Не разлюбить я хочу, — но она пусть пыл мой разделит!»
Главку Цирцея (вовек не бывало у женщины больше
Склонности к пылу любви; в самой ли таилась причина,
Или в Венере была, оскорбленной отцовским доносом?)
Молвит такие слова: «Домогаться желающей легче,
Чающей тех же утех, одинаковым пылом плененной!
Ты же достоин. Тебя и без просьб, конечно, позвали б.
Только надежду подай, — поверь, позовут и без просьбы.
Не сомневайся, в свою красоту не утрачивай веры!
Я, например, и богиня, и дочь светозарного Солнца,
Чья одинакова мощь в заклинаниях тайных и зельях, —
Быть желаю твоей! Презирай презирающих; нежным
С нежною будь, и двоих отомстишь ты единым деяньем».
Но на попытку ее так Главк отвечает: «Скорее
Водоросль будет в горах вырастать и деревья в пучинах,
Нежели к Скилле любовь у меня пропадет», — и богиня
В негодованье пришла. Поскольку ему не умела
Вред нанести и, любя, не хотела, — взгневилась на нимфу
Ту, предпочтенную ей. Оскорбясь за отвергнутый пыл свой,
Тотчас же стала она с ужасными соками травы
Перетирать. Замешав, заклинания шепчет Гекаты.
Вот покрывало она голубое надела; и между
Льстивого строя зверей из средних выходит покоев.
В Регий дорогу держа, что против утесов Занклеи,
Вскоре вступила она на шумящее бурями море.
Словно на твердый песок, на волны ступни становила
И по поверхности вод сухими сбегала ногами.
Был там затон небольшой, заходивший под своды пещеры, —
Скиллы любимый приют; в то место от моря и неба
Летом скрывалась она, когда солнце стояло на высшей
Точке, когда от дерев бывают кратчайшими тени.
Этот богиня затон отравляет, сквернит чудодейной
Смесью отрав; на него она соком зловредного корня
Брызжет; темную речь, двусмысленных слов сочетанье,
Трижды по девять раз чародейными шепчет устами.
Скилла пришла и до пояса в глубь погрузилась затона, —
Но неожиданно зрит, что чудовища некие мерзко
Лают вкруг лона ее. Не поверив сначала, что стали
Частью ее самое, бежит, отгоняет, страшится
Песьих дерзостных морд, — но в бегство с собою влечет их.
Щупает тело свое, и бедра, и икры, и стопы, —
Вместо знакомых частей обретает лишь пасти собачьи.
Все — лишь неистовство псов; промежности нет, но чудовищ
Спины на месте ее вылезают из полной утробы.
Главк влюбленный рыдал. Цирцеи, слишком враждебно
Силу составов своих применившей, объятий бежал он.
Скилла осталася там; и лишь только представился случай,
Спутников ею лишен был Улисс, на досаду Цирцеи.
Также троянцев она корабли потопить собиралась,
Да превратилась в скалу; выступает еще и доныне
Голый из моря утес, — и его моряки избегают.
Вот уж на веслах прошли мимо Скиллы и жадной Харибды
Тевкров суда; и уже от прибрежий Авсонии близко
Были, когда их отнес к побережью Ливийскому ветер.
В сердце своем и в дому приняла там Энея сидонка,
Та, что стерпеть не могла супруга-фригийца отплытье
И на высоком костре, возводившемся будто для жертвы,
Пала на меч: сама обманувшись, других обманула.
От новостроенных стен убежав и прибрежий болотных,
В Эрикса город придя и встретившись с верным Акестом,
Жертву приносит Эней и могилу отца почитает.
Те корабли, что Ирида едва не сожгла по приказу
Гневной Юноны, он спас; Гиппотада покинул он царство.
Земли, где сера дымит, и скалы дочерей Ахелоя,
Певчих сирен, — и корабль, лишенный кормчего, вывел
К Инаримее, потом к Прохитее, потом к Питекузам,
Что на бесплодных холмах, — которых от жителей имя.
Древле родитель богов, рассердясь на обманы керкопов,
На нарушение клятв, на коварные их преступленья,
Этих людей превратил в животных уродливых, — чтобы
Были несхожи они с человеком, но вместе и схожи.
Члены он их сократил; опустил и приплюснул им ноздри;
Избороздил им лицо, стариковские придал морщины
И, целиком все тело покрыв им рыжею шерстью,
В этих местах поселил; предварительно речи способность
Отнял у их языков, уродившихся для вероломства:
Жалобы лишь выражать дозволил им хрипом скрипящим.
Эти края миновав, он Партенопейские стены
С правой оставил руки, а с левой — Эолова сына
Звонкого холм, и в места, что богаты болотной ольхою,
На берег Кумский приплыв, к долговечной Сивилле в пещеру
Входит и молит ее, чтоб ему по Аверну спуститься
К манам отца. Она наконец свой потупленный долу
Лик подняла и в бреду прорекла, под наитием бога:
«Многого просишь, о муж, величайший делами, который
Руку прославил мечом, благочестье — святыми огнями.
Все же, троянец, боязнь отреши: исполнится просьба
И элизийский приют, последние мира пределы,
Узришь, мной предведен, и родителя призрак любезный.
Для добродетели нет недоступной дороги». Сказала,
И показала ему золотую Авернской Юноны
Ветвь, и велела ее оторвать от ствола. И послушен
Был ей Эней и узрел владенья огромного Орка,
Видел он предков своих, и предстал ему старческой тенью
Духом великий Анхиз. Тех мест познал он законы,
Также какие грозят ему бедствия в будущих войнах;
И по обратной стезе утомленным взбирается шагом,
Кумской Сивиллой ведом, коротал он в беседе дорогу.
Свой ужасающий путь в полумраке свершая туманном,
Молвил: «Богиня ли ты или божья избранница, только
Будешь всегда для меня божеством! Клянусь, я обязан
Буду навеки тебе, соизволившей дать мне увидеть
Смерти пределы и вновь от увиденной смерти вернуться.
Только на воздух опять изойду — за эти заслуги
Храм воздвигну тебе и почет окажу фимиамом».
Взор обратив на него, со вздохом пророчица молвит:
«Я не богиня, о нет; священного ладана честью
Смертных не мни почитать. Чтобы ты не блуждал в неизвестном,
Ведай, что вечный мне свет предлагался, скончания чуждый,
Если бы девственность я подарила влюбленному Фебу,
Был он надеждою полн, обольстить уповал он дарами
Сердце мое, — «Выбирай, о кумская дева, что хочешь! —
Молвил, — получишь ты все!» — и, пыли набравши пригоршню,
На бугорок показав, попросила я, глупая, столько
Встретить рождения дней, сколь много в той пыли пылинок.
Я упустила одно: чтоб юной всегда оставаться!
А между тем предлагал он и годы, и вечную юность,
Если откроюсь любви. Но Фебов я дар отвергаю,
В девах навек остаюсь; однако ж счастливейший возраст
Прочь убежал, и пришла, трясущейся поступью, старость
Хилая, — долго ее мне терпеть; уж семь я столетий
Пережила; и еще, чтоб сравниться с той пылью, трехсот я
Жатв дождаться должна и сборов трехсот виноградных.
Бремя придет, и меня, столь телом обильную, малой
Долгие сделают дни; сожмутся от старости члены,
Станет ничтожен их вес; никто не поверит, что прежде
Нежно пылали ко мне, что я нравилась богу. Пожалуй,
Феб не узнает и сам — и от прежней любви отречется.
Вот до чего изменюсь! Видна я не буду, но голос
Будут один узнавать, — ибо голос мне судьбы оставят».
Речи такие вела, по тропе подымаясь, Сивилла.
Вот из стигийских краев наружу к Эвбейскому граду
Вышел троянец Эней и, как должно, свершив возлиянья,
На берег прибыл, еще не носящий кормилицы имя.
Здесь пребывал, после долгих трудов и великих мучений,
Нерита сын, Макарей, сотоварищ страдальца Улисса.
Спутника прежнего он, что на кручах был Этны покинут,
Ахеменида, — узнал и, дивясь, что нежданно живого
Встретил его, говорит: «Ты случаем или же богом,
Ахеменид, сохранен? Почему ты на варварском судне,
Будучи греком, плывешь? Куда направляете путь свой?»
И вопрошавшему так — не в косматом уже одеянье,
В виде своем, без шипов, сшивавших ему покрывало, —
Ахеменид отвечал: «Да увижу я вновь Полифемов
Зев, откуда текут человеческой крови потоки,
Если Итака и дом дороже мне. этого судна,
Если Энея почту я не так, как отца! Никогда-то
Не исчерпаю свою, хоть и выполню все, благодарность,
Если дышу, говорю, свет солнца вижу и небо,
Все — о, могу ли я стать непризнателен или забывчив? —
Он даровал мне; и то, что душа моя в брюхо Циклопу
Не угодила. Теперь хоть со светом жизни расстанусь,
Буду в земле схоронен, а не в этом, по крайности, брюхе.
Что испытал я в душе (если чувства в то время и душу
Страх у меня не отшиб!), когда увидал я, покинут,
Как уплываете вы по открытому морю! Хотел я
Крикнуть, да выдать себя побоялся Циклону. Улисс же
Криком вас чуть не сгубил: я видел — огромную глыбу
Тот от горы оторвал и далеко швырнул ее в море.
Видел затем: он кидал, как будто бы силой машины,
Дланью гигантской своей огромные с острова глыбы.
И охватил меня страх, не разбили бы волны и скалы
Судно, как будто бы сам я на нем пребывал, незабытый!
После ж того как побег вас от горькой кончины избавил,
Всю поперек он и вдоль обстранствовал в бешенстве Этну.
Лес отстраняя рукой, единственный глаз потерявши,
Он на Скалы налетал, и, вдаль оскверненные гноем
Руки свои протянув, проклинает ахейское племя,
И говорит: «О, когда б мне случай выдал Улисса
Иль из его молодцов хоть кого-нибудь — гнев мой насытить!
Съем я его потроха! Своею рукою изрежу
Тело, живое еще! До отказа я кровью наполню
Глотку! Члены его в челюстях у меня затрепещут!
Станет жизнь ни во что, станет легкой жизни утрата!»
Много, взбешенный, еще говорил; и в ужасе бледном
Был я, смотря на лицо с невысохшей кровью от раны,
Видя жестокую длань и впадину глаза пустую,
Члены и бороду, всю человеческой кровью залипшей,
Смерти я видел приход, — то было ничтожное горе!
Ждал я: он схватит меня, вот-вот мое тело потонет
В теле его. У меня из души не исчезла картина
Дня рокового, когда увидал я, как двадцать четыре
Спутника милых моих повергнуты были на землю;
Сам же он сверху налег, как лев налегает косматый,
И потроха их, и плоть, и кости с белеющим мозгом —
Полуживые тела — в ненасытную прятал утробу.
Дрожь охватила меня. Я стоял побелевший, со скорбью
Видел, как смачивал рот он кровавыми яствами, видел,
Как он выбрасывал их, с вином пополам изрыгая.
Воображал я — и мне такая же, бедному, участь!
Много подряд укрывался я дней, содрогался при каждом
Шорохе; смерти боясь, я с жадностью думал о смерти.
Голод я свой утолял желудями, травой и листвою,
Брошен и нищ, без надежд, на смерть и на казнь обреченный.
Много спустя увидал я корабль от земли недалеко,
Знаками стал о спасенье молить, сбежал к побережью;
Тронул Энея; н грек был судном принят троянским!
Ты мне теперь расскажи о себе, дорогой мой товарищ,
И о вожде, и о всех, что с тобою доверились морю».
Тот говорит, как Эол в глубинах державствует тускских,
Сам Гиппотад — царь Эол, что ветры в темнице содержит.
Их, заключенных в бурдюк, — достойный вниманья подарок! —
Вождь дулихийский увез; при их дуновенье попутном
Девять он суток прошел и увидел желанную землю.
Вскоре же после того, как девятая встала Аврора,
Спутники, побуждены завистливой жаждой добычи,
Мысля, что золото там, ремни распустили у ветров;
Как он обратно пошел по водам, по которым приехал,
И воротился корабль к царю эолийскому в гавань.
«После пришли, — он сказал, — в старинный мы град лестригона
Лама; была та земля под державою Антипатея.
Был я отправлен к нему, и со мною товарищей двое.
Бегством едва удалось спастись одному лишь со мною,
Третий из нас обагрил лестригонов безбожную землю
Кровью своей; за бегущими вслед подымается с войском
Антинатей; собирается люд; каменья и бревна
Стали кидать; подтопляют людей, корабли потопляют.
Только один избежал, который меня и Улисса
Вез; потеряв сотоварищей часть, в огорченье, о многом
Горько жалеючи, мы пристаем к тем землям, что взорам
Видимы там вдалеке; смотри, созерцай издалека
Остров, уж виденный мной. О ты, меж троян справедливец!
Чадо богини (затем, что окончилась брань и не враг ты
Нам, о Эней!), заклинаю, — беги от прибрежья Цирцеи!
Так же когда-то и мы, к прибрежью Цирцеи причалив,
Антипатея царя с необузданным помня Циклопом,
Не пожелали идти и порог преступить незнакомый.
Жребием избраны мы: я с верным душой Политеем,
И Эврилох, и еще Элпенор, что в вине неумерен,
И восемнадцать еще к Цирцеиным посланы стенам.
Только достигли мы их, у дворцового стали порога,
Тысяча сразу волков, и медведи меж ними, и львицы
Страху нагнали на нас, подбежав; но страх был напрасен:
Не собирались они терзать нам тело зубами, —
Ласково, наоборот, хвостами махали и наши
Сопровождали следы, к нам ластясь. Но вот принимают
Женщины нас и ведут по атриям, в мрамор одетым,
Прямо к своей госпоже. В красивом сидела покое
На возвышенье она, в сверкающей палле, поверх же
Стан был окутан ее золотистого цвета покровом.
Нимфы кругом. Нереиды при ней, — персты их не тянут
Пряжи, и нити они не ведут за собою, но злаки
Располагают, трудясь; цветов вороха разбирают
И по корзинам кладут различные зеленью травы.
Всей их работой сама управляет; и сила какая
В каждом листке, каково их смешение — все ей известно;
Не устает различать и, исследуя, взвешивать травы.
Вот лишь увидела нас, лишь мы поздоровались с нею,
Заулыбалась она и ответила нам на приветы.
Тотчас велела для нас замешать подожженного жира
С медом и долей вина, молоком разбавила кислым
И, чтоб остались они незаметны в той сладости, — соки
Трав подлила. Из рук чародейных мы приняли чаши.
Только лишь высохшим ртом мы жадно испили напиток,
Наших коснулась волос богиня жестокая тростью.
Стыдно рассказывать! Вдруг ершиться я начал щетиной
И уж не мог говорить; слова заменило глухое
Хрюканье, мордою став, лицо мое в землю уткнулось.
Рот — почувствовал я — закривился мозолистым рылом.
Шея раздулась от мышц, и руки, которыми чашу
Только что я принимал, следы от копыт оставляли.
То же с другими стряслось, — таково всемогущество зелий!
С ними я заперт в хлеву. Тут заметили мы, что не принял
Вида свиньи Эврилох: он один отстранился от чаши.
Если бы выпил и он, и доныне б я был в поголовье
Этих щетинистых стад; от него не узнал бы об этом
Бедствии нашем Улисс и отмстить не явился б Цирцее.
Белый Улиссу цветок вручил миролюбец Кидлений.
«Моли» он зван у богов. На черном он держится корне.
Вот, обеспечен цветком и в небесных уверен советах,
В дом он Цирцеин вошел. Приглашенный коварную чашу
Выпить, когда до него прикоснуться пыталась богиня,
Злостную он оттолкнул и мечом устрашил занесенным.
Руку ему и любовь даровала она. И, на ложе
Принят, товарищей он потребовал свадебным даром.
Нас окропляет она трав лучших благостным соком,
Голову нам ударяет другой оконечностью трости
И говорит словеса, словесам обратные прежним.
Дальше она ворожит — и вот, с земли подымаясь,
Все мы встаем: щетины уж нет, и ноги раздвоенной
Щель исчезает; опять есть плечи и ниже предплечий
Локти. И, сами в слезах, обнимаем мы льющего слезы,
Виснем на шее вождя и слов не находим сначала,
Кроме тех слов, что ему изъясняют признательность нашу.
Там задержались мы год; за это столь долгое время
Многое видел я там, обо многом узнал понаслышке.
Вот что поведала мне потихоньку одна из помощниц
Тех четырех, что у ней состоят при ее чародействах:
Раз, меж тем как мой вождь вдвоем прохлаждался с Цирцеей,
Мне показала она из белого мрамора образ
Юноши, а у него помещен был на темени дятел,
Сам же он в храме стоял, отменно украшен венками.
Кто он такой, почему почитается в храме священном,
Птица на нем почему? — я спросил, разузнать любопытен.
Та отвечала: «Изволь, Макарей; через это постигни
Силу моей госпожи. Так будь внимателен, слушай.
Чадо Сатурново, Пик, был прежде царем в авсонийских
Землях и страстно любил коней объезжать для сражений.
Изображенье его пред тобой; что был он прекрасен,
Видишь ты сам, вполне довериться статуе можешь.
Столь же прекрасен он был и душой. Еще не успел он
И четырех увидать пятилетних игрищ элидских.
Он красотою привлек рожденных в латинских нагорьях
Юных дриад; полюбили его божества ключевые,
Девы наяды, каких мчит Альбула в водах, Нумякий
И Аниена волна и Альп, быстрейший теченьем,
Пара стремнистый поток и Фарфар с приятною тенью;
Те, что в дубравном краю обитают у скифской Дианы
Или в озерах кругом, — но, всех отвергая, к одной лишь
Нимфе он нежность питал. Венилия будто бы нимфу
На Палатинском холме породила двуликому Яну,
Только созрела она и невестою стала, как тотчас
Пику была отдана, предпочтенному всем лаврентинцам.
Дивной была красоты, удивительней — пенья искусством.
«Певчей» — Канентой ее назвали. Дубравы и скалы
Двигать, зверей усмирять, останавливать длинные реки
Силой изустной могла и задерживать птиц пролетавших.
Голосом женщины раз напевала она свои песни,
Пик же ушел из дворца и в поля удалился Лаврента
Тамошних бить кабанов. Туда он верхом на горячем
Ехал коне и держал два дротика левой рукою,
Алой хламидой одет, золотою заколотой пряжкой.
В это же время пришла дочь Солнца в те же дубравы,
Чтоб на обильных холмах нарвать себе новых растений.
Имя носящий ее оставила остров Цирцея.
Юношу Пика едва, полускрытая чащей, узрела,
Остолбенела; из рук заповедные выпали травы.
Сразу до мозга костей огонь проницает Цирцею;
Только лишь в этом пылу собрала она первые мысли,
Хочет с предметом любви говорить, но коня верхового —
Чтоб подойти не могла — он погнал в окружении свиты.
«Не убежишь от меня, — хотя бы умчал тебя ветер, —
Если я знаю себя, и не стали бессильными свойства
Трав, и если меня не обманут мои заклинанья!»
Молвила так и тотчас создала бестелесного призрак
Вепря, ему пробежать перед взором царя повелела.
И показалось ему, что вепрь удаляется в чащу,
Где через гущу дерев коню невозможно пробраться.
Нечего медлить! И Пик, преследуя призрак добычи.
Мигом уже соскочил с дымящейся лошади наземь.
И, за мечтою гонясь, пешком углубляется в рощу.
Та же моленья твердит и слова ядовитые молвит
И непонятным богам непонятным заклятием служит —
Тем, от которого лик Луны белоснежной тускнеет
И на Отцовском челе собираются взбухшие тучи.
От заклинаний ее темнотой покрывается небо,
Мглу испаряет земля. По дорогам невидимым бродят
Спутники Пика, и сам государь остается без стражи.
Выбрала место и миг, — «Заклинаю твоими очами,
Что полонили мои, красотою твоей несравненной,
Сделавшей то, что — богиня — тебя умоляю! Сочувствуй
Пылу влюбленной! Прими всезрящее вечное Солнце
Тестем и, сердцем жесток, Титаниды не презри Цирцеи!» —
Молвила. Но и ее и моленья отверг он надменно
И отвечал: «Кто б ты ни была, твоим я не буду,
Пика другая пленит, и молю, чтобы долго пленяла!
Брачный союз осквернять я чужою не стану любовью, —
Ежели мне сохранят Каненту — дочь Янову — судьбы».
Снова мольбы попытав понапрасну, Титания молвит:
«Это тебе не пройдет! Не вернешься ты больше к Каненте.
Что оскорбленье, любовь и женщина могут, — узнаешь:
Оскорблена, влюблена и женщина тоже Цирцея!»
Дважды затем на восток обратилась и дважды на запад;
Палочкой трижды к нему прикоснулась и три заклинанья
Произнесла, — и бежит он, и сам удивляется бегу
Быстрому, как никогда, и пух замечает на теле;
И, возмущенный, что вот новоявленной птицей нежданно
В Лация рощи влетел, он твердым клювом деревья
Бьет в досаде своей, ветвям пораненья наносит.
Крылья же птицы хранят окраску пурпурной хламиды;
Прежняя пряжка его, золотая одежды заколка,
Стала пером: золотой вкруг шейки горит ожерелок.
Нет ничего уже в нем от прежнего Пика — лишь имя.
Спутники Пика меж тем понапрасну его призывали
Долго в полях и нигде отыскать не могли господина,
А Титаниду нашли; она уж расчистила воздух,
Ветрам и солнцу уже разрешила туманы рассеять.
Изобличают ее в преступленье и требуют Пика.
К силе прибегли; разить беспощадным готовы оружьем.
Вредные зелья она, ядовитые брызгает соки;
Ночь и полночных богов из Эреба, из Хаоса кличет,
Молитвословье творит завыванием долгим Гекате.
С мест повскакали своих — сказать удивительно! — рощи,
И застонала земля, побледнело вдруг дерево рядом,
Крапом меж тем на лугу заалели кровавые капли,
Камни и те издают как будто глухое мычанье;
Лают как будто бы псы; земля в отвратительных змеях
Лоснится, а над землей — прозрачные души порхают.
И в изумленье толпа, устрашилась чудес. Устрашенным
Тростью волшебной она удивленные тронула лица, —
И от касанья того различные чудища-звери
В юношей входят. Никто не остался в обличий прежнем.
Феб, склоняясь, уже налегал на Тартессии берег.
Но понапрасну ждала — душой и очами — Канента
Мужа. Челядь меж тем и народ по лесам разбежались
В поисках, перед собой освещая огнями дорогу.
Мало того что рыдала она, что в грудь ударяла,
Волосы в горе рвала, — хоть все это было; из дому
Вырвалась и по полям латинским блуждала в безумье.
Шесть наступивших ночей и столько же солнца восходов
Зрели ее, как она, без сна и без пищи, по воле
Случая, взад и вперед по горам и долинам бродила.
Видел последним ее, утомленную плачем и бегом,
Тибр, — как тело она преклонила на берег холодный.
Там, слезой исходя, страданьем рожденную песню
Петь начала, и звучал чуть слышно жалобный голос, —
Так, умирая, поет свою песню предсмертную лебедь.
Тонкая плоть наконец размягчилась от плача; помалу
Чахла она, а потом в воздушном исчезла пространстве.
Слава, однако, поднесь за местом осталась. Камены
Древние Певчим его нарекли по прозванию нимфы».
Вот что за длительный год мне рассказано было, что сам я
Видел. Но там засидясь и ленивыми став от отвычки,
Мы получаем приказ вновь плыть, вновь парус наставить.
Тут же Титания нам предсказала, что снова неверный
Ждет нас и длительный путь и опасности в море суровом.
Взял меня страх, признаюсь, и причалил я к этому брегу».
Кончил рассказ Макарей. Тут Энея кормилица в урне
Мраморной скрыта была, на холме же стих краткий начертан:
«Здесь Кайету — меня — благочестьем известный питомец
В должном пламени сжег, из аргосского пламени вырвав».
Вот отвязали причал, к прибрежным кустам прикрепленный,
И покидают дворец худословной богини, от козней
Дальше бегут и приходят в леса, где в темных туманах
Тибр с его желтым песком пробивается к морю. Энею
Дом достается и дочь рожденного Фавном Латина,
Но не без брани. Война разгорелась вскоре с жестоким
Племенем. Турн свирепел, за жену нареченную гневен.
С Лацием вся вступает в борьбу Тиррения; долго
В бранных тревогах войска добиваются трудной победы.
Каждый помогой извне свою рать увеличить стремится.
Скоро рутулов уже и троян многочисленны стали
Станы; не тщетно Энеи отправлялся к порогу Эвандра;
Венул же тщетно ходил к беглецу Диомеду в великий
Город его. Диомед под державою Япига Давна
Мощную крепость возвел и полями владел, как приданым.
Передал Венуд ему поручения Турновы, с просьбой
Помощь войсками подать, но герой этолийский сослался
На недостаточность войск; на войну посылать не хотел он
Тестя народы, а сам людей не имел-де, которых
Вооружить бы он мог: «Не подумай, что я измышляю,
И хоть страданья опять обновляются повестью горькой,
Я потерплю и о всем расскажу. Лишь в пепле погибла
Троя, и Пергам стал данайского пламени пищей,
Тут нарикинскин герой похитил леву у Девы,
Кару на всех наложил, что ему одному полагалась.
Все мы раскиданы, мчат нас в море враждебные ветры,
Молдии, ливень и мрак, неистовство неба и моря, —
Все мы, данайцы, снесли; Кафарей был вершиною бедствий.
Не задержусь, излагая подряд все бедствия наши, —
Грекам казалось тогда, что готов и Приам их оплакать.
Я же, заботой храним доспехи носящей Минервы,
Ею был вырван у волн, — и опять от родного отринут
Аргоса я. Не забыв о ране давнишней, Венера
Гонит благая меня. Так много трудов претерпел я
И на широких морях, и в военных на суше бореньях,
Что называл, и не раз, счастливыми тех, что погибли
Вместе от бури одной, Кафареем жестоким в пучину
Погружены. Я жалел, что не был одним из погибших.
Крайние беды терпя, сотоварищи в бурях и бранях
Духом упали, конца запросили блужданий; и Акмон,
Нравом горячий всегда, а несчастьем еще раздраженный,
Молвил: «Осталось ли что, чего бы терпение ваше
Не одолело, мужи? Что могла бы еще Киферея
Сделать, когда б захотела? Пока ждем худшего в страхе,
Время молитвы творить; когда ж нет участи хуже, —
Страх под пятою тогда: спокойна вершина несчастий.
Пусть же послушает, пусть! Пусть нас ненавидит, как ныне,
И Диомеда, в всех! По всю ее ненависть дружно
Мы презираем! Для нас ее сила немногого стоит!»
Так говоря, оскорблял Венеру враждебную Акмон,
Воин плевронский, и в ней возбуждал ее давнюю злобу.
Это не многим пришлось по душе: друзья остальные
Все порицали его; когда ж он сбирался ответить,
Тоньше стал голос его, и уменьшилась сила, и волос
Вдруг превращается в пух; покрывается пухом и шея
Новая, грудь и спина; на руках появляются перья
Крупные, локти ж его изгибаются в длинные крылья;
Большая часть его ног становится пальцами; рогом
Затвердевают уста и концом завершаются острым.
Идас и Лик в изумленье глядят и Никтей с Рексенором,
Смотрит Абант, поражен; но пока поражаются, тот же
Вид принимают они. И большая доля отряда
Вдруг поднялась и, крылами плеща, вкруг весел кружится.
Ежели спросишь про вид нежданных пернатых, — то были
Не лебедями они, с лебедями, однако же, схожи.
Еле приплыл я сюда, где тестя Давна сухие
Принадлежат мне поля, и лишь малая свита со мною».
Повесть окончил Ойнид; и посол Калидонское царство
И Певкетейский залив и поля мессапийские бросил,
Видел пещеру он там, затененную частой дубравой;
Каплями в ней проступает вода; там Пан обитает —
Полукозел. До того обитали в ней некогда нимфы.
Здесь апулийский пастух испугал их однажды, и девы
Прочь убежали скорей, не выдержав первого страха.
Вскоре, как в чувство пришли и смешон им пастух показался,
Мерным движением ног закружили они хороводы.
Стал насмехаться пастух, подражая им, прыгал по-сельски
И деревенскую брань к словам добавлял непристойным.
Он замолчал лишь тогда, как закрылась гортань древесиной;
Дерево соком своим повадки его обличает:
Дикой маслины плоды на зазорный язык указуют
Горечью — грубостью слов продолжают они отзываться.
Как возвратились послы и отказ принесли в этолийском
Войске, рутулы одни, без подмоги чужой, продолжают
Раз начатую войну. С обеих сторон было много
Пролито крови. Вот Турн к сосновым подносит обшивкам
Алчный огонь, и страшит пощаженных волнами пламя.
Вот уже воск и смолу и все, что огонь насыщает,
Мулькибер жадно сжигал; к парусам по высокой он мачте
Полз, и скамьи для гребцов дымились в судах крутобоких,
Вспомнив, что наверху те сосны срублены Иды,
Мать святая богов наполнила воздух гуденьем
Меди, звенящей о медь, и шумом буксовых дудок.
Черный воздушный простор на львах прирученных проехав,
Молвила: «Тщетно в суда ты пожар святотатственный мечешь,
Турн, я спасу корабли! Не могу потерпеть, чтобы пламя
Едкое ныне сожгло дубрав моих части и члены!»
И возгремело в выси, лишь сказала богиня; за громом
Крупный низринулся дождь со скачущим градом, и воздух,
Взбухшее море и ветр возмущая для сшибки внезапной,
Между собою бои сыновья начинают Астрея.
Силу из них одного использовав, Матерь благая
Флота фригийского вдруг обрывает пеньковые верви;
Мчит корабли на боку и вдали погружает в пучину.
Тут размягчилась сосна, древесина становится телом,
В головы, в лица людей превращаются гнутые кормы.
И переходят в персты и в ноги плывущие весла.
Бок остается собой, как был; в нутре корабельном
Ребра скрытые днищ в спинные хребты превратились;
Реи руками уже, волосами уж вервия стали.
Цвет, как и был, — голубой: в волнах, которые раньше
Страх наводили на них, ведут свои девичьи игры
Нимфы морские; они, уроженки суровых нагорий,
Нежную славят волну и свое забывают рожденье.
Но одного не забыв, — как много опасностей в бурю
Перетерпели они, — всегда подставляли ладони
Гибнущим в море судам — но не тем, где плыли ахейцы.
Фригии помня беду, ненавидели девы пеласгов,
Радостным взором они Неритийского судна обломки
Встретили; радостно им было видеть корабль Алкиноя,
Преображенный в утес и наросший на дерево камень.
В нимф морских превратились суда, и явилась надежда,
Что, убоявшись чудес, рутул воевать перестанет.
Тщетно! Есть боги свои у обеих сторон, а в согласье
С ними и доблесть души. И уже не приданые земли
Цель их, не тестя престол, не ты, о Лавиния дева, —
Им лишь победа нужна. Воюют, чтоб только оружья
Им не сложить. Наконец увидала Венера, что в битве
Сын одолел. Турн — пал. И Ардея пала, которой
Турн могуществом был. Лишь только в огне беспощадном
Город пропал и его под теплою скрылись золою
Кровли, из груды углей до тех пор неизвестная птица
Вдруг вылетает и с крыл стряхает взмахами пепел.
Голоса звук, худоба, и бледность, и все подобает
Пленному городу в ней; сохранила она и названье
Города, бьет себя в грудь своими же крыльями цапля.
Но небожителей всех и даже царицу Юнону
Старый свой гнев отложить побудила Энеева доблесть.
А между тем, укрепив молодого державу Иула,
Предуготовленным стал для Олимпа герой Кифереин.
Стала богов обходить всеблагая Венера и, шею
Нежно обвив у отца, говорила: «Ко мне ты жестоким
Не был, отец, никогда, — будь ныне, молю, подобрее!
Дай ты Энею теперь моему, которому дедом
Стал ты по крови моей, божественность, пусть небольшую!
Лишь бы ты что-нибудь дал! Довольно того, что он видел
Раз тот мрачный предел и прошелся по берегу Стикса!»
Боги сочувствуют все; и царицы-супруги недвижным
Не остается лицо; и она соглашается кротко.
«Оба, — отец говорит, — вы достойны небесного дара,
Тот, о кои просишь, и ты, просящая. Все ты получишь», —
Он провещал. В восторге она и отцу благодарна.
Вот по воздушным полям, голубиной влекомая стаей,
К брегу Лаврента спешит, где вьется, одет камышами,
К близкому морю стремясь речною волною, Нумикий.
Повелевает ему, что смерти подвластно, с Энея
Смыть и бесшумной волной все смытое вынести в море.
Рогоноситель приказ выполняет Венеры; что было
Смертного в сыне ее, своей очищает волною,
Что же осталось — кропит. Так лучшая доля — сохранна.
Преображенную плоть натирает она благовоньем,
Что подобает богам, и, амброзией с нектаром сладким
Уст коснувшись его, в божество превращает, Квириты
Бога зовут «Индигет», алтари ему строят и храмы.
После Аксаний владел — именован двояко — и Альбой,
И всей латинской землей. Ему же наследовал Сильвий.
Им порожденный Латин получил повторенное имя,
Также и скипетр. За ним знаменитым владыкой был Альба;
После Эпит; за ним Капет и Капид управляли,
Раньше, однако, Капид. Потом перешла к Тиберину
Власть. Он в тускской земле, в волнах утонувши потока,
Дал свое имя реке. От него же родился и Ремул
С Акротом буйным. Из них был Ремул старше годами;
Ремул от грома погиб, сам грома удару подобен.
Акрот царскую власть, поступая разумнее брата,
Храброму передает авентинцу. Лежит он зарытый
Там же, где царствовал он, на холме, его имя принявшем.
Прока верховную власть над народом держал палатинским.
В те времена и Помона жила. Ни одна из латинских
Гамадриад не блюла так усердно плодового сада
И ни одна не заботилась так о древесном приплоде.
Имя ее — от плодов. Ни рек, ни лесов не любила;
Села любила она да с плодами обильными ветви.
Правой рукою не дрот, но серп искривленный держала;
Им подрезала она преизбыточность зелени или
Рост укрощала усов; подрезала кору и вставляла
Ветку в нее, чужеродному сок доставляя питомцу.
Не допускала она, чтобы жаждой томились деревья.
Вьющихся жадных корней водой орошала волокна.
Тут и занятье и страсть, — никакого к Венере влеченья!
Все же насилья боясь, от сельчан запирала девица
Доступ к плодовым садам; не пускала мужчин и боялась.
Что тут ни делали все, — мастера на скаканье, сатиры
Юные или сосной по рогам оплетенные Паны,
Даже Сильван, что всегда своих лет моложавее, боги
Все, что пугают воров серпом или удом торчащим, —
Чтобы Помоной владеть? Однако же чувством любовным
Превосходил их Вертумн. Но был он не более счастлив.
Сколько он ей, — как у грубых жнецов полагается, — в кошах
Спелых колосьев носил — и казался жнецом настоящим!
Часто в повязке бывал из травы свежескошенной, словно
Только что сам он косил иль ряды ворошил; а нередко
С дышлом в могучей руке, — поклясться было бы можно,
Что утомленных волов из плуга он только что выпряг.
То подчищателем лоз, садоводом с серпом появлялся;
То на стремянку влезал, как будто плоды собирая;
Воином был он с мечом, с тростинкой бывал рыболовом.
Так он обличья менял, и был ему доступ свободный
К деве, и вольно он мог веселиться ее созерцаньем.
Раз, наконец, обвязав себе голову пестрой повязкой,
С палкой, согнувшись, покрыв себе голову волосом белым,
Облик старухи приняв, он в холеный сад проникает
И, подивившись плодам, говорит: «Вот сила так сила!»
И, похвалив, ей несколько дал поцелуев, — однако
Так целовать никогда б старуха не стала! Садится
На бугорок и на ветви глядит с их грузом осенним.
Рядом был вяз и на нем — лоза в налившихся гроздьях;
Он одобряет их связь и жизнь совместную хвалит.
«Если бы ствол, — говорит, — холостым, без лозы, оставался,
Кроме лишь зелени, нам ничем бы он не был приятен.
Также и эта лоза, что покоится, связана с вязом,
Если б безбрачной была, к земле приклоненной лежала б.
Этого дерева ты не внимаешь, однако, примеру:
Брачного ложа бежишь, ни с кем сочетаться не ищешь.
Если бы ты пожелала! Сама не знавала Елена
Стольких просящих руки, ни та, что когда-то лапифов
Вызвала бой, ни Улисса жена, смельчака среди робких.
Ныне, меж тем как бежишь и просящих тебя отвергаешь,
Тысяча ждет женихов, — и боги, и полубоги,
Все божества, что кругом населяют Альбанские горы.
Ежели умная ты и делаешь хорошего брака,
Слушай старуху меня, потому что люблю тебя больше
Всех, не поверишь ты как! Не думай о свадьбах обычных,
Другом постели своей Вертумна ты выбери. Смело
Я поручусь за него, — затем, что себя он не знает
Лучше, чем я. Не странствует он где придется по миру,
Здесь он, и только, живет. Он не то что обычно другие, —
Как увидал, так влюблен. Ты первым его и последним
Пламенем будешь. Тебе он одной посвятит свои годы.
Знай еще, что он юн, что его наградила природа
Даром красы, хорошо подражает он образам разным,
Что ни прикажешь, во все обратится он, если захочешь.
Вкус не один ли у вас? Твои он плоды получает
Первый и с радостью дар из рук твоих разве не примет?
Но не желает уже он с деревьев твоих урожая,
С соками нежными трав, воспитанных садом тенистым, —
Кроме тебя, ничего! Над пылающим сжалься! Поверь же,
Все, что он просит, прошу за него я моими устами.
Мести побойся богов, — идалийки, которая недруг
Жестких сердец, не гневи и злопамятной девы Рамнузской!
Чтоб увеличить твой страх, — ибо старость меня научила
Многому, — я расскажу о делах, известных на Кипре
Каждому, — легче тогда убедишься и сердцем смягчишься.
Анаксарету узрел, старинною тевкровой кровью
Знатную, Ифис, — а сам человек он был низкого рода.
Только ее он узрел — и весь загорелся любовью.
Долго боролся с собой, но когда увидал, что безумья
Разумом не победить, пришел, умоляя, к порогу.
Жалкое чувство свое он поведал кормилице; молит
Не отвергать его просьб, призывает питомицы имя.
К каждому он из рабов приближался со льстивою речью,
Голосом всех он просил, в тревоге, помочь доброхотно.
Часто свои поручал он признания нежным дощечкам,
Сам же в то время венки, орошенные влагою слезной,
Вешал на двери ее; простирал он на твердом пороге
Нежное тело свое и замок проклинал злополучный.
Анаксарета ж — глуха, как прибой при поднявшемся Австре,
Жестче железа она, что огонь закалил норикийский,
Тверже, чем камень живой, покуда он с корня не сорван.
Все отвергает его и смеется — к жестоким поступкам
Гордые злобно слова добавляет; надеяться даже
Не позволяет ему; и не вытерпел длительной муки
Ифис и, став у дверей, произносит последнее слово:
«Ты победила меня! Отныне уже я не буду
Больше тебе докучать. Триумф свой радостный празднуй!
Ныне «пеан!» восклицай, увенчайся блистательным лавром!
Ты победила! — умру; веселись, о железное сердце!
Ты поневоле меня хоть похвалишь за что-нибудь; чем-то
Стану любезен тебе, мою ты признаешь заслугу.
Все же не раньше мое о тебе прекратится томленье,
Нежели кончится жизнь! Зараз двух светов лишусь я.
Но не устами молвы о моей известишься кончине, —
Чтобы сомнения снять, сам буду я здесь, пред тобою,
Пусть бездыханная плоть насытит жестокие очи!
Если ж, о Вышние, вы на людские взираете судьбы,
То вспомяните меня: просить уж язык мой не в силах
Большего. Сделайте так, чтобы долго меня вспоминали:
Жизнь мою славы лишив, вековечную дайте мне славу!»
Молвил; а сам к косякам, украшавшимся часто венками,
Влажные очи свои подымая и бледные руки,
К притолоке он узлом тесьму привязал и, промолвив:
«По сердцу ль этот венок жестокой тебе и безбожной?» —
Голову вставил в тесьму, к любимой лицом обращенный;
И, опустившись, в петле злосчастная тяжесть повисла, —
И ударяема ног движением трепетным, словно
Стоном ответила дверь и, открывшись, ужасное дело
Свету явила. Рабы закричали. Подняв, его тело
К матери в дом отнесли, — отец к тому времени умер.
Та, прижимая к груди, обнимая холодные члены
Сына, сказала все те, что несчастным родителям впору,
Все совершила она, матерям что впору несчастным, —
Вот через город ведет плачевное шествие скорби,
Желтое тело к костру провожая на смертных носилках.
Дом находился как раз на пути прохожденья унылой
Этой процессии; звук ударов по груди до слуха
Анаксареты достиг, — бог Мститель ее беспокоил.
Молвит, однако; «Взгляну на печальный обряд!» — и в волненье
Всходит на вышку дворца, где открыты широкие окна.
Но увидала едва на носилках лежащее тело,
Окоченели глаза, побледнело лицо и из тела
Будто вся кровь отлилась. Попыталась обратно ногами
Переступить, — не могла. Головой повернуться хотела —
Тоже не в силах; уже занимает помалу все тело
Камень, что ранее был в бесчувственном сердце. Не думай,
Это не вымысел, нет: сохраняется статуя девы
На Саламине поднесь. Там есть и Венеры Смотрящей
Храм. Не забудь же о том, что слышала ты, моя нимфа, —
Долгую гордость откинь и с влюбленным — молю — сочетайся!
И да не тронет твоих мороз весенний плодовых
Завязей, да не стряхнет и цветов стремительный ветер!»
Бог, столь много пред ней понапрасну менявший обличий,
Сделался юношей вновь; старушечьи все он откинул
Приспособленья; таким пред нею явился, какое
Солнце бывает, когда лучезарно блистающим ликом
Вдруг победит облака и уже без препятствий сияет.
Хочет он силою взять; но не надобно силы. Красою
Бога пленилась она и взаимную чувствует рану.
Воин Амулий потом авсонийскою правил страною,
Прав не имея на то, и Нумитору-старцу вернули
Внуки державу его. Был в праздник Палилий заложен
Град укрепленный. Но с ним старшины сабинов и Таций
Начали брань: и, в крепость открыв им доступ, Тарпейя
Должную казнь приняла, раздавлена грудой оружья.
Курин сабинских сыны меж тем, как стихшие волки,
Голос зажали в устах, и готовы напасть на заснувших
Крепко людей, и стремятся к вратам, которые запер
Наглухо сам Илиад. Одни лишь врата отомкнула
Дочь Сатурна и их повернула бесшумно на петлях.
Только Венера одна услыхала движенье засова.
Створу закрыла б она, да только богам невозможно
Дело богов пресекать. Близ Яна местами владели
Нимфы Авсонии, ток населяя ключа ледяного.
Их попросили помочь. Справедливой богининой просьбе
Нимфы не внять не могли. Потока подземные воды
Вывели тотчас из недр. Но ворота открытые Яна
Были доступны еще, загражден путь не был водою.
Вот под обильный родник подложили они желтоватой
Серы и в жилах пустых дымящий битум запалили.
Силой обоих веществ проникает в глубины истоков
Пар. Дерзавшие в спор вступить с альпийскою стужей,
Самому пламени вы теперь не уступите, воды!
Возле обеих дверей огненосные брызги дымятся.
Вот ворота, что не впрок для суровых доступны сабинов,
Новым ручьем преграждаются. В бой успевают собраться
Воины спавшие; их на сражение Ромул предводит.
Римская вскоре земля телами покрылась сабинов,
Также телами своих; и с кровью свежею зятя
Тестя горячую кровь смешал тут меч нечестивый.
Все же они предпочли брань миром окончить и спора
Лучше мечом не решать, и стал содержавствовать Таций.
После кончины его ты, Ромул, обоим народам
Равно законы давал, и Марс, свой шлем отлагая,
С речью такой обратился к отцу и бессмертных и смертных:
«Время, родитель, пришло, — поскольку на твердой основе
Римское дело стоит, от вождя одного не завися, —
Те обещанья, что мне ты давал и достойному внуку,
Выполнить и, от земли унеся, поместить его в небе!
Ты мне когда-то сказал при соборе Бессмертных, — я это
Помню, в памяти я словеса сохраняю святые! —
Будет один: его вознесешь к лазурям небесным.
Так ты сказал, и твои да исполнятся ныне вещанья!»
И Всемогущий кивнул и черными тучами небо
Скрыл, и от грома его и от молний был ужас во Граде.
Знаменье в этом признав, что дано ему сына похитить,
На колесницу взошел, опершись на копье, и кровавым
Дышлом коней тяготя, погнал их, бичом ударяя,
Неустрашимый Градив и, скоро спустись по простору,
Остановил и сошел на лесистом холме Палатинском.
Перед народом своим отправлявшего суд государев
Он Илиада унес. В дуновеньях воздушных распалось
Смертное тело его, — так, мощною брошен пращою,
Обыкновенно свинец распадается в небе далеко.
Вид он прекрасный обрел, достойнейший трапез высоких, —
В новом он облике стал трабею носящим Квирином.
Видя, как, мужа лишась, Герсилия плачет, Юнона
Тотчас Ириде своей по дуге семицветной спуститься
К ней, одинокой, велит и такие слова передать ей:
«О латинского ты и сабинского племени слава,
Жен всех лучше жена! Достойная раньше такого
Мужа, супругой теперь достойная зваться Квирина,
Слезы свои осуши! И если хочешь супруга
Видеть, за мною иди, к той роще, одевшей Квиринов
Холм, которою храм царя затеняется римлян!»
Повиновалась и, вниз по радуге снидя на землю,
Эту, как велено, речь Герсилии молвит Ирида.
Та застыдилась; едва подымая глаза, говорит ей:
«Ты, о богиня! Твое неизвестно мне имя, однако
Вижу богиню в тебе! — о, веди, о, веди и супруга
Взору яви моему! Коль судьбы даруют один лишь
Раз мне увидеть его, примирюсь, что взят он на небо!»
Сказано — сделано. Вот взошли с Тавмантестой Девой
Вместе на Ромулов холм. И вдруг перед ними на землю
С неба упала звезда. От света ее загоревшись,
С тою звездою взвились у Герсилии волосы в небо.
В руки, знакомые ей, там принял жену основатель
Римского града, сменил он и тело ее и прозванье:
Горою стал величать, споклоняемой богу Квирину.
КНИГА ПЯТНАДЦАТАЯ
Но возникнет вопрос, кто б мог столь великого груза
Бремя нести и такого царя унаследовать скипетр.
Первый в решеньях тогда — глас общий народа — назначил
Славного Нуму. Ему недостаточно было, однако,
Ведать сабинов устав; он широкой душою иного
Жаждал — начал искать о природе вещей наставлений.
Новой заботой влеком, родные он Курии бросил;
В город направился тот, Геркулеса когда-то принявший.
И на вопрос его, кто был греческих стен становитель
На италийских брегах, ответил один из старейших
Жителей тамошних мест, старинные помнивший годы:
Есть преданье, что сын богатый Юпитера с моря
На иберийских конях к берегам Лакиния прибыл
Счастливо; стали бродить по мягким стада луговинам,
Сам же в дом он вошел к Кротону, под гостеприимный
Кров и по долгим трудам вкушал там заслуженный отдых.
А уходя, предсказал: «Со временем будет построен
Город внуками здесь», — и были верны предсказанья.
Некогда в Аргосе жил рожденный Ал_е_моном некто
М_и_скел, — в те времена олимпийцам любезнейший смертный.
Раз, наклонившись над ним, отягченным тяжелой с дремотой,
Палиценосец сказал: «Оставь-ка родные пределы,
К дальнему Эзару путь держи, к каменистому устью!»
Если ж не внимет приказ, угрожал ему многим и страшным.
И одновременно прочь и виденье и сон отлетели.
Алемонид поднялся и с притихшей душой вспоминает
Сон, и борются в нем два разные долго решенья:
Бог велит уходить, а законы уйти запрещают, —
Смертною казнью казнят пожелавшего родины новой.
Светлое солнце главу лучезарную спрятало в море,
Ночь же главу подняла, венчанную звезд изобильем.
Бог появляется вновь и свои повторяет веленья;
Если ж не внимет приказ, — грозит ему б_о_льшим и худшим.
М_и_скела страх обуял, и решил он родимых пенатов
К новым местам перенесть; возник тут в городе ропот,
И обвиняли его в нарушенье закона. Дознанье
Кончили судьи; вина без свидетелей всем очевидна.
К вышним тогда обратил и уста и ладони несчастный:
«О, по веленью небес двенадцать трудов совершивший,
Ныне молю, — помоги! Ведь ты — преступленья виновник».
Древний обычай там был, по камешкам белым и черным,
Брошенным в урну, решать, казнить или миловать должно.
Вынесли и на сей раз решенье печальное: черный
Камешек всеми подряд опускается в грозную урну.
Но, для подсчета камней лишь ее опрокинули, видят, —
Всех до единого цвет из черного сделался белым!
Белых наличье камней оправдательных — дар Геркулеса —
Алемонида спасло. Он отца Амфитрионида
Благодарит и плывет Ионийским морем с попутным
Ветром; уже и Тарент минует он лакедемонский,
Уж Сибарид в стороне остается, Нерет салентинский,
Также Турийский залив и Темеса и Янига нивы.
Все эти земли пройдя, берегов не теряя из виду,
Мискел нашел наконец вещаньем указанный Эзар.
Неподалеку был холм, — святые Кротоновы кости
Там покрывала земля. Он в этой земле по веленью
Стены возвел и нарек Кротоновым именем город.
Верным преданием так утверждается место, где новый
Город греками был в италийских основан пределах.
Был здесь из Самоса муж. Однако он Самос покинул,
С ним и самосских владык. Ненавидя душой тиранию,
Сам он изгнанье избрал. Постигал он высокою мыслью
В далях эфира — богов; все то, что природа людскому
Взору узреть не дает, увидел он внутренним взором,
То же, что духом своим постигал он с бдительным тщаньем,
Все на потребу другим отдавал, и т_о_лпы безмолвных,
Дивным внимавших словам — великого мира началам,
Первопричинам вещей, — пониманью природы учил он:
Чт_о_ есть бог; и откуда снега; отчего происходят
Молнии — бог ли гремит иль ветры в разъявшихся тучах;
Землю трясет отчего, что движет созвездия ночи;
Все, чем таинственен мир. Он первым считал преступленьем
Пищу животную. Так, уста он ученые первый
Для убеждений таких разверз, — хоть им и не вняли:
«Полноте, люди, сквернить несказанными яствами тело!
Есть на свете и хлеб, и плоды, под которыми гнутся
Ветви древесные; есть и на лозах налитые гроздья;
Сладкие травы у вас, другие, что могут смягчиться
И понежнеть на огне, — у нас ведь никто не отымет
Ни молока, ни медов, отдающих цветами тимьяна.
Преизобилье богатств земля предлагает вам в пищу
Кроткую, всем доставляет пиры без буйства и крови.
Звери — те снедью мясной утоляют свой голод; однако
Звери не все: и конь и скотина травою лишь живы.
Те ж из зверей, у кого необузданный нрав и свирепый, —
Тигры, армянские львы с их злобой горячей, медведи,
Волки лютые — тех кровавая радует пища.
Гнусность какая — ей-ей! — в утробу прятать утробу!
Алчным телом жиреть, поедая такое же тело,
Одушевленному жить умерщвлением одушевленных!
Значит, меж стольких богатств, что матерью лучшей, землею,
Порождены, ты лишь рад одному: плоть зубом жестоким
Рвать на куски и терзать, возрождая повадки Циклопов?
Значит, других не губя, пожалуй, ты даже не мог бы
Голод умиротворить неумеренно жадного чрева?
Древний, однако же, век, Золотым называемый нами,
Только плодами дерев да травой, землей воспоенной,
Был удовольствован; уст не сквернил он животною кровью.
Птицы тогда, не боясь, безопасно детали под небом
И по просторам полей бродил неопасливо заяц;
За кровожадность свою на крюке не висела и рыба.
Не было вовсе засад, никто не боялся обмана,
Все было мирно тогда. Потом, меж смертными первый, —
Кто — безразлично — от той отвратился еды и впервые
В жадное брюхо свое погружать стал яства мясные.
Он преступлению путь указал. Зверей убиеньем
Часто бывал и дотоль согреваем клинок обагренный.
Не было в этом вины: животных, которые ищут
Нас погубить, убивать при всем благочестии можно, —
Именно лишь убивать, но не ради же чревоугодья!
Дальше нечестье пошло; и первою, предполагают,
Жертвою пала свинья за то, что она подрывала
Рылом своим семена, пресекая тем года надежду.
После козел, объедавший лозу, к алтарю приведен был
Мстителя Вакха: двоим своя же вина повредила.
Чем провинились хоть вы, скот кроткий, овцы, на пользу
Людям рожденные, им приносящие в вымени нектар?
Овцы, дающие нам из собственной шерсти одежды,
Овцы, жизнью своей полезные больше, чем смертью?
Чем провинились волы, существа без обмана и злобы, —
Просты, безвредны всегда, рождены для труда и терпенья?
Неблагодарен же тот, недостоин даров урожая,
Кто, отрешив вола от плуга кривого, заколет
Пахаря сам своего; кто работой натертые шеи,
Коими столько он раз обновлял затвердевшую ниву,
Столько и жатв собирал, под ударом повергнет секиры!
Мало, однако, того, что вершится такое нечестье, —
В грех вовлекли и богов; поверили, будто Всевышний
Трудолюбивых быков веселиться может закланью!
Жертва, на ней ни пятна, наружности самой отменной, —
Пагубна ей красота! — в повязках и золоте пышном
У алтаря предстоит и, в незнанье, молящему внемлет;
Чувствует, как на чело, меж рогов, кладут ей колосья, —
Ею возделанный хлеб, — и, заколота, окровавляет
Нож, который в воде, быть может, приметить успела.
Тотчас на жилы ее, изъяв их из тела живого,
Смотрят внимательно, в них бессмертных намеренья ищут!
И почему человек столь жаждет еды запрещенной?
Так ли себя насыщать вы дерзаете, смертные? Полно!
О, перестаньте, молю. Прислушайтесь к добрым советам!
Если кладете вы в рот скотины заколотой мясо,
Знайте и чувствуйте: вы — своих хлебопашцев едите.
Бог мне движет уста, за движущим следовать богом
Буду, как то надлежит. Я Дельфы свои вам открою,
Самый эфир, возвещу я прозренья высокого духа;
Буду великое петь, что древних умы не пытали,
Скрытое долго досель. Пройти я хочу по высоким
Звездам; хочу пронестись, оставивши землю, обитель
Косную, в тучах; ступать на могучие плечи Атланта.
Розно мятущихся душ, не имеющих разума, сонмы
Издали буду я зреть. Дрожащих, боящихся смерти,
Ныне начну наставлять и с_у_деб чреду им открою.
О человеческий род, страшащийся холода смерти!
Что ты и Стикса, и тьмы, что пустых ты боишься названий, —
Материала певцов, — воздаяний мнимого мира?
Баши тела — их сожжет ли костер или время гниеньем
Их уничтожит — уже не узнают страданий, поверьте!
Души одни не умрут; но вечно, оставив обитель
Прежнюю, в новых домах жить будут, приняты снова.
Сам я — помню о том — во время похода на Трою
Сыном Панфеевым был Эвфорбом, которому прямо
В грудь засело копье, направлено младшим Атридом.
Щит я недавно узнал, что носил я когда-то на шуйце, —
В храме Юноны висит он в Абантовом Аргосе ныне.
Так: изменяется все, но не гибнет ничто и, блуждая,
Входит туда и сюда; тела занимает любые
Дух; из животных он тел переходит в людские, из наших
Снова в животных, а сам — во веки веков не исчезнет.
Словно податливый воск, что в новые лепится формы,
Не пребывает одним, не имеет единого вида,
Но остается собой, — так точно душа, оставаясь
Тою же, — так я учу, — переходит в различные плоти.
Да не поддастся же в вас благочестие — жадности чрева!
О, берегись, говорю, несказанным убийством родные
Души из тел изгонять! Пусть кровь не питается кровью.
Раз уж пустился я плыть по открытому морю и ветром
Парус напружен, — скажу: постоянного нет во вселенной,
Все в ней течет — и зыбок любой образуемый облик.
Время само утекает всегда в постоянном движенье,
Уподобляясь реке; ни реке, ни летучему часу
Остановиться нельзя. Как волна на волну набегает,
Гонит волну пред собой, нагоняема сзади волною, —
Так же бегут и часы, вослед возникая друг другу,
Новые вечно, затем что бывшее раньше пропало,
Сущего не было, — все обновляются вечно мгновенья.
Видишь, как, выйдя из вод, к рассвету тянутся ночи,
Ярко сияющий день за черною следует ночью.
Цвет не один у небес в то время, как, сковано дремой,
Все в утомлении спит; иль в час, когда Светоносен,
Всходит на белом коне; тогда ли, когда на рассвете
Паллантиада весь мир, чтобы Фебу вручить, обагряет.
Даже божественный щит, подымаясь с земли преисподней,
Ал, возникая, и ал, скрываясь в земле преисподней,
Но белоснежен вверху затем, что природа эфира
Благоприятнее там и далеко земная зараза.
Также Дианы ночной не может остаться единым
Облик, меняется он постоянно со сменою суток:
Месяц растущий крупней, а месяц на убыли — меньше.
Что же? Не видите ль вы, как год сменяет четыре
Времени, как чередом подражает он возрастам нашим?
Маленький он, сосунок, младенческим летам подобен
Ранней весной; ярка и нежна, еще сил не набравшись,
Полнится соком трава, поселян услаждая надеждой;
Все в это время цветет; в цветах запестрел, улыбаясь,
Луг благодатный; но нет еще в зелени зрелости должной,
В лето потом переходит весна, в могучую пору;
Сильным стал юношей год, — мощнее нет времени года,
Нет плодовитей его, бурнее в году не бывает.
Осень наступит затем, отложившая юную пылкость,
Зрелая, кроткая; год — не юноша, но и не старец —
Станет умерен, — меж тем виски сединою кропятся.
После старуха зима приближается шагом дрожащим,
Вовсе волос лишена иль с седыми уже волосами…
Также и наши тела постоянно, не зная покоя,
Преобращаются. Тем, чт_о_ были мы, что мы сегодня,
Завтра не будем уже. Был день, мы семенем были
И — лишь намек на людей — обитали у матери в лоне.
Руки искусные к нам приложила природа; заметив,
Что утесняется плод беременной матери чревом,
Тут же его в воздушный простор выпускает из дома.
Вот, появившись на свет, лежит без силы младенец;
Четвероногий почти, как зверь, влачит свои члены.
Вот понемногу, дрожа, на ступне, пока не окрепшей,
Начал стоять, но еще поддержки требует. Вскоре
Он уже силен и скор. Но поприще юности краткой
Пройдено. Вот и года миновали срединные также,
И по наклону уже несется он к старости шаткой.
Жизнь подрывает она; разрушаются прежние силы.
Старый заплакал Милон, увидев, что стали бессильны
Мощные руки его, что, дряблые, виснут, — когда-то
Тяжкою крепостью мышц с Геркулесовой схожие дланью.
Плачет и Т_и_ндара дочь, старушечьи видя морщины
В зеркале; ради чего — вопрошает — похищена дважды?
Время — свидетель вещей — и ты, о завистница старость,
Все разрушаете вы; уязвленное времени зубом,
Уничтожаете все постепенною медленной смертью.
Не пребывает и то, что мы называем стихией.
Вас научу измененьям стихий, приготовьте вниманье.
Вечный содержит в себе четыре зиждительных тела
Мир. Два тела из них отличаются тяжестью, в область
Нижнюю их — то земля и вода — вес собственный тянет.
У остальных же у двух нет веса, ничто не гнетет их;
Воздух летит в высоту и огонь, что воздуха чище.
И хоть далеко они отстоят друг от друга, однако
Все происходит из них и в них же все возвратится.
Чистую воду земля испаряет, редея в просторе,
Воздухом станет вода; а воздух, тяжесть утратив,
Сам растворившись еще, вновь вышним огнем засверкает.
Все обращается вспять, и круг замыкается снова.
Ибо, сгущаясь, огонь вновь в воздух густой переходит,
Воздух — в воду; земля из воды происходит сгущенной.
Не сохраняет ничто неизменным свой вид; обновляя
Вещи, одни из других возрождает обличья природа.
Не погибает ничто — поверьте! — в великой вселенной.
Разнообразится все, обновляет свой вид; народиться —
Значит начать быть иным, чем в жизни былой; умереть же —
Быть, чем был, перестать; ибо все переносится в мире
Вечно туда и сюда: но сумма всего — постоянна.
Мы полагать не должны, что длительно что-либо может
В виде одном пребывать: от Железного так к Золотому
Вы перешли, о века; так и мест меняются судьбы;
Зрел я: чт_о_ было землей крепчайшею некогда, стало
Морем, — и зрел я из вод океана возникшие земли.
От берегов далеко залегают ракушки морские,
И на верхушке горы обнаружен был якорь древнейший;
Поле весенний поток, стремясь, обращает в долину,
Видел и то, как гора погрузилась от паводка в море.
Прежде болотистый край высыхает пустыней песчаной:
Жажду терпевший меж тем от болота стоячего влажен.
Новые здесь родники исторгает природа, другим же
Путь закрывает она; в содроганиях древнего мира
Множество рек полилось, но как их засыпалось много!
Также и Лик, например, зиянием почвенным выпит,
Снова выходит вдали, из иного родится истока.
Так, то вбираем землей, то опять исторгаем из бездны,
Мощный поток Эразин возвращен арголийской равнине.
Передают, что и Миз, наскучив своим исхожденьем
И берегами, течет по-иному и назван Каиком.
Там же теперь Аменан пески сицилийские катит
В_о_лнами, а иногда, лишившись источников, сохнет.
Воду Анигра-реки все пили когда-то, теперь же
Не пожелают вкусить, с тех пор как — если хоть малость
Все-таки можно певцам доверять — в них мыли кентавры
Раны, что луком нанес Геркулес им Палиценосец.
Что ж? А Гипанис-река, в горах возникающий скифских,
Пресный сначала, потом не испорчен ли солью морскою?
Волнами были кругом охвачены Тир финикийский,
Фар и Антисса; из них ни один уже ныне не остров.
Материковой была для насельников древних Левкада, —
Ныне — пучины кругом. Говорят, и Заиклея смыкалась
Прежде с Италией, но уничтожило море их слитность
И, оттолкнув, отвело часть суши в открытое море.
Ежели Буру искать и Гелику, ахейские грады, —
Их ты найдешь под водой; моряки и сегодня покажут
Мертвые те города с погруженными в воду стенами.
Некий находится холм у Трезены Питфеевой, голый,
Вовсе лишенный дерев, когда-то равнина, всецело
Плоская, ныне же — холм. Ужасно рассказывать: ветры,
Сильны и дики, в глухих заключенные недрах подземных,
Выход стремясь обрести, порываясь в напрасном усилье
Вольного неба достичь и в темнице своей ни единой
Щели нигде не найдя, никакого дыханью прохода,
Землю раздули холмом; подобно тому как бычачий
Ртом надувают пузырь или мех, который сдирают
С зада пасущихся коз. То вздутье осталось и ныне,
Смотрит высоким холмом и за много веков отвердело.
Много примеров тому, известных иль слышанных вами, —
Несколько лишь приведу. А разве вода не меняет
Наново свойства свои? Средь дня, о Аммов рогоносный,
Струи студены твои, на заре и закате — горячи.
Передают, что древесный кусок от воды Атаманта
Вдруг загорается в дни, когда лунный ущерб на исходе.
Есть у киконов река, — коль испить из нее, каменеют
Сразу кишки; от нее покрываются мрамором вещи.
Кратид-река и Сибара, полям пограничная нашим, —
Те придают волосам с янтарем и золотом сходство.
Но удивительно то, что такие встречаются воды,
Свойство которых — менять не только тела, но и души.
Кто не слыхал про родник Салмакиды с водой любострастной?
Или про свойство озер эфиопских? Кто выпьет глоток их,
Бесится или же в сон удивительно тяжкий впадает.
Если же кто утолит из криницы Клитория жажду,
Недругом станет вина и к чистой воде пристрастится, —
То ли противная в ней вину горячащему сила,
То ль Амитаона сын, по преданиям жителей местных,
После того, как унял он неистовство Претид безумных
Помощью трав и заклятий, потом очищения средства
В воду криницы метнул, — с тех пор ей вино ненавистно.
Свойство иное совсем у воды из Линкестия. Если
Кто-нибудь станет ее пропускать неумеренно в горло,
То закачается так, будто цельным вином опьянился.
Есть в аркадской земле водоем — Фенеон у древнейших —
С двойственной странно водой, которой ночами страшитесь!
Ночью вредна для питья; днем пить ее можно безвредно.
Так у озер и у рек встречаются те иль другие
Разные свойства. Был век — Ортигия плавала в море,
Ныне ж на месте стоит. Аргонавтов страшили когда-то
Сшибкою пенистых волн разнесенные врозь Симплегады, —
Ныне недвижны они и способны противиться ветрам.
Так же, горящей теперь горнилами серными, Этне
Огненной вечно не быть: не была она огненной вечно.
Если земля — это зверь, который живет и имеет
Легкие, в разных местах из себя выдыхающий пламя, —
Может дыханья пути изменить он, особым движеньем
Щели одни запереть, а другие открыть для прохода.
Ныне пусть в недрах земли запертые летучие ветры
Мечут скалу о скалу и материю, что заключает
Пламени семя, она ж порождает огонь, сотрясаясь, —
Недра остынут, едва в них ветры, смирившись, затихнут.
Если же быстрый пожар вызывается мощною лавой,
Желтая ль сера горит незаметно струящимся дымом, —
Время придет все равно, и земля уже снеди богатой
Не предоставит огню, истощит она силы за век свой,
И недостанет тогда пропитания алчной природе,
Голод не стерпит она и, заброшена, пламя забросит.
В Гиперборейском краю, говорят, есть люди в Паллене, —
Будто бы тело у них одевается в легкие перья,
Стоит лишь девять им раз в озерко погрузиться Тритона.
Впрочем, не верю я в то, что женщины скифские, ядом
Тело себе окропив, достигают такого ж искусства.
Но ведь должны доверять мы явленьям, доказанным точно:
Ты не видал, как тела, полежав в растопляющем зное,
Мало-помалу загнив, превращаются в мелких животных?
Сам ты попробуй, зарой бычачью, по выбору, тушу;
Дело известное всем: из гниющей утробы родятся
Пчел-медоносиц рои; как их произведший родитель,
В поле хлопочут, им труд по душе, вся забота их — завтра.
Шершней воинственный конь порождает, землею засыпан.
Если округлых клешней ты лишишь прибрежного краба,
А остальное в земле погребешь, то из части зарытой
Выйдет на свет скорпион, искривленным хвостом угрожая.
Знаем и гусениц, лист оплетающих нитью седою;
Так же и эти — не раз то жители сел наблюдали —
Вид свой меняют потом, в мотылей превращаясь могильных.
Тина из скрытых семян производит зеленых лягушек.
Их производит без лап; для плаванья годные ноги
Вскоре дает; чтоб они к прыжкам были длинным способны,
Задние лапы у них крупней, чем передние лапы.
И медвежонок: родясь, он первые дни еле-еле
Жив, он лишь мяса кусок, — но мать его лижет и членам
Форму дает, и малыш получает медвежью наружность.
Иль не видал ты, как пчел медоносных приплод, заключенный
В шестиугольных домах восковых, без членов родится,
Как он и лапы поздней, и крылья поздней получает?
Птица Юноны сама, на хвосте носящая звезды,
Голубь Венеры и сам Юпитера оруженосец,
Птицы пернатые все из яичной середки родятся, —
В это поверит ли кто? Кто, зная, тому не поверит?
Мнение есть, что, когда догниет позвоночник в могиле,
Мозг человека спинной в змею превратится. Однако
Все эти твари одна от другой приемлют зачатки;
Только одна возрождает себя своим семенем птица:
«Феникс» ее ассирийцы зовут; не травою, не хлебом, —
Но фимиама слезой существует и соком амома.
Только столетий он пять своего векованья исполнит,
Тотчас садится в ветвях иль на маковку трепетной пальмы,
Клювом кривым и когтями гнездо себе вить начинает.
Дикой корицы кладет с початками нежного нарда,
Мятый в гнездо киннамон с золотистою миррою стелет.
Сам он ложится поверх и кончает свой век в благовоньях.
И говорят, что назначенный жить век точно такой же,
Выйдя из праха отца, возрождается маленький Феникс.
Только лишь возраст ему даст сил для поднятия груза,
Сам он снимает гнездо с ветвей возвышенной пальмы,
Благочестиво свою колыбель и отцову могилу
Взяв и чрез вольный простор в Гипер_и_она город донесшись,
Дар на священный порог в Гипер_и_она храме слагает.
Если мы в этом нашли небывалый предмет удивленья, —
То подивимся еще на гиену в ее переменах:
Жил гиена-самец — став самкой, самца подпускает!
Или животное то, чье питание воздух и ветер, —
Чт_о_ ни коснется его, всему подражает окраской!
Рысей, как дань, принесла лозоносному Индия Вакху:
Передают, что у них всегда превращается в камень
То, что испустит пузырь, и на воздухе затвердевает.
Также кораллы: они, когда прикоснется к ним воздух,
Тоже твердеют, — в воде они были растением мягким!
Раньше окончится день, погрузит запыхавшихся коней
В море глубокое Феб, чем я перечислю в рассказе
Все, что меняет свой вид. С течением времени так же, —
Мы наблюдаем, — одни становятся сильны народы,
Время другим — упадать. И людьми и казною богата,
Могшая десять годов лить кровь в таком изобилье,
Падшая, ныне лежит в развалинах древняя Троя,
Вместо стольких богатств — могильные прадедов х_о_лмы.
Спарта преславна была; великими были Микены;
Кекропа крепость цвела; и твердыня Амфиона тоже, —
Ныне же Спарта пустырь; высокие пали Микены;
Чт_о_, коль не сказка одна, в настоящем Эдиповы Фивы?
И не названье ль одно Пандионовы ныне Афины?
Ныне молва говорит, что подъемлется Рим дарданийский.
Расположившись у вод Апеннинорожденного Тибра,
Строя громаду свою, основанья кладет государства.
Он изменяет свой вид, возрастая, и некогда станет
Целого мира главой; говорили об этом пророки,
Голос гаданий таков. Насколько я помню, Энею,
Лившему слезы, в свое переставшему верить спасенье,
Молвил Гелен Приамид во время погибели Трои:
«Отпрыск богини! Коль ты доверяешь моим предсказаньям,
Знай, не всецело падет, при твоем вспоможении, Троя!
Меч и огонь не задержат тебя; уйдешь и с собою
П_е_ргама часть унесешь, а потом для тебя и для Трои
Поприще в чуждой земле дружелюбной отчизною станет.
Вижу столицу уже, что фригийским назначена внукам.
Нет и не будет такой и в минувшие не было годы!
Знатные годы ее возвеличат, прославят столетья.
Но в госпожу государств лишь от крови Иула рожденный
Сможет ее возвести. Им после земли взвеселятся
Божьи хоромы — эфир, небеса ему будут скончаньем!»
Все, что Энею Гелен, пенатов блюстителю, молвил, —
В памяти я сохранил, — и радостно мне, что все выше
Стены, что впрок для врагов победили фригийцев пеласги!
Но не дадим же коням позабывшимся дальше стремиться
К мете своей! Небеса изменяют и все, что под ними,
Форму свою, и земля, и все, что под ней существует.
Так — часть мира — и мы, — затем, что не только мы тело,
Но и летунья душа, — которая может проникнуть
После в звериный приют и в скотское тело укрыться, —
Эти тела, что могли б содержать и родителей души,
Братьев иль душу того, с кем некий союз нас связует, —
Так иль иначе — людей, — оставим же в мире и чести!
Недра не станем себе набивать пированьем Тиеста!
Как приобщается злу, нечестивый, — и кровь человечью
Тот готов проливать, кто горло теленка пронзает
Острым ножом и мычанью его равнодушно внимает!
Или же тот, кто козла не смутится зарезать, который
Плачет притом, как дитя? Есть птицу, которую сам же
Только что хлебом кормил? От худшего из преступлений
Это далеко ль ушло? Как служит к нему переходом!
Вол пусть пашет, пусть ом умирает, состарившись мирно!
Пусть доставляет овца от Бореева гнева защиту!
Пусть же козы свое подставляют вам вымя для дойки!
Всякие сети, силки, западни, все хитрости злые
Бросьте! Клейким прутом в обман не вводите пернатых
И оперенным шнуром не гоните оленя в облаву!
Загнутых острых крючков не прячьте в обманчивом корме.
Вредных губите одних; однако же только губите:
Да отрешатся уста, да берут себе должную пищу!»
Этой и многой другой наполнив мудростью сердце,
Как говорят, возвратился к себе и по просьбе всеобщей
Принял правленья бразды над народами Лация — Нума.
Нимфы счастливой супруг, Камен внушеньем ведомый,
Жертв он чин учредил и племя, привыкшее раньше
Только к свирепой войне, занятиям мирным наставил.
Старцем глубоким уже он державство и век свой окончил, —
Жены, народ и отцы, оплакал весь Лаций кончину
Пумы; супруга его, оставивши град, удалилась
В дол арикийский и там, в густых укрываясь чащобах,
Плачем и стоном своим Дианы Орестовой культу
Стала мешать. Ах! Ей и дубравы, и в озере нимфы
Часто давали совет перестать и слова утешенья
Молвили! Сколько ей раз средь слез сын храбрый Тезея, —
«О, перестань! — говорил, — судьба не твоя лишь достойна
Плача. Кругом посмотри на несчастья с другими — и легче
Перенесешь ты беду. О, если бы сам в утешенье
Мог я примером тебе не служить! Пример я, однако.
Слух, наверно, до вас о некем достиг Ипполите,
Жестокосердьем отца и кознями мачехи гнусной
Преданном смерти. О да, удивишься, — и трудно поверить! —
Все-таки я — это он. Меня Пасифаида когда-то,
Тщетно пытавшись склонить к оскверненью отцовского ложа,
В том, что желалось самой, обвинила и, грех извращая, —
То ли огласки боясь, в обиде ль, что я непреклонен, —
Оклеветала. Отец невинного выгнал из града,
И на челе у меня тяготело отцово проклятье.
На колеснице — беглец — спешу я в Трезену, к Питфею.
И проезжал я уже прибрежьем Коринфского моря, —
Вдруг как подымется вал! Из него водяная громада
Целой загнулась горой, на глазах возрастала, — мычанье
Вдруг из нее раздалось, и верхушка ее раскололась.
Бык круторогий тогда из разъятой явился пучины, —
Вровень груди из вод подымался в ласкающий воздух.
Моря струю из ноздрей изрыгал и из пасти широкой.
Спутников пали сердца, — я душой оставался бесстрашен,
Полон изгнаньем своим, — как вдруг мои буйные кони
Поворотили к волнам и, прядая в страхе ушами,
В страхе не помня себя, приведенные чудищем в ужас,
Прямо на скалы несут, — и я понапрасну стараюсь
Править зверями, держать убеленные пеною вожжи;
Сам отклонясь, натянуть ремни ослабевшие силюсь.
Мощи моей одолеть не могло бы неистовство коней,
Если бы вдруг колесо, в неустанном вкруг оси вращенье,
Не зацепилось за ствол и, упав, на куски не разбилось:
Миг — и я выброшен был. Ногами запутавшись в вожжи,
Мясо живое влачу, за кусты зацепляются жилы,
Часть моих членов при мне, а часть оторвана членов;
Кости разбиты, стучат; ты увидела б, как истомленный
Мой исторгается дух; ни одной не могла бы ты части
Тела уже распознать: все было лишь раной сплошною.
Можешь ли, смеешь ли ты сопоставить свое Злополучье,
Нимфа, с моею бедой? Я видел бессветное царство,
Во Флегетона волну погружался истерзанным телом!
Если б не сила врача, Аполлонова сына искусство,
Не возвратилась бы жизнь. Когда ж от могущества зелий —
Хоть и досадовал Дит — я с помощью ожил Пеана, —
То чтобы с даром таким, там будучи, не возбуждал я
Зависти большей, густым меня Кинтия облаком скрыла;
И, чтобы я в безопасности жил, безнаказанно видим,
Возраста мне придала и сделала так, чтобы стал я
Неузнаваем. Она сомневалась, на Крит ли отправить
Или на Делос меня; но и Делос и Крит отменила
И поселила вот здесь; лишь имя, могущее коней
Напоминать, повелела сменить: «Ты был Ипполитом, —
Молвила мне, — а теперь будь Вирбием — дважды рожденным!»
В этой я роще с тех пор и живу; божество я из меньших;
Волею скрыт госпожи, к ее приобщился служенью».
Горя Эгерии все ж облегчить не в силах чужие
Бедствия; так же лежит под самой горой, у подножья,
Горькие слезы лия. Наконец, страдалицы чувством
Тронута, Феба сестра из нее ледяную криницу
Произвела, превратив ее плоть в вековечные воды.
Тронула нимф небывалая вещь. И сын Амазонки
Столь же был ей потрясен, как некогда пахарь тирренский,
В поле увидевший вдруг ту глыбу земли, что внезапно,
Хоть не касался никто, шевельнулась сама для начала,
Вскоре же, сбросив свой вид земляной, приняла человечий,
После ж отверзла уста для вещания будущих судеб.
Местные жители звать его стали Тагеем, и первый
Дал он этрускам своим способность грядущее видеть;
Или как Ромул, — когда увидал он копье, что торчало
На Палатинском холме, покрывшемся сразу листвою;
Что не железным оно острием, а корнями вцепилось,
Что не оружье уже, но дерево с гибкой лозою
Эту нежданную тень доставляет дивящимся людям;
Или как Кип, увидавший рога на себе в отраженье
Глади речной; увидал он рога и, подумав, что ложный
Образ морочит его, лоб трогал снова и снова, —
Вправду касался рогов. И глаза обвинять перестал он,
Остановился, — а шел победителем с поля сраженья, —
К небу возвел он глаза, одновременно поднял и руки.
«Вышние! Что, — он сказал, — предвещается чудом? Коль радость, —
Радость родину пусть и квиринов народ осчастливит!
Если ж грозит — пусть мне!» И алтарь сложил он из дерна.
Он свой алтарь травяной почитает огнем благовонным;
Льет и патеры вина; убитых двузубых овечек,
Истолкованья ища, пытает трепещущий потрох.
Начал разглядывать жертв нутро волхователь тирренский,
И очевидна ему превеликая бездна событий —
Все же неявственных. Тут, приподнявши от жертвенной плоти
Острые взоры свои, на рога он на Киповы смотрит,
Молвя: «Здравствуй, о царь! Тебе, да, тебе подчинятся,
Этим державным рогам — все место и Лация грады!
Только не медли теперь, входи, открыты ворота;
Поторопись: так велит судьба; ибо, принятый Градом,
Будешь ты царь, и навек безопасен пребудет твой скипетр».
Кип отступает назад, от стен городских отвращает
В сторону взоры свои, — «Прочь, прочь предвещания! — молвит, —
Боги пусть их отвратят! Справедливее будет в изгнанье
Мне умереть, — но царем да не узрит меня Капитолий!»
Молвил он так; народ и сенат уважаемый тотчас
Созвал; однако рога миротворным он лавром сначала
Скрыл; а сам на бугор, насыпанный силами войска,
Стал и, с молитвой к богам обратясь по обычаям предков, —
«Есть тут один, — говорит, — коль из Града не будет он изгнан,
Станет царем. Не назвав, его покажу по примете:
Признаком служат рога, его вам укажет гадатель,
Ежели в Рим он войдет, вас всех обратит он в неволю!
Он в ворота меж тем отворенные может проникнуть,
Но воспрепятствовал я, хоть самый он близкий, пожалуй,
Мне человек; вы его изгоните из Града, квириты,
Или, коль стоит того, заключите в тяжелые цепи,
Иль поборите свой страх, умертвив рокового владыку!»
Ропщут по осени так подобравшие волосы сосны,
Только лишь Эвр засвистит; у волнения в море открытом
Рокот бывает такой, — коль издали с берега слушать;
Так же шумит и народ. Но тут, сквозь речи кричащей
Смутно толпы, раздалс_я_ вдруг голос отдельный: «Да кто ж он?»
Стали разглядывать лбы, рогов упомянутых ищут.
Снова им Кип говорит: «Вы знать пожелали, — смотрите!»
И, хоть народ не давал, венок с головы своей снял он
И указал на чело с отличьем особым — рогами.
Все опустили глаза, огласилося стоном собранье,
И неохотно они на достойную славы взирали
Кипа главу (кто поверить бы мог?), но все ж обесчестить
Не допустили его и снова венком увенчали.
Знатные люди, о Кип, раз в стены войти ты боялся,
Дали с почетом тебе деревенской земли, по обмеру,
Сколько ты мог обвести с запряженными в пару волами
Плугом тяжелым своим, на восходе начав, до захода,
И водрузили рога над дверью, украшенной бронзой,
Чтобы на веки веков хранить удивительный образ.
Ныне поведайте нам, о Музы, богини поэтов, —
Ибо вы знаете все, и древность над вами бессильна, —
Как Корониду вписал, руслом обтекаемый Тибра
Остров, в список святынь утвержденного Ромулом Града.
Некогда пагубный мор заразою в Лации веял,
Бледное тело людей поражала бескровная немочь;
От погребений устав и увидя, что смертные средства
Не приведут ни к чему, ни к чему и искусство лечащих,
Помощи стали просить у небес и отправились в Дельфы,
Где средоточье земли, и явились в гадалище Феба.
Вот, чтобы в бедствии том помочь им спасительным словом
Феб пожелал, чтобы Град столь великий избавил он, — молят.
Все, что вокруг, и лавр, и на лавре висящие тулы
Затрепетали зараз; из глуби святилища ясный
Голос треножник издал и смутил потрясенные души:
«В месте ближайшем найдешь, что здесь ты, римлянин, ищешь,
В месте ближайшем ищи. Но сам Аполлон не подаст вам
Помощи, вашей беды не убавит, — но сын Аполлона,
С добрыми знаками — в путь! И нашего требуйте чада».
Только лишь мудрый сенат получил приказание бога,
Вызнав, во граде каком Аполлона дитя обитает,
Тотчас послали людей на судах к берегам Эпидавра.
Вот уже тех берегов коснулись кормою округлой,
Входят в совет эпидаврских старшин и просят, чтоб бога
Дали им греки того, кто присутствием мог бы покончить
Муки Авсонии; так непреложные волят гаданья.
И голоса раскололись: одни полагают, что помощь
Не оказать им нельзя; а многие — против; совет их —
Не выпускать божества и своей не утрачивать силы.
Так сомневались они, а сумрак согнал уж последний
Свет, и вскоре весь мир покрывается тенями ночи.
Но увидал ты во сне заступника бога стоящим
Возле постели твоей, о римлянин! Был он в том виде,
Как и во храме стоит: с деревенским посохом в шуйце,
Мощной десницей власы разбирал бороды своей длинной.
И благосклонно из уст такие слова излетают:
«Страх свой откинь, я приду; но обычное сброшу обличье;
Ты посмотри на змею, что узлами вкруг посоха вьется.
Взглядом ее ты приметь, чтоб после узнать ее с виду,
В эту змею обращусь, но больше; таким появлюсь я,
Как подобает одним небожителям преображаться».
Речь пропадает и бог, и с речью и богом отходит
Сон, и, лишь сон отошел, разливается свет благодатный,
И, подымаясь, Заря пламена прогоняет созвездий.
И в неизвестности, что предпринять, в святилище бога
Знатные люди сошлись и молят, чтоб сам указал он,
Знаки небесные дав, где хочет иметь пребыванье.
Лишь помолились они, как сияющий золотом гребня
Бог, обращенный в змею, провещал им пророческим свистом
И появленьем своим кумир, алтари, и входные
Двери, и мраморный пол всколебал, и из золота кровлю.
Вот он по самую грудь посреди подымается храма,
Встал и обводит вокруг очами, где искрится пламя.
И ужаснулась толпа: и узнал божества появленье
По непорочным власам тесьмою повязанный белой
Жрец. «Это бог! Это бог! — восклицает, — и духом и словом
Бога почтите! О ты, прекраснейший! Кем бы ты ни был,
В пользу нам будь! Помоги божество твое чтущим народам!»
Кто он, не знают, но все чтут бога, как велено; вместе
Все повторяют слова за жрецом; и душою и речью
Благочестиво ему — Энеаду — являют почтенье.
Бог благосклонен, ответ им желанный даруя, шевелит
Гребнем, три раза подряд свистит трепещущим жалом
И по блестящим затем ступен_я_м соскользает; но, раньше
Чем навсегда отойти, на древний алтарь обернулся,
Старый приветствует дом и святилище, где обитал он.
Выйдя из храма, змея по цветами усыпанной почве
Петля за петлей ползет, огромна, сквозь город проходит
И направляется в порт, защищенный загнутым молом.
Остановилась она и толпу, что с нею до моря
Свитой почтительной шла, обводит приветливым взором, —
И на корабль авсонийский вползла: и чувствует судно
Ноши божественной груз, — что божья гнетет его тяжесть!
Рады Энея сыны; и, быка заколов на прибрежье,
Вервия витых причал отвязали венчанного судна.
Легкий зефир подгоняет корабль. Бог виден высоко, —
Голову он положил на изогнутый нос корабельный,
Глядя на синюю даль. Пройдя Ионийское море
С ветром умеренным, вот, к Паллантиды шестому восходу,
Видит Италию. Вот прошли вдоль Лакинии, славной
Храмом Богини; уже у брегов Скилакея несутся.
Япигский мыс позади; вот слева Амфрисии скалы
Мимо на веслах прошли и отвесы Келеннии — справа.
Вот и Рометий пройден, Кавлон с Нарикией тоже,
Преодолен и пролив, сицилийского горло Пелора;
Дом Гиппотада царя, Темессы медные руды,
И Левкосию прошли, и теплый, в розариях, Пестум;
Вот и Капрею они, и мыс миновали Минервы,
Также Суррента холмы с изобилием лоз; Геркулесов
Город и Стабии; вот для досуга рожденную, мимо
Партенопею прошли и святилище Кумской Сивиллы.
Мимо горячих ключей проплыли; лентиском поросший
Пройден Литерн; и обильно песок увлекающий в буйном
Беге Волтурн; Сийуэсса, приют голубей белоснежных;
Область Минтурн нездоровых и край, где насыпан супругом
Холм, — Антипатов предел, с окруженной болотом Трахадой,
Также Цирцеи земля и Антий с берегом плотным.
Лишь паруса корабля повернули туда мореходы, —
На море буря была, — стал бог извиваться кругами,
Чаще изгибы ведя и вращая огромные кольца:
Храма отца он достиг, на самом прибрежье песчаном.
Но лишь затихла волна, алтари эпидаврец отцовы
Бросил, под кровом побыв божества, с кем кровью был связан.
Ходом шумящей своей чешуи бороздит он прибрежный
Крепкий песок и, взвиясь по рулю корабельному, на нос
Судна возлег головой и там пролежал до прибытья
В Кастр, священный предел Лавина, у Тибрского устья.
Весь отовсюду народ — и мужчины и женщины — богу
Валит навстречу толпой, и огонь твой хранящие девы,
Веста троянская. Клик ликованья приветствует бога.
И, между тем как корабль подымается вверх по теченью,
Вдоль берегов, на поставленных в ряд алтарях, фимиамы
С той и другой стороны, трепеща, благовоние дымятся,
И ударяющий нож согревают закланные жертвы.
Вот уже в мира главу, в столицу он римскую входит;
И выпрямляется змей и склоненною двигает шеей,
По верху мачты виясь, — подходящей обители ищет.
Здесь протекая, река на равные делится части;
Остров по ней наречен; с обеих сторон одинаков,
Равные два рукава Тибр вытянул, землю объемля,
С судна латинского тут змей Фебов сошел и остался
Жить, и конец положил, приняв вновь облик небесный,
Горю народа — пришел благодатным целителем Града.
Все ж явился чужим он в святилища наши, — а Цезарь
В Граде своем есть бог; велик он и Марсом и тогой;
Но не настолько его триумфальные войн завершены!,
Или деянья внутри, иль быстрая слава державы
Новым светилом зажгли, в звезду превратили комету, —
Сколько потомок его. Из свершенных Цезарем славных
Дел достославней всего, что сын порожден им подобный.
Истинно: значит, важней водяных ниспровергнуть британов,
Чрез семиустый поток в папирус одетого Нила
Мстящие весть корабли, нумидийцев восставших и Юбу
На кинифийских брегах, иль Понт, Митридата надменный
Именем, — всех покорить и прибавить к народу Квирина, —
Многих себе заслужить и немало увидеть триумфов, —
Нежели мужа родить столь великого нам, под которым
Так человеческий род вы взлелеяли, вышние боги?!
Но, чтобы не был рожден он от смертного семени, богом
Должен был сделаться ты. И мать золотая Энея
Все увидала и вот, увидав и скорбя, что готовят
Первосвященнику смерть, что оружьем гремит заговорщик,
Стала бледна и богам, всем ею встречаемым, молвит:
«Вы посмотрите, с каким мне и ныне готовят коварством
Козни, как, гнусно таясь, голове угрожает единой,
Что остается еще у меня от дарданца Иула!
Вечно ли буду одна я подвержена новым невзгодам?
Уязвлена я была копьем калидонским Тидида;
Рушились Трои потом защищенные худо твердыни;
Видела сына затем, как в странствии долгом, потерян,
Морем кидаем он был, сходил и в обитель покойных,
С Турном-царем воевал, — но ежели в правде признаться, —
Больше с Юноной самой! Для чего вспоминаю былую
Рода печаль моего? Страх нынешний не дозволяет
Старое припоминать, но меч окаянные точат!
Их отстраните, молю! Преступленью не дайте свершиться!
Да убиеньем жреца не погасится жертвенник Весты!»
Тщетно по всем небесам Венера, в отчаянье горьком,
Речи такие гласит и тронула всех, — но не могут
Боги железных разбить приговоров сестер вековечных, —
Все же грядущих скорбен несомненные знаки являют:
Стали греметь, говорят, оружием черные тучи;
Слышался рог в небесах и ужасные трубные звуки, —
За Грех возвещали они, — и лик опечаленный Феба
Мертвенный свет проливал на покоя лишенную землю;
Часто видали, меж звезд полыхают огни погребений;
Часто во время дождя упадали кровавые капли;
Бледен бывал Светоносец, и лик его темным усеян
Крапом, была и Луны колесница в крапинах крови,
Бедствия в тысяче мест пророчил и филин стигийский.
В тысяче мест слоновая кость покрывалась слезами,
В рощах священных порой то речь раздавалась, то пенье;
Не было пользы от жертв; потрясенья великие были
Явлены в жилах; бывал край печени срезан у жертвы;
Всюду: на площадях, у домов и божественных храмов
Псы завывали в ночи; говорят, что покойников тени,
Выйдя, блуждали, и Град колебался от трепета дрожи.
Но предвещанья богов победить не могли ни злодейства,
Ни исполненья судеб, — и вносятся в место святое
Голых мечей клинки! Не выбрали места иного
В Граде, чтоб дело свершить роковое, — но зданье сената!
И Киферея двумя ударяет в печали руками
В грудь и пытается скрыть небесным облаком внука, —
Так был когда-то Парис у мстящего вырван Атрида.
Так, в дни оны, Эней от меча Диомедова спасся.
Но говорит ей отец: «Одна ли ты рок необорный
Сдвинуть пытаешься, дочь? Сама ты отправься в жилище
Древних сестер; у них на обширном увидишь подножье
Стол, где таблица судеб, — из бронзы литой и железа.
Нет, не боятся они ни ударов небесных, ни гнева
Молний, крушенья им нет, — стоят безопасны и вечны.
Там, у Сестер, ты найдешь в адамант заключенную прочный
Рода судьбу своего: читал я ее и запомнил
И расскажу, чтобы ты де была о грядущем в незнанье.
Время исполнил свое — о ком, Киферея, печешься —
Все; он прожил сполна земле одолженные годы.
Богом войдет в небеса, почитаться он будет во храмах, —
Этим обязан тебе и сыну. Наследовав имя,
Примет он на плечи Град и, отца убиенного грозный
Мститель, в войнах меня соратником верным получит»
Силою войска его осажденные стены Мутины
Мира попросят, склонясь; признают его и Фарсалы,
И орошенные вновь эмафийскою сечью Филиппы,
И в сицилийских волнах покорится великое имя;
Римского вскоре вождя супруга египтянка, тщетно
Брака желая, падет; угрожать она будет напрасно,
Что Капитолий отдаст своему в услуженье Канопу,
Буду ли Варварство я, народы на двух океанах
Перечислять? Все мира края, где могут селиться
Люди, — будут его: все море ему покорится.
Страны умиротворив, на гражданское он правосудье
Мысли направит и даст — справедливец великий — законы.
Нравы примером своим упорядочит; взор устремляя
В будущий век, времена грядущих внуков далеких
Видя, он сыну велит, священной супруги потомству,
Чтоб одновременно нес он имя его и заботы.
Только лишь после того, как Нестора лет он достигнет,
В дом он небесный войдет, примкнет к светилам родимым.
Эту же душу его, что из плоти исторглась убитой,
Сделай звездой, и в веках на наш Капитолий и форум
Будет с небесных твердынь взирать божественный Юлий!»
Так он это сказал, не медля благая Венера
В римский явилась сенат и, незрима никем, похищает
Цезаря душу. Не дав ей в воздушном распасться пространстве,
В небо уносит и там помещает средь вечных созвездий.
И, уносясь, она чует: душа превращается в бога,
Рдеть начала; и его выпускает Венера; взлетел он
Выше луны и, в выси, волосами лучась огневыми,
Блещет звездой; и, смотря на благие деяния сына,
Большим его признает, и, что им побежден, веселится.
И хоть деянья свои не велит он превыше отцовских
Ставить, но слава вольна, никаким не подвластна законам,
Предпочитает его и в этом ему не послушна:
Так уступает Атрей Агамемнону в чести великой,
Так и Эгея Тезей, и Пелея Ахилл побеждает;
И наконец, — чтобы взять подходящий пример для сравненья, —
Так уступает Сатурн Юпитеру. Правит Юпитер
Небом эфирным; ему троевидное царство покорно,
Август владеет землей: и отцы и правители оба.
Боги, вас ныне молю, Энеевы спутники, коим
Меч уступил и огонь; Индигет, Квирин, основатель
Града, и ты, о Градив, необорного родший Квирина!
Ты, меж пенатов его освященная Цезарем Веста!
С Вестою Цезаря ты, о Феб, очага покровитель!
Ты, о Юпитер, чей дом на высокой твердыне Тарпеи!
Все остальные, кого подобает призвать песнопевцу!
День пусть поздно придет, чтоб нас уж не стало, в который
Эта святая глава ей покорную землю покинет
И отойдет в небеса моленьям внимать издалека.
Вот завершился мой труд, и его ни Юпитера злоба
Не уничтожит, ни меч, ни огонь, ни алчная старость.
Пусть же тот день прилетит, что над плотью одной возымеет
Власть, для меня завершить неверной течение жизни.
Лучшею частью своей, вековечен, к светилам высоким
Я вознесусь, и мое нерушимо останется имя.
Всюду меня на земле, где б власть ни раскинулась Рима,
Будут народы читать, и на вечные веки, во славе —
Ежели только певцов предчувствиям верить — пребуду.
Книга первая
I
Важным стихом я хотел войну и горячие битвы
Изобразить, применив с темой согласный размер:
С первым стихом был равен второй. Купидон рассмеялся
И, говорят, у стиха тайно похитил стопу.
«Кто же такие права тебе дал над стихами, злой мальчик?
Ты не вожатый певцов, спутники мы Пиэрид.
Что, если б меч Венера взяла белокурой Минервы,
А белокурая вдруг факел Минерва зажгла?
Кто же нагорных лесов назовет госпожою Цереру
Или признает в полях девственной лучницы власть?
Кто же метанью копья обучать пышнокудрого стал бы
Феба? Не будет бряцать лирой Аонии Марс!
Мальчик, и так ты могуч, и так велико твое царство, —
Честолюбивый, зачем новых ты ищешь забот?
Или ты всем завладел — Геликоном, Темпейской долиной?
Иль не хозяин уж Феб собственной лиры своей?
Только лишь с первым стихом возникала новая книга,
Как обрывал Купидон тотчас мой лучший порыв.
Нет для легких стихов у меня подходящих предметов:
Юноши, девушки нет с пышным убором волос», —
Так я пенял, а меж тем открыл он колчан и мгновенно
Мне на погибель извлек острые стрелы свои.
Взял свой изогнутый лук, тетиву натянул на колене:
«Вот, — сказал он, — поэт, тема для песен твоих!»
Горе мне! Были, увы, те стрелы у мальчика метки.
Я запылал — и в груди царствует ныне Амур.
Пусть шестистопному вслед стиху идет пятистопный.
Брани, прощайте! И ты, их воспевающий стих!
Взросшим у влаги венчай золотистую голову миртом,
Муза, — в двустишьях твоих будет одиннадцать стоп.
II
Я не пойму, отчего и постель мне кажется жесткой
И одеяло мое на пол с кровати скользит?
И почему во всю долгую ночь я сном не забылся?
И отчего изнемог, кости болят почему?
Не удивлялся бы я, будь нежным взволнован я чувством…
Или, подкравшись, любовь тайно мне козни творит?
Да, несомненно: впились мне в сердце точеные стрелы
И в покоренной груди правит жестокий Амур.
Сдаться ему иль борьбой разжигать нежданное пламя?..
Сдамся: поклажа легка, если не давит плечо.
Я замечал, что пламя сильней, коль факел колеблешь, —
А перестань колебать — и замирает огонь.
Чаще стегают быков молодых, ярму не покорных,
Нежели тех, что бразду в поле охотно ведут.
С норовом конь, — так его удилами тугими смиряют;
Если же рвется он в бой, строгой не знает узды.
Так же Амур: сильней и свирепей он гонит строптивых,
Нежели тех, кто всегда служит покорно ему.
Я признаюсь, я новой твоей оказался добычей,
Я побежден, я к тебе руки простер, Купидон.
Незачем нам враждовать, я мира прошу и прощенья, —
Честь ли с оружьем твоим взять безоружного в плен?
Миртом чело увенчай, запряги голубей материнских,
А колесницу под стать отчим воинственный даст.
На колеснице его — триумфатор — при кликах народа
Будешь стоять и легко править упряжкою птиц.
Юношей пленных вослед поведут и девушек пленных,
Справишь торжественно ты великолепный триумф.
Жертва последняя, сам с моей недавнею раной
Новые цепи свои пленной душой понесу.
За спину руки загнув, повлекут за тобой Благонравье,
Скромность и всех, кто ведет с войском Амура борьбу.
Все устрашатся тебя, и, руки к тебе простирая,
Громко толпа запоет: «Слава! Ио! Торжествуй!»
Рядом с тобой Соблазны пойдут, Заблуждение, Буйство, —
Где бы ты ни был, всегда эта ватага с тобой.
Ты и людей и богов покоряешь с таким ополченьем.
Ты без содействия их вовсе окажешься гол.
Мать с олимпийских высот тебе, триумфатору, будет
Рукоплескать, на тебя розы кидать, веселясь.
Будут и крылья твои, и кудри гореть в самоцветах,
Сам золотой, полетишь на золоченой оси.
Многих еще по дороге спалишь — тебя ли не знаю!
Едучи мимо, ты ран много еще нанесешь.
Если бы даже хотел, удержать ты стрелы не в силах:
Если не самый огонь, близость его — обожжет.
Схож с тобою был Вакх, покорявший земли у Ганга:
Голуби возят тебя — тигры возили его.
Но коль участвую я в божественном ныне триумфе,
Коль побежден я тобой, будь покровителем мне!
Великодушен — смотри! — в боях твой родственник Цезарь,
Победоносной рукой он побежденных хранит.
III
Просьба законна моя: пусть та, чьей жертвою стал я,
Либо полюбит меня, либо обяжет любить.
Многого я захотел!.. О, лишь бы любить дозволяла!..
Пусть Киферея моей внемлет усердной мольбе.
Не отвергай же того, кто умеет любить без измены,
Кто с постоянством тебе долгие годы служил.
Не говорит за меня старинное громкое имя
Прадедов: всадник простой начал незнатный наш род.
Тысяч не надо плугов, чтоб мои перепахивать земли:
Оба — и мать и отец — в денежных тратах скромны.
Но за меня Аполлон, хор муз и отец виноделья
Слово замолвят; Амур, кем я подарен тебе,
Жизни моей чистота, моя безупречная верность,
Сердце простое мое, пурпур стыдливый лица.
Сотни подруг не ищу, никогда волокитою не был,
Верь, ты навеки одна будешь любовью моей,
Сколько бы Парки мне жить ни судили, — о, только бы вместе
Быть нам, только мою ты бы оплакала смерть!
Стань же теперь для меня счастливою темою песен, —
Знай, что темы своей будут достойны они.
Славу стихи принесли рогов испугавшейся Ио;
Той, кого бог обольстил, птицей представ водяной;
Также и той, что, на мнимом быке плывя через море,
В страхе за выгнутый рог юной держалась рукой.
Так же прославят и нас мои песни по целому миру,
Соединятся навек имя твое и мое.
IV
С нами сегодня в гостях и муж твой ужинать будет, —
Только в последний бы раз он возлежал за столом!
Значит, на милую мне предстоит любоваться, и только,
Рядом же с нею лежать будет другой, а не я.
Будешь, вплотную прильнув, согревать не меня, а другого?
Он, лишь захочет, рукой шею обхватит твою?
Ты не дивись, что Атракова дочь белолицая ввергла
В брань двоевидных мужей, пьяных на брачном пиру.
Я хоть не житель лесов, не кентавр-полуконь, — и, однако,
Руку едва ль удержу, чтоб не коснуться тебя!
Слушай, как надо вести себя нынче (ни Эвру, ни Ноту
Не позволяй, я прошу, речи мои разнести):
Раньше супруга приди — на что я надеюсь, по правде,
Сам я не знаю, — но все ж раньше супруга приди.
Только он ляжет за стол, с выражением самым невинным
Рядом ложись, но меня трогай тихонько ногой.
Глаз с меня не своди, понимай по лицу и движеньям:
Молча тебе намекну — молча намеком ответь.
Красноречиво с тобой разговаривать буду бровями,
Будут нам речь заменять пальцы и чаши с вином.
Если ты нашей любви сладострастные вспомнишь забавы,
То к заалевшей щеке пальцем большим прикоснись.
Если меня упрекнуть захочешь в чем-либо тайно,
К уху притронься рукой, пальцами книзу, слегка.
Если же речи мои или действия ты одобряешь,
Мне в поощренье начни перстни на пальцах вертеть.
Молча к столу прикоснись, как молящие в храме, лишь только
Вздумаешь — и поделом! — мужу всех бед пожелать.
Если предложит вина, вели самому ему выпить.
Тихо слуге прикажи то, что по вкусу, подать.
Будешь ли чашу, отпив, возвращать, схвачу ее первый,
Края губами коснусь там, где касалась и ты.
Если, отведав сперва, передаст тебе муж угощенье,
Не принимай, откажись, раз уже пробовал он.
Не позволяй обнимать недостойными шею руками,
Нежно не думай склонять голову к жесткой груди.
К лону, к упругим грудям не давай его пальцам тянуться;
Главное дело, смотри: ни поцелуя ему!
Если ж начнешь целовать, закричу, что твой я любовник,
Что поцелуи — мои, в ход я пущу кулаки!
Это хоть всё на виду… А что под одеждою скрыто?
Вот от чего наперед весь я от страха дрожу.
Голенью к мужу не льни, не жми ему ляжкою ляжку,
Нежной ногою своей грубой не трогай ноги.
Многого, бедный, боюсь: сам дерзкого делал немало,
Вот и пугает меня собственный нынче пример.
Часто с любимой моей, в торопливой страстности нашей,
Делали мы под полой сладкое дело свое!..
С мужем не станешь, — зачем?.. Но чтобы не мог я и думать,
Лучше накидку свою сбрось, соучастницу тайн.
Мужа все время проси выпивать, — но проси, не целуя:
Пусть себе спит; подливай крепче вина, без воды.
А как повалится он хмельной, осовеет, затихнет,
Нам наилучший совет время и место дадут.
Лишь соберешься домой и поднимешься, мы — за тобою.
Ты оказаться должна в «среднем отряде» гурьбы.
В этой гурьбе я тебя отыщу иль меня ты отыщешь, —
Тут уже только сумей, трогай как хочешь меня.
Горе! Советы мои всего лишь на час или на два:
Скоро мне ночь повелит с милой расстаться моей.
Муж ее на ночь запрет, а я со слезами печали
Вправе ее проводить лишь до жестоких дверей.
Он поцелуи сорвет… и не только одни поцелуи…
То, что мне тайно даешь, он по закону возьмет.
Но неохотно давай, без ласковых слов, через силу, —
Ты ведь умеешь! Пускай будет скупою любовь.
Если не тщетна мольба, — пусть он наслажденья хотя бы
Не испытал в эту ночь, а уж тем более ты…
Впрочем, как бы она ни прошла, меня ты наутро
Голосом твердым уверь, что не ласкала его…
V
Жарко было в тот день, а время уж близилось к полдню.
Поразморило меня, и на постель я прилег.
Ставня одна лишь закрыта была, другая — открыта,
Так что была полутень в комнате, словно в лесу, —
Мягкий, мерцающий свет, как в час перед самым закатом,
Иль когда ночь отошла, но не возник еще день.
Кстати такой полумрак для девушек скромного нрава,
В нем их опасливый стыд нужный находит приют.
Тут Коринна вошла в распоясанной легкой рубашке,
По белоснежным плечам пряди спадали волос.
В спальню входила такой, по преданию, Семирамида
Или Лаида, любовь знавшая многих мужей…
Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала, —
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной…
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять?.. Всё было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал…
Прочее знает любой… Уснули усталые вместе…
О, проходили бы так чаще полудни мои!
VI
Слушай, привратник, — увы! — позорной прикованный цепью!
Выдвинь засов, отвори эту упрямую дверь!
Многого я не прошу: проход лишь узенький сделай,
Чтобы я боком пролезть в полуоткрытую мог.
Я ведь от долгой любви исхудал, и это мне кстати, —
Вовсе я тоненьким стал, в щелку легко проскользну…
Учит любовь обходить дозор сторожей потихоньку
И без препятствий ведет легкие ноги мои.
Раньше боялся и я темноты, пустых привидений,
Я удивлялся, что в ночь храбро идет человек.
Мне усмехнулись в лицо Купидон и матерь Венера,
Молвили полушутя: «Станешь отважен и ты!»
Я полюбил — и уже ни призраков, реющих ночью,
Не опасаюсь, ни рук, жизни грозящих моей.
Нет, я боюсь лишь тебя и льщу лишь тебе, лежебока!
Молнию держишь в руках, можешь меня поразить.
Выгляни, дверь отомкни, — тогда ты увидишь, жестокий:
Стала уж мокрою дверь, столько я выплакал слез.
Вспомни: когда ты дрожал, без рубахи, бича ожидая,
Я ведь тебя защищал перед твоей госпожой.
Милость в тот памятный день заслужили тебе мои просьбы, —
Что же — о низость! — ко мне нынче не милостив ты?
Долг благодарности мне возврати! Ты и хочешь и можешь, —
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Выдвинь!.. Желаю тебе когда-нибудь сбросить оковы
И перестать наконец хлеб свой невольничий есть.
Нет, ты не слушаешь просьб… Ты сам из железа, привратник!..
Дверь на дубовых столбах окоченелой висит.
С крепким запором врата городам осажденным полезны, —
Но опасаться врагов надо ли в мирные дни?
Как ты поступишь с врагом, коль так влюбленного гонишь?
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Я подошел без солдат, без оружья… один… но не вовсе:
Знай, что гневливый Амур рядом со мною стоит.
Если б я даже хотел, его отстранить я не в силах, —
Легче было бы мне с телом расстаться своим.
Стало быть, здесь один лишь Амур со мною, да легкий
Хмель в голове, да венок, сбившийся с мокрых кудрей.
Страшно ль оружье мое? Кто на битву со мною не выйдет?
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или ты дремлешь, и сон, помеха влюбленным, кидает
На ветер речи мои, слух миновавшие твой?
Помню, в глубокую ночь, когда я, бывало, старался
Скрыться от взоров твоих, ты никогда не дремал…
Может быть, нынче с тобой и твоя почивает подруга?
Ах! Насколько ж твой рок рока милей моего!
Мне бы удачу твою, — и готов я надеть твои цепи…
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или мне чудится?.. Дверь на своих вереях повернулась…
Дрогнули створы, и мне скрип их пророчит успех?..
Нет… Я ошибся… На дверь налетело дыхание ветра…
Горе мне! Как далеко ветер надежды унес!
Если еще ты, Борей, похищенье Орифии помнишь, —
О, появись и подуй, двери глухие взломай!
В Риме кругом тишина… Сверкая хрустальной росою,
Время ночное бежит, — выдвинь у двери засов!
Или с мечом и огнем, которым пылает мой факел,
Переступлю, не спросясь, этот надменный порог!
Ночь, любовь и вино терпенью не очень-то учат:
Ночи стыдливость чужда, Вакху с Амуром — боязнь.
Средства я все истощил, но тебя ни мольбы, ни угрозы
Все же не тронули… Сам глуше ты двери глухой!
Нет, порог охранять подобает тебе не прекрасной
Женщины, — быть бы тебе сторожем мрачной тюрьмы!..
Вот уж денница встает и воздух смягчает морозный,
Бедных к обычным трудам вновь призывает петух.
Что ж, мой несчастный венок! С кудрей безрадостных сорван,
У неприютных дверей здесь до рассвета лежи!
Тут на пороге тебя госпожа поутру заметит, —
Будешь свидетелем ты, как я провел эту ночь…
Ладно, привратник, прощай!.. Тебе бы терпеть мои муки!
Соня, любовника в дом не пропустивший, — прощай!
Будьте здоровы и вы, порог, столбы и затворы
Крепкие, — сами рабы хуже цепного раба!
VII
Если ты вправду мой друг, в кандалы заключи по заслугам
Руки мои — пока буйный порыв мой остыл.
В буйном порыве своем на любимую руку я поднял,
Милая плачет, моей жертва безумной руки.
Мог я в тот миг оскорбить и родителей нежно любимых,
Мог я удар нанести даже кумирам богов.
Что же? Разве Аянт, владевший щитом семислойным,
Не уложил, изловив, скот на просторном лугу?
Разве злосчастный Орест, за родителя матери мстивший,
Меч не решился поднять на сокровенных богинь?
Я же посмел растрепать дерзновенно прическу любимой, —
Но, и прически лишась, хуже не стала она.
Столь же прелестна!.. Такой, по преданью, по склонам Менала
Дева, Схенеева дочь, с луком за дичью гналась;
Или критянка, когда паруса и обеты Тесея
Нот уносил, распустив волосы, слезы лила;
Или Кассандра (у той хоть и были священные ленты)
Наземь простерлась такой в храме, Минерва, твоем.
Кто мне не скажет теперь: «Сумасшедший!», не скажет мне: «Варвар!»?
Но промолчала она: ужас уста ей сковал.
Лишь побледневшим лицом безмолвно меня упрекала,
Был я слезами ее и без речей обвинен.
Я поначалу хотел, чтоб руки от плеч отвалились:
«Лучше, — я думал, — лишусь части себя самого!»
Да, себе лишь в ущерб я к силе прибег безрассудной,
Я, не сдержав свой порыв, только себя наказал.
Вы мне нужны ли теперь, служанки злодейств и убийства?
Руки, в оковы скорей! Вы заслужили оков.
Если б последнего я из плебеев ударил, понес бы
Кару, — иль более прав над госпожой у меня?
Памятен стал Диомед преступленьем тягчайшим: богине
Первым удар он нанес, стал я сегодня — вторым.
Все ж он не столь виноват: я свою дорогую ударил,
Хоть говорил, что люблю, — тот же взбешен был врагом.
Что ж, победитель, теперь готовься ты к пышным триумфам!
Лавром чело увенчай, жертвой Юпитера чти!..
Пусть восклицает толпа, провожая твою колесницу:
«Славься, доблестный муж: женщину ты одолел!»
Пусть, распустив волоса, впереди твоя жертва влачится,
Скорбная, с бледным лицом, если б не кровь на щеках…
Лучше бы губкам ее посинеть под моими губами,
Лучше б на шее носить зуба игривого знак!
И, наконец, если я бушевал, как поток разъяренный,
И оказался в тот миг гнева слепого рабом, —
Разве прикрикнуть не мог — ведь она уж и так оробела, —
Без оскорбительных слов, без громогласных угроз?
Разве не мог разорвать ей платье — хоть это и стыдно —
До середины? А там пояс сдержал бы мой пыл.
Я же дошел до того, что схватил надо лбом ее пряди
И на прелестных щеках метки оставил ногтей!
Остолбенела она, в изумленном лице ни кровинки,
Белого стала белей камня с Паросской гряды.
Я увидал, как она обессилела, как трепетала, —
Так волоса тополей в ветреных струях дрожат,
Или же тонкий тростник, колеблемый легким Зефиром,
Или же рябь на воде, если проносится Нот.
Дольше терпеть не могла, и ручьем полились ее слезы —
Так из-под снега течет струйка весенней воды.
В эту минуту себя и почувствовал я виноватым,
Горькие слезы ее — это была моя кровь.
Трижды к ногам ее пасть я хотел, молить о прощенье, —
Трижды руки мои прочь оттолкнула она.
Не сомневайся, поверь: отмстив, облегчишь свою муку;
Мне, не колеблясь, в лицо впейся ногтями, молю!
Глаз моих не щади и волос не щади, заклинаю, —
Женским слабым рукам гнев свою помощь подаст.
Или, чтоб знаки стереть злодеяний моих, поскорее
В прежний порядок, молю, волосы вновь уложи!
VIII
Есть такая одна… Узнать кто хочет про сводню, —
Слушай: Дипсадой ее, старую сводню, зовут.
Имя под стать: никогда еще трезвой ей не случалось
Встретить Мемнонову мать на розоцветных конях.
Магию знает она, заклинанья восточные знает,
Может к истоку погнать быстрых течение рек.
Ведает свойства и трав и льна на стволе веретенном,
Действие ведомо ей слизи влюбленных кобыл.
Вмиг по желанью ее покрывается тучами небо,
Вмиг по желанью ее день лучезарен опять.
Видел я, верьте иль нет, как звезды кровь источали,
Видел я, как у луны кровью алело лицо.
Подозреваю, во тьме по ночам она реет живая,
В перьях тогда, как у птиц, старое тело карги.
Подозреваю еще — да и ходит молва, — что двоятся
Оба зрачка у нее и выпускают огонь.
Дедов из древних могил и прадедов вызвать умеет,
Твердую почву и ту долгим заклятьем дробит…
Цель у развратной карги — порочить законные браки, —
Подлинно, красноречив этот зловредный язык!
Стал я коварных речей случайным свидетелем. Вот как
Увещевала она (был я за дверью двойной):
«Знаешь, мой свет, ты вечор молодого прельстила счастливца,
Он от лица твоего взоров не мог оторвать!
Да и кого не прельстишь? Красотой никому не уступишь.
Только беда: красоте нужен достойный убор.
Сколь ты прекрасна собой, будь столь же удачлива в жизни:
Станешь богата — и мне бедной тогда не бывать.
Раньше вредила тебе звезда враждебная Марса:
Марс отошел, — на тебя стала Венера глядеть.
Счастье богиня сулит: смотри-ка, богатый любовник
Жаждет тебя и узнать хочет все нужды твои.
Да и лицом он таков, что с тобою, пожалуй, сравнится,
И не торгуй он тебя, надо б его торговать…»
Та покраснела. «Идет к белизне твоей стыд. Но на пользу
Стыд лишь притворный, поверь; а настоящий — во вред.
Если ты книзу глядишь, потупив невинные глазки,
Думать при этом должна, сколько предложат тебе.
Может быть, в Татиев век грязнухи — сабинские бабы
Не захотели б себя многим мужьям отдавать…
Марс, однако, теперь вдохновляет иные народы, —
Только Венера одна в Граде Энея царит.
Смело, красотки! Чиста лишь та, которой не ищут;
Кто попроворней умом, ищет добычи сама.
Ну-ка, морщинки сгони, расправь нахмуренный лобик, —
Ах, на морщины не раз нам приходилось пенять…
Юных своих женихов стрельбой Пенелопа пытала:
Мощь их доказывал лук, — был он из рога, смекни!..
Прочь незаметно бежит, ускользает летучее время, —
Так убегает река, быстрые воды неся…
Медь лишь в работе блестит, и платье хорошее — носят,
Скоро заброшенный дом станет от плесени сер.
Полно скупиться, поверь: красота без друга хиреет…
Только один-то не впрок… да маловато и двух…
Если их много, доход верней… Да и зависти меньше:
Волк добычи искать любит в обширных стадах.
Вот, например, твой поэт: что дарит тебе, кроме новых
Песен? Его капитал можешь ты только… прочесть!
Бог поэтов и тот знаменит золотым одеяньем,
И золотая звенит лира в бессмертной руке.
Знай: тороватый дружок великого больше Гомера!
В этом уж ты мне поверь: славное дело — дарить.
Не презирай и того, кто выкупил волю за деньги:
Знак меловой на ногах — это еще не позор.
Не обольщайся, мой свет, и пышностью древнего рода:
Если ты беден, с собой предков своих уноси!
Что ж? Коль мужчина красив, так потребует ночи бесплатной?
Пусть у дружка своего выпросит денег сперва!
Платы проси небольшой, пока расставляешь ты сети, —
Чтоб не удрал. А поймав, смело себе подчиняй.
Можешь разыгрывать страсть: обманешь его — и отлично.
Но одного берегись: даром не дать бы любви!
В но́чи отказывай им почаще: на боль головную
Иль на иное на что, хоть на Изиду, сошлись.
Изредка все ж допускай, — не вошло бы терпенье в привычку:
Частый отказ от любви может ослабить ее.
Будь твоя дверь к просящим глуха, но открыта — дающим.
Пусть несчастливца слова слышит допущенный друг.
А разобидев, сама рассердись на того, кто обижен,
Чтобы обида его вмиг растворилась в твоей.
Но никогда на него сама ты не гневайся долго:
Слишком затянутый гнев может вражду породить.
Плакать по мере нужды научись, да как следует плакать,
Так, чтобы щеки твои мокрыми стали от слез.
Если ты вводишь в обман, не бойся не сдерживать клятвы:
Волей Венеры Олимп к бедным обманутым глух.
Кстати, раба приспособь, заведи половчее служанку,
Пусть подскажут ему, что покупать для тебя.
Перепадет тут и им. У многих просить понемножку —
Значит по колосу скирд мало-помалу собрать.
Сестры, кормилица, мать — пускай влюбленного чистят:
Быстро добыча растет, если рука не одна.
А коли поводов нет потребовать прямо подарка,
Так на рожденье свое хоть пирогом намекни.
Да чтоб покоя не знал, чтоб были соперники, помни!
Если не будет борьбы, плохо пойдет и любовь.
Пусть по спальне твоей другого он чует мужчину
И — сладострастия знак — видит на шейке подтек.
А особливо пускай примечает подарки другого…
Коль не принес ничего, лавки напомни Святой…
Вытянув много, скажи, чтоб он не вконец разорялся.
В долг попроси, но лишь с тем, чтоб никогда не отдать.
Лживою речью скрывай свои мысли, губи его лаской:
Самый зловредный яд можно в меду затаить.
Если ты выполнишь все, что по долгому опыту знаю,
И коли ветер моих не поразвеет речей,
Будешь мне счастья желать, а умру — так будешь молиться,
Чтоб не давила земля старые кости мои».
Речь продолжалась, но вдруг я собственной тенью был выдан.
В эту минуту едва руки я мог удержать,
Чтобы не вырвать волос седых и этих от пьянства
Вечно слезящихся глаз, не расцарапать ей щек!
Боги тебе да пошлют бездомную жалкую старость,
Ряд продолжительных зим, жажду везде и всегда!
IX
Всякий влюбленный — солдат, и есть у Амура свой лагерь.
В этом мне, Аттик, поверь: каждый влюбленный — солдат.
Возраст, способный к войне, подходящ и для дела Венеры.
Жалок дряхлый боец, жалок влюбленный старик.
Тех же требует лет полководец в воине сильном
И молодая краса в друге на ложе любви.
Оба и стражу несут, и спят на земле по-солдатски:
Этот у милых дверей, тот у палатки вождя.
Воин в дороге весь век, — а стоит любимой уехать,
Вслед до пределов земли смелый любовник пойдет.
Встречные горы, вдвойне от дождей полноводные реки
Он перейдет, по пути сколько истопчет снегов!
Морем придется ли плыть, — не станет ссылаться на бури
И не подумает он лучшей погоды желать.
Кто же стал бы терпеть, коль он не солдат, не любовник,
Стужу ночную и снег вместе с дождем проливным?
Этому надо идти во вражеский стан на разведку;
Тот не спускает с врага, то есть с соперника, глаз.
Тот города осаждать, а этот — порог у жестокой
Должен, — кто ломится в дверь, кто в крепостные врата.
Часто на спящих врагов напасть врасплох удавалось,
Вооруженной рукой рать безоружных сразить, —
Пало свирепое так ополченье Реса-фракийца,
Бросить хозяина вам, пленные кони, пришлось!
Так и дремота мужей помогает любовникам ловким:
Враг засыпает — они смело кидаются в бой.
Всех сторожей миновать, избегнуть дозорных отрядов —
Это забота бойцов, бедных любовников труд.
Марс и Венера равно ненадежны: встает побежденный,
Падает тот, про кого ты и подумать не мог.
Пусть же никто не твердит, что любовь — одно лишь безделье:
Изобретательный ум нужен для дела любви.
Страстью великий Ахилл к уведенной горит Брисеиде, —
Пользуйтесь, Трои сыны! Рушьте аргивскую мощь!
Гектор в бой уходил из объятий своей Андромахи,
И покрывала ему голову шлемом жена.
Перед Кассандрой, с ее волосами безумной менады,
Остолбенел, говорят, вождь величайший Атрид.
Также изведал и Марс искусно сплетенные сети, —
У олимпийцев то был самый любимый рассказ…
Отроду был я ленив, к досугу беспечному склонен,
Душу расслабили мне дрема и отдых в тени.
Но полюбил я, и вот — встряхнулся, и сердца тревога
Мне приказала служить в воинском стане любви.
Бодр, как видишь, я стал, веду ночные сраженья.
Если не хочешь ты стать праздным ленивцем, — люби!
X
Той, увезенною вдаль от Эврота на судне фригийском,
Ставшей причиной войны двух ее славных мужей;
Ледой, с которой любовь, белоснежным скрыт опереньем,
Хитрый любовник познал, в птичьем обличье слетев;
И Амимоной, в сухих бродившей полях Арголиды,
С урной, на темени ей пук придавившей волос, —
Вот кем считал я тебя; и орла и быка опасался —
Всех, в кого обратить смог Громовержца Амур…
Страх мой теперь миновал, душа исцелилась всецело,
Это лицо красотой мне уже глаз не пленит.
Спросишь, с чего изменился я так? Ты — требуешь платы!
Вот и причина: с тех пор ты разонравилась мне.
Искренней зная тебя, я любил твою душу и тело, —
Ныне лукавый обман прелесть испортил твою.
И малолетен и наг Купидон: невинен младенец,
Нет одеяний на нем, — весь перед всеми открыт.
Платой прикажете вы оскорблять Венерина сына?
Нет и полы у него, чтобы деньгу завязать.
Ведь ни Венера сама, ни Эрот воевать не способны, —
Им ли плату взимать, миролюбивым богам?
Шлюха готова с любым спознаться за сходные деньги,
Тело неволит она ради злосчастных богатств.
Все ж ненавистна и ей хозяина жадного воля —
Что вы творите добром, по принужденью творит.
Лучше в пример для себя неразумных возьмите животных.
Стыдно, что нравы у них выше, чем нравы людей.
Платы не ждет ни корова с быка, ни с коня кобылица,
И не за плату берет ярку влюбленный баран.
Рада лишь женщина взять боевую с мужчины добычу,
За ночь платят лишь ей, можно ее лишь купить.
Торг ведет достояньем двоих, для обоих желанным, —
Вознагражденье ж она все забирает себе.
Значит, любовь, что обоим мила, от обоих исходит,
Может один продавать, должен другой покупать?
И почему же восторг, мужчине и женщине общий,
Стал бы в убыток ему, в обогащение ей?
Плох свидетель, коль он, подкупленный, клятву нарушит;
Плохо, когда у судьи ларчик бывает открыт;
Стыдно в суде защищать бедняка оплаченной речью;
Гнусно, когда трибунал свой набивает кошель.
Гнусно наследство отца умножать доходом постельным,
Торг своей красотой ради корысти вести.
То, что без платы дано, благодарность по праву заслужит;
Если ж продажна постель, не́ за что благодарить.
Тот, кто купил, не связан ничем; закончена сделка —
И удаляется гость, он у тебя не в долгу.
Плату за ночь назначать берегитесь, прелестные жены!
Нечистоплотный доход впрок никому не пойдет.
Много ли жрице святой помогли запястья сабинян,
Если тяжелым щитом голову сплющили ей?
Острою сталью пронзил его породившее лоно
Сын — ожерелье виной было злодейства его.
Впрочем, не стыдно ничуть подарков просить у богатых:
Средства найдутся у них просьбу исполнить твою.
Что ж не срывать виноград, висящий на лозах обильных?
Можно плоды собирать с тучной феаков земли.
Если же беден твой друг, оцени его верность, заботы, —
Он госпоже отдает все достоянье свое.
А славословить в стихах похвалы достойных красавиц —
Дело мое: захочу — славу доставлю любой.
Ткани истлеют одежд, самоцветы и золото сгинут, —
Но до скончанья веков славу даруют стихи.
Сам я не скуп, не терплю, ненавижу, коль требуют платы;
Просишь — тебе откажу, брось домогаться — и дам.
XI
Ты, что ловка собирать и укладывать стройно в прическу
Волосы; ты, что простых выше служанок, Напе́;
Ты, что устройством ночных потаенных известна свиданий;
Ты, что всегда передать весточку можешь любви;
Ты, что Коринну не раз убеждала оставить сомненья
И побывать у меня, верный помощник в беде!
Вот… Передай госпоже две исписанных мелко таблички…
Утром, сейчас же! Смотри, не помешало бы что.
Ты не из камня, в груди у тебя не кремень! Простодушья,
Знаю, не больше в тебе, чем полагается вам.
Верно, и ты испытала сама тетиву Купидона:
Мне помогая, блюди знамя полка своего!
Спросит она про меня, — скажи, что живу ожиданьем
Ночи… О всем остальном сам ей поведает воск…
Время, однако, бежит… Подходящую выбрав минуту,
Ты ей таблички вручи, чтобы сейчас же прочла.
Станет читать, — наблюдай за лицом, наблюдай за глазами:
Может заране лицо многое выдать без слов…
Ну же, скорее! Проси на письмо подробней ответить, —
Воска лощеная гладь мне ненавистна пустой!
Пишет пускай потесней и поля заполняет до края,
Чтобы глазами блуждать дольше я мог по строкам…
Впрочем, не надо: держать утомительно в пальцах тростинку.
Пусть на табличке стоит слово одно: «Приходи!»
И увенчаю тотчас я таблички победные лавром,
В храм Венеры снесу и возложу, написав:
«Верных пособниц своих Назон посвящает Венере» —
Были же вы до сих пор кленом, и самым дрянным.
XII
Горе! Вернулись назад с невеселым ответом таблички.
Кратко в злосчастном письме сказано: «Нынче нельзя».
Вот и приметы! Напе, выходя сегодня из дома,
Припоминаю, порог резвой задела ногой.
Если пошлю тебя вновь, осторожнее будь на пороге,
Не позабудь, выходя, ногу повыше поднять!
Вы же, нелегкие, прочь! Зловещие, сгиньте, дощечки!
Прочь с моих глаз! Да и ты, воск, передавший отказ!
Собран, наверно, ты был с цветов долговязой цикуты
И корсиканской пчелой с медом дурным принесен.
Цветом ты красен, впитал как будто бы яркую краску, —
Нет, ты не краску впитал, — кровью окрашен ты был.
На перепутье бы вам, деревяшкам негодным, валяться,
Чтоб проезжающий воз вдребезги вас раздробил!
Тот же, кто доску стругал, кто вас обработал в таблички, —
Не сомневаюсь ничуть, — на руку был он нечист.
Это же дерево шло на столбы, чтобы вешать несчастных,
Для палача из него изготовлялись кресты.
Мерзостной тенью оно укрывало филинов хриплых,
Коршунов злобных, в ветвях яйца таило совы.
Я же дощечкам таким признанья, безумный, доверил!
Им поручил отнести нежные к милой слова!
Лучше б на них записать пустословье судебного дела,
С тем, чтобы стряпчий его голосом жестким читал.
Надо бы им меж табличек лежать, на каких ежедневно,
Плача о деньгах, скупец запись расходов ведет.
Значит, недаром же вас называют, я вижу, двойными:
Два — от такого числа можно ль добра ожидать!
В гневе о чем же молить? Да разве, чтоб ржавая старость
Съела вас вовсе, чтоб воск заплесневел добела!
XIII
Из океана встает, престарелого мужа покинув,
Светловолосая; мчит день на росистой оси.
Что ты, Аврора, спешишь? Постой! О, пусть ежегодно
Птицы вступают в бои, славя Мемнонову тень!
Мне хорошо в этот час лежать в объятиях милой,
Если всем телом она крепко прижмется ко мне.
Сладостен сон и глубок, прохладен воздух и влажен,
Горлышком гибким звеня, птица приветствует свет.
Ты нежеланна мужам, нежеланна и девам… Помедли!
Росные вожжи свои алой рукой натяни!
До появленья зари следить за созвездьями легче
Кормчему, и наугад он не блуждает в волнах.
Только взойдешь — и путник встает, отдохнуть не успевший,
Воин привычной рукой тотчас берется за меч.
Первой ты видишь в полях земледельца с двузубой мотыгой,
Первой зовешь под ярмо неторопливых быков.
Мальчикам спать не даешь, к наставникам их отправляешь,
Чтобы жестоко они били детей по рукам.
В зданье суда ты ведешь того, кто порукою связан, —
Много там можно беды словом единым нажить.
Ты неугодна судье, неугодна и стряпчему тоже, —
Встать им с постели велишь, вновь разбираться в делах.
Ты же, когда отдохнуть хозяйки могли б от работы,
Руку-искусницу вновь к прерванной пряже зовешь.
Не перечислить всего… Но чтоб девушки рано вставали,
Стерпит лишь тот, у кого, видимо, девушки нет.
О, как я часто желал, чтоб ночь тебе не сдавалась,
Чтоб не бежали, смутясь, звезды пред ликом твоим!
О, как я часто желал, чтоб ось тебе ветром сломало
Или свалился бы конь, в тучу густую попав.
Что ты спешишь? Не ревнуй! Коль сын твой рожден чернокожим,
Это твоя лишь вина: сердце черно у тебя.
Или оно никогда не пылало любовью к Кефалу?
Думаешь, мир не узнал про похожденья твои?
Я бы хотел, чтоб Тифон про тебя рассказал без утайки, —
На небесах ни одной не было басни срамней!
Ты от супруга бежишь, — охладел он за долгие годы.
Как колесницу твою возненавидел старик!
Если б какого-нибудь ты сейчас обнимала Кефала,
Крикнула б ночи коням: «Стойте, сдержите свой бег!»
Мне же за то ли страдать, что муж твой увял долголетний?
Разве советовал я мужем назвать старика?
Вспомни, как юноши сон лелеяла долго Селена,
А ведь она красотой не уступала тебе.
Сам родитель богов, чтоб видеть пореже Аврору,
Слил две ночи в одну, тем угождая себе…
Но перестал я ворчать: она услыхала как будто, —
Вдруг покраснела… Но день все-таки позже не встал…
XIV
Сколько я раз говорил: «Перестань ты волосы красить!»
Вот и не стало волос, нечего красить теперь.
А захоти — ничего не нашлось бы на свете прелестней!
До низу бедер твоих пышно спускались они.
Право, так были тонки, что причесывать их ты боялась, —
Только китайцы одни ткани подобные ткут.
Тонкою лапкой паук где-нибудь под ветхою балкой
Нитку такую ведет, занят проворным трудом.
Не был волос твоих цвет золотым, но не был и черным, —
Был он меж тем и другим, тем и другим отливал:
Точно такой по долинам сырым в нагориях Иды
Цвет у кедровых стволов, если кору ободрать.
Были послушны, — прибавь, — на сотни извивов способны,
Боли тебе никогда не причиняли они.
Не обрывались они от шпилек и зубьев гребенки,
Девушка их убирать, не опасаясь, могла…
Часто служанка при мне наряжала ее, и ни разу,
Выхватив шпильку, она рук не колола рабе.
Утром, бывало, лежит на своей пурпурной постели
Навзничь, — а волосы ей не убирали еще.
Как же была хороша, — с фракийской вакханкою схожа,
Что отдохнуть прилегла на луговой мураве…
Были так мягки они и легкому пуху подобны, —
Сколько, однако, пришлось разных им вытерпеть мук!
Как поддавались они терпеливо огню и железу,
Чтобы округлым затем лучше свиваться жгутом!
Громко вопил я: «Клянусь, эти волосы жечь — преступленье!
Сами ложатся они, сжалься над их красотой!
Что за насилье! Сгорать таким волосам не пристало:
Сами научат, куда следует шпильки вставлять!..»
Нет уже дивных волос, ты их погубила, а, право,
Им позавидовать мог сам Аполлон или Вакх.
С ними сравнил бы я те, что у моря нагая Диона
Мокрою держит рукой, — так ее любят писать.
Что ж о былых волосах теперь ты, глупая, плачешь?
Зеркало в скорби зачем ты отодвинуть спешишь?
Да, неохотно в него ты глядишься теперь по привычке, —
Чтоб любоваться собой, надо о прошлом забыть!
Не навредила ведь им наговорным соперница зельем,
Их в гемонийской струе злая не мыла карга;
Горя причиной была не болезнь (пронеси ее мимо!),
Не поубавил волос зависти злой язычок;
Видишь теперь и сама, что убытку себе натворила,
Голову ты облила смесью из ядов сама!
Волосы пленных тебе прислать из Германии могут,
Будет тебя украшать дар покоренных племен.
Если прической твоей залюбуется кто, покраснеешь,
Скажешь: «Любуются мной из-за красы покупной!
Хвалят какую-нибудь во мне германку-сигамбру, —
А ведь, бывало, себе слышала я похвалы!..»
Горе мне! Плачет она, удержаться не может; рукою,
Вижу, прикрыла лицо, щеки пылают огнем.
Прежних остатки волос у нее на коленях, ей тяжко, —
Горе мое! Не колен были достойны они…
Но ободрись, улыбнись: злополучье твое поправимо,
Скоро себе возвратишь прелесть природных волос!
XV
Зависть! Зачем упрекаешь меня, что молодость трачу,
Что, сочиняя стихи, праздности я предаюсь?
Я, мол, не то что отцы, не хочу в свои лучшие годы
В войске служить, не ищу пыльных наград боевых.
Мне ли законов твердить многословье, на неблагодарном
Форуме, стыд позабыв, речи свои продавать?
Эти не вечны дела, а я себе славы желаю
Непреходящей, чтоб мир песни мои повторял.
Жив меонийский певец, пока возвышается Ида,
Быстрый покуда волну к морю стремит Симоент.
Жив и аскреец, пока виноград наливается соком,
И подрезают кривым колос Церерин серпом.
Будет весь мир прославлять постоянно Баттова сына, —
Не дарованьем своим, так мастерством он велик.
Так же не будет вовек износа котурну Софокла.
На небе солнце с луной? Значит, не умер Арат.
Раб покуда лукав, бессердечен отец, непотребна
Сводня, а дева любви ласкова, — жив и Менандр.
Акций, чей мужествен стих, и Энний, еще неискусный,
Славны, и их имена время не сможет стереть.
Могут ли люди забыть Варрона и первое судно
Или как вождь Эсонид плыл за руном золотым?
Также людьми позабыт возвышенный будет Лукреций,
Только когда и сама сгинет однажды Земля.
Титир, земные плоды и Энеевы брани, — читатель
Будет их помнить, доколь в мире главенствует Рим.
Факел покуда и лук Купидоновым будут оружьем,
Будут, ученый Тибулл, строки твердиться твои.
Будет известен и Галл в восточных и западных странах, —
Вместе же с Галлом своим и Ликорида его.
Так: меж тем, как скала или зуб терпеливого плуга
Гибнут с течением лет, — смерти не знают стихи.
Пусть же уступят стихам и цари, и все их триумфы,
Пусть уступит им Таг в золотоносных брегах!
Манит пусть низкое чернь! А мне Аполлон белокурый
Пусть наливает полней чашу кастальской струей!
Голову лишь бы венчать боящимся холода миртом,
Лишь бы почаще меня пылкий любовник читал!
Зависть жадна до живых. Умрем — и она присмиреет.
Каждый в меру заслуг будет по смерти почтен.
Так, и сгорев на костре погребальном, навек я останусь
Жить — сохранна моя будет немалая часть.
Книга вторая
I
Я и это писал, уроженец края пелигнов,
Тот же Овидий, певец жизни беспутной своей.
Был то Амура приказ. Уходите, строгие жены, —
Нет, не для ваших ушей нежные эти стихи.
Пусть читает меня, женихом восхищаясь, невеста
Или невинный юнец, раньше не знавший любви.
Из молодежи любой, как я, уязвленный стрелою,
Пусть узна́ет в стихах собственной страсти черты
И, в изумленье придя, «Как он мог догадаться, — воскликнет, —
Этот искусник поэт — и рассказать обо мне?»
Помню, отважился я прославлять небесные брани,
Гигеса с сотнею рук — да и, пожалуй бы, смог! —
Петь, как отмстила Земля и как, на Олимп взгроможденный,
Вместе с Оссой крутой рухнул тогда Пелион.
Тучи в руках я держал и перун Юпитера грозный, —
Смело свои небеса мог бы он им отстоять!..
Что же? Любимая дверь заперла… И забыл я перуны,
Сам Юпитер исчез мигом из мыслей моих.
О Громовержец, прости! Не смогли мне помочь твои стрелы:
Дверь запертая была молний сильнее твоих.
Взял я оружье свое: элегии легкие, шутки;
Тронули строгую дверь нежные речи мои.
Могут стихи низвести луну кровавую с неба,
Солнца белых коней могут назад повернуть.
Змеи под властью стихов ядовитое жало теряют,
Воды по воле стихов снова к истокам текут.
Перед стихом растворяется дверь, и замок уступает,
Если он накрепко вбит даже в дубовый косяк.
Что мне за польза была быстроногого славить Ахилла?
Много ли могут мне дать тот или этот Атрид,
Муж, одинаковый срок проведший в боях и в скитаньях,
Или влекомый в пыли Гектор, плачевный герой?
Нет! А красавица та, чью прелесть юную славлю,
Ныне приходит ко мне, чтобы певца наградить.
Хватит с меня награды такой! Прощайте, герои
С именем громким! Не мне милостей ваших искать.
Лишь бы, красавицы, вы благосклонно слух преклонили
К песням, подсказанным мне богом румяным любви.
II
Ты, Багоад, приставлен стеречь госпожу… Перемолвить
Мне бы два слова с тобой надо по делу… Так вот:
В портике дев Данаид вчера я случайно приметил
Женщину: взад и вперед — видел — гуляла она.
Я в восхищенье послал ей тотчас записочку с просьбой.
Краток ответ был: «Нельзя!» — писан дрожащей рукой.
И на вопрос: «Почему?» — госпожа мне твоя разъяснила,
Что, мол, над нею твоя слишком опека строга…
Будь же разумен, о страж, моего не заслуживай гнева:
Тем, кто внушает нам страх, смерти желаем, о страж!
Глуп ее муж: для чего, я спрошу, охранять так усердно
То, что могло б уцелеть и без опеки его?
Впрочем, пусть бесится он своему ослепленью в угоду
И от чарующей всех пусть целомудрия ждет!
Лучше ты дай госпоже немножечко тайной свободы:
Ей ты навстречу пойдешь — тем же воздаст и тебе.
Только сообщником стань — и рабу госпожа подчинится.
Если ж боишься, тогда — не замечай и молчи.
Тайно читает письмо? — ей, стало быть, матушка пишет…
К ней незнакомец пришел? — встреть, как знакомца, его!
Если к подруге пойдет захворавшей (на деле здоровой),
Мужа уверь, что больна вправду подруга ее.
Если поздненько придет, не томись ожиданьем тревожным, —
Голову свесив на грудь, лучше покуда всхрапни.
Не любопытствуй узнать, что́ у льняноодетой Изиды
В храме творят; не страшись и театральных рядов…
Будет уважен всегда сообщник дел потаенных,
Вовремя только смолчать — это же легче всего!
Всем-то он мил, весь дом он ведет, не секут его плетью, —
Он всемогущ, — а другим — доля презренных рабов.
Он, чтобы истину скрыть, перед мужем плетет небылицы.
Оба они — господа, оба покорны одной.
Хоть и поморщится муж и похмурится, — женская ласка
Дело всегда повернет так, как захочет она.
Пусть госпожа иногда затевает ссоры с тобою,
Плачет притворно; пускай хоть палачом обзовет.
Ты возражай, но лишь так, чтоб было легко опровергнуть.
Изобретенным грехом подлинный грех прикрывай…
Вот и начнут возрастать и почет от людей и доходы…
В скорости, действуя так, купишь и волю себе…
Видел ты, верно, не раз у доносчиков цепи на шее:
Кто вероломен душой, в смрадной темнице сидит…
Ищет воды близ воды, к плодам исчезающим рвется
Тантал: болтливый язык этим мученьям виной.
Пастырь Юноны стерег с чрезмерным рвением Ио, —
Рано скончал он свой век, — стала богиней она.
Видел я: некто влачил в кандалах посиневшие ноги
Только за то, что открыл мужу неверность жены.
Мало досталось ему! Двоим навредил он злоречьем:
Муж разозлился, молва женщину стала клеймить.
Верь, никому из мужей похождения жен не приятны, —
Выслушать каждый готов, да не на радость себе.
Ежели холоден муж, пропадет твой донос понапрасну;
Если он любит жену, ввергнешь ты в горе его.
Знай, что вину доказать нелегко, очевидную даже, —
От обвиненья спасет благоволенье судьи.
Хоть бы и видел он сам, отрицаниям все же поверит, —
Лучше глаза обвинит, лучше обманет себя.
Слезы увидев жены, он сам заплачет и скажет:
«О, мне уплатит сполна этот негодный болтун!»
Будет неравной борьба: тебя, побежденного, плети
Ждут, а она у судьи, глядь, на коленях сидит!
Я не преступник, о нет! Не намерен я смешивать яды,
Не простираю руки с грозно блестящим мечом.
Только молю, чтобы ты любить мне позволил спокойно, —
Можно ль на свете найти просьбу скромнее моей?
III
Горе! Ни муж, ни жена, госпожу ты свою охраняешь,
Ты, не могущий вкусить сладость взаимной любви!..
Тот, кто первый лишил ребенка частей детородных, —
Должен такую же казнь сам бы за то претерпеть!
Просьбам ты стал бы внимать, ты сговорчивей был бы и мягче,
Если б когда-нибудь сам раньше любовью пылал.
Ты не рожден для езды верховой, для тяжелых доспехов,
Сильной рукой не тебе бранные копья метать…
Все это — дело мужей, ты мужские оставь упованья,
Знай при своей госпоже знамя покорно носи!
Верно служи ей, во всем — госпожи благосклонность на пользу.
Если утратишь ее, кем же ты будешь и чем?
А у нее и лицо и года приглашают к забавам, —
Можно ль такой красоте в праздности зря пропадать?
Ты хоть как будто и строг, но тебя проведет она все же:
Осуществится всегда то, что желанно двоим.
Если, однако, верней испробовать просьбы, — мы просим:
Ты еще можешь успеть вовремя нам услужить.
IV
Я никогда б не посмел защищать развращенные нравы,
Ради пороков своих лживым оружьем бряцать.
Я признаюсь — коли нам признанье проступков на пользу, —
Все я безумства готов, все свои вины раскрыть.
Я ненавижу порок… но сам ненавистного жажду.
Ах, как нести тяжело то, что желал бы свалить!
Нет, себя побороть ни сил не хватает, ни воли…
Так и кидает меня, словно корабль на волнах!..
Определенного нет, что любовь бы мою возбуждало,
Поводов сотни — и вот я постоянно влюблен!
Стоит глаза опустить какой-нибудь женщине скромно, —
Я уже весь запылал, видя стыдливость ее.
Если другая смела, так, значит, она не простушка, —
Будет, наверно, резва в мягкой постели она.
Встретится ль строгая мне, наподобье суровых сабинок, —
Думаю: хочет любви, только скрывает — горда!
Коль образованна ты, так нравишься мне воспитаньем;
Не учена ничему — так простотою мила.
И Каллимаха стихи для иной пред моими топорны, —
Нравятся, значит, мои, — нравится мне и она.
Та же и песни мои, и меня, стихотворца, порочит, —
Хоть и порочит, хочу ей запрокинуть бедро.
Эта походкой пленит, а эта пряма, неподвижна, —
Гибкою станет она, ласку мужскую познав.
Сладко иная поет, и льется легко ее голос, —
Хочется мне поцелуй и у певицы сорвать.
Эта умелым перстом пробегает по жалобным струнам, —
Можно ли не полюбить этих искуснейших рук?
Эта в движенье пленит, разводит размеренно руки,
Мягко умеет и в такт юное тело сгибать.
Что обо мне говорить — я пылаю от всякой причины, —
Тут Ипполита возьми: станет Приапом и он.
Ты меня ростом пленишь: героиням древним подобна, —
Длинная, можешь собой целое ложе занять.
Эта желанна мне тем, что мала: прельстительны обе.
Рослая, низкая — все будят желанья мои.
Эта не прибрана? Что ж, нарядившись, прекраснее станет.
Та разодета: вполне может себя показать.
Белая нравится мне, золотистая нравится кожа;
Смуглой Венерой и той я увлекаюсь подчас.
Темных ли пряди кудрей к белоснежной шее прильнули:
Славою Леды была черных волос красота.
Светлы они? — но шафраном кудрей Аврора прельщает…
В мифах всегда для меня нужный найдется пример.
Юный я возраст ценю, но тронут и более зрелым:
Эта красою милей, та подкупает умом…
Словом, какую ни взять из женщин, хвалимых в столице,
Все привлекают меня, всех я добиться хочу!
V
Нет, не стоит любовь (отойди, Купидон-стрелоносец!),
Чтобы так часто я сам к смерти желанной взывал!
Все ж призываю я смерть, лишь вспомню, что ты изменила,
Ты, рожденная быть вечною мукой моей.
О поведенье твоем не на стертых прочел я табличках,
Тайным подарком ничьим не был мне выдан твой срам.
Если б я мог обвинять, не имея надежд на победу!
О я несчастный! Зачем дело так верно мое?
Счастлив, кто защищать любимую может отважно,
Если сказала она: «Я не виновна ни в чем».
С сердцем железным рожден и слишком потворствует горю,
Кто над виновной красой ищет кровавых побед…
Я же, несчастный, я сам, не пьяный, вино отодвинув,
Видел, что делали вы, — думала ты: я дремлю!
Видел: движеньем бровей вы много друг другу сказали,
Ваши кивки головой были почти как слова.
Все говорило — глаза, и вином исписанный молча
Стол, и — замена письма — пальцев немой разговор.
Вы хоть беседу вели неприметно, я понял, однако,
Определенных постиг знаков условную речь…
Из-за стола между тем приглашенные многие встали,
Лишь оставались два-три позахмелевших юнца.
Видел я, как вы уста в поцелуях сливали бесстыдных, —
Ясно мне было: у вас льнет и язык к языку.
Так молодая сестра не целует строгого брата, —
Только любовницы так страстно лобзают мужчин!
Феб златокудрый не так целовал, вероятно, Диану;
Марса лобзать своего так лишь Венера могла.
«Что ты? Как смеешь? — кричу. — Кому отдаешь мое счастье?
Я господин, и свои восстановлю я права.
Счастье со мною дели, делить его буду с тобою, —
К нашим богатствам зачем третьего нам допускать?»
Так я сказал, — мне страданье мое диктовало, и вижу:
У виноватой лицо краской стыда залилось.
Был то румянец небес, озаренных супругой Тифона,
Или невесты, впервой встретившей взор жениха.
Розы румянцем таким меж лилий горят или, силясь
Завороженных коней сдвинуть, алеет Луна;
Иль ассирийская кость, которую красят лидянки,
Чтобы с течением лет не пожелтела она.
Так и подруга моя, — иль подобно тому, — заалелась, —
Только прекрасней она в жизни бывала едва ль!
Молча потупила взор — хорошела с потупленным взором!
Грустным стало лицо — грустной была хороша!
Волосы рвать у нее (как убраны были искусно!)
Был я готов, оскорбить нежные щеки ее, —
Но лишь взглянула — и вмиг мои храбрые руки повисли:
Так защитилась она женским оружьем своим.
Только что был я в сердцах — и вдруг на коленах взмолился,
Чтоб холодней, чем его, не целовала меня…
И улыбнулась, и как от души целовать меня стала, —
Гневный Юпитер и тот свой уронил бы перун!
Мучусь: другой ощутил всю сладость ее поцелуев…
Нет, не хочу, чтоб и он сладко тебя целовал!
Стали искусней они, чем те, каким обучал я, —
Новое что-то она явно добавила к ним.
Горе, что так они нравились мне, что язык мой твоими
Весь был губами зажат, твой же моими язык…
Но не об этом одном я печалюсь, не слишком пеняю
На поцелуи твои, — хоть и пеняю на них…
Но научиться таким возможно только в постели…
Кто ж эту плату с нее за обучение взял?
VI
Днесь попугай-говорун, с Востока, из Индии родом,
Умер… Идите толпой, птицы, его хоронить.
В грудь, благочестья полны, пернатые, крыльями бейте,
Щечки царапайте в кровь твердым кривым коготком!
Перья взъерошьте свои; как волосы, в горе их рвите;
Сами пойте взамен траурной длинной трубы.
Что, Филомела, пенять на злодейство фракийца-тирана?
Много уж лет утекло, жалобе смолкнуть пора.
Лучше горюй и стенай о кончине столь редкостной птицы!
Пусть глубоко ты скорбишь, — это давнишняя скорбь.
Все вы, которым дано по струям воздушным носиться,
Плачьте! — и первая ты, горлинка: друг он тебе.
Рядом вы прожили жизнь в неизменном взаимном согласье,
Ваша осталась по гроб долгая верность крепка.
Чем молодой был фокидец Пилад для аргосца Ореста,
Тем же была, попугай, горлинка в жизни твоей.
Что твоя верность, увы? Что редкая перьев окраска,
Голос, который умел всяческий звук перенять?
То, что, едва подарен, ты моей госпоже полюбился?
Слава пернатых, и ты все-таки мертвый лежишь…
Перьями крыльев затмить ты хрупкие мог изумруды,
Клюва пунцового цвет желтый шафран оттенял.
Не было птицы нигде, чтобы голосу так подражала.
Как ты, слова говоря, славно картавить умел!
Завистью сгублен ты был — ты ссор затевать не пытался.
Был от природы болтлив, мир безмятежный любил…
Вот перепелки — не то; постоянно друг с другом дерутся, —
И потому, может быть, долог бывает их век.
Сыт ты бывал пустяком. Порой из любви к разговорам,
Хоть изобилен был корм, не успевал поклевать.
Был тебе пищей орех или мак, погружающий в дрему,
Жажду привык утолять ты ключевою водой.
Ястреб прожорливый жив, и кругами высоко парящий
Коршун, и галка жива, что накликает дожди;
Да и ворона, чей вид нестерпим щитоносной Минерве, —
Может она, говорят, девять столетий прожить.
А попугай-говорун погиб, человеческой речи
Отображение, дар крайних пределов земли.
Жадные руки судьбы наилучшее часто уносят,
Худшее в мире всегда полностью жизнь проживет.
Видел презренный Терсит погребальный костер Филакийца;
Пеплом стал Гектор-герой — братья остались в живых…
Что вспоминать, как богов за тебя умоляла хозяйка
В страхе? Неистовый Нот в море моленья унес…
День седьмой наступил, за собой не привел он восьмого, —
Прялка пуста, и сучить нечего Парке твоей.
Но не застыли слова в коченеющей птичьей гортани,
Он, уже чувствуя смерть, молвил: «Коринна, прости!..»
Под Елисейским холмом есть падубов темная роща;
Вечно на влажной земле там зелена мурава.
Там добродетельных птиц — хоть верить и трудно! — обитель;
Птицам зловещим туда вход, говорят, запрещен.
Чистые лебеди там на широких пасутся просторах,
Феникс, в мире один, там же, бессмертный, живет;
Там распускает свой хвост и пышная птица Юноны;
Страстный целуется там голубь с голубкой своей.
Принятый в общество их, попугай в тех рощах приютных
Всех добродетельных птиц речью пленяет своей…
А над костями его — небольшой бугорочек, по росту,
С маленьким камнем; на нем вырезан маленький стих:
«Сколь был я дорог моей госпоже — по надгробию видно.
Речью владел я людской, что недоступно для птиц».
VII
Значит, я буду всегда виноват в преступлениях новых?
Ради защиты вступать мне надоело в бои.
Стоит мне вверх поглядеть в беломраморном нашем театре,
В женской толпе ты всегда к ревности повод найдешь.
Кинет ли взор на меня неповинная женщина молча,
Ты уж готова прочесть тайные знаки в лице.
Женщину я похвалю — ты волосы рвешь мне ногтями;
Стану хулить, говоришь: я заметаю следы…
Ежели свеж я на вид, так, значит, к тебе равнодушен;
Если не свеж, — так зачах, значит, томясь по другой…
Право, уж хочется мне доподлинно быть виноватым:
Кару нетрудно стерпеть, если ее заслужил.
Ты же винишь меня зря, напраслине всяческой веришь, —
Этим свой собственный гнев ты же лишаешь цены.
Ты погляди на осла, страдальца ушастого вспомни:
Сколько его ни лупи, — он ведь резвей не идет…
Вновь преступленье: с твоей мастерицей по части причесок,
Да, с Кипассидою мы ложе, мол, смяли твое!
Боги бессмертные! Как? Совершить пожелай я измену,
Мне ли подругу искать низкую, крови простой?
Кто ж из свободных мужчин захочет сближенья с рабыней?
Кто пожелает обнять тело, знававшее плеть?
Кстати, добавь, что она убирает с редким искусством
Волосы и потому стала тебе дорога.
Верной служанки твоей ужель домогаться я буду?
Лишь донесет на меня, да и откажет притом…
Нет, Венерой клянусь и крылатого мальчика луком:
В чем обвиняешь меня, в том я невинен, — клянусь!
VIII
Ты, что способна создать хоть тысячу разных причесок;
Ты, Кипассида, кому только богинь убирать;
Ты, что отнюдь не простой оказалась в любовных забавах;
Ты, что мила госпоже, мне же и вдвое мила, —
Кто же Коринне донес о тайной близости нашей?
Как разузнала она, с кем, Кипассида, ты спишь?
Я ль невзначай покраснел?.. Сорвалось ли случайное слово
С губ, и невольно язык скрытую выдал любовь?..
Не утверждал ли я сам, и при этом твердил постоянно,
Что со служанкой грешить — значит лишиться ума?
Впрочем… к рабыне пылал, к Брисеиде, и сам фессалиец;
Вождь микенский любил Фебову жрицу — рабу…
Я же не столь знаменит, как Ахилл или Тантала отпрыск, —
Мне ли стыдиться того, что не смущало царей?
В миг, когда госпожа на тебя взглянула сердито,
Я увидал: у тебя краской лицо залилось.
Вспомни, как горячо, с каким я присутствием духа
Клялся Венерой самой, чтоб разуверить ее!
Сердцем, богиня, я чист, мои вероломные клятвы
Влажному ветру вели в дали морские умчать…
Ты же меня наградить изволь за такую услугу:
Нынче, смуглянка, со мной ложе ты вновь раздели!
Неблагодарная! Как? Головою качаешь? Боишься?
Служишь ты сразу двоим, — лучше служи одному.
Если же, глупая, мне ты откажешь, я все ей открою,
Сам в преступленье своем перед судьей повинюсь;
Все, Кипассида, скажу: и где и как часто встречались;
Все госпоже передам: сколько любились и как…
IX
Ты, Купидон, никогда, как видно, гнев не насытишь,
Мальчик беспечный, приют в сердце нашедший моем!
Что обижаешь меня? Знамен твоих я ни разу
Не покидал, а меж тем ранен я в стане своем!
Что ж ты огнем опаляешь друзей и пронзаешь стрелами?
Право же, бо́льшая честь в битве врагов побеждать…
Тот гемонийский герой, пронзив копьем своим друга,
Не оказал ли ему тотчас врачебных услуг?
Ловчий преследует дичь, но только поймает, обычно
Зверя бросает, а сам к новой добыче спешит.
Мы, твой покорный народ, от тебя получаем удары,
А непокорных врагов лук твой ленивый щадит…
Стрелы к чему притуплять об кожу да кости? Любовью
В кожу да кости, увы, я уж давно превращен.
Мало ль мужчин живет без любви и мало ли женщин?
Лучше ты их побеждай — славный заслужишь триумф.
Рим, когда бы на мир огромных полчищ не двинул,
Так и остался б селом с рядом соломенных крыш…
Воин, когда он устал, получает участок земельный.
В старости конь скаковой праздно пасется в лугах.
В длинных доках стоят корабли, приведенные с моря,
И гладиатора меч на деревянный сменен.
Значит, и мне, служаке в строю у любви и у женщин,
Дать увольненье пора, чтоб беззаботно пожить.
IXa
Если «Живи без любви!» мне бог какой-нибудь скажет,
О, я взмолюсь: до того женщина — сладкое зло.
Только пресыщусь, едва прекратится пылание страсти,
Вихрь куда-то опять бедную душу стремит.
Так, если конь понесет, стремглав помчит господина,
Пеной покрытой узде не удержать уж коня.
Так близ самой земли, у входа в надежную гавань,
Бури внезапный порыв в море уносит корабль.
Вот как я вечно гоним Купидона неверным дыханьем!
Снова знакомой стрелой целит румяный Амур.
Что же, стреляй! Я оружье сложил, я стою обнаженный.
В этих боях ты силён, не изменяет рука.
Как по приказу, в меня попадают без промаха стрелы, —
Стал я привычней для них, чем их привычный колчан.
Трижды несчастен тот, кто бездействия выдержать может
Целую ночь и сочтет лучшей наградою сон.
Глупый! Что же есть сон, как не смерти холодной подобье?
Волею неба вкушать долгий мы будем покой…
Лишь бы мне лгали уста подруги, обманщицы милой, —
Мне бы надежда и та радости много дала.
Ласково пусть болтает со мной, затевает и ссоры,
То утоляет мой пыл, то отвергает мольбы.
Марс переменчив, но в том виноват его пасынок резвый, —
Лишь по примеру его Марс обнажает свой меч.
Ветрен ты, мальчик, своих намного ты ветреней крыльев:
Радость нам дать и отнять — всё это прихоть твоя.
Если ты просьбе моей с божественной матерью внемлешь,
В сердце моем навсегда царство свое утверди.
Женщины пусть — легкомысленный сонм — призна́ют владыку, —
Будешь ты в мире тогда ими и нами почтен.
X
Помнится, ты, мой Грецин… да, именно ты говорил мне,
Будто немыслимо двух одновременно любить.
Из-за тебя я в беде: безоружен был — и попался;
Стыдно сознаться — но двух одновременно люблю.
Обе они хороши, одеваются обе умело,
Кто же искусней из них, было бы трудно решить.
Эта красивее той… а та красивее этой.
Эта приятнее мне… нет, мне приятнее та…
Две меня треплют любви, как челн — два встречные ветра.
Мчусь то туда, то сюда, — надвое вечно разъят.
Стоит ли муки мои без конца умножать, Эрицина?
Женщины мало ль одной мне для сердечных забот?
Нужно ли звезд прибавлять и так полнозвездному небу
Или деревьям — листвы, морю глубокому — вод?
Лучше, однако, хоть так, чем хиреть без любви одиноко, —
Я пожелал бы врагу в строгости жить, без любви.
Я пожелал бы врагу одиноко лежать на постели,
Где не мешает ничто, где ты свободно простерт.
Нет, пусть ярость любви прерывает мой сон неподвижный!
Лишь бы не быть одному грузом кровати своей…
Пусть истощает мой пыл, запретов не зная, подруга, —
Если одна — хорошо; мало одной — так и две!
Члены изящны мои, однако нимало не слабы;
Пусть мой вес невелик, жилисто тело мое.
Крепости чреслам моим добавляет еще и желанье, —
В жизни своей никогда женщины я не подвел.
Часто в забавах любви всю ночь проводил, а наутро
Снова к труду был готов, телом все так же могуч.
Счастлив, кого сокрушат взаимные битвы Венеры!
Если б по воле богов мог я от них умереть!
Пусть бестрепетно грудь подставляет вражеским стрелам
Воин, — бессмертье себе он через смерть обретет.
Алчный пусть ищет богатств и пусть, в кораблекрушенье,
Влаги, изъезженной им, ртом своим лживым хлебнет!
Мне же да будет дано истощиться в волнениях страсти,
Пусть за любовным трудом смерть отпускную мне даст,
И со слезами пускай кто-нибудь на моем погребенье
Скажет: «Кончина твоя жизни достойна твоей!»
XI
Полные бедствий пути по волнам изумленного моря
Первой указаны нам той пелионской сосной,
Что меж сходящихся скал переправить когда-то бесстрашно
Дивного агнца смогла с огненно-рыжим руном.
Если бы, людям в пример, — чтобы весла морей не смущали, —
Арго тогда, затонув, гибельной влаги глотнул!..
Скоро готовится плыть по неверной дороге Коринна,
Ложе покинув свое, бросив домашних богов.
Горе мне! Буду теперь и зефиров и эвров бояться,
Страшен мне злобный Борей, страшен незлобивый Нот!
Ни городов, ни лесов твой взор восхищенный не встретит:
Однообразно синя моря коварного гладь.
Раковин тонких там нет, и камешков нет разноцветных, —
Взор привлекают они только на влажном песке.
Девушки! На берегу оставляйте следы белоснежных
Ног! Верна лишь земля, прочие тёмны пути.
Как возмущается хлябь, меж Скиллой кипя и Харибдой;
В бой как вступают ветра, как из пучины торчат
Скалы Керавнии, как Большую и Малую Сирту
Тайно скрывает залив, — пусть вам расскажет другой.
Дайте ему говорить; рассказам вы можете верить, —
Тем, кто слушает их, буря сама не грозит.
Поздно жалеть о земле, когда уже сняты причалы
И крутобокий корабль мчится в соленый простор,
И озабочен моряк, враждебных боящийся ветров,
Видя, что гибель его — ближе пучины самой.
Стоит Тритону хоть раз взволновать глубины морские,
О, как мгновенно сбежит краска с лица твоего!
К милости будешь взывать близнецов сияющих Леды,
Скажешь: «Как счастливы те, кто не расстался с землей!»
Много спокойней лежать на постели, почитывать книжку,
Кончиком пальца струну лиры фракийской цеплять…
Если ж советы мои ни к чему, и крылатые бури
Их разнесут, — да хранит твой Галатея корабль!
Сгинет такая краса в волнах — кто будет виновен?
Вы, нереиды, и ты, влажный отец нереид!
Помни всегда обо мне, возвращайся с ветром попутным,
Грудью он полною пусть дышит в ветрила твои!
Море великий Нерей пусть к этому берегу клонит!
Ветры, стремитесь сюда! Воды, гоните волну!
Небо моли, чтоб зефиры сильней напрягали полотна,
Собственной нежной рукой вздутые правь паруса!
Столь мне знакомый корабль я с берега первый примечу
И, увидав, прошепчу: «Едет мое божество!»
И на плечах я тебя понесу, и меня зацелуешь
Бурно, и, помня обет, жертву в тот день заколю.
Мягкий приморский песок перед нами раскинется ложем,
Может любой бугорок столиком нам послужить.
Много тогда за вином мне разностей разных расскажешь,
Всё: как чуть-чуть не погиб в море открытом корабль;
Как ты спешила ко мне и как ни ненастные ночи,
Ни взбушевавшийся Нот не устрашали тебя…
Все я за правду приму, хоть будешь рассказывать басни —
Разве желанным своим нам не позволено льстить?
Лишь бы, гоня во всю прыть, в безоблачном небе сияя,
Мне Светоносец скорей день долгожданный принес!
XII
Я победил! Увенчайте мне лоб, триумфальные лавры!
Да! Я Коринну держу крепко в объятьях своих.
А ведь и муж, и привратник, и дверь, и враги мои скопом —
Все стерегли, чтоб ее хитростью взять не могли.
Между победами те особливо достойны триумфа,
Где мы добычу берем, крови ее не пролив.
Что города, окруженные рвом неглубоким, и стены
Низкие! Ловкий стратег, женщину я покорил!
Пал Пергам наконец, не выдержав долгой осады, —
Братьям Атридам тогда много ль досталось хвалы?
Славу же ныне мою ни один не оспорит соперник,
И триумфатором звать должно меня одного.
Был я и воин и вождь, — и цели достиг я желанной! —
Пешим и конным бойцом, и знаменосцем я был.
Не примешала судьба и случайных к делу препятствий…
Осуществись же, триумф, плод ухищрений моих!
Повод борьбы моей стар: в Европе и в Азии был бы
Мир, когда б не увез Тиндара дочь Приамид.
Женщина полуконей и диких лапифов когда-то,
Разгоряченных вином, в мерзостной драке свела.
Женщина сделала то, что троянцы затеяли войны
Также и в царстве твоем, о правосудный Латин.
Женщина в годы, когда в зачатке был Град, натравила
Римлян на тестей — и вот лютая вспыхнула брань.
Видел я сам, как быки из-за белой супруги сражались, —
Телка глядела на них и возбуждала их пыл…
Так вот и мне Купидон, бойцу своему рядовому,
Воинский стяг свой поднять — но без убийства! — велел.
XIII
Бремя утробы своей безрассудно исторгла Коринна
И, обессилев, лежит. С жизнью в ней борется смерть.
Втайне решилась она на опасное дело; я вправе
Гневаться… Только мой гнев меньше, чем страх за нее.
Все же она понесла — от меня, я так полагаю.
Впрочем, порой я готов верным возможное счесть…
Матерь Исида, чей край — плодородные пашни Канопа,
И Паретоний, и Фар с рощами пальм, и Мемфис,
Чьи те равнины, где Нил, по широкому руслу скатившись,
Целой седмицей ворот к морю выносит волну!
Систром твоим заклинаю тебя и Анубиса ликом:
Вечно Осирис честной пусть твои таинства чтит,
Пусть не поспешно змея проползает вокруг приношений,
В шествии рядом с тобой Апис рогатый идет!
Взор свой сюда обрати, в одной двоих ты помилуй:
Жизнь госпоже возврати, мне же — она возвратит.
Часто в Исидины дни тебе она в храме служила,
Галлы-жрецы между тем кровью пятнали твой лавр.
Ты ведь жалеешь всегда беременных женщин, которым
Груз потаенный напряг гибкость утративший стан.
Будь благосклонна, внемли, о Илифия, жарким моленьям!
Верь мне, достойна она милостей щедрых твоих.
В белых одеждах я сам почту твой алтарь фимиамом,
Сам по обету дары к светлым стопам я сложу.
Надпись добавлю я к ним: «Назон — за спасенье Коринны».
О, поощри же, молю, надпись мою и дары!
Если же в страхе таком и советовать можно, — Коринна,
Больше подобных боев не затевай никогда!
XIV
Подлинно ль женщинам впрок, что они не участвуют в битвах
И со щитом не идут в грубом солдатском строю,
Если себя без войны они собственным ранят оружьем,
Слепо берутся за меч, с жизнью враждуя своей?
Та, что пример подала выбрасывать нежный зародыш, —
Лучше погибла б она в битве с самою собой!
Если бы в древности так матерям поступать полюбилось,
Сгинул бы с этаким злом весь человеческий род!
Снова пришлось бы искать того, кто в мире пустынном
Стал бы каменья бросать, вновь зачиная людей.
Кто бы Приамову мощь сокрушил, когда бы Фетида,
Моря богиня, свой плод не захотела носить?
Если в тугом животе не оставила б Илия двойню,
Кто бы тогда основал этот властительный Град?
Если б в утробе своей погубила Энея Венера,
То не пришлось бы земле в будущем Цезарей знать.
Так же погибла б и ты, хоть могла уродиться прекрасной,
Если б отважилась мать сделать, что сделала ты.
Сам я, кому умереть от любви предназначено, вовсе
Не родился бы на свет, не пожелай моя мать.
Можно ль незрелую гроздь срывать с лозы виноградной?
Можно ль жестокой рукой плод недоспелый снимать?
Свалятся сами, созрев. Рожденному дай развиваться.
Стоит чуть-чуть потерпеть, если наградою — жизнь.
Что же утробу язвить каким-то особым оружьем?
Как нерожденных детей ядом смертельным травить?
Все колхидянку винят, обагренную кровью младенцев;
Каждому Итиса жаль: мать погубила его.
Матери-звери они. Но у каждой был горестный повод:
Обе мстили мужьям, кровь проливая детей.
Вы же скажите, какой вас Терей иль Ясон побуждает
С дрожью, смущенной рукой тело свое поражать?
Сроду не делали так и в армянских логовах тигры;
Разве решится сгубить львица потомство свое?
Женщины ж этим грешат, хоть нежны, — и ждет их возмездье:
Часто убившая плод женщина гибнет сама, —
Гибнет, — когда же ее на костер несут, распустивши
Волосы, каждый в толпе громко кричит: «Поделом!»
Пусть же мои растворятся слова в просторах эфира!
Пусть предсказанья мои станут лишь звуком пустым!
Боги благие, лишь раз без вреда согрешить ей дозвольте…
Но и довольно: потом пусть наказанье несет.
XV
Палец укрась, перстенек, моей красавице милой.
Это подарок любви, в этом вся ценность его.
Будь ей приятен. О, пусть мой дар она с радостью примет,
Пусть на пальчик себе тотчас наденет его.
Так же ей будь подходящ, как она для меня подходяща.
Будь ей удобен, не жми тоненький пальчик ее.
Счастье тебе! Забавляться тобой госпожа моя будет, —
Сделав подарок, ему сам я завидовать стал…
Если б своим волшебством в тот перстень меня обратила
Дева Ээи, иль ты, старец Карпафских пучин!
Стоило б мне пожелать коснуться грудей у любимой
Или под платье ее левой проникнуть рукой,
Я соскользнул бы с перста, хоть его и сжимал бы вплотную,
Чудом расширившись, к ней я бы на лоно упал.
Или печатью служа для писем ее потаенных, —
Чтобы с табличек не стал к камешку воск приставать, —
Я прижимался б сперва к губам красавицы влажным…
Только б на горе себе не припечатать письма!..
Если ж меня уложить захочет любимая в ларчик,
Я откажусь, я кольцом палец сожму потесней…
Пусть никогда, моя жизнь, для тебя я не стану обузой,
Пусть твой палец всегда с легкостью носит свой груз.
Ты, не снимая меня, купайся в воде подогретой,
Ведь не беда, коль струя под самоцвет попадет…
Голая будешь… И плоть у меня от желанья взыграет…
Будучи перстнем, я все ж дело закончу свое…
Что по-пустому мечтать?.. Ступай же, подарок мой скромный!
Смысл его ясен: тебе верность я в дар приношу.
XVI
Вот я в Сульмоне живу, третьем округе края пелигнов.
Округ, богатый водой, хоть невелик, но здоров.
Пусть себе солнца лучи накаляют землю до трещин,
Пусть Икарийского пса злобная блещет звезда, —
Вод проточных струи орошают пашни пелигнов;
Тучная почва рыхла, буйные травы в лугах.
Здесь изобильны хлеба, виноград еще изобильней,
А на участках иных есть и Паллады плоды.
Здесь зелена мурава везде, где ручьи протекают,
Тенью покров травяной влажную землю одел.
Нет лишь огня моего… Нет, я в выраженье ошибся:
Нет лишь причины огня, самое ж пламя при мне.
Если бы я поселен меж Кастором был и Поллуксом,
И в небесах без тебя не захотел бы я жить!
Будь же земля тяжела, будь вечный сон беспокоен
Для взбороздивших весь мир множеством длинных дорог!
За молодыми людьми хоть велели бы следовать девам,
Если уж мир бороздить множеством длинных дорог…
Я же, когда бы пришлось мне мерзнуть и в ветреных Альпах,
Путь свой легким бы счел, будь я вдвоем с госпожой.
С милой вдвоем переплыть я решился б ливийские Сирты
И переменчивым дать Нотам мой парус нести.
Нет, ни чудовищ морских, под девичьим лающих лоном,
Не устрашился б, ни вас, скалы Малеи кривой!
Даже Харибды самой, что, насытясь судов потопленьем,
Воду, извергнув, опять пастью вбирает пустой.
Если же сила ветров самого одолеет Нептуна
И благосклонных ко мне воды богов унесут,
На плечи мне положи свои белоснежные руки, —
Я без труда поплыву с легкою ношей своей.
Юный любовник Геро доплывал к ней по морю часто…
Мог и в тот раз переплыть… только темна была ночь.
Но без тебя… Пускай виноградом обильные земли
Здесь окружают меня, поле потоки поят,
Гонит в канавы к себе земледелец послушные воды,
Свежий пускай ветерок волосы нежит дерев, —
Славить я все ж не хочу целебного края пелигнов,
Сел — достоянья отцов, — места, где я родился́.
Скифов прославлю скорей, дикарей киликийских, британов,
Скалы, что стали красны, кровь Прометея впитав…
Вяз полюбит лозу — и лоза не отстанет от вяза…
Я же томлюсь почему от госпожи вдалеке?
Вспомни, не ты ли клялась мне спутницей быть неизменной,
Мной и глазами клялась, звездами жизни моей?
Вижу, девичьи слова облетающим листьям подобны, —
Ветер их злобный несет, мчит, убегая, волна…
Нет, если ты обо мне сохранила хоть долю заботы,
Так к обещаньям твоим дело добавить пора.
Ждет колесница, спеши! Горячие рвут иноходцы.
Между развившихся грив вожжи сама натяни!
Вы же у ней на пути принизьтесь, надменные горы, —
В ваших долинах кривых легок да будет ей путь!
XVII
Если считает иной, что служение женщине стыдно,
Значит, в постыдном меня этот судья обвинит.
Только бы ты, чей престол на Кифере, омытой прибоем,
Ты, чей в Пафосе приют, меньше терзала меня!
Лишь бы отныне мне быть добычей владычицы кроткой,
Коль уж судила судьба стать мне добычей красы.
К чванности прелесть ведет. Коринна резка и жестока.
Горе! Зачем она так знает свою красоту?
В зеркало смотрится… Вот где кроется спеси причина.
Да и глядится в него, только закончив наряд.
Нет, если это лицо подчиняет все своей власти,
Это лицо, что глаза в плен захватило мои, —
Все ж и меня презирать не должна ты в сравненье с собою, —
Малое может вполне рядом с великим стоять.
Молвят, что жаром любви охвачена к смертному мужу,
Нимфа Калипсо его долго держала в плену.
Верят, что с фтийским царем нереида морская лежала
И что с Эгерией сон праведный Нума вкушал.
Принадлежала сама и Венера Вулкану, хоть жалко
От наковальни своей он ковылял, хромоног.
Этой элегии метр ведь тоже неровен, однако
Стих героический в ней с более кратким в ладу.
Значит, какой я ни есть, меня принимай, моя радость!
Законодательствуй впредь, милая, с ложа любви!
Я не позорю тебя, мне повода нет отдаляться,
Незачем нам и скрывать нашу любовную связь.
Я не без средств: у меня стихов немало удачных,
Многие через меня славы хотели б достичь.
Знаю одну… Та повсюду себя выдает за Коринну.
Все бы она отдала, чтобы Коринною быть!..
Только единым руслом две разных реки не стремятся, —
Скажем, холодный Эврот и многотопольный Пад…
Пусть же и в книжках моих никогда не поется другая, —
Ты лишь предметом одна будь вдохновений моих!
XVIII
Ты, свою песню ведя, подошел уж к Ахиллову гневу
И облекаешь в доспех связанных клятвой мужей,
Я же, о Макр, ленюсь под укромною сенью Венеры,
Крупные замыслы все нежный ломает Амур.
Сколько уж раз «Отойди, не мешай!» говорил я подруге,
Но на колени ко мне тотчас садится она!
Или «Мне стыдно…» скажу, — а милая чуть ли не в слезы.
«Горе мне! — шепчет, — моей стал ты стыдиться любви…»
Шею мою обовьет и тысячью жарких лобзаний
Вдруг мне осыплет лицо, — я погибаю от них!
Я побежден, от боев отвлекает меня вдохновенье:
Битв домашних певец, подвиги славлю свои.
Скипетр я все же держал, как мог, и трагедия все же
Двигалась, с этим трудом справиться я бы сумел.
Плащ мой Амур осмеял, и цветные котурны, и скипетр:
Рано его я схватил и недостойной рукой!
В сторону был уведен своенравной красавицы волей
И о котурнах забыл: правил триумф свой Амур.
Делаю то, что могу: обучаю науке любовной
(Горе! Я сам удручен преподаваньем своим!),
Иль сочиняю, как шлет Пенелопа известье Улиссу,
Иль как у моря, одна, слезы, Филлида, ты льешь, —
Всё, что Парис, Макарей и Ясон, благодарности чуждый,
Будут читать, Ипполит и Ипполитов отец;
Все, что, выхватив меч, сказала бы в горе Дидона
Или же Лесбоса дочь, лиры Эолии друг.
Скоро же ты, мой Сабин, объехал весь мир и вернулся,
Из отдаленных краев письма-ответы привез!
Значит, Улисса печать Пенелопой опознана верной,
Мачеха Федра прочла, что написал Ипполит;
Благочестивый Эней прекрасной ответил Элиссе;
Есть и к Филлиде письмо… если Филлида жива!
До Ипсипилы дошли Ясона печальные строки;
Милая Фебу, во храм лиру, лесбийка, отдай!..
Все же в стихах и твоих, о Макр, воспеватель сражений,
Голос порой подает золотокудрый Амур:
Там и Парис, и жена, что неверностью славу снискала,
И Лаодамия, смерть мужу принявшая вслед…
Знаю тебя хорошо: ты любовь воспеваешь охотней,
Нежели брани, ты в мой перебираешься стан!
XIX
Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой.
Мы ведь любовники, нам и надежды и страхи желанны,
Пусть иногда и отказ подогревает наш пыл.
Что мне удача в любви, коль заране успех обеспечен?
Я не люблю ничего, что не сулило бы мук.
Этот мне свойственный вкус лукавой подмечен Коринной, —
Хитрая, знает она, чем меня лучше поймать.
Ах, притворялась не раз, на боль головную ссылалась!
Как же я медлил тогда, как не хотел уходить…
Ах, сколько раз обвиняла меня, и невинный виновник
Нехотя вид принимал, будто и впрямь виноват.
Так, меня обманув и раздув негорячее пламя,
Снова готова была страстным ответить мольбам.
Сколько и нежностей мне, и ласковых слов расточала!
А целовала меня — боги! — о, сколько и как!
Так же и ты, которая взор мой пленила недавно,
Чаще со мною лукавь, чаще отказывай мне,
Чаще меня заставляй лежать у тебя на пороге,
Холод подолгу терпеть ночью у двери твоей.
Так лишь крепнет любовь, в упражнении долгом мужает,
Вот чего требую я, вот чем питается страсть.
Скучно становится мне от любви беспрепятственной, пресной:
Точно не в меру поел сладкого — вот и мутит.
Если б Данаю отец не запрятал в железную башню,
От Громовержца она вряд ли бы плод принесла.
Зорко Юнона блюла телицу рогатую — Ио, —
И Громовержцу вдвойне Ио милее была.
Тот, кто любит владеть доступным, пусть обрывает
Листья с деревьев, пускай черпает воду из рек.
Только обманом держать любовника женщина может…
Сколько советов, увы, против себя я даю!
Не возражает иной, а мне попустительство тошно:
Ищут меня — я бегу, а убегают — гонюсь.
Ты же, который в своей красавице слишком уверен,
Лучше, как спустится ночь, вход на замок запирай.
Да разузнай наконец, кто в дверь то и дело стучится
Тайно, собаки с чего брешут в ночной тишине?
Что за таблички тишком проворная носит служанка,
И почему госпожа часто ночует одна?
Пусть до мозга костей тебя пробирает тревога, —
Дай же мне повод хоть раз ловкость свою проявить.
Тот пусть лучше песок на пустынном ворует прибрежье,
Кто в неразумье своем любит жену дурака.
Предупреждаю тебя: коль верить слепо супруге
Не перестанешь, моей быть перестанет она.
Много всего я терпел, надеялся я, что сумею,
Как ты ее ни храни, все же тебя обойти.
Ты же, бесстрастный, готов терпеть нестерпимое мужу:
Все дозволяешь — и вот я уж любить не могу.
Так уж, несчастному, мне никогда и не ведать запрета?
Ночью уже никогда мести грозящей не ждать?
Страха не знать? Не вздыхать сквозь сон, ни о чем не волнуясь?
Повода мне не подашь смерти твоей пожелать?
Что мне в супруге таком? На что мне податливый сводник?
Нравом порочным своим губишь ты счастье мое.
Ты бы другого нашел, кому терпеливые любы…
Если соперником звать хочешь меня — запрещай!
Книга третья
I
Древний высится лес, топора не знававший от века.
Веришь невольно, что он — тайный приют божества.
Ключ священный в лесу и пещера с сосульками пемзы,
И отовсюду звучат нежные жалобы птиц.
Там, когда я бродил в тени под листвою древесной
В думах, куда же теперь Муза направит мой труд,
Вижу Элегию вдруг: узлом — благовонные кудри,
Только одна у нее будто короче нога;
Дивной красы, с оживленным лицом, в одежде тончайшей, —
Даже уродство ноги лишь украшало ее.
Властная вдруг подошла и Трагедия шагом широким,
Грозно свисали на лоб волосы; плащ до земли.
Левой рукою она помавала скипетром царским,
Стройные ноги ее сжали котурнов ремни.
Первой сказала она: «Когда же любить перестанешь
Ты, к увещаньям моим не преклоняющий слух?
О похожденьях твоих на пьяных болтают пирушках,
В людных толкуют местах, на перекрестке любом,
Пальцем частенько в толпе на поэта указывать стали:
«Вот он тот, кого сжег страстью жестокий Амур!»
Не замечаешь ты сам, что становишься притчею Рима…
Как же не стыдно тебе все про себя разглашать?
Петь о важнейшем пора, вдохновляться вакхическим тирсом, —
Время довольно терять, труд начинай покрупней!
Ты унижаешь свой дар. Воспевай же деянья героев!
«Поприще это скорей, скажешь, достойно меня!»
Ты для девчонок сложил достаточно песен забавных,
Были напевы твои с юностью ранней в ладу.
Славу доставить теперь ты обязан трагедии римской,
И вдохновенье твое выполнит волю мою!»
Так она кончила речь в своих театральных котурнах,
И покачала, сказав, густоволосой главой.
И, на нее покосясь, улыбнулась Элегия, вижу, —
Мирт держала она, помнится, в правой руке.
«Что порицаешь меня, Трагедия гордая, речью
Важной? — сказала. — Ужель важной не можешь не быть?
Не погнушалась и ты неравным стихом выражаться,
Ты, состязаясь со мной, мой применила размер?
Нет, величавых стихов со своими равнять я не смею,
Твой затмевает дворец скромные сени мои.
Ветрена я, и мил мне Амур, он ветреник тоже,
Избранный мною предмет — по дарованьям моим.
Бога игривого мать без меня грубовата была бы,
Я родилась, чтобы ей верною спутницей быть.
Все-таки я кое в чем и сильнее тебя: я такое
Переношу, от чего хмурятся брови твои.
Дверь, которую ты не откроешь тяжелым котурном,
Я открываю легко резвой своей болтовней.
Не научила ли я и Коринну обманывать стража,
И на измену склонять верность надежных замков,
Тайно с постели вставать, развязав поясок у сорочки,
И в полуночной тиши шагом неслышным ступать?
Мало ли я на жестоких дверях повисала табличкой,
Не побоясь, что меня каждый прохожий прочтет!
Помню и то, как не раз, за пазухой прячась рабыни,
Я дожидалась, когда ж сторож свирепый уйдет?
Раз на рожденье меня в подарок послал ты — и что же?
Варварка тут же, разбив, в воду швырнула меня.
Первой взрастила в тебе я счастливое семя таланта.
Это — мой дар… А его требует нынче — она!»
Кончили. Я же сказал: «Заклинаю вас вами самими
Слух беспристрастно склонить к полным смиренья словам.
Та мне во славу сулит котурн высокий и скипетр —
С уст уж готов у меня звук величавый слететь…
Эта же — нашей любви обещает бессмертье… Останься ж
И продолжай прибавлять краткие к длинным стихам!
Лишь ненадолго певцу, Трагедия, даруй отсрочку:
Труд над тобой — на века, ей мимолетный милей…»
И согласилась она… Торопитесь, любовные песни!
Есть еще время, — а там труд величавее ждет.
II
В цирке сегодня сижу я не ради коней знаменитых, —
Нынче желаю побед тем, кого ты избрала.
Чтобы с тобой говорить, сидеть с тобою, пришел я, —
Чтобы могла ты узнать пыл, пробужденный тобой…
Ты на арену глядишь, а я на тебя: наблюдаем
Оба мы то, что хотим, сыты обоих глаза.
Счастлив возница, тобой предпочтенный, кто бы он ни был!
Значит, ему удалось вызвать вниманье твое.
Мне бы удачу его!.. Упряжку погнав из ограды,
Смело бы я отдался бурному бегу коней;
Спины бичом бы хлестал, тугие б натягивал вожжи;
Мчась, того и гляди осью бы мету задел!
Но, лишь тебя увидав, я бег замедлил бы тотчас,
И ослабевшие вмиг выпали б вожжи из рук…
Ах, и Пелопс едва не упал на ристании в Пизе
Лишь оттого, что узнал твой, Гипподамия, лик.
Все же победу ему принесла благосклонность подруги, —
Пусть же победу и нам даст благосклонность подруг!..
Хочешь сбежать?.. О, сиди!.. В одном мы ряду и бок о бок…
Да, преимущества есть в правилах мест цирковых.
«Вы, направо от нас, над девушкой сжальтесь, соседка:
Ей нестерпимо, ведь вы вся на нее налегли!
Также и вы, позади, подберите немножечко ноги,
Полно вам спину ее твердым коленом давить!..»
Твой опустился подол и волочится по полу, — складки
Приподыми, а не то я их тебе подберу.
Ну и ревнивец подол! Скрывает прелестные ноги,
Видеть их хочет один… Ну и ревнивец подол!
Ноги такой красоты Меланион у Аталанты,
Бегом несущейся прочь, тронуть стремился рукой.
Ноги такие еще у Дианы в подобранном платье
Пишут, когда за зверьем, смелых смелее, бежит.
Их не видал, а горю… Что ж будет, когда их увижу?
Пламя питаешь огнем, в море вливаешь воды!
Судя по этим красам, представляю себе и другие,
Те, что от взоров таят тонкие ткани одежд…
Хочешь, пока на тебя ветерочком я легким повею,
Перед тобою махать веером стану? Иль нет?
Видно, в душе у меня, а вовсе не в воздухе, жарко:
Женской пленен я красой, грудь мою сушит любовь…
Мы говорим, а уж пыль у тебя оседает на платье.
Прочь, недостойная пыль! С белого тела сойди!..
Тише!.. Торжественный миг… Притаитесь теперь и молчите…
Рукоплещите! Пора! Вот он, — торжественный миг…
Шествие… Первой летит на раскинутых крыльях Победа.
К нам, о богиня! Ко мне! Дай мне в любви победить!
Кто почитатель морей, пускай рукоплещет Нептуну, —
Я равнодушен к воде, землю свою я люблю…
Марсу ты хлопай, боец! А я ненавижу оружье:
Предпочитаю я мир, — с миром приходит любовь.
Будь к прорицателям, Феб, благосклонен, к охотникам, Феба!
Рук же искусных привет ты, о Минерва, прими!
Ты, земледел, поклонись Церере и томному Вакху!
Всадник, кулачный боец, с вами Кастор и Поллукс!
Я же, Венера, тебе и мальчикам с луком их метким
Рукоплещу, я молю мне в моем деле помочь.
Мысли моей госпожи измени, чтоб любить дозволяла…
Вижу: богиня сулит счастье кивком головы!
Ну же, прошу, обещай, подтверди обещанье богини, —
Будешь мне ты божеством, пусть уж Венера простит!
Всеми богами клянусь в торжественном шествии этом —
Будешь на все времена ты госпожою моей!..
Ноги свисают твои, — ты можешь, ежели хочешь,
На перекладинку здесь кончики их опереть…
Снова арена пуста… Начиная Великие игры,
Претор пустил четверни первым забегом вперед.
Вижу, кто избран тобой. О, пусть победит твой избранник!
Кажется, кони и те чуют желанья твои…
Горе! Как далеко по кругу он столб огибает!
Что ж ты наделал? Другой ближе прошел колесом!
Что ты наделал? Беда! Ты красавицы предал желанья…
Туже рукой натяни левые вожжи, молю!..
Неуча выбрали мы… Отзовите его, о квириты!
Дайте же знак поскорей, тогой махните ему!..
Вот… Отозвали… Боюсь, прическу собьют тебе тоги, —
Спрячься-ка лучше сюда, в складки одежды моей…
Но уж ворота опять распахнулись, и вновь из ограды
Ряд разноцветных возниц гонит ретивых коней.
Ну, победи хоть теперь, пронесись на свободном пространстве,
Чтобы ее и мои осуществились мольбы!..
Осуществились мольбы… госпожи… Мои же — напрасны…
Пальмы он ветвь получил, — мне ж предстоит добывать…
Ты улыбнулась, глазком кое-что обещая игриво…
Будет пока… Но потом и остальное мне дай!
III
Как же тут верить богам?.. Она неверна, изменила,
Но остается собой, с прежним, все тем же лицом…
Волосы были длинны у нее, не нарушившей клятвы, —
У оскорбившей богов волосы так же длинны…
Ранее кожи ее белоснежной был розов оттенок, —
Так же на белом лице ныне румянец сквозит…
Маленькой ножка была — и теперь безупречна по форме;
Статен был облик и строг — статен он, строг и теперь.
Раньше сверкали глаза — и ныне сияют как звезды, —
Часто изменница мне их обаяньем лгала…
Значит, не сдерживать клятв позволяют бессмертные сами
Женщинам, и красота, значит, сама — божество?
Помню, глазами клялась и своими она, и моими, —
Горькой слезою теперь плачут мои лишь глаза…
Боги! Если она безнаказанно вас оскорбила, —
Так почему же страдать мне за чужую вину?
Правда, Кефееву дочь, девицу, вы не смутились
Смерти безвинно предать за материнскую спесь…
Мало того что свидетели вы оказались пустые,
Что над богами и мной так насмеялась она,
Мне ли еще и наказанным быть за ее вероломство?
Стану ль, обманутый сам, жертвой обманщицы я?
Или же «бог» — лишь названье одно, недостойное страха, —
И возбуждает оно глупую веру людей?
Если же бог существует, так он молоденьких любит
Женщин, — вот почему все и дозволено им…
Нам лишь, мужчинам, грозит сам Марс мечом смертоносным,
Непобедимое в нас целит Паллады копье;
Нам же грозит и тугой, натянутый лук Аполлона;
И Громовержец для нас молнии держит в руке.
Боги, обиды терпя, огорчить страшатся красавиц,
Не убоявшихся их сами боятся они.
Кто же в храмах теперь фимиам возжигать им захочет?
Больше решимости впрямь надо мужчинам иметь:
Мечет перуны свои в твердыни и в рощи Юпитер,
Но запрещает стрелам женщин неверных разить!
Многих бы надо казнить, — а сгорела одна лишь Семела:
Нежной услугой своей казнь заслужила она;
Не приведись увидать ей любовника в образе бога,
Вакха не стал бы носить, мать заменяя, отец…
Впрочем, на что мне пенять? Зачем небеса обвиняю?
И у бессмертных богов те же глаза и душа:
Будь я сам божеством, я позволил бы женщине тоже
Ложью пленительных уст бога во мне оскорблять…
Ты же умеренней будь, терпенье богов искушая,
Милая, или хотя б друга глаза пощади.
IV
Сторожа, строгий супруг, к молодой ты приставил подруге.
Полно! Себя соблюдать женщине надо самой.
Коль не от страха жена безупречна, то впрямь безупречна, —
А под запретом она, хоть не грешит, а грешна…
Тела блюдешь чистоту, а душа все равно любодейка…
Женщину не устеречь против желанья ее.
Женскую душу сберечь никакие не смогут затворы:
Кажется, всё на замке, — а соблазнитель проник!
Меньше грешат, коль можно грешить; дозволенье измены
Тупит само по себе тайной мечты остроту.
Верь мне, супруг: перестань порок поощрять запрещеньем, —
Лучше поборешь его, если уступишь ему.
Видел я как-то коня: он узде не хотел подчиниться
И, закусив удила, молнии несся быстрей, —
Но покорился и встал, ощутив, что на трепаной гриве
Мягкие вожжи лежат, что ослабела узда.
Все, что запретно, влечет; того, что не велено, жаждем.
Стоит врачу запретить, просит напиться больной…
Сто было глаз на челе у Аргуса, сто на затылке, —
Все же Амур — и лишь он — часто его проводил.
В прочный спальный покой из железа и камня Данаю
Девой невинной ввели, — матерью стала и там.
А Пенелопа, хотя никакой не имелось охраны,
Все же осталась чиста средь молодых женихов.
Больше хотим мы того, что другой бережет. Привлекает
Вора охрана сама. Редкий доступному рад.
К женщине часто влечет не краса, а пристрастье супруга:
Что-то в ней, видимо, есть, что привязало его…
Честной не будь взаперти, — изменяя, ты будешь милее.
Слаще волненья любви, чем обладанье красой.
Пусть возмущаются, — нам запретное слаще блаженство,
Та лишь нам сердце пленит, кто пролепечет: «Боюсь!»
Кстати, держать под замком недозволено женщин свободных,
Так устрашают одних иноплеменных рабынь.
Ежели вправе сказать ее сторож: моя, мол, заслуга… —
Так за невинность ее надо раба похвалить!
Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его — незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией — Рем.
Да и при чем красота, если ты целомудрия ищешь?
Качествам этим, поверь, не совместиться никак.
Если умен ты, к жене снисходителен будь и не хмурься,
К ней применять перестань грозного мужа права.
Жениных лучше друзей приветствуй (их будет немало!) —
Труд не велик, но тебя вознаградит он вполне.
Ты молодежных пиров постоянным участником станешь,
Дома, не делая трат, много накопишь добра.
V
Ночь наступила, и сон смежил мне усталые веки.
Вот что привиделось мне, — и содрогнулась душа.
Снился какой-то мне холм, открытый на юг и поросший
Рощей дубовой. В ветвях множество пряталось птиц.
Книзу от рощи был луг с густой зеленой травою;
Влагой его орошал тихо журчащий ручей.
Сам я от летней жары под листвою древесной укрылся,
Но под древесной листвой тоже томила жара.
Тут появляется вдруг чисто-белая, вижу, корова;
Стала она мураву вместе с цветами щипать.
Снега белее была, который недавно лишь выпал
И не успел, полежав, влагой прозрачною стать,
Иль молока, что едва из упругих сосцов заструилось
Дойной овцы и в ведре белою пеной шумит.
Ей сопутствовал бык, супруг коровы счастливый;
Рядом на мягкий лужок с нежной прилег он женой.
Так он лежал и меж тем не спеша пережевывал жвачку, —
Ел, наедаясь опять съеденной раньше едой.
Скоро привиделось мне, что он разомлел от дремоты,
Что круторогой приник он головою к земле.
Вдруг ворона, гляжу, слетела, махая крылами,
И на зеленый лужок, каркая, села; потом
Трижды клюнула грудь белоснежной коровы и нагло
Клювом вырвала вмиг несколько белых клоков.
Та, хоть не сразу, ушла, на месте оставив супруга, —
А на коровьей груди кровоподтек багровел.
И, увидав, что быки пасутся в лугах недалеко, —
Ибо и вправду быки неподалеку паслись, —
Сразу помчалась туда и, в стадо сейчас же вмешавшись,
Стала пастись на лугу, где посочнее трава.
«Кто бы ты ни был, скажи, ночных сновидений отгадчик, —
Если в нем истина есть, что́ предвещает мой сон?» —
Так я спросил, и в ответ отгадчик ночных сновидений
Молвил, взвесив в уме каждое слово мое:
«Зной, которого ты избежать под листвою стремился, —
Хоть и не смог избежать, — это любовная страсть.
В белой корове твою угадать нетрудно подругу:
Цвет у них общий; а бык — сам ты, любовник ее.
Острым клювом ей грудь ворона клевала — понятно:
Старая сводня с пути сбила подругу твою.
То, что корова ушла от быка, хоть ушла и не сразу,
Значит: ты будешь один зябнуть в постели пустой.
То, что кровоподтек багровел на груди у коровы, —
Знак, что изменницы грудь тоже, наверно, с пятном».
Кончил, — и я помертвел, от щек отхлынула сразу
Кровь, и глубокая ночь мраком окутала взор.
VI
«Илистый, мутный поток, поросший сплошь камышами,
Я же к подруге спешу, — воды сдержи хоть на миг!
Нет ни мостов никаких на тебе, ни парома с веревкой,
Чтоб переправиться мне через тебя без гребцов.
Помню, ты узеньким был, я тебя перейти не боялся,
Только подошвы одни смочит, бывало, волна.
Снег на соседней горе растаял, — вот ты и мчишься,
Грязным ущельем своим взбухшую катишь волну…
О, для чего я спешил, не давал себе сна и покоя,
Уж перестал разбирать, ночь наступила иль день?
Иль чтоб стоять вот так и способа даже не видеть,
Как бы на берег другой твердой ногою ступить?
Мне бы те крылья теперь, с которыми отпрыск Данаи
Страшную, полную змей, голову храбро отсек!
Мне колесницу б теперь, с которой Церерины зерна
Плуга не знавшей еще брошены были земле!
Что чудеса поминать, измышления древних поэтов? —
Этих чудес не видал и не увидит никто…
Ты же, свои берега затопивший бурной волною,
Воду не лей через край (да не иссякнешь вовек!..);
Верь, тебе не стерпеть всеобщего негодованья,
Если узнают, что так был я задержан тобой.
Надобно было б ручьям помогать молодежи влюбленной, —
Боги речные не раз сами изведали страсть.
Бледный был Инах пленен, по преданью, вифинскою нимфой
Мелией и, говорят, в струях студеных сгорал.
Десятилетья еще не свершилось осады троянской,
А уж Неера, о Ксанф, очи пленила твои.
Разве, питая любовь неизменную к деве аркадской,
Вынужден не был Алфей разными землями течь?
Ты, по преданью, Пеней, посуленную Ксуту Креусу
Долго во фтийской земле прятал от взоров людских.
Что об Асопе скажу? Он храбрую духом Фебею
Страстно любил, и она пять родила дочерей.
Если б тебя я спросил, Ахелой, где рога твои ныне,
Ты бы ответил, вздохнув: гневный сломал их Геракл!
Иль домогались, сойдясь, Калидона, Этолии целой?
Нет, домогались они лишь Деяниры одной.
Блага дарующий Нил, по семи протекающий устьям,
Скрывший искусно в песках вод столь обильных исток,
Тоже любил, и огонь, что Асопова дочь Эвантея
В нем распалила, не мог в волнах своих загасить.
Чтобы сухим Салмонею обнять, Энипей не велел ли
Водам своим отступить, — и отступили они.
Я не забыл и тебя, поящего Тибур Аргейский.
Пенные воды стремя в скалах, пробитых тобой, —
Илией был ты пленен, хоть и в виде предстала ужасном:
Метки ногтей на щеках, метки ногтей на челе, —
Марса виной сражена и дяди злодейством, стенала
И по пустынным местам долго бродила босой.
Тут из стремительных вод Аниен увидал ее бурный,
Тотчас из пенистых волн голос раздался глухой;
Бог говорит ей: «К чему ты мой берег, печальная, топчешь?
Ведь от идейца ведешь Лаомедонта свой род!
Где твой обычный наряд? Почему одинокая бродишь?
Белой тесьмой почему не повязала волос?
Плачешь зачем, для чего ты слезами глаза изнуряешь
И, обезумев, зачем бьешь себя в голую грудь?
Надо не сердце иметь, а железа кусок или камень,
Чтоб равнодушно в слезах нежное видеть лицо.
Илия, страх позабудь, тебя мой дворец ожидает,
С честью там примут тебя. Илия, страх позабудь!
Сотня и более нимф у тебя в услужении будет,
Ибо в глубинах моих сотня и более нимф.
Не отвергай же меня, молю, о питомица Трои,
Мною обещанных, верь, будут богаче дары».
Молвил. Она же, к земле потупив стыдливые очи,
Плакала молча и грудь теплым кропила дождем.
Трижды пыталась бежать — столбенела трижды над бездной,
Дальше бежать не могла, силы ей сковывал страх.
Волосы рвать наконец жестокою стала рукою,
И из трепещущих уст жалобный вырвался стон:
«Лучше б останки мои упокоились в отчей могиле
Раньше, когда их могли девственным прахом назвать!
Брачные факелы мне ль предлагать, когда-то весталке!
Грешной, теперь не блюсти мне илионский очаг.
Что же я медлю, даю на блудницу указывать пальцем?
Пусть же погибнет позор, мне заклеймивший чело!»
И, одеяньем закрыв слезой увлажненные очи,
Сверглась не помня себя в быстрые воды реки.
Бог же речной под грудь проворно подставил ей руки
И, по преданью, права дал ей на ложе свое.
Так же и ты, о поток, пылал, наверно, любовью, —
Только густые леса ваши скрывают грехи…»
Я говорил, а вода подымалась меж тем, растекалась,
Русло уже не могло буйной волны удержать.
Бешеный, что я тебе? Для чего наслаждений взаимных
Отодвигаешь ты миг, грубо стоишь на пути?
Будь ты река как река, с благородным могучим теченьем,
Чья широко по земле слава повсюду гремит, —
Ты ж — безымянный поток, из ручьев образован случайных,
Твой неизвестен родник, ложе неверно твое.
Вместо ключей ты напитан дождем и растаявшим снегом,
Всем многоводьем своим нудной обязан зиме.
Или ты грязью сплошной в дождливую катишься пору,
Иль пересохнет русло — и превращаешься в пыль.
Может ли путник тогда утолить свою жажду тобою?
Кто, благодарный тебе, скажет: «Будь вечен твой бег!»
Бедствие ты для скота, и бедствие пуще для нивы.
Жалко их, правда, — но мне хватит и собственных бед…
Горе! С ума я сошел: про потоки ему толковал я
И про любовь их… Позор! Сколько имен приводил!..
И перед дрянью такой про Инаха, про Ахелоя
Речи я вел, поминал имя, о Нил, и твое…
Ну, а тебе, нечистый поток, по заслугам желаю,
Чтобы ты летом сгорал, чтобы зимой леденел.
VII
Иль не прекрасна она, эта женщина? Иль не изящна?
Или всегда не влекла пылких желаний моих?
Тщетно, однако, ее я держал, ослабевший, в объятьях,
Вялого ложа любви грузом постыдным я был.
Хоть и желал я ее и она отвечала желаньям,
Не было силы во мне, воля дремала моя.
Шею, однако, мою она обнимала руками
Кости слоновой белей или фригийских снегов;
Нежно дразнила меня сладострастным огнем поцелуев,
Ласково стройным бедром льнула к бедру моему.
Сколько мне ласковых слов говорила, звала «господином», —
Все повторяла она, чем возбуждается страсть.
Я же, как будто меня леденящей натерли цикутой,
Был полужив, полумертв, мышцы утратили мощь.
Вот и лежал я, как пень, как статуя, груз бесполезный, —
Было бы трудно решить, тело ли я или тень?
Что мне от старости ждать (коль мне предназначена старость),
Если уж юность моя так изменяет себе?
Ах! Я стыжусь своих лет: ведь я и мужчина и молод, —
Но не мужчиной я был, не молодым в эту ночь…
Встала с постели она, как жрица, идущая к храму
Весты, иль словно сестра, с братом расставшись родным…
Но ведь недавно совсем с белокурою Хлидой и с Либой,
Да и с блестящей Пито был я достоин себя,
И, проводя блаженную ночь с прекрасной Коринной,
Воле моей госпожи был я послушен во всем.
Сникло ли тело мое, фессалийским отравлено ядом?
Или же я ослабел от наговорной травы?
Ведьма ли имя мое начертала на воске багряном
И проколола меня в самую печень иглой?
От чародейства и хлеб становится злаком бесплодным,
От ворожбы в родниках пересыхает вода;
Падают гроздья с лозы и желуди с дуба, лишь только
Их околдуют, и сам валится с дерева плод.
Так почему ж ворожбе не лишать нас и мощи телесной?
Вот, может быть, почему был я бессилен в ту ночь…
И, разумеется, — стыд… И он был помехою делу,
Слабости жалкой моей был он причиной второй…
А ведь какую красу я видел, к ней прикасался!
Так лишь сорочке ее к телу дано приникать.
От прикасанья к нему вновь юношей стал бы и Нестор,
Стал бы, годам вопреки, юным и сильным Тифон…
В ней подходило мне все, — подходящим не был любовник…
Как же мне к просьбам теперь, к новым мольбам прибегать?
Думаю, больше того: раскаялись боги, что дали
Мне обладать красотой, раз я их дар осрамил.
Принятым быть у нее я мечтал — и она принимала;
И целовать? — целовал; с нею быть рядом? — бывал.
Даже и случай помог… Но к чему мне держава без власти?
Я, как заядлый скупец, распорядился добром.
Так, окруженный водой, от жажды Тантал томится
И никогда не сорвет рядом висящих плодов…
Так покидает лишь тот постель красавицы юной,
Кто отправляется в храм перед богами предстать…
Мне не дарила ль она поцелуев горячих и нежных?
Тщетно!.. По-всячески страсть не возбуждала ль мою?
А ведь и царственный дуб, и твердый алмаз, и бездушный
Камень могла бы она ласкою тронуть своей.
Тронуть тем боле могла б человека живого, мужчину…
Я же, — я не был живым, не был мужчиною с ней.
Перед глухими зачем раздавалось бы Фемия пенье?
Разве Фамира-слепца живопись может пленить?
Сколько заране себе обещал я утех потаенно,
Сколько различных забав мне рисовала мечта!
А между тем лежало мое полумертвое тело,
На посрамление мне, розы вчерашней дряблей.
Ныне же снова я бодр и здоров, не ко времени крепок,
Снова на службу я рвусь, снова я требую дел.
Что же постыдно тогда я поник, наихудший из смертных
В деле любви? Почему сам был собой посрамлен?
Вооруженный Амур, ты сделал меня безоружным,
Ты же подвел и ее, — весь я сгорел со стыда!
А ведь подруга моя и руки ко мне простирала,
И поощряла любовь лаской искусной она…
Но, увидав, что мой пыл никаким не пробудишь искусством
И что, свой долг позабыв, я лишь слабей становлюсь,
Молвила: «Ты надо мной издеваешься? Против желанья
Кто же велел тебе лезть, дурень, ко мне на постель?
Иль тут пронзенная шерсть виновата колдуньи ээйской,
Или же ты изнурен, видно, любовью с другой…»
Миг — и, с постели скользнув в распоясанной легкой рубашке,
Не постеснялась скорей прочь убежать босиком.
А чтоб служанки прознать не могли про ее неудачу,
Скрыть свой желая позор, дать приказала воды.
VIII
Кто почитает еще благородные ныне искусства?
Ценными кто назовет нежные ныне стихи?
В прежнее время талант — и золота был драгоценней;
Ныне невеждой слывешь, если безденежен ты.
Книжки мои по душе пришлись владычице сердца:
Вход моим книжкам открыт, сам же я к милой не вхож.
Хоть расхвалила меня, для хваленого дверь на запоре, —
Вот и слоняюсь — позор! — вместе с талантом своим!
Всадник богатый, на днях по службе достигнувший ценза,
Кровью насыщенный зверь, ею теперь предпочтен.
Жизнь моя! Как же его в руках ты сжимаешь прекрасных?
Как ты сама, моя жизнь, терпишь объятья его?
Знай, что его голова к военному шлему привычна,
Знай, — опоясывал меч стан его, льнущий к тебе;
Левой рукой с золотым, лишь недавно заслуженным перстнем
Щит он держал; прикоснись к правой: она же в крови!
В силах притронуться ты к руке, умертвившей кого-то?
Горе! Ведь прежде была сердцем чувствительна ты!
Только на шрамы взгляни, на знаки бывалых сражений, —
Добыл он телом одним все, что имеет теперь.
Хвастать, пожалуй, начнет, как много людей перерезал, —
Все-таки трогаешь ты, жадная, руку его!
Я же, Феба и Муз чистейший священнослужитель,
У непреклонных дверей тщетно слагаю стихи!
Умные люди, к чему вам беспечная наша наука?
Нужны тревоги боев, грубая жизнь лагерей.
Что совершенствовать стих? Выводите-ка «первую сотню»!..
Лишь пожелай, преуспеть так же ты мог бы, Гомер!
Зная, что нет ничего всемогущее денег, Юпитер
С девой, введенной в соблазн, сам расплатился собой:
Без золотых и отец был суров, и сама недоступна,
В башне железной жила, двери — из меди литой.
Но лишь в червонцы себя превратил обольститель разумный, —
Дева, готова на все, тотчас одежды сняла.
В век, когда в небесах Сатурн господствовал старый,
В недрах ревниво земля много богатств берегла.
Золото и серебро, и медь и железо таились
Рядом с царством теней, — их не копили тогда.
То ли земные дары: пшеница, не знавшая плуга;
Соты, доступные всем, в дуплах дубовых; плоды…
Землю в то время никто сошником могучим не резал,
Поля от поля межой не отделял землемер.
Не бороздило зыбей весло, погруженное в воду,
Каждому берег морской краем казался пути.
Против себя ты сама искусилась, людская природа,
И одаренность твоя стала тебе же бедой.
Вкруг городов для чего воздвигаем мы стены и башни,
Вооружаем зачем руки взаимной вражды?
Море тебе для чего? Человек, довольствуйся сушей.
В третье ли царство свое мнишь небеса превратить?
А почему бы и нет, когда удостоены храмов
Либер, Ромул, Алкид, Цезарь с недавней поры?
Не урожаев мы ждем от земли, мы золота ищем.
Воин в богатстве живет, добытым кровью его.
В Курию бедный не вхож: обусловлен почет состояньем, —
Всадник поэтому строг и непреклонен судья…
Пусть же хоть всё заберут, — и Марсово поле и Форум;
Распоряжаются пусть миром и грозной войной, —
Только б не грабили нас, любовь бы нашу не крали:
Лишь бы они беднякам чем-либо дали владеть…
Ныне же, если жена и с сабинкою схожа суровой,
Держит ее, как в плену, тот, кто на деньги щедрей.
Сторож не пустит: она за меня, мол, дрожит, — из-за мужа…
А заплати я, — уйдут тотчас и сторож и муж!
Если какой-нибудь бог за влюбленных мстит обделенных,
Пусть он богатства сотрет неблаговидные в прах!
IX
Если над Ме́мноном мать и мать над Ахиллом рыдала,
Если удары судьбы трогают вышних богинь, —
Волосы ты распусти, Элегия скорбная, ныне:
Ныне по праву, увы, носишь ты имя свое.
Призванный к песням тобой, Тибулл, твоя гордость и слава, —
Ныне бесчувственный прах на запылавшем костре.
Видишь, Венеры дитя колчан опрокинутым держит;
Сломан и лук у него, факел сиявший погас;
Крылья поникли, смотри! Сколь жалости мальчик достоин!
Ожесточенной рукой бьет себя в голую грудь;
Кудри спадают к плечам, от слез струящихся влажны;
Плач сотрясает его, слышатся всхлипы в устах…
Так же, преданье гласит, на выносе брата Энея,
Он из дворца твоего вышел, прекрасный Иул…
Ах, когда умер Тибулл, омрачилась не меньше Венера,
Нежели в час, когда вепрь юноше пах прободал…
Мы, певцы, говорят, священны, хранимы богами;
В нас, по сужденью иных, даже божественный дух…
Но оскверняется все, что свято, непрошеной смертью,
Руки незримо из тьмы тянет она ко всему.
Много ли мать и отец помогли исмарийцу Орфею?
Много ли проку, что он пеньем зверей усмирял?
Лин — от того же отца, и все ж, по преданью, о Лине
Лира, печали полна, пела в лесной глубине.
И меонийца добавь — из него, как из вечной криницы,
Ток пиэрийской струи пьют песнопевцев уста.
В черный, однако, Аверн и его погрузила кончина…
Могут лишь песни одни жадных избегнуть костров.
Вечно живут творенья певцов: и Трои осада,
И полотно, что в ночи вновь распускалось хитро…
Так, Немесиды вовек и Делии имя пребудет, —
Первую пел он любовь, пел и последнюю он.
Что приношения жертв и систры Египта? Что пользы
Нам в чистоте сохранять свой целомудренный одр?..
Если уносит судьба наилучших — простите мне дерзость, —
Я усомниться готов в существованье богов.
Праведным будь, — умрешь, хоть и праведен; храмы святые
Чти, — а свирепая смерть стащит в могилу тебя…
Вверьтесь прекрасным стихам… но славный Тибулл бездыханен?
Все-то останки его тесная урна вместит…
Пламя костра не тебя ль унесло, песнопевец священный?
Не устрашился огонь плотью питаться твоей.
Значит, способно оно и храмы богов золотые
Сжечь, — коль свершило, увы, столь святотатственный грех.
Взор отвратила сама госпожа эрицинских святилищ
И — добавляют еще — слез не могла удержать…
Все же отраднее так, чем славы и почестей чуждым
В землю немилую лечь, где-то в безвестном краю.
Тут хоть закрыла ему, уходящему, тусклые очи
Мать и дары принесла, с прахом прощаясь его.
Рядом была и сестра, материнскую скорбь разделяла,
Пряди небрежных волос в горе руками рвала.
Здесь Немесида была… и первая… та… Целовали
Губы твои, ни на миг не отошли от костра.
И перед тем как уйти, промолвила Делия: «Счастья
Больше со мною ты знал, в этом была твоя жизнь!»
Но Немесида в ответ: «Что молвишь? Тебе б мое горе!
Он, умирая, меня слабой рукою держал».
Если не имя одно и не тень остается от смертных,
То в Елисейских полях будет Тибулла приют.
Там навстречу ему, чело увенчав молодое
Лаврами, с Кальвом твоим выйди, ученый Катулл!
Выйди, — коль ложно тебя обвиняют в предательстве друга, —
Галл, не умевший щадить крови своей и души!
Тени их будут с тобой, коль тени у тел существуют.
Благочестивый их сонм ты увеличил, Тибулл.
Мирные кости — молю — да покоятся в урне надежной,
Праху, Тибулл, твоему легкой да будет земля.
X
Вот уже день подошел ежегодных Церериных празднеств,
Милая нынче должна спать на постели одна.
Златоволосая мать, в венке из колосьев, Церера, —
О, почему в твои дни нам наслаждаться нельзя?
Щедрой, богиня, везде тебя называют народы,
Меж олимпийских богинь нет благотворней тебя.
Раньше хлебов не пекли небритые сельские люди,
Не разумели еще, что́ называется «ток».
Первый оракул их, дуб, приносил им желуди в пищу,
Либо питались они мягкой травой луговой.
Зернам в земле набухать впервые внушила Церера,
Первая сжала серпом желтые волосы нив.
Первая выи быков под ярмо подгибать повелела,
И подняла целину первая зубом кривым.
Кто же поверит, что ей отрадны слезы влюбленных,
Что воздержаньем ее, мукой сердечною чтят?
Нет, она не проста, хоть и любит полей урожаи,
Сердце не пусто ее, в нем обитает любовь.
Крит свидетель, — а ложь не всегда торжествует на Крите,
Крите, гордящемся тем, что Громовержца вскормил:
Он, чья высшая власть над звездной твердынею мира,
Маленький там молоко ротиком детским сосал.
Верный свидетель у нас, за него поручится питомец, —
Вряд ли Церера начнет памятный грех отрицать:
Как-то Иасия там, под горой, увидала богиня, —
Диких близ Иды зверей верной стрелял он рукой.
Лишь увидала, огонь заструился по нежному телу, —
Тянет в сторону стыд, тянет в другую любовь.
Страстью был стыд побежден… И засохли забытые нивы,
Всходы насилу дала зерен ничтожная часть.
Пусть удары мотыг усердно почву дробили,
Пусть искривлённый сошник твердую землю взрывал,
Пусть поля во всю ширь засевались обильно и ровно, —
Тщетно ждал селянин осуществленья надежд.
Медлила где-то в лесах богиня могучая злаков,
Перевязь из колосков с длинных упала волос.
Только на Крите одном обильный был год, урожайный:
Где бы она ни прошла, вызрели нивы везде.
Даже на Иде самой серебрилась в рощах пшеница,
И среди леса в хлебах пасся свирепый кабан.
Законодатель Минос таких лишь годов и желал бы,
Жаждал Минос, чтоб была долгой Цереры любовь.
Златоволосая, спать было б грустно тебе одинокой, —
Я ж, твои таинства чтя, вынужден муку терпеть!
Что мне грустить? Ведь ты свою дочь обрела и царицу, —
Только по воле судьбы ниже Юноны она…
Праздник же значит: любовь, забавы, пирушки и песни, —
Вот какие дары вышним угодны богам!
XI
Много я, долго терпел, — победили терпенье измены.
Прочь из усталой груди, страсти позорной огонь!
Кончено! Вновь я свободу обрел, порвал свои цепи, —
Их я носил не стыдясь, ныне стыжусь, что носил.
Я победил, я любовь наконец попираю ногами.
Поздно же я возмужал, поздно окрепли рога!
Переноси и крепись. Себя оправдает страданье, —
Горьким нередко питьем хворый бывал исцелен.
Все сносил я, терпел, что меня прогоняли с порога,
Что, унижая себя, спал я на голой земле.
Ради другого, того, кто в объятьях твоих наслаждался,
Мог я, как раб, сторожить наглухо замкнутый дом!
Видел я, как из дверей выходил утомленный любовник, —
Так заслуженный в боях еле бредет инвалид.
Хуже еще, что меня, выходя из дверей, замечал он, —
Злому врагу моему столько б изведать стыда!
Было ль хоть раз, чтобы рядом с тобой я не шел на прогулке,
Я, возлюбленный твой, сопроводитель и страж?
Нравилась, видно, ты всем: недаром ты мною воспета, —
Ты через нашу любовь многих любовь обрела…
Ах, для чего вспоминать языка вероломного низость?
Ты, и богами клянясь, мне на погибель лгала!
А с молодыми людьми на пирах перегляды и знаки,
Этот условный язык, слов затемняющий смысл?..
Раз ты сказалась больной, — бегу вне себя, прибегаю, —
Что же? Больна ты иль нет, знал мой соперник верней…
Вот что привык я терпеть, да еще умолчал я о многом…
Ныне другого ищи, кто бы терпел за меня!
Поздно! Уже мой корабль, по обету цветами увитый,
Внемлет бестрепетно шум морем вздымаемых волн…
Зря перестань расточать меня покорявшие раньше
Ласки и речи, — теперь я не такой уж глупец…
Борются все же в груди любовь и ненависть… Обе
Тянут к себе, но уже… чую… любовь победит!
Я ненавидеть начну… а если любить, то неволей:
Ходит же бык под ярмом, хоть ненавидит ярмо.
Прочь от измен я бегу, — красота возвращает из бегства;
Нрав недостойный претит, — милое тело влечет.
Так, не в силах я жить ни с тобой, ни в разлуке с тобою,
Сам я желаний своих не в состоянье постичь.
Если б не так хороша ты была иль не так вероломна!
Как не подходит твой нрав к этой чудесной красе!
Мерзки поступки твои, — а внешность любить призывает…
Горе! Пороки ее ей уступают самой…
Сжалься! Тебя я молю правами нам общего ложа,
Всеми богами (о, пусть терпят обманы твои!),
Этим прекрасным лицом, божеством для меня всемогущим,
Сжалься, ради очей, очи пленивших мои:
Будь хоть любой, но моей, навеки моей… Рассуди же,
Вольной желаешь ли ты иль подневольной любви?
Время поднять паруса и ветрам отдаться попутным:
Я ведь, желай не желай, вынужден буду любить!..
XII
Что за несчастный был день, в который, зловещие птицы,
Столько влюбленному мне вы напророчили бед?
Что за созвездье моим оказалось враждебно желаньям?
Ах, на кого мне пенять? Кто из богов — на меня?
Ныне боюсь, чтобы мне не пришлось делиться с другими
Той, что моей назвалась, мною любимой одним!
Нет… А быть может, ее мои же прославили книжки?
Именно так: мой талант сделал продажной ее!
И поделом мне: зачем я красу восхвалял громогласно?
Стала продажной она, — в этом повинен я сам…
Сводником сам я служу, к ней сам гостей провожаю,
Собственной этой рукой им отворяю я дверь…
Был ли мне прок от стихов? Стихи мне вредили, и только.
Вижу, к добру моему зависть они привлекли…
Мог бы я Трою воспеть, и Фивы, и Цезаря доблесть, —
Но лишь Коринна одна мне вдохновеньем была.
Если б от песен моих отвратились вовремя Музы!
Если б предпринятый труд Феб при начале отверг!
Все же, хоть в нас, певцах, достоверных свидетелей видят,
Лучше значенья моим не придавать бы стихам.
Скилла седины отца украла по воле поэтов, —
Вот уж из лона ее рвутся свирепые псы.
Мы оперили стопы, мы кудри в гадюк превратили,
Волею нашей Персей правит крылатым конем;
Тития мы растянуть на огромном сумели пространстве,
Дали мы три головы змееволосому псу;
Создали тысячу рук, чтобы стрелы пускать, Энкеладу;
В плен мы мужей завлекли силой красы колдовской;
В недра итакских мехов эоловы заперли Эвры;
Тантал-предатель испить жаждет, водой окружен;
Мы Ниобею в скалу превратили, в медведицу — деву;
Итис по воле певцов птицей Кекропа воспет;
Сходит дождем золотым иль лебедем мчится Юпитер
Волей поэтов, быком по морю деву везет…
Мало ль еще? А Протей? А семя фиванское — зубы?
Упомяну ли быков, что извергают огонь?
Или твоих, о Возница, сестер янтарные слезы?
Или суда, что в морских вдруг превратились богинь?
Или как солнечный бог отвратился от снеди Атрея,
Или как скалы пошли лирному звону вослед?..
Мчится в безбрежный простор плодотворная вольность поэтов:
Правды не ищут в былом, не стеснены их слова…
Всем подобало б понять, что и я восхвалял не правдиво
Женщину. Ныне во вред ваше доверие мне.
XIII
Так как супруга моя из страны плодородной фалисков,
Мы побывали, Камилл, в крепости, взятой тобой.
Жрицы готовились чтить пречистый праздник Юноны,
Игры устроить ей в честь, местную телку заклать.
Таинства в том городке — для поездки достаточный повод,
Хоть добираться туда надо подъемом крутым.
Роща священная там. И днем под деревьями темень.
Взглянешь — сомнения нет: это приют божества.
В роще — Юноны алтарь; там молятся, жгут благовонья;
В древности сложен он был неизощренной рукой.
Только свирель возвестит торжеств начало, оттуда
По застеленным тропам шествие чинно идет.
Белых телушек ведут под рукоплесканья народа,
Вскормленных здесь на лугах сочной фалернской травой.
Вот и телята, еще не грозны, забодать не способны;
Жертвенный боров бредет, скромного хлева жилец;
Тут и отары вожак крепколобый, рога — завитками;
Нет лишь козы ни одной, — козы богине претят:
В чаще однажды коза увидала некстати Юнону,
Знак подала, и пришлось бегство богине прервать…
Парни еще и теперь пускают в указчицу стрелы:
Кто попадает в козу, тот получает ее…
Юноши стелют меж тем с девицами скромными вместе
Вдоль по дорогам ковры там, где богиня пройдет.
А в волосах у девиц — ободки золотые, в каменьях,
Пышный спадает подол до раззолоченных ног.
В белых одеждах идут, по обычаю древнему греков,
На головах пронести утварь доверили им.
Ждет в безмолвье народ блестящего шествия… Скоро!
Вот и богиня сама движется жрицам вослед.
Праздник — на греческий лад: когда был убит Агамемнон,
Место убийства его и достоянье отца
Бросил Галез, а потом, наскитавшись и морем и сушей,
Славные эти возвел стены счастливой рукой.
Он и фалисков своих научил тайнодействам Юноны, —
Пусть же во благо они будут народу и мне!
XIV
Ты хороша, от тебя я не требую жизни невинной,
Жажду я в горе моем только не знать ничего.
Скромность твою вынуждать я строгим не стану надзором;
Просьба моя об одном: скромной хотя бы кажись!
Та не порочна еще, кто свою отрицает порочность, —
Только признаньем вины женщин пятнается честь.
Что за безумие: днем раскрывать, что ночью таится,
Громко про все говорить, что совершалось в тиши?
Даже блудница и та, отдаваясь кому ни попало,
Дверь замкнет на засов, чтобы никто не вошел.
Ты же зловредной молве разглашаешь свои похожденья, —
То есть проступки свои разоблачаешь сама!
Благоразумнее будь, подражай хотя бы стыдливым…
Честной не будешь, но я в честность поверю твою.
Пусть! Живи, как жила, но свое отрицай поведенье,
Перед людьми не стыдись скромный вести разговор.
Там, где беспутства приют, наслажденьям вовсю предавайся;
Если попала туда, смело стыдливость гони.
Но лишь оттуда ушла, — да исчезнет и след непотребства.
Пусть о пороках твоих знает одна лишь постель!
Там — ничего не стыдись, спускай, не стесняясь, сорочку
И прижимайся бедром смело к мужскому бедру.
Там позволяй, чтоб язык проникал в твои алые губы,
Пусть там находит любовь тысячи сладких утех,
Пусть там речи любви и слова поощренья не молкнут,
Пусть там ложе дрожит от сладострастных забав.
Но лишь оделась, опять принимай добродетельный облик,
Внешней стыдливостью пусть опровергается срам…
Лги же и людям и мне; дозволь мне не знать, заблуждаться,
Дай мне доверчивым быть, дай наслаждаться глупцу…
О, для чего ты при мне получаешь и пишешь записки?
В спальне твоей почему смята и взрыта постель?
Что ты выходишь ко мне растрепанной, но не спросонья?
Метку от зуба зачем вижу на шее твоей?
Недостает изменять у меня на глазах, откровенно…
Чести своей не щадишь — так пощади хоть мою.
Ты признаешься во всем — и лишаюсь я чувств, умираю,
Каждый раз у меня холод по жилам течет…
Да, я люблю, не могу не любить и меж тем ненавижу;
Да, иногда я хочу — смерти… но вместе с тобой!
Сыска не буду чинить, не буду настаивать, если
Скрытничать станешь со мной, — будто и нет ничего…
Даже, коль я захвачу случайно минуту измены,
Если воочию сам свой я увижу позор,
Буду потом отрицать, что́ сам воочию видел,
Разувереньям твоим в споре уступят глаза.
Трудно ль того победить, кто жаждет быть побежденным!
Только сказать не забудь: «Я не виновна», — и всё.
Будет довольно тебе трех слов, чтоб выиграть дело:
Не оправдает закон, но оправдает судья.
XV
Новых поэтов зови, о мать наслаждений любовных!
Меты я крайней достиг в беге элегий своих,
Созданных мною, певцом, вскормлённым полями пелигнов.
Не посрамили меня эти забавы мои.
Древних дедовских прав — коль с этим считаться — наследник,
Числюсь во всадниках я не из-за воинских бурь.
Мантуи слава — Марон, Катулл прославил Верону,
Будут теперь называть славой пелигнов — меня, —
Тех, что свободу свою защищали оружьем честным
В дни, когда Рим трепетал, рати союзной страшась.
Ныне пришлец, увидав обильного влагой Сульмона
Стены, в которых зажат скромный участок земли,
Скажет: «Ежели ты даровал нам такого поэта,
Как ты ни мал, я тебя все же великим зову».
Мальчик чтимый и ты, Аматусия, чтимого матерь,
С поля прошу моего снять золотые значки.
Тирсом суровым своим Лиэй потрясает двурогий,
Мне он коней запустить полем пошире велит.
Кроткий элегии стих! Игривая Муза, прощайте!
После кончины моей труд мой останется жить.
Книга первая
Кто из моих земляков не учился любовной науке,
Тот мою книгу прочти и, научась, полюби.
Знанье ведет корабли, направляя и весла и парус,
Знанье правит коней, знанью покорен Амур.
Автомедонт направлял колесницу послушной вожжою,
Тифий стоял у руля на гемонийской корме, —
Я же Венерой самой поставлен над нежным Амуром,
Я при Амуре моем — Тифий и Автомедонт.
Дик младенец Амур, и нрав у него непокладист,
Все же младенец — и он, ждущий умелой руки.
Звоном лирной струны сын Филиры утишил Ахилла,
Дикий нрав укротив мирным искусством своим:
Тот, кто был страшен врагу, кто был страшен порою и другу,
Сам, страшась, предстоял перед седым стариком;
Тот, чья мощная длань сулила для Гектора гибель,
Сам ее подставлял под наказующий жезл.
Словно Хирону — Пелид, Амур доверен поэту:
Так же богиней рожден, так же душою строптив.
Что ж, ведь и пахотный бык ярмо принимает на шею,
И благородный скакун зубом грызет удила, —
Так и Амур покоряется мне, хоть и жгут мое сердце
Стрелы, с его тетивы прямо летящие в грудь.
Пусть! Чем острее стрела, чем пламенней жгучая рана,
Тем за стрелу и огонь будет обдуманней месть.
Лгать не хочу и не буду: наука моя не от Феба,
Не возвещает ее грающий птичий полет,
Не выходили ко мне, пастуху Аскрейской долины,
Клио и восемь сестер, вещий ведя хоровод;
Опыт меня научил — внемлите же опытной песне!
Истина — вот мой предмет; благослови нас, Любовь!
Прочь от этих стихов, целомудренно-узкие ленты.
Прочь, расшитый подол, спущенный ниже колен!
О безопасной любви я пишу, о дозволенном блуде,
Нет за мною вины и преступления нет.
Первое дело твое, новобранец Венериной рати,
Встретить желанный предмет, выбрать, кого полюбить.
Дело второе — добиться любви у той, кого выбрал;
Третье — надолго суметь эту любовь уберечь.
Вот уроки мои, вот нашего поприща меты —
К ним колесницу помчу, быстро пустив колесо.
Стало быть, прежде всего, пока все дороги открыты,
Выбери — с кем из девиц заговорить о любви?
С неба она к тебе не слетит дуновением ветра —
Чтобы красивую взять, нужно искать и искать.
Знает хороший ловец, где сети раскинуть на ланей,
Знает, в какой из ложбин шумный скрывается вепрь;
Знает кусты птицелов, и знает привычный удильщик
Омуты, где под водой стаями рыбы скользят;
Так и ты, искатель любви, сначала дознайся,
Где у тебя на пути больше девичьих добыч.
Я не заставлю тебя широкий раскидывать парус,
Незачем плавать тебе в самую дальнюю даль,
Хоть и Персею пришлось жену добывать у индусов,
И от Лаконской земли в Трою Елена плыла.
Столько в столице девиц, и такие в столице девицы,
Что уж не целый ли мир в Риме сошелся одном?
Жатв на Гаргарской горе, гроздей виноградных в Метимне,
Рыб в пучине морской, птиц под покровом листвы.
Звезд ночных несчислимей красавицы в нынешнем Риме —
Уж не Энея ли мать трон свой поставила здесь?
Если молоденьких ты и едва подрастающих любишь —
Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;
Если покрепче нужна — и покрепче есть сотни и сотни,
Все напоказ хороши, только умей выбирать;
Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,
То и таких ты найдешь полную меру на вкус.
Ты лишь пройдись, не спеша, под Помпеевой свежею тенью
В дни, когда солнце стоит над Геркулесовым Львом,
Или же там, где щедротами мать померялась с сыном,
Мрамором из-за морей пышно украсив чертог.
Не обойди колоннад, мановением Ливии вставших,
Где привлекают глаза краски старинных картин, —
Там пятьдесят Данаид готовят погибель на братьев,
И с обнаженным мечом грозный над ними отец.
Не пропусти священного дня сирийских евреев
Или Венериных слез в день, как погиб Адонис;
Не позабудь и мемфисской телицы в льняном одеянье —
Зевса познавши любовь, учит любви она дев.
Судная площадь — и та не запретное место Амуру:
В шуме толпы площадной часто вскипает любовь.
Там, где мраморный ряд колонн Венерина храма,
А перед ним в небеса бьет водомет Аппиад,
Там не однажды любовь уязвляла блюстителей права,
И охранявший других сам охраниться не мог.
Там не однажды немел и самый искусный вития,
Не за других говоря, а за себя самого.
И, потешаясь, глядела Венера из ближнего храма,
Как защищавший других стал беззащитен пред ней.
Но полукруглый театр — еще того лучшее место:
Здесь для охоты твоей больше найдется добыч.
Здесь по себе ты отыщешь любовь и отыщешь забаву —
Чтобы развлечься на раз или увлечься всерьез.
Как муравьи вереницей спешат туда и обратно,
Зерна держа в челюстях, пищу привычную впрок,
Или как пчелы летят по своим облюбованным рощам
И по душистым лугам вскользь от цветка и к цветку,
Модные женщины так на модные зрелища рвутся:
Толпы красавиц текут, в лицах теряется глаз.
Все хотят посмотреть и хотят, чтоб на них посмотрели, —
Вот где находит конец женский и девичий стыд.
Ромул, это ведь ты был первым смутителем зрелищ,
Рати своей холостой милых сабинянок дав!
Не нависали тогда покрывала над мраморным склоном,
А на подмостки внизу рыжий не брызгал шафран, —
Сценою был безыскусный развал наломанных сучьев
И густолистых ветвей из палатинских дубрав,
А для народа кругом тянулись дерновые скамьи,
И заслоняла листва зной от косматых голов.
Каждый глазами себе выбирает желанную деву,
Каждый в сердце своем страстью безмолвной кипит.
Вот неумелый напев из этрусской дуды вылетает,
Вот пускается в пляс, трижды притопнув, плясун, —
И под ликующий плеск еще неискусных ладоней
Юношам царь подает знак к похищению жен.
Все срываются с мест, нетерпенье криками выдав,
Каждый добычу свою жадной хватает рукой.
Словно голубки от клюва орла летят врассыпную,
Словно овечка бежит, хищных завидя волков,
Так под напором мужчин задрожали сабинские девы:
Схлынул румянец с лица, трепет объемлет тела.
Страх одинаков во всех, но у каждой по-своему виден:
Эта волосы рвет, эта упала без сил,
Эта в слезах, но молчит, эта мать призывает, но тщетно,
Эта нема, эта в крик, та цепенеет, та в бег.
Вот их ведут чередой, добычу любовного ложа,
И от испуга в лице многие даже милей.
Если иная из них отбивалась от властного друга —
Он на руках ее нес, к жаркому сердцу прижав,
Он говорил: «Не порти очей проливными слезами!
Чем для отца твоя мать, будешь и ты для меня».
Ромул, ты для бойцов наилучшую добыл награду;
Дай такую и мне — тотчас пойду воевать!
Как же тут не сказать, что красоткам опасны театры
С тех знаменитых времен и до сегодняшних пор?
Небесполезны тебе и бега скакунов благородных —
В емком цирке Амур много находит удобств.
Здесь не придется тебе разговаривать знаками пальцев
И не придется ловить тайные взгляды в ответ.
Здесь ты хоть рядом садись, и никто тебе слова не скажет,
Здесь ты хоть боком прижмись — не удивится никто.
Как хорошо, что сиденья узки, что нельзя не тесниться,
Что дозволяет закон трогать красавиц, теснясь!
Здесь-то и надо искать зацепки для вкрадчивой речи,
И ничего, коли в ней пошлыми будут слова:
Чьи это кони, спроси у соседки с притворным вниманьем;
Ежели хлопнет коню, хлопай за нею и сам;
А как потянутся лики богов и меж ними Венера —
Хлопай и рук не щади, славя свою госпожу.
Если девице на грудь нечаянно сядет пылинка —
Эту пылинку с нее бережным пальцем стряхни.
Если пылинки и нет — все равно ты стряхни ее нежно,
Ведь для заботы такой всяческий повод хорош.
Если до самой земли у красотки скользнет покрывало —
Ты подхвати его край, чтоб не запачкала пыль:
Будешь вознагражден — увидишь милые ножки,
И ни за что упрекнуть дева не сможет тебя.
Кроме того, последи, чтоб никто из заднего ряда
В спину ее не толкал грубым коленом своим.
Мелочь милее всего! Как часто полезно подушку
Под локоток подложить для утомленной руки
Или же, веер раскрыв, на соседку повеять прохладой,
Или поставить к ногам вогнутый валик скамьи.
Благоприятен и цирк началу любовных подходов —
Благоприятен и шум возле песчаных арен.
Здесь над кровавым песком воюет и отрок Венеры —
Метко он ранит сердца тем, кто на раны глядит.
Заговорить, коснуться руки, попросить объявленье,
Спор предложить об заклад, кто из бойцов победит, —
Тут и почувствуешь ты, как трепещет стрела в твоем сердце,
Тут-то из зрителя сам станешь участником игр.
А вспоминать ли о том, как Цезарь явил нам морскую
Битву персидских судов и кекропийских судов,
Как от закатных морей до восточных морей собирались
Юноши с девами в Рим, разом вместивший весь мир?
Кто в подобной толпе не нашел бы предмета желаний?
Многих, многих, увы, пришлый измучил Амур.
Ныне же Цезарь ведет полки на окраины мира,
Ныне и дальний ему будет покорен Восток!
Жди расплаты, парфянин! Ликуйте, павшие с Крассом!
Снимется с римских орлов варварской власти позор.
Мститель грядет, с юных пор обещающий быть полководцем,
Мальчик правит войну — долг не мальчишеских лет.
Робкие души, божественных лет не считайте по пальцам —
В Цезарях доблесть цветет раньше расцветной поры.
Дар небесный в душе пробуждаться умеет до срока,
И не преграда ему — леность медлительных лет.
Новорожденный тиринфский герой, двух змей удушая,
И в колыбели своей сыном Юпитера был;
Вакх и поныне юнец — каким же юнцом он когда-то
Индию в страхе поверг под побеждающий тирс?
Годы и счастье отца в твоем начинании, отрок,
Годы и счастье отца будут в победе твоей.
Имя такое нося, ты не можешь начать по-иному:
Ныне ты юношам вождь, будешь и старцам вождем.
Братья есть у тебя — отомсти же за братние раны,
Есть отец у тебя — отчее право блюди.
Твой и отчизны отец тебе доверяет оружье —
Твой и отечества враг вырвал свой трон у отца:
Копья сыновней любви против стрел преступных нечестий
В бой Справедливость ведет, Верности знамя подняв.
Гибельно дело парфян — да будет им гибельна битва!
Пусть заревою страной вождь мой порадует Рим!
Марс-отец и Цезарь-отец, благодатствуйте сыну!
Оба вы боги для нас — сущий и будущий бог.
Я предрекаю, победа близка, и об этой победе
Петь мне обетную песнь в громкую славу твою!
Встав пред полками, полки ты моими приветишь словами —
Только бы эти слова были достойны тебя!
Груди римских мужей воспою и парфянские спины
И с обращенных коней стрелы, разящие вспять.
(Ты, побеждая, бежишь — что же делать, терпя пораженье?
Знак недобрый дает Марс для лукавых парфян!)
Стало быть, будет и день, когда в золотом одеянье
На белоснежных конях в лучший ты двинешься путь,
А пред тобой поведут вождей с цепями на шеях,
Чтобы привычный побег их, побежденных, не спас.
Будут на это смотреть молодые мужчины и жены,
Всем растопит сердца этот блаженнейший день.
Спросит иная из них, каких государей проводят,
Спросит, какие несут образы рек или гор, —
Тотчас на всё отвечай, отвечай, не дождавшись вопроса;
Если не знаешь и сам, то говори все равно.
Вот, скажи, в камышовом венке Евфрат полноводный,
Вот, предположим, и Тигр в гриве лазурных волос;
Это армянская рать, это персы, потомки Данаи,
Этот город стоял в ахеменидской земле,
Это вождь, а это другой, а зовут его так-то.
Можешь — так правду скажи, нет — сочини поскладней.
Званый обед — тоже славная вещь для любовных подходов,
И не единым вином он привлекает мужчин.
Часто и здесь, за рога ухватив, охмеленного Вакха
Нежной своею рукой клонит багряный Амур.
Брызги вина увлажняют пернатые крылья Амура —
И остается летун, отяжелев, на пиру;
Влажными крыльями бьет, росу отрясая хмельную,
Но и от этой росы страждут людские сердца.
В винном пылу дозревает душа до любовного пыла,
Тяжкое бремя забот тает в обильном вине,
Смех родится в устах, убогий становится гордым,
Скорбь отлетает с души, сходят морщины со лба,
Хитрость бежит перед божьим лицом, раскрываются мысли,
Чистосердечье звучит, редкое в нынешний век.
Тут-то наши сердца и бывают добычей красавиц,
Ибо Венера в вине пламенем в пламени жжет.
Помни, однако, что здесь, в обманчивом свете лампады,
Ночью, с хмельной головой трудно ценить красоту.
Ведь не случайно Парис лишь днем и под солнечным небом
Молвил, богинь рассмотрев: «Лучшая — Матерь Любви!»
Ночь благосклонна, она прикрывает любые изъяны,
Ночью любую из дев можно красавицей счесть.
О драгоценных камнях, о крашенной пурпуром ткани
И о девичьей красе только при солнце суди.
Полно! как перечесть все места для любовной охоты?
Легче исчислить песок на побережье морском!
Что уж мне говорить о Байях и байских купаньях,
Где от горячих ключей серные дышат пары?
Многие, здесь побывав, уносят сердечные раны:
«Нет, — они говорят, — эта вода не целит!»
А невдали от римских холмов есть роща Дианы,
Царство, где ставит царя меч в смертоносной руке:
Дева-богиня, сама ненавидя Амуровы стрелы,
Многих в добычу ему и отдала и отдаст.
До сих пор лишь о том, где раскинуть любовные сети,
Талия правила речь в беге неровных колес.
Время теперь приступить к тому, что гораздо важнее, —
Как уловить для себя ту, что искал и нашел?
Все и повсюду мужи, обратите умы со вниманьем
И доброхотной толпой слушайте слово мое!
Будь уверен в одном: нет женщин, тебе недоступных!
Ты только сеть распахни — каждая будет твоей!
Смолкнут скорее весной соловьи, а летом цикады,
А меналийские псы зайцев пугаться начнут,
Нежели женщина станет противиться ласке мужчины, —
Как ни твердит «не хочу», скоро захочет, как все.
Тайная радость Венеры мила и юнцу и девице,
Только скромнее — она, и откровеннее — он.
Если бы нам сговориться о том, чтобы женщин не трогать, —
Женщины сами, клянусь, трогать бы начали нас.
Телка быка на лугу сама выкликает мычаньем,
Ржаньем кобыла своим кличет к себе жеребца.
В нас, мужчинах, куда осторожней и сдержанней страсти:
Похоть, кипящая в нас, помнит узду и закон.
Ну, а что же сказать о Библиде, которая, брата
Грешной любовью любя, грех свой казнила петлей?
Мирра любила отца не так, как дочери любят,
И оттого-то теперь скрыта под толщей коры,
А из-под этой коры благовонно текущие слезы
Нам в аромате своем плачущей имя хранят.
Было и так: в тенистых лесах под Идою пасся
Бык в чистейшей шерсти, стада и честь и краса.
Меченный темным пятном на лбу меж большими рогами,
Телом своим остальным был он белей молока.
В кносских стадах и в кидонских стадах томились коровы
В жажде принять на крестец тяжкую тушу его.
Бычьей подругою стать царица рвалась Пасифая —
Ревности гневной полна, телок гнала она прочь.
Не о безвестном твержу: будь Крит четырежды лживым,
Остров ста городов не отречется, солгав.
Свежую рвет Пасифая листву, непривычной рукою
Сочную косит траву и преподносит быку.
Ходит за стадом она по пятам, позабыв о супруге,
Ибо теперь для нее бык драгоценней царя.
Ах, Пасифая, зачем надеваешь богатые платья?
Право, любовник такой этих не ценит богатств.
Надо ли в диких горах при скотине о зеркале думать,
Надо ли этак и так к пряди укладывать прядь?
Зеркало скажет одно: тебе далеко до телицы!
Были рога для тебя трижды желанной красой!
Если Минос тебе мил, зачем тебе нужен любовник?
Если Минос надоел — мужа от мужа ищи.
Нет — как вакханка под чарой кадмейского бога, царица
Мчится в чащи лесов, брачный покинув покой.
Сколько раз ревниво она смотрела на телку
И говорила: «Зачем милому нравишься ты?
Как перед ним на лугу ты резвишься на травке зеленой!
Будто уж так хороши эти прыжки и скачки?»
Так говорила она, и тотчас несчастную телку
Прочь велела прогнать, впрячь приказала в ярмо
Или велела вести к алтарю для недобрых закланий,
Чтобы ревнивой рукой радостно сжать потроха.
Сколько соперниц она зарезала небу в угоду!
«Пусть, — говорила она, — вас он полюбит таких!»
Как ей хотелось Европою стать или сделаться Ио —
Той, что любима быком, той, что под пару быку.
И дождалась, и чреватою стала в кленовой корове,
И понесенный приплод выдал отца своего!
Если б другая критянка не вспыхнула страстью к Фиесту —
(Ах, как трудно любить всю свою жизнь одного!) —
Феб в колеснице своей с середины небесного свода
Вспять к рассветной заре не повернул бы коней.
Дочь, багряную прядь похитив у спящего Ниса,
Чресла свои обвила поясом песьих голов.
Вождь, избежавший Нептуна в волнах и Марса на суше,
Пал великий Атрид жертвой жестокой жены.
Кто не заплачет, взглянув на огонь, пожравший Креусу,
И на запятнанный меч матерью в детской крови?
Плакал Аминторов сын, лишившийся зрения Феникс;
От разъяренных коней чистый погиб Ипполит;
Старый Финей, не выкалывай глаз у детей неповинных —
Не на твою ли главу та же обрушится казнь?
Всё, что делает женщина, — делает, движима страстью.
Женщина жарче мужчин, больше безумия в ней.
Будь же смелей — и надежды свои возлагай на любую!
Верь, что из тысячи жен не устоит ни одна.
Та устоит, та не устоит, но всякой приятно;
Если и выйдет просчет — это ничем не грозит.
Только откуда же быть просчету, когда повселюдно
Новая радость милей, слаще чужое добро?
Каждый знает: на поле чужом урожай полновесней,
И у соседских коров дойное вымя полней.
Но позаботься сперва заручиться подмогой служанки,
Чтоб до хозяйки достичь более легким путем.
Вызнай, вправду ли ей госпожа доверяет секреты,
Точно ли служит она тайных пособницей игр.
Просьб для нее не жалей, не жалей для нее обещаний —
Ей ведь помощь не в труд, если захочет помочь.
Время укажет она, когда сердце хозяйки доступней
(Время есть для всего, так и врачи говорят).
Это бывает, когда наливается радостью сердце,
Словно в широких полях колос, обильный зерном:
Радости полная грудь, никаким не стесненная горем,
Льстивой Венере сама недра свои распахнет.
Троя в суровые дни защищалась, мечей не жалея, —
Троя в веселье души стены раскрыла коню.
Сердце доступно еще и тогда, когда чувствует зависть:
Взять над соперницей верх средство красавице дай!
Пусть поутру, над прической трудясь, хозяйке служанка
Скажет несколько слов — парус в подмогу веслу,
Пусть, глубоко вздохнув, она потихоньку прошепчет:
«Вряд ли сумела бы ты мерой за меру воздать!»
Пусть порасскажет потом о тебе с убеждающим жаром,
И поклянется, что ты гибнешь от страстной любви.
Только уж тут торопись, лови своим парусом ветер, —
Тает, как лед на жаре, от промедления гнев.
Ты меня спросишь, не взять ли тебе заодно и служанку?
Можно и это, но здесь риск непомерно велик.
Это ей может придать, но и может убавить усердья —
Та для своей госпожи трудится, та для себя.
Случай решает успех; пусть счастье сопутствует смелым, —
Все-таки я бы не стал в этом пускаться на риск.
Я не хочу увлекать молодых на кручи и в бездны,
Я не собью их с пути, дав ненадежный совет.
Если, однако, по нраву тебе пособница ваша
Не за услуги одни, а и пригожим лицом, —
Все же сперва овладей госпожой, а потом уж служанкой:
Не подобает с рабынь службу Венере начать.
Дам один лишь совет (коли веришь ты нашей науке,
И не приходится мне на ветер речи бросать):
Взявшись за дело — иди до конца! Безопасен свидетель,
Если свидетель и сам делит с тобою вину.
Птица не пустится в лёт, когда крылья схвачены клеем;
Трудно из ловчих сетей выход найти кабану;
Рыба, поранясь крючком, уже рыбака не минует;
Точно так же и ты должен, начав, победить.
А совиновницей став, она уж тебе не изменит
И о своей госпоже всякую весть сообщит.
Только скрываться умей! Чем более скрыт твой сообщник,
Тем о подруге твоей больше удастся узнать.
Тот не прав, кто решит, что уменье рассчитывать время
Будет полезно в трудах лишь мужику с моряком.
Как не во всякую пору поля принимают Цереру
И по зеленой волне полая мчится ладья,
Так и нежных девиц пленять не всегда безопасно —
Вовремя выбранный срок должен доставить успех.
День ли рожденья красавицы, день ли, когда календарный
Праздник Венеры идет Марсову месяцу вслед,
Или когда напоказ вместо древних убогих фигурок
Выставит праздничный цирк пышную роскошь царей, —
Эти дни не твои: для тебя они — зимние бури,
И восхожденье Козлят, и нисхожденье Плеяд,
Повремени, а не то, не вовремя вверившись морю,
Еле удержит рука щепки разбитой кормы.
Благоприятней всего для твоих начинаний плачевный
День, когда потекла в Аллии римская кровь,
Или когда в семидневный черед все дела затихают,
И палестинский еврей чтит свой завещанный день.
Наоборот, дни рожденья и прочие сроки подарков —
Это в уделе твоем самые черные дни.
Как ни упрямься дарить, а она своего не упустит:
Женщина средство найдет страстных мужчин обобрать.
Вот разносчик пришел, разложил перед нею товары,
Их пересмотрит она и повернется к тебе,
«Выбери, — скажет, — на вкус, посмотрю я, каков ты разборчив»,
И поцелует потом, и проворкует: «Купи!»
Скажет, что этого ей довольно на долгие годы, —
Нужную вещь продают, как же ее не купить?
Ежели денег, мол, нет при себе — попросит расписку,
И позавидуешь ты тем, кто писать не учен.
Ну, а что, коли в год она дважды и трижды родится
И приношения ждет на именинный пирог?
Что, коли плачет она и твердит сквозь притворные слезы,
Что потеряла на днях с камнем серьгу из ушка?
Любят просить на срок, а в срок возвращать не умеют —
Ни тебе денег назад, ни тебе ласки в обмен.
Нет, даже если бы сто я имел языков и гортаней,
Я бы исчислить не смог хитрых нечестий блудниц.
Воску на гладкой дощечке ты первому выскажешь душу,
Воск для тебя меж глубин верный нащупает брод.
Воску льстивые вверь слова и влюбленные речи —
Что есть сил, умоляй, делу мольбы не вредят:
Гектора выдал Ахилл, мольбам уступая Приама,
Боги смиряют свой гнев, смертным внимая мольбам.
И не жалей обещаний: они ведь нимало не стоят —
Право, каждый бедняк этим товаром богат.
Тот, кто поверил хоть раз, неустанно питает надежду:
Лжива богиня надежд, но без нее не прожить.
Если принес ты подарок — тебя уже может и бросить
Женщина: взятое — с ней, и не упущена дань.
Если же ты не принес — будет ждать и надеяться будет:
Так над бесплодной землей дольше томится мужик,
Так проигравший игрок снова ставит, и снова теряет,
И простирает опять жадные руки к игре.
Вот задача, вот труд: без подарка добиться успеха!
Женщина, дав и не взяв, даст и опять и опять.
Так посылай же письмо, умоляющей полное лести, —
Первой разведкой души трудный нащупывай путь.
Яблоко с тайным письмом обмануло когда-то Кидиппу
И уловило ее в сеть ее собственных клятв.
Римские юноши, вам говорю: не гнушайтесь наукой
Той, что учит в суде робких друзей защищать!
Ибо не только народ, не только судья и сенатор,
Но и подруга твоя сдастся на красную речь.
Будь, однако, не прост, храни про себя свою силу,
Не допускай на письме велеречивых словес.
Кто, коли он не глупец, перед милой витийствовать станет?
Часто единственный звук может родить неприязнь.
Будь убедителен, ласковым сделай привычное слово,
Будто не воск говорит — сам ты беседуешь с ней.
Если не примет письма и воротит его, не читая,
Ты не лишайся надежд: будешь упорней — прочтет.
Только со временем бык норовистый притерпится к плугу.
Только со временем конь жесткую примет узду;
Перстень железный, и тот за годы сотрется на пальце,
И заостренный сошник сточит за годы земля;
Что есть тверже скалы, что мягче текучей водицы?
А ведь и твердый утес мягкая капля долбит.
Будь терпелив, и ты победишь самое Пенелопу —
Поздно пал Илион, поздно, а все-таки пал.
Если прочтет, а ответа не даст, — подожди, не насилуй:
Ты приучи ее глаз к чтению ласковых строк.
Та, что хочет читать, захочет потом и ответить —
Всюду своя череда, всё совершается в срок.
Или, быть может, она поначалу ответит сурово,
Веско тебе запретит письмами ей докучать?
Знай: боится она послушанья и ждет ослушанья, —
Будь же настойчив и тверд — цель от тебя не уйдет!
Если твоя госпожа, полулежа в открытых носилках,
Будет по улице плыть, ты подойди невзначай;
Но чтобы речи твои не попали в недоброе ухо,
Ты постарайся их смысл скрыть в двуязычный намек.
Если же праздной стопой под просторной она колоннадой
Бродит, то с ней заодно время свое убивай.
То вперед забеги, то ступай по пятам неотступно,
То приотстань, то опять скорого шагу прибавь;
Время от времени будь на другой стороне колоннады,
Чтоб оказаться потом с нею бок о бок опять.
Не допусти, чтоб она без тебя красовалась в театре —
Будь в полукруглых рядах там же, где будет она;
Там и любуйся, там и дивись на нее без помехи,
Взглядами с ней говори, знаками дай себя знать,
Хлопай в ладоши, когда плясун представляет девицу,
Хлопай, когда лицедей изображает любовь;
Встанет она — встань и ты; сидит — не трогайся с места;
Время свое убивай так, как покажет она.
Только не вздумай завить себе кудри каленым железом
Или по голеням ног едкою пемзой пройтись:
Это оставь корибантам, которые матерь Кибелу
В диких напевах своих славят фригийским вытьем.
Мужу небрежность к лицу. Похитил Тесей Ариадну,
Не украшая висков прикосновеньем щипцов;
Федре мил Ипполит, хотя Ипполит и не щеголь;
Сам лесной Адонис дорог богине любви.
Будь лишь опрятен и прост. Загаром на Марсовом поле
Тело покрой, подбери чистую тогу под рост,
Мягкий ремень башмака застегни нержавою пряжкой,
Чтоб не болталась нога, словно в широком мешке;
Не безобразь своей головы неумелою стрижкой —
Волосы и борода требуют ловкой руки;
Ногти пусть не торчат, окаймленные черною грязью,
И ни один не глядит волос из полой ноздри;
Пусть из чистого рта не пахнет несвежестью тяжкой
И из подмышек твоих стадный не дышит козел;
Все остальное оставь — пускай этим тешатся девки
Или, Венере назло, ищут мужчины мужчин.
Полно: Вакх призывает певца! Он тоже влюбленным
Друг, и пламя любви с пламенем Вакха сродни.
Кносская дева блуждала, без сил, в песках незнакомых,
Там, где у Дийской скалы хлещет морская волна,
Как была, в чем спала, распустившая складки туники,
Русых волос не покрыв, голой ногою скользя,
В волны глухие кричала жестокого имя Тесея,
Горьким терзала дождем нежную кожу ланит;
Крики неслись, и слезы лились, но и слезы и крики
Деве были к лицу: прелесть была и в слезах.
Вновь и вновь ударяя ладонями в нежные груди,
«Бросил неверный меня! Бросил! — твердила она. —
Как мне быть? Как мне быть?» Вдруг грянули бубны по скату
Берега, вдруг зазвучал в буйных ладонях кимвал;
Ужасом дева полна, смолкает, не кончивши слова,
Замер вздох на устах, краска сбежала со щек.
Видит: мималлониды закинули кудри за плечи,
Видит: сатиры бегут, богу предшественный сонм,
Видит: старец нетрезвый, Силен, на усталом осленке
Еле сидит и рукой пряди отводит со лба;
Он за вакханками, те — от него убегают и дразнят,
И неумелый седок, не совладавши с ослом,
Вдруг соскользнув с длинноухого, падает вниз головою, —
Хором сатиры кричат: «Встань, подымайся, отец!»
И наконец, золотою уздой уздающий тигров,
Сам в виноградном венце светлый является бог.
Ни кровинки, ни Тесея, ни голоса в деве —
Трижды рвется бежать, трижды от страха застыв.
Вся дрожит, как под ветром дрожит сухая былинка,
Как над болотной водой влажный трепещет тростник.
Бог гласит: «Это я, вернейший друг и заботник!
Дева, страх позабудь: Вакху ты будешь женой!
Небо — брачный мой дар: звездой просияешь на небе,
Путь в ночи кораблям Критский укажет Венец».
Молвив, шагнул с колесницы, чтоб не были страшны пугливой
Тигры, и божью стопу напечатлел на песке,
И, обессиленную прижав ее к мощному лону,
Взнес ее ввысь на руках всепобеждающий Вакх.
Те Гименея поют, эти Эвия, Эвия славят —
И на священном одре дева и бог сопряглись.
Вот потому-то, когда на столе — возлияния Вакху,
А за столом возлежит женщина рядом с тобой,
Богу ночному молись, молись Никтелийским святыням,
Чтобы твоя голова не помутилась вином.
Тут-то тебе и дано о многом сказать незаметно,
Чтобы она поняла: сказано это о ней;
Тут-то вином и чертить на столе говорящие знаки,
Чтобы твоей госпоже знать, чья она госпожа;
Взглядами взглядов искать, изъясняясь их пламенным блеском —
Часто немые глаза красноречивее уст.
Тронет ли чашу губами она, перейми эту чашу
И за красавицей вслед с той же пригубь стороны;
Если к какому куску она потянется пальцем,
Ты, потянувшись за ней, руку рукою задень.
Кроме того, не забудь и понравиться мужу подруги —
Станет полезнее он, сделавшись другом твоим:
Если по жребию пьешь — уступи ему первую долю
И со своей головы дай ему первый венок,
Пусть ему первым нальют, будь он выше тебя или ниже,
Что бы он ни сказал — с легкой готовностью вторь.
Самый испытанный путь — обманывать мнимою дружбой
(Все же опасность таит даже испытанный путь):
Именно так и делец, превышая свое полномочье,
Больше берет на себя, чем доверялось ему.
Мера есть и питью — указать ее вовсе не трудно:
Пусть голова и нога будут послушны тебе!
Больше всего берегись за вином затевать перебранку,
Бойся волю давать рвущимся к бою рукам:
Евритион нашел себе смерть в неразумной попойке, —
Нет, за столом и вином легкая резвость милей.
Пой, коли голос хорош, пляши, коли руки красивы, —
Всем, чем можешь пленить, тем и старайся пленить.
Истое пьянство вредит, но мнимое даже полезно:
Пусть заплетется язык, пусть залепечется речь, —
Что б ты теперь ни сказал и ни сделал не в меру ретиво —
Все для тебя не в упрек: скажут, виновно вино.
«Благо любимой моей и благо любимому ею!» —
Так говори, а в уме: «Чтоб ему сдохнуть!» — добавь.
Но покидают застольники стол, расходясь многолюдно;
Тут-то сама суета подступ к красавице даст.
Вдвинься в толпу, проберись к красавице, словно случайно,
Пальцами стана коснись, ногу ногою задень.
Вот когда время начать разговор! И Венера и Случай —
Оба помогут тебе; Стыд неотесанный, прочь!
Здесь твоему красноречью не надобны наши советы,
Только сумей захотеть — сразу же станешь речист.
С ролью влюбленного сладь, словами яви свои раны,
Хитрость любую найди — пусть лишь поверит она.
Это нетрудно: ведь каждая мнит, что любви она стоит;
Даже и та, что дурна, верит в свою красоту.
Часто бывало: притворно любя, притворщик влюблялся,
Взявшись казаться таким, впрямь становился таков.
Так не таите же, девушки, зла на мужское притворство —
Из повсечасной игры часто рождается страсть.
Ты же, о юноша, вкрадчивой речью подтачивай сердце,
Как неустанно река точит нависший обрыв.
Не уставай восхвалять лицо ее, волосы, руки,
Пальцев тонких изгиб, ножки-малютки следок.
Слышать хвалу своей красоте и стыдливая рада:
Каждая собственный вид ценит превыше всего.
Разве Юноне и разве Палладе не стыдно доселе,
Что на Фригийской горе не предпочел их Парис?
Слыша себе похвалу, и павлин свои перья распустит,
А утаишь похвалу — он утаит красоту.
Даже разубранный конь на скачках несется быстрее,
Слыша, как плещет толпа, шею и гриву хваля.
Будь в обещаньях нескуп — обещанья пленяют красавиц.
Всеми богами божись, лишь бы доверья достичь!
Сам Юпитер с небес улыбается клятвам влюбленных
И развевает их вмиг взмахом Эоловых крыл.
Даже стигийской водой сам Юпитер божился Юноне, —
Ложным клятвам не чужд, ложным он клятвам не мстит.
Выгодны боги для нас — коли выгодны, будем в них верить,
Станем на древний алтарь и возливать и кадить.
Боги не праздны, они не стынут в дремотном покое, —
Боги над теми блюдут, кто добронравно живет.
Долг не жалейте платить, договор страшитесь нарушить,
Душу храните от лжи и от убийства ладонь, —
Лишь за одно наказания нет: обманывать женщин.
Здесь и только здесь верность стыдней, чем обман.
Будем неверны неверным! Пускай нечестивое племя,
С хитростью выйдя на нас, в свой же силок попадет.
Есть рассказ: девять лет лежал плодоносный Египет
Сух, и не падал с небес дождь, орошая посев.
Фрасий пришел к Бусириду и молвил: «Смягчится Юпитер,
Если пришелец прольет кровь на его алтаре».
Тотчас в ответ Бусирид: «Ты сам и падешь, чужеземец,
Первою жертвой богам ради желанной воды».
Сжег Фаларид в жестоком быке Периллово тело,
И злополучный творец пищей творению стал.
Прав Бусирид, и прав Фаларид! Закон всех законов:
Кто злоумыслил смерть — сам этой смертью умрет.
Пусть же теперь поделом вероломных казнит вероломство;
Мучаясь, женщина пусть поданный вспомнит пример!
Польза есть и в слезах: слеза и алмазы растопит.
Только сумей показать, как увлажнилась щека!
Если же сухи глаза (не приходит слеза по заказу!) —
Маслом пальцы полей и по ресницам пройдись.
А поцелуи? Возможно ли их не вмешивать в просьбы?
Пусть не дается — а ты и с недающей бери.
Ежели будет бороться и ежели скажет: «Негодный!» —
Знай: не своей, а твоей хочет победы в борьбе.
Только старайся о том, чтоб не ранить нежные губы,
Чтобы на грубость твою дева пенять не могла.
Кто, сорвав поцелуй, не сорвал и всего остального,
Истинно молвлю, тому и поцелуи не впрок.
Что помешало тебе достичь полноты вожделенной?
Стыд? Совсем и не стыд — разве что серость твоя.
Это насилье? Пускай: и насилье красавицам мило —
То, что хотят они дать, нехотя лучше дадут.
Силою женщину взяв, сам увидишь, что женщина рада
И что бесчестье она воспринимает как дар.
Если ж она, хоть могла претерпеть, а нетронутой вышла,
То под веселым лицом тайную чувствует грусть.
Феба и Фебы сестра познали насильные ласки,
Но не устали любить тех, кто насильно ласкал.
Всем известен рассказ, и все же его повторю я —
Как Ликомедова дочь мужа в Пелиде нашла.
Уж от богини, красой превзошедшей соперниц на Иде,
Пылкий судья получил горькую мзду за хвалу;
Плыли уже к Приаму-царю корабли из-за моря,
Эллинскую в Илион старцу невестку неся;
Клятву давали мужи восстать за того, кто обижен,
Общею честью сочтя месть за позор одного;
Только Ахилл (о, стыд! но мольбе уступил он Фетиды),
Длинное платье надев, скрыл, что мужчина и он.
Что с тобой, Эакид? Тебе ли над шерстью трудиться?
Ждет Паллада тебя, но не на этой стезе.
Ты ль над корзинкой сидишь? Рука твоя просит оружья!
Эта ли с пряжей ладонь Гектору смерть принесет?
Прочь отбрось, прочь отбрось веретена с добротною нитью
И пелионским копьем в крепкой руке потрясай!
В том же покое спала девица из царского рода,
Ей самой и пришлось мужа в Ахилле признать.
Силе она уступив (приходится этому верить),
Верно, хотела сама силе такой уступить.
Часто она говорила: «Побудь!» — беспокойному другу,
Вместо былых веретен острый хватавшему меч.
Где же насилие, где? Зачем, Деидамия, хочешь
Лаской того удержать, кем обесчещена ты?
Правда, иную игру начать не решается дева, —
Рада, однако, принять, если начнет не она.
Право же, тот, кто от женщины ждет начального шага,
Слишком высоко, видать, мнит о своей красоте.
Первый приступ — мужчине и первые просьбы — мужчине,
Чтобы на просьбы и лесть женщина сдаться могла.
Путь к овладенью — мольба. Любит женщина просьбы мужские —
Так расскажи ей о том, как ты ее полюбил.
Сам преклонялся с мольбой Юпитер, сходя к героиням, —
Из героинь ни одна первой его не звала.
Если, однако, почувствуешь ты, что мольбы надоели,
Остановись, отступи, дай пресыщенью пройти.
Многим то, чего нет, милее того, что доступно:
Меньше будешь давить — меньше к тебе неприязнь.
И на Венерину цель не слишком указывай явно:
Именем дружбы назвав, сделаешь ближе любовь.
Сам я видал, как смягчались от этого строгие девы
И позволяли потом другу любовником стать.
Белая кожа претит в моряке — под брызгами моря
На обожженном лице темный ложится загар.
Белая кожа — укор землепашцу, когда он на пашне
Лемех ведет и отвал, солнцу подставив плечо.
И для тебя, кто рвется к венку из листьев Паллады,
Для состязателя игр, белое тело — позор.
Бледность — тому, кто влюблен! Влюбленному бледность пристала:
В этом его красота — мало ценимая кем.
Бледный в Сидейских лесах Орион на охоте скитался,
Бледный Дафнис, томясь, млел о наяде своей.
Бледность и худоба обличают влюбленные души,
Так не стыдись под плащом кудри блестящие скрыть!
Юным телам придают худобу бессонные ночи,
Боль, забота, печаль — знаки великой любви.
Чтобы желанья сбылись, не жалей вызывать сожаленья.
Пусть, взглянув на тебя, всякий воскликнет: «Влюблен!»
Скрыть ли тоску и упрек, что смешали мы правду и кривду?
Дружба и верность у нас нынче пустые слова.
Ах, как опасно бывает хвалить любимую другу:
Он и поверит тебе, он и подменит тебя.
Ты говоришь: «Но Патрокл соперником не был Ахиллу;
Верность Федры попрать не посягал Пирифой;
Если Пилад и любил Гермиону, то чистой любовью,
Словно Палладу — Феб и Диоскуры — сестру».
Кто на такое надеется, тот, пожалуй, надейся
Мед из реки зачерпнуть, плод с тамариска сорвать!
Нынче стыд позабыт — свое лишь каждому любо,
Каждый за радость свою платит страданьем других.
Нынче, увы, не врага своего опасайся, влюбленный, —
Чтобы верней уцелеть, мнимых друзей берегись.
Остерегайся родных, бойся брата, чуждайся знакомца —
Вот с какой стороны ждет тебя истинный страх!
Близок конец; но ты не забудь, что любовь открывает
Тысячу разных путей к тысяче женских сердец.
Ведь и земля не повсюду одна: иное — оливам
Место, иное — лозе или зеленым хлебам.
Сколько лиц на земле, столько бьется сердец непохожих:
Тот, кто умен и хитер, должен приладиться к ним.
Словно Протей, то он вдруг обернется текучей водою,
То он лев, то он дуб, то он щетинистый вепрь.
Рыбу ловить — там нужен крючок, там потребен трезубец,
Там на крепкий канат нижется частая сеть.
Не выходи же и ты без разбора на старых и юных —
Издали сети твои высмотрит старая лань.
Ум покажи простоватой, нахальством блесни перед строгой —
Та и другая тотчас, бедные, бросятся прочь.
Вот почему бывает порой, что достойным откажет,
А к недостойным сама женщина в руки падет.
Часть пути — позади, а часть пути — предо мною.
Бросим якорь в песок, отдых дадим кораблю.
Книга вторая
Гряньте: «Ио, Пеан!» «Ио, Пеан!» — возгласите!
Бьется добыча в сети, кончен охотничий труд.
Ныне влюбленный, ликуя, стихи мои метит наградой
Выше Гомеровых пальм и Гесиодовых пальм.
Так распускал паруса похититель и гость, сын Приама,
От копьеносных Амикл в дом свой жену увозя;
Так и тебя, Гипподамия, вез в колеснице победной
Тот, кто примчался к тебе в беге заморских колес.
Но не спеши так, юнец; ты выплыл в открытое море,
Волны плещут кругом, берег желанный далек.
Если по слову стиха моего и достиг ты любимой —
Я научил овладеть, я научу сохранить.
Завоевать и оборонить — одинаково важно:
Случай поможет в одном, только наука — в другом.
Так не оставьте меня, Киприда и отрок Киприды,
Ты не оставь, Эрато, тезка которой — Любовь!
Долг мой велик: поведать о том, каким ухищреньем
Будет удержан Амур, мчащийся по миру бог.
Легок Амура полет, два крыла у него за плечами,
Трудно накинуть на них сдержанной меры узду.
Гостю когда-то Минос замкнул все пути для ухода —
Гость на пернатых крылах по небу путь проторил.
Был уже скрыт в тайнике зачатый матерью в блуде
Бык-получеловек и человек-полубык,
И произнес строитель Дедал: «Минос-справедливец!
Плену конец положи: прах мой отчизне верни!
Пусть я не мог, гонимый судьбой, не знающей правды,
Жить в родимой земле, — в ней я хочу умереть.
Если не жаль старика — дозволь возвратиться ребенку.
Если ребенка не жаль — то пощади старика».
Так он твердил, и долго твердил, но тщетными были
Речи — пленнику царь выхода в путь не давал.
Это поняв, промолвил Дедал: «Теперь-то, умелец,
Время тебе показать, в чем дарованье твое.
Пусть и море, пусть и суша покорны Миносу,
Пусть ни земля, ни вода нам не откроют пути, —
Небо осталось для нас — рискнем на небесные тропы!
Вышний Юпитер, прости мне дерзновенье мое:
Я не хочу посягать на звездные божьи престолы —
Нет нам из рабства пути, кроме пути в небесах!
Ежели Стикс дозволит исход — поплывем и по Стиксу!
Новый пишу я закон смертной природе моей».
Часто беда изощряет умы. Возможно ли верить,
Чтобы шагнул человек ввысь по воздушной тропе?
Вот он перо за пером слагает в небесные весла,
Тонкими нитями льна вяжет одно к одному;
Жарко растопленный воск крепит основания перьев;
Вот уж подходит к концу новоизмышленный труд.
Мальчик веселый меж тем и пером забавлялся, и воском,
Сам не зная, что в них — снасть для мальчишеских плеч.
«Это, — молвил отец, — корабли для нашего бегства,
Это единственный путь к воле и отчей земле.
Всюду — запоры Миноса, свободен лишь воздух небесный;
Мчись по свободному ввысь, воздух полетом прорви!
Пусть, однако, тебя не влечет ни тегейская дева,
Ни Волопас, ни его спутник с мечом — Орион:
Только за мною одним устремись на полученных крыльях —
Я — впереди, ты — вослед: в этом — спасенье твое!
Если эфирный поток вознесет нас к недальнему солнцу —
Знай, не вынесет воск солнечных жарких лучей;
Если же крылья у нас заплещут над самой волною —
То маховое перо взмокнет от влаги морской.
Посередине держись! Лишь бойся недоброго ветра —
Пусть лишь попутный порыв дует в твои паруса».
Эти слова говоря, он ладит на мальчика крылья,
Новым движениям плеч учит, как птица птенца;
Сам на свое надевает плечо рукодельные снасти
И в неизведанный путь телом парящим плывет.
Срок полета настал. Отец целуется с сыном,
Не высыхает поток слез на отцовских щеках.
Холм был пониже горы, но повыше гладкой равнины —
Здесь для двух беглецов горестный путь начался.
Крыльями движет Дедал, озираясь на крылья Икара,
И не сбиваясь с пути, правит и правит полет.
Радует двух беглецов новизна, развеваются страхи,
Мчится отважный Икар, сильным крылом шевеля.
Видит летящих рыбак у воды с дрожащей удою,
Видит, и зыбкую трость в страхе роняет рука.
Наксос, и Парос, и Делос, любезный кларосскому богу,
Минули; с левой от них Самос прошел стороны,
С правой виднелся Лебинт и рыбная Астипалея
И подымался из вод остров Калимны лесной.
Вдруг юнец, по пылкости лет опрометчивый ранних,
Выше направил тропу, долу оставил отца;
Скрепы расслабились, воск растекся от ближнего солнца,
Ветра не может поймать взмах торопливой руки;
В ужасе он с высоты глядит в просторное море,
В сердце — трепетный страх, ночь наплыла на глаза,
Тает воск, бьет юнец бескрылыми воздух руками,
Чувствует смертную дрожь, не в чем опору найти.
Рушится он, крича: «Отец! Отец! Погибаю!» —
И захлестнулись слова темно-зеленой волной.
А злополучный отец (уже не отец!), восклицая:
«Где ты, сын мой Икар? Где, под какой ты звездой?
Где ты, Икар?» — вдруг видит в воде плывущие перья…
Кости укрыла земля, имя осталось волне.
Если Минос не сумел удержать человеческих крыльев,
Мне ли пытаться унять бога крылатого взлет?
Но ошибается тот, кто спешит к гемонийским заклятьям
И с жеребячьего лба тонкий снимает нарост, —
Чтоб уцелела любовь, не помогут Медеины травы,
Ни заговорный напев ведомых марсам словес.
Если бы только любовь могли уберечь заклинанья, —
Был бы с Цирцеей — Улисс и с Фасианкой — Ясон.
Да и девицам не впрок наводящие бледность напитки:
В души несут они вред и помрачают умы.
Прочь, нечестивые, прочь! Будь любезным, и будешь любимым.
Чтобы любовь заслужить, мало одной красоты.
Будь ты хоть сам Нирей, любимец былого Гомера,
Или нежнейший на вид Гилас, добыча наяд,
Чтобы любовь госпожи сохранить и ее не лишиться,
Ты приложи к красоте малую долю ума.
Ведь красота — ненадежная вещь, убывает с годами:
Чем протяженней она, тем ее сила слабей.
Вечно цвести не дано цветам длиннолепестных лилий;
Роза, осыпав красу, сохнет, шипами торча.
Так и в твоих волосах забелеют, красавец, седины,
Так и тебе на лицо борозды лягут морщин.
Дух один долговечен, — да будет тебе он опорой!
Он — достоянье твое до погребальных костров.
Не забывай и о том, что для всякой души благотворно
Знание двух языков и благородных наук.
Не был красивым Улисс, а был он красноречивым —
И воспылали к нему страстью богини морей.
Ах, сколько раз, сколько раз о поспешном грустила Калипсо,
И говорила, что нет в море дороги гребцу,
Как она вновь и вновь вопрошала о гибели Трои,
Чтобы на разный он лад все говорил об одном!
На берегу стояли они, и снова Калипсо
Об одрисийском вожде свой начинала расспрос.
Легким прутом Улисс (был прут в руке у героя)
Все, о чем говорил, изображал на песке.
«Вот, — говорил он, — стена» (рисуя троянские стены),
«Вот река Симоент, вот и палатка моя;
Вот и луг, (нарисован и луг), обагренный Долоном
В ночь, когда пожелал он гемонийских коней;
Ну, а там стояли шатры ситонийского Реса,
Там я пробрался в ночи, пленных коней уводя».
Так он чертил и чертил, как вдруг волна, разливаясь,
Вмиг стирала с песка Трою, шатры и царя.
И говорила богиня: «Ты видишь, как смыла пучина
Столько великих имен, — ей ли доверишь ты плот?»
Не возлагай же надежд на красу ненадежного тела —
Как бы ты ни был красив, что-то имей за душой.
Лучше всего привлекает сердца обходительность в людях, —
Грубость, наоборот, сеет вражду и войну.
Ястреба мы ненавидим за клюв его дерзкий и коготь,
И ненавидим волков, хищников робких овец;
Но безопасно от нас кротких ласточек быстрое племя
И хаонийский летун, башен высоких жилец.
Прочь, злоязычная брань, исчезни, вредная ссора!
Сладкие только слова милую нежат любовь.
Жен мужья и жены мужей пусть ссорами гонят,
Словно меж ними в суде длится неконченый спор.
Это — супружества часть, в законном приданое браке,
А меж любовников речь ласкова будь и мила.
Вам не закон приказал сойтись к единому ложу —
Силу закона иметь будет над вами Любовь.
Пусть, к приятным словам склоняясь польщенной душою,
Будет подруга всегда рада увидеть тебя!
Тех, кто богат, я любви не учу — на что им наука?
Ежели есть, что дарить, — им мой урок ни к чему.
Тот без науки умен, кто может на всякую просьбу
«Вот тебе, молвить, и вот!» — с ним мне тягаться невмочь.
Бедным был я, любя, для бедных стал я поэтом;
Нечего было дарить — праздное слово дарил.
Бедный робок в любви, боится недоброго слова,
Бедный такое снесет, что не стерпеть богачу.
Помню, однажды, вспылив, повредил я прическу подруги —
Скольких мне дней любви стоила эта гроза!
Я ей рубашку не рвал, а она уверяет, что рвал я, —
Мне же пришлось на свои новую ей покупать.
Умные ученики! Не следуйте нашим ошибкам!
Пусть мой убыточный грех служит уроком для вас.
Схватки — на долю парфян, а учтивым подругам несите
Ласки, шутку и мир — все, что питает любовь.
Если подруга в ответ на любовь неприветлива будет —
Будь терпелив и крепись: жди, и смягчится она.
Ветку нагни, и нагнется она, если гнуть терпеливо;
Если же с силой нажать, то переломится сук.
Будь терпелив, по теченью плыви через всякую реку,
Ибо пустой это труд — против течения плыть;
Будь терпелив, и ты усмиришь и тигрицу и львицу,
И неповадливый бык шею нагнет под ярмо.
Кто неприступнее был Аталанты, охотницы горной?
Но и ее получил сильный заслугою муж.
Часто Миланион под сенью дубравных деревьев
Плакал о доле своей, о непокорной любви;
Часто по слову ее таскал он охотничьи сети,
Хаживал на кабанов с пикою наперевес,
Раны знавал он тугой тетивы Гилеева лука —
Но уязвляла его глубже иная стрела.
Я не гоню тебя следом за ним по рощам Менала,
Можешь сетей не таскать, можешь не трогать копья,
Можешь не подставлять свою грудь стремительным стрелам —
Проще и легче завет скромной науки моей!
Я говорю: будь уступчив! Уступки приносят победу.
Все, что придет ей на ум, выполни, словно актер!
Скажет «нет» — скажешь «нет»; скажет «да» — скажешь «да»: повинуйся!
Будет хвалить — похвали; будет бранить — побрани;
Будет смеяться — засмейся и ты; прослезится — расплачься;
Пусть она будет указ всем выраженьям лица!
Если захочет играть, бросая квадратные кости, —
Хуже старайся играть, больше старайся платить.
Ежели в длинные кости игра — то же самое делай:
Чаще выбрасывай «псов», ей уступая игру.
Если, в «разбойники» сев, ты двинешь по линии шашку, —
Пусть поскорей твой боец сгинет в стеклянном бою.
Сам держи над своей госпожой развернутый зонтик,
Сам расчищай для нее путь в многолюдной толпе.
Если в точеных носилках она — придвинь ей скамейку,
И не стыдись у нее ножку обуть и разуть;
Ежели холодно ей — позабудь, что и сам ты иззябнул,
И на холодной груди ручку замерзшую грей.
Нет позора и в том (отрада ведь пуще позора!),
Чтобы своею рукой зеркальце ей подносить.
Тот, кому мачеха дать по плечу не могла супостата,
Тот, кто небо носил, тот, кто на небо взошел,
Меж ионийских девиц сидел над рабочей корзинкой
И, говорят, не стыдясь прял ионийскую шерсть.
Если тиринфский герой покорялся приказу царицы —
Ты ль не возьмешься снести то, что сносил Геркулес?
Коли прикажет тебе госпожа явиться на площадь —
Раньше срока предстань, самым последним уйди.
Если велит бежать по делам — беги, не замедли,
Чтоб никакая толпа не задержала тебя.
Ночью ли с пира домой собираясь, раба себе кликнет, —
Будь ей вместо раба, первым являйся на зов.
Шлет ли, уехав, письмо «Приезжай!» — поезжай и не мешкай;
Не на чем ехать — беги: лени Амур не простит.
И да не будут помехой тебе ни снега на дорогах,
Ни в нестерпимые дни дышащий жаждою Пес.
Воинской службе подобна любовь. Отойдите, ленивцы!
Тем, кто робок и вял, эти знамена невмочь.
Бурная ночь, дорожная даль, жестокая мука,
Тяготы все, все труды собраны в стане любви.
Будешь брести под дождем, из небесной струящимся тучи,
Будешь, иззябший, дремать, лежа на голой земле.
Если рожденный на Делосе бог, Адметово стадо
Пасший, ютился порой под шалашом пастуха, —
Ты ли не примешь того, что сам не отверг дальновержец?
Хочешь остаться любим — всякую спесь позабудь.
Если не будет тебе дороги открытой и ровной,
Если перед тобой дверь заперта на засов —
Не устрашись ничего и спускайся во двор прямо с крыши
Или в высоком окне выищи надобный лаз.
Женщина рада бывать причиною смертного риска:
Это им верный залог самой горячей любви.
Ты опасался, Леандр, потерять любимую Геро
И, чтоб себя показать, переплывал Геллеспонт.
Нет худого и в том, чтобы льстить рабам и рабыням:
Каждого, кто повидней, надобно ближе привлечь.
По именам их зови, обращаясь (чего тебе стоит?),
И не гнушайся пожать рабскую руку своей.
В день Фортуны, когда о подарке попросит невольник,
Не пожалей для него: право, расход невелик.
Не пожалей и служанке подать в тот праздник, в который
Галлы погибель нашли в брачной одежде рабынь.
Челядь должна быть с тобой заодно; особенно важен
Тот, кто стоит у дверей и перед спальнею спит.
Не предлагаю тебе дарить драгоценных подарков.
Но, небольшие даря, кстати и к месту дари.
В пору, когда урожай гнет ветви и хлебные стебли,
Ты поднеси госпоже сельских корзину плодов,
Ты расскажи ей, что ты получил их из ближней усадьбы, —
Хоть на Священной ты их улице в Риме купил, —
Гроздья дари и орехи, столь милые Амариллиде
(Жаль, что ее на каштан нынче поймать мудрено!),
Можешь послать ей дрозда, а можешь — цветочные цепи,
Лишний раз подтвердив верность своей госпоже.
Тем же, в надежде на смерть, подкупают бездетную старость —
Ах, провалиться бы всем, кто опорочил дары!
Напоминать ли о том, чтобы льстить ей, стихи сочиняя?
Плохо только одно: песни теперь не в чести.
Все похвалят стихи, но все пожелают подарка —
Грубый милее богач, чем неимущий поэт.
Истинно, век наш есть век золотой! Покупается ныне
Золотом — почесть и власть, золотом — нежная страсть.
Если с пустыми руками придешь ты, питомец Камены,
Будь ты хоть сам Гомер — выставлен будешь, Гомер.
Все же, хоть мало, а есть на земле и ученые девы,
Да и невежды порой рады учеными слыть.
Тех и других в стихах прославляй! За сладкое слово,
Плохо ли, хорошо ль, всякая песня сойдет.
Стоит прободрствовать ночь, сочиняя красавице песню:
Вдруг да увидит в стихах хоть невеликий, а дар?
Далее: если ты сам замыслил какое-то дело,
Пусть и подруга твоя кстати попросит о нем.
Если кому из твоих рабов обещал ты свободу —
Пусть припадает, моля, чтоб заступилась она.
Снять ли оковы с раба, отменить ли его наказанье —
Всё, что делаешь ты, делаешь ты для нее.
Ей — почет, а польза — тебе, и ты не в убытке:
Пусть насладится она ролью большой госпожи!
Чтоб оставаться с тобой, должна твоя женщина помнить,
Что от ее красоты стал ты совсем без ума.
Если в тирийском она — похвали тирийское платье,
В косском ли выйдет к тебе — косское тоже к лицу;
Ежели в золоте вся, то сама она золота краше,
Если закутана в шерсть — молви: «Чудесная шерсть!»
Если предстанет в рубашке одной — вскричи: «Я пылаю!»
И осторожно добавь: «А не простудишься ты?»
Если пробор в волосах — не надобно лучшей прически;
Если она завита — честь и хвала завиткам.
Пляшет? Хвали ее руки. Поет? Хвали ее голос.
Кончила петь и плясать? Громко об этом жалей.
Самое ложе любви и самые радости ночи,
Все, что любезно вдвоем, — все это можно хвалить.
Пусть она будет мрачней и жесточе Медузы Горгоны —
Слыша такие слова, станет мила и нежна.
Только следи, чтоб она твоего не открыла притворства,
И выраженьем лица не опрокинь своих слов!
Скроешь искусство свое — молодец; а выдашь — досадуй:
Веры тебе поделом с этой не будет поры.
Часто в осенние дни, когда наливаются гроздья,
Пурпурным крася вином лучшее время в году,
То вдруг нажмут холода, то снова распустится лето,
И переменчивый жар тяготой тело томит.
Пусть подруга твоя останется в добром здоровье!
Если же сляжет она, чувствуя воздух больной, —
Тут-то тебе и явить всю любовь твою, всю твою верность,
Тут-то и сеять тебе севы для будущих жатв!
Не поддавайся тоске, на докучные глядя капризы,
Все, что позволит она, делай своею рукой.
Дай ей слезы увидеть твои, поцелуем не брезгуй,
Дай пересохшим губам влажной коснуться щеки;
К богу взывай, но громче взывай, чтоб она услыхала;
Чаще рассказывай ей благополучные сны;
Дряхлую бабку найми к очищению ложа и дома
С серой и птичьим яйцом в горстке трясущихся рук, —
Все заботы твои оставят хорошую память:
Многим открыли они путь к завещаньям чужим.
Только и здесь ты сумей соблюсти в усердии меру —
Возле больной суетясь, и опостылеть легко.
Не говори ей: «Не ешь!», не подсовывай снадобий горьких —
Пусть твой соперник и враг это возьмет на себя.
Ветер, от берега вея, увел тебя в дальнее море —
Здесь парусам корабля надобен ветер иной.
Снову любовь некрепка, но привычка ей будет опорой:
Дай ей пищу и срок — станет крепка и сильна.
Бык, ужасный тебе, к тебе же ласкался теленком,
Дуб, под которым лежишь, тонким тянулся ростком;
Мал бывает родник, но куда ручеек ни польется,
Станет полней и полней, новые воды приняв.
Пусть же подруга привыкнет к тебе: привычка всесильна!
Ради привычки такой не поленись поскучать!
Пусть она видит и пусть она слышит тебя постоянно,
Ночью и днем перед ней пусть твое будет лицо.
А как уверишься в том, что она без тебя затоскует,
Что и вдали от нее будешь по-прежнему мил, —
Тут-то и отдых устрой. Отдохнувши, земля урожайней,
И пересохшим полям в радость бывают дожди.
Рядом дыша с Демофонтом, Филлида о нем не страдала,
А как отчалил он вдаль, — вспыхнула жарким огнем.
Дальним скитаньем Улисс тревожил тоску Пенелопы,
И, Лаодамия, твой был вдалеке Филакид.
Но берегись, не просрочь! Угасают со временем страсти,
Дальний забудется друг, новая встанет любовь.
Чтобы утешить печаль о далеком своем Менелае,
Пала Елена в ночи гостю на жаркую грудь.
Ах, Менелай, до чего же ты глуп! Одиноко уехав,
Ты оставляешь в дому гостя с женою вдвоем!
Лучше бы ястребу ты, обезумев, доверил голубок,
Лучше бы горным волкам предал овчарню свою.
Нет на Елене греха! Не преступен ее соблазнитель!
Он поступил, как любой, — так поступил бы и ты.
Ты ее сделал изменницей, дав им и время и место,
Ты ей указывал путь — и понимала она.
Правда: ведь муж далеко, а гость обходительный близко,
И на постели пустой страшно одной ночевать.
Думай, как хочешь, Атрид, а по мне, так Елена невинна:
То, что покладистый муж дал ей, она приняла.
Но ни коричневый вепрь, застигнутый в яростном гневе,
Молниеносным клыком рвущий ретивых собак,
Ни над сосущими львятами мать их, безгривая львица,
Ни под неловкой пятой змейка, таящая яд,
Так не бывают страшны, как страшна, услыхав об измене,
Женщина в гневе своем: сердцем и взглядом горя,
Рвется к огню и мечу, забывает стыдливость и чинность,
Словно почуяв удар от Аонийских рогов.
Вот Фасианка — она, по-варварски мстя за измену,
Кровью любимых детей брачный омыла позор.
Вот и другая жестокая мать — ты ласточку видишь,
Кровь у нее запеклась вечным клеймом на груди.
Так расторгает любовь крепчайшие скрепы и связи, —
Вот почему для мужчин эта опасна вина.
Но не подумай, что мой приговор: «Будь верен единой», —
Боже тебя сохрани! Это и в браке невмочь.
Нет; но резвясь, умейте таить свои развлеченья:
Ежели грех за душой — право, молва ни к чему.
И не дари подарков таких, чтобы стали приметой,
И постоянного дня не отводи для измен,
И, чтоб тебя не сумели застичь в знакомом приюте,
Разным подругам для встреч разное место назначь.
А сочиняя письмо, перечитывай каждую строчку:
Женщины видят в словах больше, чем сказано в них.
Да, удар за удар воздает, сражаясь, Венера,
И заставляет терпеть, что претерпела сама.
Жил при супруге Атрид, и была непорочна супруга,
Только по мужней вине злою преступницей став.
Слух до нее доходил и про Хрисову дочь, о которой
Тщетно отец умолял, лавры повязкой овив,
Слух доходил и о горе твоем, Лирнессийская дева,
Чей обернулся увод стыдной задержкой войны;
Все же это был слух, а Кассандра явилась воочью —
Сам победитель своей пленницы пленником был.
Тут-то Тиндарова дочь и открыла Фиестову сыну
Сердце и ложе свое — тут-то и грянула месть.
Сколько, однако, греха ни скрывай, всего ты не скроешь;
Но и попавшись врасплох, все отрицай до конца.
Будь не более ласков и льстив, чем бываешь обычно:
Слишком униженный вид — тоже ведь признак вины.
Но не жалей своих сил в постели — вот путь к примиренью!
Что у Венеры украл, то вороти ей сполна.
Многим известен совет: принимать сатурейские травы,
Вредные травы: по мне, это опаснейший яд;
Или советуют с перцем принять крапивное семя,
Или растертый пиретр во многолетнем вине;
Но не желает таких побуждений к любовным утехам
Та, чью обитель хранит тень Эрицинских холмов.
Белый ешь пеласгийский чеснок Алкафоевых севов
И бередящую ешь травку из наших садов;
Мед с Гиметтской горы не вредит, полезны и яйца,
И помогает орех с веток колючей сосны.
Но перестань, Эрато, вникать в ведовскую ученость!
Ближе лежат рубежи бегу квадриги моей.
Я говорил тебе, как утаить от подруги измену,
Я же теперь говорю, как показать ее въявь.
Не торопись меня обвинять в легкомыслии вздорном —
Ведь и ладью по волнам разные ветры несут:
То нас фракийский Борей, то Эвр подгоняет восточный,
То под полотнищем Нот, то заполощет Зефир.
Или взгляни, как на конских бегах то отпустит возница
Вожжи, то, вновь натянув, сдержит летящих коней!
Женщины есть и такие, кому наша преданность в тягость:
В них угасает любовь, если соперницы нет.
Изнемогает порою душа, пресытившись счастьем,
Ибо не так-то легко меру в довольстве хранить.
Словно огонь, в горенье своем растративший силы,
Изнемогая, лежит, скрывшись под пеплом седым,
Но поднеси ему серы — и новым он пламенем вспыхнет,
И засияет опять ярко, как прежде сиял, —
Так и душа замирает порой в нетревожимой лени:
Острым кресалом ударь, чтоб разгорелась любовь!
Пусть изведает страх, пусть теплая станет горячей.
Пусть побледнеет в лице, мнимой измены страшась!
О, четырежды счастливы, о, неисчетно блаженны
Те, чья обида могла милую деву задеть,
Чтобы она, об измене твоей услыхав боязливо,
Бедная, пала без чувств, бледная, пала без слов!
Мне бы такую любовь, чтоб, ревнуя, меня не жалела,
Чтобы ногтями рвалась и к волосам и к щекам,
Чтобы взглянула — и в плач, чтоб яростным взором сверкала,
Чтоб ни со мной не могла, ни без меня не могла!
Спросишь, а долго ли ей о тебе стенать и метаться?
Нет: подолгу томясь, слишком накопится гнев.
Ты ее пожалей, обвей ее белую шею,
Пусть она, плача, к твоей жаркой приникнет груди;
Слезы уйми поцелуем, уйми Венериной лаской —
Так, и только так, миром закончится брань.
Вволю побуйствовать дай, дай ненависть вылить воочью
И укроти ее пыл миром на ложе утех.
Там — согласия храм, там распря слагает оружье,
Там для блага людей в мир рождена доброта.
Так, побранясь, голубок и голубка сольются устами
И заворкуют вдвоем, нежную ласку суля.
В первоначальные дни всё смешано было в природе:
Звезды, море, земля — всё это было одно.
Время, однако, пришло, и хаос разъялся бесплодный:
Небо взошло над землей, сушу вода облегла,
Лес населило зверье, воздух принял летучую птицу,
Стаи чешуйчатых рыб скрылись в текучей воде.
Род человечий тогда бродил по степям одиноким,
Грубым телом могуч, полон нетраченых сил:
Лес ему — дом, трава ему — корм, листва ему — ложе;
И человека не мог, встретясь, узнать человек.
Но, говорят, укротила любовь их дикие души —
Там, где друг с другом сошлись женский и мужеский род.
Что они делали, в том ненадобен был им наставник:
И без науки любовь сладкий вершила их труд.
Птица с птицей в любви; меж рыб, в пучинах живущих,
Для обоюдных услад самка находит самца;
Лань за оленем идет; змея пленяется змеем;
Даже собаку и пса вяжет любовная связь;
Рада барану овца; быком наслаждается телка;
Для плосконосой козы сладок нечистый козел;
И за своим жеребцом кобылица, беснуясь, несется
Через просторы полей и преграждающих рек.
Будь же смелей! Чтобы боль укротить красавицы гневной,
Из всевозможных лекарств лучшее есть при тебе.
Это лекарство сильней Махаоновых зелий целебных,
Чем прогневил госпожу, тем же прощенье добудь.
Так я пел мою песнь; вдруг вижу я лик Аполлона,
Вижу, касается он лиры своей золотой;
Лавры в простертой руке, и лавром увенчан священный
Лоб: певец и пророк взорам моим предстоит.
И возвещает он так: «Шаловливый наставник влюбленных!
Путь питомцев своих к храму направь моему,
К храму, где письмена, по всему знаменитые миру,
Всем приходящим гласят: всяк да познает себя!
Только познавший себя умеет любить умудренно,
Только ему и дано вымерить труд по плечу.
Кто от природы красив, пускай красотой щеголяет,
В ком благородный загар — плечи умей показать,
Кто хорошо говорит, тот не будь молчаливым в собранье,
Петь ли умеешь — так пой, пить ли умеешь — так пей!
Только оратор пускай не вставляет речей в разговоры
И полоумный поэт не произносит стихов».
Так заповедует Феб — покорствуйте Фебовой воле!
Только правдивая речь льется из божеских уст.
Я же продолжу свой путь — чтобы ты, умудренный любовник,
Нашу науку познав, с верной добычей ушел.
Нам не всегда борозда возвращает посевы сторицей,
И не всегда кораблям веет попутный Зефир:
Радостей мало дано, а горестей много влюбленным —
Будь же готов претерпеть все, что тебе предстоит!
Сколько над Гиблою пчел, сколько зайцев на горном Афоне,
Сколько синих маслин древо Минервы дарит,
Сколько на взморье песка, столько муки в любовной заботе —
Желчью напоены жала, язвящие нас.
Вот тебе говорят: «Ее нет», — а ты ее видел.
Что же, не верь глазам и восвояси ступай.
Вот, обещав тебе ночь, заперла она дверь перед носом —
Так у порога в грязи целую ночь и лежи.
Лгунья рабыня и та, оглядев тебя взглядом надменным,
Спросит: «Кто там залег, дом наш в осаде держа?»
Что ж, к косякам и к красавице злой обращай свои просьбы
И, расплетя свой венок, розы рассыпь на порог.
Скажет: «Приди», — ты придешь, а скажет: «Уйди», — уберешься.
Ты ведь не грубый мужик, чтоб докучать ни за что!
Разве приятно тебе услыхать: «Какой ты несносный!»?
Нет, уж лучше терпеть: жди и дождись своего.
А до поры не считай за позор ни брань, ни побои,
И, перед милой склонясь, нежные ножки целуй.
Хватит с меня мелочей! Великого сердце взыскует.
Высшую песнь завожу: люди, внимайте певцу!
Пусть непомерен мой труд — в непомерном рождается подвиг!
Только великих трудов хочет наука моя.
Видишь соперника — будь терпелив: и победа твоею
Станет, и ты, победив, справишь победный триумф.
Это не смертный тебе говорит, а додонское древо:
Верь, из уроков моих это главнейший урок.
Милой приятен соперник? Терпи. Он ей пишет? Пусть пишет.
Пусть, куда хочет, идет; пусть, когда хочет, придет.
Так и законный супруг угождает законной супруге,
И помогает ему, нежно присутствуя, сон.
Сам я, увы, признаюсь, в искусстве таком неискусен,
Сам в науке моей тут я плохой ученик.
Как? У меня на глазах соперник кивает подруге,
Я же терпи и не смей выразить праведный гнев?
Поцеловал ее друг, а я от этого в ярость, —
Ах, какой я подчас варвар бываю в любви!
Дорого, дорого мне обходилось мое неуменье —
Право, умней самому друга к подруге ввести!
Ну, а лучше всего не знать ничего и не ведать,
Чтоб не пришлось ей скрывать вымыслом краску стыда.
Нет, не спешите подруг выводить на чистую воду:
Пусть грешат и, греша, верят, что скрыты грехи.
Крепнет любовь у изловленных: те, что застигнуты вместе,
Рады и дальше делить общую участь свою.
Всем на Олимпе знаком рассказ о том, как когда-то
Марс и Венера вдвоем пали в Вулканову сеть.
Марс-отец, обуянный к Венере безумной любовью,
Из рокового бойца нежным любовником стал.
И не отвергла его, не была жестокой и грубой
К богу, ведущему в бой, та, что нежней всех богинь.
Ах, как часто она, говорят, потешалась над мужем,
Над загрубелой рукой и над хромою стопой!
Сколько раз перед Марсом она представляла Вулкана!
Это ей было к лицу: прелесть мила в красоте.
Но поначалу они умели скрывать свои ласки
И в осторожном стыде прятали сладость вины.
Солнце о них донесло — возможно ли скрыться от Солнца?
Стала измена жены ведома богу огня.
Солнце, Солнце! зачем подавать дурные примеры?
Есть и молчанью цена — рада Венера платить.
Мульцибер тайную сеть, никакому не зримую оку,
Петля за петлей сплетя, вскинул на ложе богов.
К Лемносу вымышлен путь; любовники мчатся к объятью
И в захлестнувшем силке оба, нагие, лежат.
Муж скликает богов; позорищем пленные стали;
Трудно богине любви слезы в глазах удержать.
Ни заслонить им глаза от стыда, ни скромную руку
Не поднести на беду к самым нескромным местам.
Кто-то, смеясь, говорит: «Любезный Марс-воеватель,
Если в цепях тяжело, то поменяйся со мной!»
Еле-еле Вулкан разомкнул их по просьбе Нептуна;
Мчится Венера на Кипр; мчится во Фракию Марс.
С этих-то пор что творилось в тиши, то творится открыто:
Ты, Вулкан, виноват в том, что не стало стыда!
Ты ведь и сам уж не раз признавался в своем неразумье,
Горько жалея, что так был и умен и хитер.
Помните этот запрет! Запретила влюбленным Диона
Против других расставлять сети, знакомые ей!
Не замышляйте ж и вы на соперника хитростей тайных
И не вскрывайте письмен, писанных скрытной рукой.
Пусть вступившие в брак, освященный огнем и водою,
Пусть их ловят мужья, ежели сами хотят!
Я же повторно клянусь, что пишу лишь о том, что законно,
И что замужней жене шутка моя не указ.
Кто невегласам раскрыть посмеет святыни Цереры
Или таимый обряд самофракийских жрецов?
Невелика заслуга молчать о том, что запретно,
Но велика вина этот нарушить запрет.
Ах, поделом, поделом нескромный терзается Тантал
Жаждой в текучей воде меж неприступных плодов!
Пуще всего Киферея велит хранить свои тайны:
Кто от природы болтлив, тот да не близится к ней!
Не в заповедных ларцах Кипридины таинства скрыты,
В буйном они не гремят звоне о полую медь, —
Нет, между нами они, где сошлись человек с человеком,
Но между нами они не для показа живут.
Даже Венера сама, совлекши последние ткани,
Стан наклоняет, спеша стыд свой ладонью затмить.
Только скотина скотину у всех на глазах покрывает,
Но и от этой игры дева отводит глаза.
Нашей украдке людской запертые пристали покои,
Наши срамные места скрыты под тканью одежд;
Нам соблазнителен мрак и сумрак отраден туманный —
Слишком ярок для нас солнцем сверкающий день.
Даже и в те времена, когда от дождя и от зноя
Крыши не знал человек, ел под дубами и спал, —
Даже тогда сопрягались тела не под солнечным небом:
В рощах и гротах искал тайны пещерный народ.
Только теперь мы в трубы трубим про ночные победы,
Дорого платим за то, чтоб заслужить похвальбу.
Всякий и всюду готов обсудить любую красотку,
Чтобы сказать под конец: «Я ведь и с ней ночевал!»
Чтоб на любую ты мог нескромным показывать пальцем,
Слух пустить о любой, срамом любую покрыть,
Всякий выдумать рад такое, что впору отречься:
Если поверить ему — всех перепробовал он!
Если рукой не достать — достанут нечистою речью,
Если не тронули тел — рады пятнать имена.
Вот и попробуй теперь, ненавистный влюбленным ревнивец,
Деву держать взаперти, на сто затворов замкнув!
Это тебя не спасет: растлевается самое имя,
И неудача сама рада удачей прослыть.
Нет, и в счастливой любви да будет язык ваш безмолвен,
Да почивает на вас тайны священный покров.
Больше всего берегись некрасивость заметить в подруге!
Если, заметив, смолчишь, — это тебе в похвалу.
Так Андромеду свою никогда ведь не звал темнокожей
Тот, у кого на стопах два трепетали крыла;
Так Андромаха иным полновата казалась не в меру —
Гектор меж всеми один стройной ее находил.
Что неприятно, к тому привыкай: в привычке — спасенье!
Лишь поначалу любовь чувствует всякий укол.
Свежую ветку привей на сук под зеленую кожу —
Стоит подуть ветерку, будет она на земле;
Но погоди — и окрепнет она, и выдержит ветер,
И без надлома снесет бремя заемных плодов.
Что ни день, то и меньше в красавице видно ущерба:
Где и казался изъян, глядь, а его уж и нет.
Для непривычных ноздрей отвратительны шкуры воловьи,
А как привыкнет чутье — сколько угодно дыши.
Скрасить изъян помогут слова. Каштановой станет
Та, что чернее была, чем иллирийская смоль;
Если косит, то Венерой зови; светлоглаза — Минервой;
А исхудала вконец — значит, легка и стройна;
Хрупкой назвать не ленись коротышку, а полной — толстушку,
И недостаток одень в смежную с ним красоту.
Сколько ей лет, при каких рождена она консулах, — это
Строгий должен считать цензор, а вовсе не ты;
И уж особенно — если она далеко не в расцвете
И вырывает порой по волоску седину.
Но и такою порой и порой еще более поздней
Вы не гнушайтесь, юнцы: щедры и эти поля!
Будет срок — подкрадется и к вам сутулая старость;
Так не жалейте трудов в силе своей молодой!
Или суда по морям, или плуги ведите по пашням,
Или воинственный меч вскиньте к жестоким боям,
Или же мышцы, заботу и труд сберегите для женщин:
Это ведь тоже война, надобны силы и здесь.
Женщина к поздним годам становится много искусней:
Опыт учит ее, опыт, наставник искусств.
Что отнимают года, то она возмещает стараньем;
Так она держит себя, что и не скажешь: стара.
Лишь захоти, и такие она ухищренья предложит,
Что ни в одной из картин столько тебе не найти.
Чтоб наслажденья достичь, не надобно ей подогрева:
Здесь в сладострастье равны женский удел и мужской.
Я ненавижу, когда один лишь доволен в постели
(Вот почему для меня мальчик-любовник не мил),
Я ненавижу, когда отдается мне женщина с виду,
А на уме у нее недопряденная шерсть;
Сласть не в сласть для меня, из чувства даримая долга, —
Ни от какой из девиц долга не надобно мне!
Любо мне слышать слова, звучащие радостью ласки,
Слышать, как стонет она: «Ах, подожди, подожди!»
Любо смотреть в отдающийся взор, ловить, как подруга,
Изнемогая, томясь, шепчет: «Не трогай меня!»
Этого им не дает природа в цветущие годы,
К этому нужно прийти, семь пятилетий прожив.
Пусть к молодому вину поспешает юнец торопливый —
Мне драгоценнее то, что из старинных амфор.
Нужно платану дозреть, чтобы стал он защитой от солнца,
И молодая трава колет больнее ступню.
Ты неужели бы мог предпочесть Гермиону Елене,
И неужели была Горга красивей, чем мать?
Нет: кто захочет познать утехи поздней Венеры,
Тот за усилье свое будет стократ награжден.
Но наконец-то вдвоем на желанном любовники ложе:
Муза, остановись перед порогом Любви!
И без тебя у них потекут торопливые речи,
И для ласкающих рук дело найдется легко.
Легкие пальцы отыщут пути к потаенному месту,
Где сокровенный Амур точит стрелу за стрелой.
Эти пути умел осязать в своей Андромахе
Гектор, ибо силен был он не только в бою;
Эти пути могучий Ахилл осязал в Брисеиде
В час, как от ратных трудов шел он на ложе любви.
Ты позволяла себя ласкать, Лирнессийская дева,
Пальцам, покрытым еще кровью фригийских бойцов;
Или, быть может, тебе, сладострастная, это и льстило —
Чувствовать телом своим мощь победительных рук?
Но не спеши! Торопить не годится Венерину сладость:
Жди, чтоб она, не спеша, вышла на вкрадчивый зов.
Есть такие места, где приятны касания женам;
Ты, ощутив их, ласкай: стыд — не помеха в любви.
Сам поглядишь, как глаза осветятся трепетным блеском,
Словно в прозрачной воде зыблется солнечный свет,
Нежный послышится стон, сладострастный послышится ропот,
Милые жалобы жен, лепет любезных забав!
Но не спеши распускать паруса, чтоб отстала подруга,
И не отстань от нее сам, поспешая за ней:
Вместе коснитесь черты! Нет выше того наслажденья,
Что простирает без сил двух на едином одре!
Вот тебе путь, по которому плыть, если час безопасен,
Если тревожащий страх не побуждает: «Кончай!»
А пред угрозой такой — наляг, чтобы выгнулись весла,
И, отпустив удила, шпорой коня торопи.
Труд мой подходит к концу. Вручите мне, юные, пальму,
И для душистых кудрей миртовый свейте венок!
Был Подалирий велик врачевством меж давних данаев,
Мощною дланью — Ахилл, Нестор — советным умом,
Чтеньем в грядущем — Калхант, мечом и щитом — Теламонид,
Автомедонт — при конях, я же — в Венере велик.
Юные, ваш я поэт! Прославьте меня похвалою,
Пусть по целой земле имя мое прогремит!
Вам я оружие дал, как Вулкан хромоногий — Ахиллу:
Как победил им Ахилл, так побеждайте и вы.
Но не забудь, победитель, повергнув под меч амазонку,
В надписи гордой сказать: «Был мне наставник Назон».
Но за мужами вослед о науке взывают и девы.
Вам я, девы, несу дар моих будущих строк.
Книга третья
Дал я данайцам разить амазонок, теперь амазонкам,
Пентесилея, твоим должен я вверить мечи.
Равными будьте в борьбе, а победу укажет Диона
И легкокрылый Амур, в миг облетающий мир.
Несправедливо идти с оружием на безоружных,
И недостойны мужчин лавры подобных побед.
Может быть, скажут: «Зачем волчицу вести на овчарню
И ядовитой змее новый указывать яд?»
Это не так; не спешите же многих винить за немногих,
Каждой женщине будь честь по заслугам ее.
Да, и младший Атрид, и старший Атрид, без сомненья,
Могут Елену винить и Клитемнестру винить;
Да, Оиклид по вине Эрифилы, рожденной Талаем,
Сам живой, на живых к мертвым спустился конях;
Но Пенелопа ждала, далекому верная мужу,
Десять битвенных лет, десять скитальческих лет;
Но Филакиду жена попутчицей стала в кончине
И за супругом вослед в юных угасла годах;
Но в пагасейском дому спасла Феретова сына
И заменила жена мужа на смертном одре;
Но: «Не покинь, Капаней! Прах с прахом смешаем!» — сказала
Так Ифиада, всходя на погребальный костер.
Слово само «добродетель» есть женского рода и вида —
Так мудрено ль, что она женскому роду близка?
Впрочем, подобным сердцам не надобна наша наука,
И не настолько велик парус на нашем челне:
Лишь о нетрудной любви говорится в моих наставленьях —
Женщинам это урок, как сохранить им любовь.
Женщине лук не с руки, не жжет она факелом ярым:
Женские стрелы с трудом ранят мужские сердца.
Част в мужчинах обман, но редок в юных подругах —
Как ни старайся, тебе не за что их упрекнуть.
Это Ясон обманул детей своих мать, Фасианку,
Ибо в объятья свои новую принял жену!
Из-за тебя, Тесей, Ариадна лежала, страдая,
Там, на пустом берегу, снедью для чаек морских!
Спросишь про Девять путей, откуда такое названье?
Скажут: Филлиду любя, рощи рыдали о ней!
Гость, который в молве слывет образцом благочестья,
Меч Элиссе вручив, сам ее бросил на меч!
В чем причина всех бед? Науки любить вы не знали!
Вы не учились, а страсть только наукой крепка.
Быть бы в неведенье вам и досель, — но вот Киферея,
Вдруг предо мною представ, мне заповедала так:
«Чем виноваты, скажи, злополучные девы и жены,
Что безоружный их сонм предан оружью мужчин?
Были наукой мужчин две тобой сочиненные книги —
Ныне наука твоя женщинам помощью будь.
Помнишь, как древний певец, позором ославив Елену,
Вскоре пропел ей хвалу, пущую славу стяжав?
Ты уж давно мне знаком — так избавь от страданий красавиц!
И благодарностью их счастлив ты будешь вовек».
Эти промолвив слова, богиня, венчанная миртом,
Мне, певцу, подала семя и лист из венка.
Благоговейно их взяв, я восчувствовал божию силу:
Светом эфир просиял, бремя упало с души.
Дар мой — дар божества! Поспешайте же, девы, к уроку,
Ежели вам не в запрет званья, законы и стыд.
Не забывайте, что вас ожидает грядущая старость —
Дорого время любви, даром не тратьте ни дня.
Радуйтесь жизни, пока в цвету весенние годы:
Время быстрее бежит, чем торопливый поток.
Ни миновавшей волны не воротит речное теченье,
Ни миновавшего дня времени бег не вернет.
Пользуйся, годы не ждут, скользя в легкокрылом полете:
Радости ранней поры поздней порой не придут.
Эти седые кусты я видел в фиалковом цвете,
С этих колючих шипов рвал я цветы для венка.
Ты, что нынче строга к влюбленным поклонникам, вспомни:
Горько старухою стыть на одиноком одре!
Не затрещит твоя дверь под напором ночного гуляки,
Не соберешь поутру россыпи роз под окном.
Ах, как легко, как легко морщины ложатся на кожу,
Как выцветает у нас нежный румянец лица!
Прядь, о которой клялась ты: «Была она с детства седою!» —
Скоро по всей голове густо пойдет сединой.
Змеи старость свою оставляют в сброшенной коже,
Вместе с рогами олень ношу снимает годов;
Только нам облегчения нет в непрерывных утратах —
Рвите же розы, пока в прах не опали они!
Да и рождая детей, становится молодость старше:
Жатву за жатвой даря, изнемогают поля.
Разве стыдится Луна латмийского Эндимиона?
Разве позорен Кефал розовоперстой Заре?
Та, от кого рождены Эней и Гармония миру,
Разве досель не грустит об Адонисе-ловце?
Смертные жены, для вас пример указуют богини:
Не отвечайте же «нет» жадным желаньям мужским!
Страшно обмана? Зачем? Все ваше останется с вами:
Не убывает оно, сколько его ни бери.
Сточится сталь сошника, обкатаются камни о камни,
Но не иссякнет одно — то, чем дается любовь.
Разве кто запретит огню от огня зажигаться
Или возьмет под замок воду в пучинах морей?
Так почему же твердит красавица другу: «Не надо»?
Надо ли воду жалеть, ежели вдоволь воды?
Я не к тому ведь зову, чтобы всем уступать без разбора,
Я лишь твержу: не скупись! Твой безубыточен дар.
В дальнем пути мой корабль ожидает неслабого ветра,
А для начала пути в пользу и легкий Зефир.
Это начало — уход за собой. На ухоженной пашне
Всюду щедрее зерно, в грозди ухоженной — хмель.
Божий дар — красота; и если прикинуть без лести,
То ведь придется признать: дар этот есть не у всех.
Нужен уход красоте, без него красота погибает,
Даже если лицом схожа с Венерой самой.
Если красавицы давних времен за собой не следили,
Были причиной тому грубые вкусы мужей.
Ежели толстый хитон случалось надеть Андромахе,
Что из того? У нее муж был суровый боец.
Разве могла бы жена, разубравшись, предстать пред Аяксом,
Перед Аяксом, чей щит семь покрывали быков?
Век простоты миновал. В золотом обитаем мы Риме,
Сжавшем в мощной руке все изобилье земли.
На Капитолий взгляни; подумай, чем был он, чем стал он:
Право, как будто над ним новый Юпитер царит!
Курия стала впервые достойной такого сената, —
А когда Татий царил, хижиной утлой была;
Фебу и нашим вождям засверкали дворцы Палатина
Там, где прежде поля пахотных ждали волов.
Пусть другие поют старину, я счастлив родиться
Ныне, и мне по душе время, в котором живу!
Не потому, что земля щедрей на ленивое злато,
Не потому, что моря пурпуром пышным дарят,
Не потому, что мраморы гор поддаются железу,
Не потому, что из волн крепкий возвысился мол, —
А потому, что народ обходительным стал и негрубым,
И потому, что ему ведом уход за собой.
Так не вдевайте же в уши себе драгоценные камни,
Те, что в зеленой воде черный находит индус;
Не расшивайте одежд золотыми тяжелыми швами —
Роскошь такая мужчин не привлечет, а спугнет.
Нет, в красоте милей простота. Следи за прической —
Здесь ведь решает одно прикосновенье руки! —
И не забудь, что не все и не всех одинаково красит:
Выбери то, что к лицу, в зеркало глядя, проверь.
К длинным лицам идет пробор, проложенный ровно:
У Лаодамии так волос лежал без прикрас.
Волосы в малом пучке надо лбом и открытые уши —
Эта прическа под стать круглому будет лицу.
Можно на оба плеча раскинуть далекие кудри,
Как их раскидывал Феб, лиру певучую взяв;
Можно связать их узлом на затылке, как дева Диана,
Что, подпоясав хитон, гонит лесное зверье;
Этой к лицу высокий начес, чем пышнее, тем лучше,
Та — волосок к волоску пряди уложит плотней;
Этой будет хорош черепаховый гребень Киллены,
Той — широкий поток вольных волнистых волос.
Но как нельзя на ветвистом дубу желудей перечислить,
Пчел на Гиблейских лугах, зверя в Альпийских горах,
Так нельзя перечесть, какие бывают прически —
С каждым новым мы днем новые видим вокруг!
А для иных хороша и небрежность: чтоб ты причесалась
Утром сегодня — но пусть кажется, будто вчера!
Так безыскусно искусство. Такою увидел Иолу
И произнес Геркулес: «Вот оно, счастье мое!»
Вакх такою тебя вознес на свою колесницу,
Дева Кносской земли, в кликах сатиров своих.
О, как природа щедра к красоте и девичьей и женской,
Сколько дает она средств всякий урон возместить!
Этого нам не дано, мужчинам, и жадная старость
Нам обнажает чело, словно деревья Борей.
Ну, а у женщины есть для седин германские травы,
Соком которых она станет темней, чем была;
Женщина может купить накладные густейшие кудри
И по доступной цене сделать чужое своим;
В этом не видят они никакого стыда, и торговля
Бойко идет на глазах у Геркулеса и Муз.
Нужно ли мне говорить и о платье? И здесь бесполезно
И золотое шитье, и финикийский багрец.
Право, безумно таскать на себе все свое состоянье,
Ежели столько вокруг красок дешевле ценой!
Вот тебе цвет прозрачных небес в безоблачный полдень,
В час, когда солнечный Австр не угрожает дождем;
Вот тебе цвет святого руна, на котором когда-то
Фрикс и Гелла спаслись от раздраженной Ино;
Вот тебе ткань, чей цвет — как волна, чье имя — морское, —
Верю, одеты в нее нимфы в пучинах зыбей;
В этой сияет шафран (не таким ли сияет шафраном
Росной Авроры восход на светоносных конях?);
В этой — пафосские мирты, а в той — белоснежные розы,
Та — аметистом цветет, та — журавлиным пером;
Не позабыт ни миндаль, ни твой, Амариллида, желудь,
Воск пчелиный — и тот ткани название дал.
Сколько рождает цветов весною земля молодая,
Сонную зиму прогнав, каждой лозою цветя, —
Столько и больше того есть красок на женских одеждах,
Только умей распознать, что кому больше к лицу.
Белой коже — черная ткань: такова Брисеида —
В черной одежде ее быстрый похитил Ахилл.
Темной коже — белая ткань: прекрасная в белом,
Так на скалистый Сериф вышла Кефеева дочь…
Я уж хотел продолжать, чтобы по́том не пахли подмышки,
И чтобы грубый не рос волос на крепких ногах, —
Но ведь уроки мои не для женщин Кавказских ущелий
И не для тех, чьи поля по́ит мизийский Каик!
Право, тогда почему не добавить бы: чистите зубы
И умывайте лицо каждое утро водой?
Сами умеете вы румянец припудривать мелом,
Сами свою белизну красите в розовый цвет.
Ваше искусство заполнит просвет меж бровью и бровью,
И оттенит небольшой мушкою кожу щеки.
Нет ничего дурного и в том, чтоб подкрашивать веки
В нежный пепельный цвет или в киднийский шафран.
Есть у меня о таких предметах особая книга, —
Хоть небольшая, она стоила многих трудов;
Там вы найдете совет и о том, как поправить осанку —
Верьте, в науке моей не позабыто ничто.
Но красота милей без прикрас — поэтому лучше,
Чтобы не видели вас за туалетным столом.
Не мудрено оробеть, увидя, как винное сусло,
Вымазав деве лицо, каплет на теплую грудь!
Как отвратительно пахнет тот сок, который в Афинах
Выжат из грязных кусков жирной овечьей шерсти!
Я на глазах у мужчин не сосал бы косточки ланьей,
Я у мужчин на глазах чистить не стал бы зубов, —
То, что дает красоту, само по себе некрасиво:
То, что в работе, — претит, то, что сработано, — нет.
Это литье, на котором красуется подпись Мирона,
Прежде являло собой медный бесформенный ком;
Это кольцо, чтобы стать кольцом, побывало в расплаве;
Ткань, что надета на вас, грязною шерстью была;
Мрамора грубый кусок Венерою стал знаменитой,
Чья отжимает рука влагу из пенных волос, —
Так же и ты выходи напоказ лишь во всем совершенстве:
Скрой свой утренний труд, спящей для нас притворись.
Надо ли мне понимать, отчего так лицо твое бело?
Нет, запри свою дверь, труд незаконченный спрячь.
Что не готово, того не показывай взгляду мужскому —
Многих на свете вещей лучше им вовсе не знать.
Весь в золотых скульптурах театр — но вглядись, и увидишь,
Как деревянный чурбан тоненьким золотом крыт.
К ним не дают подходить, покуда они не готовы —
Так, вдалеке от мужчин, строй и свою красоту.
Волосы — дело другое. Расчесывай их беззапретно
И перед всеми раскинь их напоказ по плечам.
Только спокойною будь, сдержись, коли станешь сердиться,
Не заставляй без конца их расплетать и сплетать!
Пусть служанка твоя от тебя не боится расправы:
Щек ей ногтями не рви, рук ей иглой не коли, —
Нам неприятно смотреть, как рабыня, в слезах и в уколах,
Кудри должна завивать над ненавистным лицом.
Если же мало красы в волосах твоих — дверь на запоры,
Будь твоя тайна святей тайн Благодатных Богинь!
Помню, подруге моей обо мне доложили внезапно —
Вышла красотка, парик задом надев наперед.
Злейшим лишь нашим врагам пожелаю подобного срама,
Пусть на парфянских девиц этот позор упадет!
Стыдно быку без рогов и стыдно земле без колосьев,
Стыдно кусту без листвы, а голове без волос.
Вы не мои ученицы, увы, Семела и Леда,
Мнимый Сидонянку бык по морю вез не ко мне;
Не о Елене пекусь, которую так домогались
Умный супруг — воротить, умный Парис — сохранить;
Нет, меж моих учениц есть получше лицом, есть похуже, —
Тех, что похуже лицом, больше бывает всегда.
Те, что собой хороши, моей не прельстятся наукой:
Данная им красота и без науки сильна.
Ежели на море тишь — моряк беззаботно отважен,
Ежели вздулись валы — помощь нужна моряку.
Редко встречаешь лицо без изъяна. Скрывайте изъяны
В теле своем и лице, если под силу их скрыть!
Если твой рост невелик и сидящей ты кажешься, стоя,
Вправду побольше сиди или побольше лежи;
А чтобы, лежа, не дать измерять себя взорам нескромным,
Ты и на ложе своем тканями ноги прикрой.
Если ты слишком худа, надевай потолще одежду
И посвободней раскинь складки, повисшие с плеч;
Если бледна, то себя украшай лоскутами багрянца,
Если смугла — для тебя рыбка на Фаросе есть.
Ножку нескладного вида обуй в башмачок белоснежный;
Голень, что слишком худа, всю ремешками обвей.
Слишком высокие плечи осаживай тонкой тесьмою;
Талию перетянув, выпуклей сделаешь грудь.
Меньше старайся движеньями рук помогать разговору,
Ежели пальцы толсты или же ноготь кривой.
Не говори натощак, если дух изо рта нехороший,
И постарайся держать дальше лицо от лица.
А у которой неровные, темные, крупные зубы,
Та на улыбку и смех вечный положит запрет.
Трудно поверить, но так: смеяться — тоже наука,
И для красавицы в ней польза немалая есть.
Рот раскрывай не во всю ширину, пусть будут прикрыты
Зубы губами, и пусть ямочкой ляжет щека.
Не сотрясай без конца утробу натужливым смехом —
Женственно должен звучать и легкомысленно смех.
А ведь иная, смеясь, неумело коверкает губы,
А у иной, на беду, смех на рыданье похож,
А у иной получается смех завыванием грубым,
Словно ослица ревет, жернов тяжелый взвалив.
Что не подвластно науке? И смех подвластен, и слезы —
Каждая знает для слез время, и меру, и вид.
Ну, а что уж о том говорить, как нарочно картавят
И по заказу язык нужный коверкает звук?
Этот невнятный лепечущий выговор — тоже ведь мода:
Нужно учиться болтать хуже, чем можешь болтать.
Все, что на пользу вам может пойти, на заметку берите:
Нужно бывает подчас даже учиться ходить.
Женская поступь — немалая доля всей прелести женской,
Женскою поступью нас можно привлечь и спугнуть.
Вот выступает одна, развеваются складки туники,
Важно заносит ступню, ловким бедром шевелит;
Вот другая бредет, как румяная умбрская баба,
И отмеряет шаги, ноги расставив дугой;
Эта — слишком груба, а эта — изнежена слишком:
Что ж, как во всем, так и здесь верная мера нужна.
Но непременно сумей обнажить свою левую руку —
Локоть открой напоказ, ниже плеча и плечо.
Это я вам говорю, у которых белая кожа:
Каждый к такому плечу рад поцелуем припасть.
В дальних когда-то морях чудовища жили сирены
И завлекали суда пением звонким своим.
Отпрыск Сизифа Улисс меж замкнувшими уши единый
Путы едва не порвал, их услыхав голоса.
Славная пение вещь: учитесь пению, девы!
Голосом часто берет та, что лицом не берет.
Пробуйте голос на песнях, которые петы в театрах
Или которые к нам с нильских пришли берегов.
Правой рукою — за плектр, а левой рукой — за кифару,
Женщина, взяться умей: вот пожеланье мое!
Скалы и диких зверей чаровала Орфеева лира,
И Ахеронтову зыбь, и трехголового пса;
Сын, отомстивший за мать, твоей оживленные песней
Камни послушные шли в кладку фиванской стены;
Рыбу немую и ту, если давнему верить рассказу,
Пеньем и лирной игрой славный пленил Арион, —
Так научись же и ты на струны игривые наблы
Быстрые руки бросать: набла — подруга забав.
Знай и косского строки певца, и стихи Каллимаха,
Знай и хмельные слова музы теосских пиров,
Знай сочиненья Сафо (что может быть их сладострастней?),
И как хитрец продувной Гета дурачит отца;
С пользою можно читать и тебя, наш нежный Проперций,
Или же ваши стихи, Галл и любезный Тибулл,
Или Варронов рассказ о том, как руно золотое,
Фрикс, на горе твоей послано было сестре,
Или о том, как скитался Эней, зачиная высокий
Рим, — знаменитей поэм не было в Риме и нет.
Может быть, к их именам и мое вы добавите имя,
Может быть, строки мои минут летейскую топь,
Может быть, кто-нибудь скажет и так: «Не забудь и поэта,
Что наставленья свои дал и для нас и для них,
Три его книги возьми, любовных собрание песен,
Выбрав, что можно из них голосом нежным прочесть,
Или сумей выразительно спеть одно из посланий
Тех, которые он первым из римлян сложил».
Пусть это сбудется! Сделайте так, дорогие Камены,
Феб-покровитель и ты, рогом украшенный Вакх!
Далее, как не сказать, что надо уметь от застолья
В пляске пройтись, щегольнув ловким движением рук?
Гибкий плясун на подмостках всегда привлекает вниманье —
Так хороша быстрота и поворотливость тел!
О мелочах говорить не хочу — что надо и в бабках
Толк понимать, и в игре в кости последней не быть:
Надобно знать, то ли трижды метнуть, то ли крепко подумать,
Что принимать на себя, в чем, подчинясь, уступить.
Если играешь в «разбойников», будь осмотрительна тоже:
Пешка, встретясь с двумя, сразу уходит с доски,
Воин без пары своей и стесненный борьбу продолжает,
Вновь повторяя и вновь соревновательный ход.
Гладкие шарики пусть насыплют в открытую сетку —
По одному вынимай, не шевеля остальных.
Есть и такая игра, где столько прочерчено линий,
Сколько месяцев есть в быстробегущем году;
Есть и такая, где каждый выводит по трое шашек,
А побеждает, кто смог в линию выстроить их.
Много есть игр, и надо их знать красавице умной,
Надо играть: за игрой часто родится любовь.
Но недостаточно быть знатоком бросков и расчетов —
Нужно собою владеть, это трудней и важней.
Мы за игрой забываем себя, раскрываемся в страсти,
Как на ладони, встает все, что у нас на душе:
Гнев безобразный встает, и корыстолюбье бушует,
И начинают кипеть ссоры, обиды и брань;
Счет на упреки идет, оглашается криками воздух,
Каждый обиду свою гневным вверяет богам.
Запись забыта, все рвутся, божась, к своему и к чужому,
Слезы текут по щекам, — сам я свидетель тому.
О, всевышний Юпитер, храни от такого позора
Женщин, которые ждут случая вызвать любовь.
Эти забавы природа оставила женскому полу,
А для мужчин у нее дар оказался щедрей.
Им развлеченье — и меч, и диск, и дрот, и оружье,
И о короткой узде конная рысь по кругам.
Вам же, красавицы, нет ни Марсова поля, ни Тибра,
Ни леденящей воды, льющейся с девственных гор.
Вместо этого вам — гулять под Помпеевой тенью
В дни, когда солнцем горит Девы небесной чело;
Не позабудьте взойти к лавроносному Фебову храму,
В память о том, как в зыбях сгинул египетский флот,
Или туда, где сестра, и жена, и зять полководца
В честь корабельных побед вывели строй колоннад;
У алтарей побывайте, где ладан дымится Исиде;
В трех театрах места ждут вас на самом виду;
Теплая кровь пятнает песок ради вашего взгляда,
И огибает столбы бег раскаленных колес.
Кто неприметен — безвестен; а разве безвестное любят?
Много ли пользы в красе, если она не видна?
Можешь в лирной игре превзойти Амебея с Фамирой —
Если не слышат тебя, пользы от этого нет.
Если б Венеру свою Апеллес не выставил людям —
Всё бы скрывалась она в пенной морской глубине.
Мы, воспеватели тайн, к чему мы стремимся, поэты?
Слава, только она — наша заветная цель.
В давние дни о поэтах пеклись владыки и боги,
Песнями хоры гремя, много стяжали наград;
Было священно величье певцов, и было почтенно
Имя певцов, и к певцам грудой богатства текли.
Энний, рожденный в горах Калабрийских, нашел себе право
Рядом с тобой, Сципион, место в гробнице обресть.
Нынче не то: поэтический плющ нигде не в почете,
Праздностью люди зовут труд для ученых Камен.
Но и теперь забываем мы сон, труждаясь для славы!
Скрой «Илиаду» — и где вся твоя слава, Гомер?
Скрой Данаю от глаз, чтобы дряхлою стала старухой
В башне своей, и скажи, где вся ее красота?
Вам, красавицы, вам нужны многолюдные толпы,
Нужно чаще ходить там, где теснится народ!
К целому стаду овец идет за овцою волчица,
В целой стае птиц ищет добычи орел.
Так и свою вы должны красоту показывать всюду,
Чтобы из многих один вашим поклонником стал.
Всюду старайся бывать, где есть кому приглянуться,
Не позабудь ничего, чтобы пленительной быть.
Случай — великое дело: держи наготове приманку,
И на незримый крючок клюнет, где вовсе не ждешь.
Часто ловцы по лесам понапрасну с собаками рыщут —
Вдруг неожиданно сам в сети несется олень.
Разве могла Андромеда питать хоть какую надежду,
Что обольстится Персей видом заплаканных глаз?
Волосы в роспуск и слезы в глазах пленяют нередко —
Плача о муже, подчас нового мужа найдешь.
Но избегайте мужчин, что следят за своей красотою,
Тех, у которых в кудрях лег волосок к волоску!
Что они вам говорят, то другим говорили без счета:
Вечно изменчива в них и непоседлива страсть.
Как постоянными женщинам быть, если сами мужчины
Непостояннее их, сами к любовникам льнут?
Трудно поверить, но верьте. Когда бы поверила Троя
Речи Кассандры своей — Трое стоять бы вовек.
Есть и такие, которым любовь — лишь покров для обмана,
Чтобы на этом пути прибылей стыдных искать.
Даже если у них ароматами кудри сияют,
Даже если башмак тонким глядит язычком,
Даже если на них тончайшая тога, и даже
Если на пальцах у них перстень на перстень надет, —
Все равно, меж такими, быть может, и самый учтивый —
Вор, которого жжет страсть по плащу твоему.
«Это — мое!» — лишась своего, взывают девицы;
«Это — мое!» — в ответ грянет им рыночный гул.
Мирно, Венера, глядишь из-под крытого золотом храма
В сонме своих Аппиад ты на такие дела.
Много по Риму имен дурною запятнаны славой —
С кем поведешься, за тех будешь страдать и сама.
Пусть чужая беда в своей вам послужит уроком:
Не открывайте дверей мужу, в чьем сердце — обман!
Пусть клянется Тесей, не внимайте ему, кекропиды, —
Боги, свидетели клятв, к клятвам привыкли таким.
Ты, Демофонт, подражая отцу, позабыл о Филлиде —
Как же теперь, Демофонт, верить обетам твоим?
За обещанья мужчин обещаньями, жены, платите;
Ласкою — только за дар: вот ваш устав и закон.
Женщина может украсть святыни Исидина храма,
Может у Весты огонь на очаге угасить,
Может мужчине подать аконит с растертой цикутой,
Если, подарки приняв, может в любви отказать!
Ближе к делу зовет меня дух. Натяни свои вожжи,
Муза, не то на скаку кони тебя сокрушат!
Есть для того, чтоб нащупывать брод, восковые таблички:
Их для тебя передаст верной служанки рука.
Перечитай не раз и не два, по словам догадайся,
То ли притворна любовь, то ли от сердца она.
Прежде, чем дать свой ответ, помедли, однако недолго:
От промедленья любовь в любящем станет острей.
А отвечая юнцу, не спеши уступать, соглашаясь,
Но не спеши и давать сразу отказ наотрез.
Страх внуши и надежду внуши, и при каждой отсрочке
Пусть в нем надежда растет и убавляется страх.
Каждое слово твое пусть будет изящно без вычур —
Неизощренная речь больший имеет успех.
Часто бывало, робевшая страсть от письма оживала, —
Часто неловкий язык ловкой мешал красоте.
Так как, кроме того, и у вас, незамужние жены,
Часто бывает нужда строгий надзор обмануть, —
Пусть у вас будет для писем надежный слуга иль служанка —
Неискушенным рабам не доверяйте любовь!
Мне приходилось видать, как из страха, что выдадут слуги,
Долго-предолго несли женщины рабский удел.
Письма, залог любви, если их сохранит вероломный,
Могут грозить и разить, словно этнейский перун.
Так почему бы в ответ на обман не прибегнуть к обману,
Если дано от меча нам защищаться мечом?
Пусть навострится рука менять по желанию почерк
(Сгинуть бы тем, кто довел нас до советов таких!),
Пусть для ответа сперва расчистится воск на табличках,
Чтоб из-под вашей строки не было видно чужой;
А о любовнике надо писать, как о женщине пишут,
Чтобы казалось, что он — вовсе не он, а она.
Если от малых забот перейти к делам поважнее,
Если продолжить наш путь, круче раздув паруса,
То постарайтесь о том, чтоб смотрели приветливей лица —
Кротость людям к лицу, гнев подобает зверям.
В гневе вспухают уста, темной кровью вздуваются жилы,
Яростней взоры блестят огненных взоров Горгон.
Видя Паллада в воде лицо свое, дувшее в дудку,
«Прочь! — воскликнула. — Прочь! Слишком цена дорога!»
Точно так же и вы глядитесь-ка в зеркало в гневе,
И убедитесь, что вам в гневе себя не узнать.
Пагубно в женском лице и надменное высокомерье —
Скромно и нежно смотри, в этом — приманка любви.
Верьте моим словам: горделивая спесь раздражает,
Вечно молчащим лицом сея к себе неприязнь.
Взглядом на взгляд отвечай, улыбайся в ответ на улыбку,
Ежели кто-то кивнет — не поленись и кивнуть.
Это разминка Амура: на этом испробовав силы,
Он наконец с тетивы острую спустит стрелу.
Нехорошо и грустить. Оставим Текмессу Аянту —
Нас, веселых юнцов, светлые лица влекут.
Ни, Андромаха, с тобой, ни с тобою, Текмесса, не мог бы
Я говорить о любви, выбрав в подруги тебя:
Знаю, что вы рожали детей, — но трудно поверить,
Будто с мужьями и вы ложе умели делить.
Разве могла погруженная в скорбь Текмесса Аянту
«Радость моя!» — лепетать и остальные слова?
Но почему бы не взять для сравненья дела поважнее?
Женщин не должен страшить военачальственный долг.
Долг этот в том, чтоб иным доверять отряды пехоты,
Этим — конную рать, этим — охрану знамен;
Точно так же и вы присмотритесь, к чему кто пригоден,
Каждому в нашей толпе место умейте найти.
Дорог подарком богач, советом — сведущий в праве,
Красноречивый — тебе будет полезен в суде;
Мы же, песен творцы, не сулим ничего, кроме песен,
Но и за песни свои все мы достойны любви.
Славу вашей красы мы разносим по целому свету:
Кинфия нами славна и Немесида славна,
И от восточных до западных стран гремит Ликорида,
И о Коринне моей люди пытают людей.
Мало того: святые певцы не знают коварства, —
Песни творят певцов по своему образцу;
Ни честолюбие нас не гнетет, ни жажда корысти —
Тайное ложе для нас площади людной милей.
Все мы рвемся к любви, всех жжет любовное пламя,
Все мы в страсти верны, даже чрезмерно верны;
В каждом природный дар умягчается нежной наукой,
И развивается нрав нашему рвению вслед.
Девы! Будьте к певцам аонийским всегда благосклонны:
Сила высокая в нас, с нами любовь Пиэрид,
Бог обитает в душе, нам открыты небесные тропы,
И от эфирных высот к нам вдохновенье летит.
Грех от ученых певцов ожидать приносимых подарков, —
Только из женщин никто в этом не видит греха.
Что ж! Хоть умейте тогда притвориться для первого раза,
Чтобы от хищных силков не отшатнулся ваш друг.
Но как наездник коню-новичку и коню-ветерану
Разным движеньем руки будет давать повода, —
Так и тебе для зеленых юнцов и для опытных взрослых,
Чтоб удержать их любовь, разные средства нужны.
Юноша, в первый раз представший на службу Амура,
Свежей добычей попав в опочивальню твою,
Должен знать тебя лишь одну, при тебе неотлучно, —
Этим любовным плодам нужен высокий забор.
Ты победишь, если будешь одна, избежавши соперниц:
Знать не хотят дележей царская власть и любовь!
Старый боец не таков — любить он умеет разумно,
Многое может снести, что не снесет новичок;
В двери ломиться не будет, пожаром грозиться не будет.
Ногти в лицо не вонзит нежной своей госпоже,
Ни на себе, ни на ней не станет терзать он рубашку,
В кудри не вцепится ей так, чтобы слезы из глаз, —
Это мальчишкам под стать да юнцам, воспаленным любовью:
Опытный воин привык молча удары терпеть.
Медленно жжет его страсть — так горит увлажненное сено
Или в нагорном лесу только что срубленный ствол.
В этом прочнее любовь, а в том сильней и щедрее, —
Падают быстро плоды, рви их проворной рукой!
Крепость открыта врагу, ворота распахнуты настежь —
Я в вероломстве моем верен себе до конца!
Помните: всё, что дается легко, то мило недолго, —
Изредка между забав нужен и ловкий отказ.
Пусть он лежит у порога, кляня жестокие двери,
Пусть расточает мольбы, пусть не жалеет угроз —
Может корабль утонуть и в порыве попутного ветра,
Многая сладость претит — горечью вкус оживи!
Вот потому-то мужьям законные жены постылы:
Слишком легко обладать теми, кто рядом всегда.
Пусть перед мужем закроется дверь, и объявит привратник:
«Нет тебе входу!» — и вновь он покорится любви.
Стало быть, прочь тупые мечи, и острыми бейтесь,
Хоть я и первый приму раны от собственных стрел!
Первое время любовник пускай наслаждается мыслью,
Что для него одного спальня открыта твоя;
Но, подождав, ты дай ему знать, что есть и соперник:
Если не сделаешь так — быстро увянет любовь.
Мчится быстрее скакун, едва отворится решетка,
Видя, скольких других нужно, догнав, обогнать.
Даже угасшая страсть оживает, почуяв обиду:
Знаю я по себе, нет без обиды любви.
Впрочем, повод для мук не должен быть слишком заметным:
Меньше узнав, человек больше питает тревог.
Можно придумать, что друг ревниво тебя опекает,
Или что сумрачный раб строго тебя сторожит;
Там, где опасности нет, всегда наслажденье ленивей:
Будь ты Лаисы вольней, а притворись, что в плену.
Дверь запри на замок, а любовник пусть лезет в окошко;
Встреть его, трепетный страх изобразив на лице;
Умной служанке вели вбежать и вскричать: «Мы погибли!»,
Чтобы любовник, дрожа, прятался где ни пришлось.
Все же совсем его не лишай безопасной отрады,
Чтоб не казалось ему: слишком цена дорога.
Как обмануть недоброго мужа и зоркого стража, —
Надо ли мне отвечать вам и на этот вопрос?
Пусть охраны такой боятся законные жены:
Это обычай велит, Цезарь, законы и стыд.
Ну, а тебя, что только на днях получила свободу,
Кто же запрет под замок? С богом, обману учись!
Сколько у Аргуса глаз, столько будь сторожей над тобою, —
Всех без труда обойдешь хитростью, только решись!
Как, например, он тебе помешает писать твои письма?
Ты, умываясь, одна, — в этот свой час и пиши.
А соучастница это письмо под широкой повязкой
Спрячет на теплой груди, и пронесет, и отдаст,
Или подложит его под ремень, обвивающий ногу,
Или под самой пятой в обуви скроет листок;
Если же враг начеку, то спина заменит бумагу,
И пронесет она весть прямо на коже своей.
Можно писать молоком, и листок покажется белым,
А лишь посыпешь золой — выступят буквы на нем;
Можно писать острием льняного сочного стебля —
И на табличке твоей тайный останется след.
Как ни старался замкнуть на замок Акрисий Данаю —
Грех совершился, и стал дедом суровый отец.
Так неужели теперь ревнивец удержит подругу,
Если театры кипят, если пленяют бега,
Если желает она послушать Исидины систры
И, несмотря на запрет, ходит сюда и туда,
Если от взглядов мужчин идет она к Доброй Богине,
Чтоб от немилых уйти, а кого надо — найти,
Если, покуда приставленный раб сторожит ее платье,
В дальней купальне ее тайные радости ждут,
Если умеет она, коли надо, сказаться больною,
Чтобы на ложе своем полной хозяйкою быть,
Если недаром отмычка у нас называется «сводней»,
Если, кроме дверей, есть и иные пути?
Бдительный Аргус легко задремлет под бременем Вакха,
Даже если вино — из иберийской лозы;
Есть и особые средства к тому, чтобы вызвать дремоту
И навести на глаза оцепеняющий сон;
Да и служанка твоя отвлечет ненавистного стража,
Если поманит к себе, и поманежит, и даст.
Но для чего рассуждать о таких хитроумных уловках,
Там, где любых сторожей можно подарком купить?
Верь: и людей и богов подкупает хороший подарок,
Даже Юпитер — и тот не отвергает даров.
Будь ты мудрец или будь ты простец, а подарок приятен,
И, получив, что дано, Аргус останется нем.
Но постарайся о том, чтоб купить его разом надолго:
Тот, кто раз получил, рад и другой получить.
Помнится, я говорил, что друзьям доверяться опасно, —
Что ж, как друг твой друзей, ты опасайся подруг.
Если доверишься им — они перехватят добычу,
И не тебе, а другим выпадет радость твоя.
Та, что тебе для любви уступает и дом свой и ложе,
Знай, не раз и не два их разделяла со мной.
Да и служанка твоя не слишком должна быть красива:
Часто рабыня со мной вместо хозяйки спала.
Ах, куда я несусь? Зачем с открытою грудью,
Сам обличая себя, мчусь я на копья врагов?
Птица птичьей беде не станет учить птицелова,
Лань не учит гоньбе лютую стаю собак.
Пользе своей вопреки, продолжу я то, что я начал,
Женам лемносским точа меч на себя самого.
Сделайте так, чтобы вашей любви поверил влюбленный!
Это нетрудно ничуть: рады мы верить мечте.
Нежно взглянуть да протяжно вздохнуть, увидевши друга,
«Милый, — сказать, — почему ты всё не шел и не шел?»
Брызнуть горячей слезой, притворною ревностью вспыхнуть,
Ногтем изранить лицо, — много ли надо еще?
Вот он и верит тебе, вот и сам тебя первый жалеет,
Вот он и думает: «Ах, как она рвется ко мне!»
Если притом он одет хорошо и следит за собою, —
Как не поверить, что он влюбит в себя и богинь!
Ты же, наоборот, не терзайся напрасной обидой,
Не выходи из себя, слыша: «Соперница есть».
Верить не торопись: как пагубна быстрая вера,
Этому горький пример — милой Прокриды судьба.
Есть невдали от Гиметтских холмов, цветущих багрянцем,
Ключ, посвященный богам; мягкая зелень вокруг,
Роща сплела невысокий навес, блестит земляничник,
Дышат лавр, розмарин и темнолиственный мирт;
Хрупкий растет тамариск и букс под густою листвою,
Скромный ракитник растет или лесная сосна;
Нежно веет Зефир дуновеньем целительно свежим,
И пробегает волной трепет в листве и в траве.
Здесь — Кефала приют. Один, без собак и без ловчих,
Часто усталый сидит здесь на зеленой земле,
Часто, взывая, поет: «Приди к томимому жаром,
Ах, прилети и на грудь, легкая, ляг мне, струя!»
Кто-то подслушал такие слова, не к добру их запомнил
И поспешил передать робкому слуху жены.
В слове «струя» угадав коварной соперницы имя,
Пала Прокрида без чувств, скорбные смолкли уста,
Стала бледна, как бывают бледны запоздалые листья
На опустелой лозе при наступленье зимы,
Иль как айвовый плод, уже нагибающий ветви,
Или незрелый кизил, кислый еще на язык.
А как очнулась она — стала рвать на груди покрывало,
Стала ногтями терзать нежные щеки свои;
И, разметав волоса по плечам, как под Вакховым тирсом,
Буйная, мчится она, не разбирая дорог.
Роща близка; оставив друзей в недалекой лощине,
Тихой Прокрида стопой входит в дубравную сень.
Ах, Прокрида, Прокрида, зачем неразумно таиться?
Что за палящий огонь в бьющемся сердце горит?
Ты ожидала увидеть струю, не зная, какую,
Ты ожидала застичь мужа в позорящий миг;
Хочешь узнать и рада не знать, то вперед ты стремишься,
То порываешься вспять: к разному клонит любовь.
Как ей не верить, коль названо место и названо имя?
В то, что пугает, душа верить готова всегда.
Вот она видит следы на траве от лежащего тела,
Сердце неровно стучит, трепетно зыблется грудь, —
А между тем уже солнце в пути от востока к закату
Стало на верхний предел, коротко тени лежат.
Вот и Кефал, Киллениев сын, возвращается в рощу,
В жаркое плещет лицо хладом воды ключевой;
Ты замираешь, Прокрида, а он, на траве простираясь,
Молвит: «Повей мне, повей, свежего ветра струя!»
Бедной Прокриде ясна причина счастливой ошибки,
Вновь она в чувство пришла, порозовела лицом,
Встала и вот, колебля листву на пути торопливом,
Радостно рвется жена к мужу в объятия пасть.
Мнится Кефалу в кустах движение дикого зверя,
Быстро хватает он лук, стрелы блеснули в руке.
Спрячь, несчастный, стрелу! Что ты делаешь? Это не хищник! —
Горе! Пронзает стрела тело Прокриды твоей.
«Ах! — восклицает она. — Сразил ты влюбленное сердце,
Сердце, в котором давно точится рана твоя.
Я молодою умру, но счастливой, не зная соперниц,
И оттого надо мной легкою будет земля.
Вздох мой смешав со струей, о которой уже не волнуюсь,
Я умираю; закрой веки мне милой рукой!»
Сжал в объятьях Кефал помертвевшее тело супруги
И омывает слезой рану на нежной груди.
Смерть подступает, и вздох, скользящий из уст неразумной,
Принял устами, любя, скорбно склонившийся муж.
Полно, за дело! Без всяких прикрас довершу я, что начал,
К ближним ведя берегам путь утомленной ладьи.
Нетерпеливо ты ждешь попасть на пиры и в застолья,
Хочешь узнать от меня и для застолий совет?
Слушай! Заставь себя ждать: ожидание — лучшая сводня;
Вам промедленье к лицу — дай загореться огням!
Будь ты красива собой или нет, а станешь красива,
Скравши ночной темнотой всякий досадный изъян.
В кончики пальцев кусочки бери, чтоб изящнее кушать,
И неопрятной рукой не утирай себе губ.
Не объедайся ни здесь, на пиру, ни заранее, дома:
Вовремя встань от еды, меньше, чем хочется, съев.
Если бы жадно взялась за еду при Парисе Елена,
Он бы, поморщась, сказал: «Глупо ее похищать!»
Меньше есть, больше пить — для женщин гораздо пристойней:
Вакх и Венерин сынок издавна в дружбе живут.
Только и тут следи за собой, чтобы нога не дрожала,
Ясной была голова и не двоилось в глазах.
Женщине стыдно лежать, одурманенной влажным Лиэем, —
Пусть бы такую ее первый попавшийся взял!
Небезопасно и сном забываться на пиршестве пьяном —
Можно во сне претерпеть много срамящих обид.
Стыд мне мешал продолжать; но так возвестила Диона:
«Где начинается стыд, там же и царство мое».
Женщины, знайте себя! И не всякая поза годится —
Позу сумейте найти телосложенью под стать.
Та, что лицом хороша, ложись, раскинувшись навзничь;
Та, что красива спиной, спину подставь напоказ.
Миланионовых плеч Аталанта касалась ногами —
Вы, чьи ноги стройны, можете брать с них пример.
Всадницей быть — невеличке к лицу, а рослой — нисколько:
Гектор не был конем для Андромахи своей.
Если приятно для глаз очертание плавного бока —
Встань на колени в постель и запрокинься лицом.
Если мальчишески бедра легки и грудь безупречна —
Ляг на постель поперек, друга поставь над собой.
Кудри разбрось вокруг головы, как филлейская матерь,
Вскинься, стыд позабудь, дай им упасть на лицо.
Если легли у тебя на живот морщины Луцины —
Бейся, как парфский стрелок, вспять обращая коня.
Тысяча есть у Венеры забав; но легче и проще,
Выгнувшись, полулежать телом на правом боку.
Истинно так! И ни Феб, над пифийским треножником вея,
Ни рогоносный Аммон вас не научит верней!
Ежели вера жива меж людей, то верьте науке:
Долгого опыта плод, песня Камены не лжет.
Пусть до мозга костей разымающий трепет Венеры
Женское тело пронзит и отзовется в мужском;
Пусть не смолкают ни сладостный стон, ни ласкающий ропот:
Нежным и грубым словам — равное место в любви.
Даже если тебе в сладострастном отказано чувстве —
Стоном своим обмани, мнимую вырази сласть.
Ах, как жаль мне, как жаль, у кого нечувствительно к неге
То, что на радость дано и для мужчин и для жен!
Но и в обмане своем себя постарайся не выдать —
Пусть об отраде твердят и содроганье, и взор,
И вылетающий вздох, и лепет, свидетель о счастье, —
У наслаждения есть тайных немало примет.
После таких Венериных нег просить о подарке —
Значит себя же лишать прав на подарок такой.
В опочивальне твоей да будут прикрытыми ставни —
Ведь на неполном свету женское тело милей.
Кончено время забав — пора сойти с колесницы,
На лебединых крылах долгий проделавшей путь.
Пусть же юношам вслед напишут и нежные жены
На приношеньях любви: «Был нам наставник Назон»!
Книга четвертая
«Будь благосклонна к певцу, — я сказал, — мать обоих Эротов!»
И повернула ко мне эта богиня лицо:
«Что уж тебе до меня? Ты привык уже к песням погромче!
Или в груди у тебя старая рана болит?»
«Знаешь ты рану, богиня!» Она улыбнулась, и тотчас
Все засияло тогда небо с ее стороны.
«Ранен я или здоров, разве я твое знамя оставил?
Ты — мой вечный удел, я твое дело вершу.
В юные годы по-юному я безобидно резвился;
Ныне для скачки моей шире простерлись поля:
О временах и началах пою по старинным анналам,
И о заходах светил и о восходах в ночи.
Петь об апреле пора мне, о месяце, славном тобою:
Знаешь, Венера, что твой так же он, как и певец».
Ласково тронув виски мои миртом киферским, богиня
Молвила: «Что ж, доведи дело свое до конца!»
Я вдохновлен! Ход дней предо мною внезапно открылся;
Пусть же теперь мой корабль с ветром попутным идет.
Если, однако, тебя течение дней занимает,
Цезарь, то месяц апрель дорог быть должен тебе:
В месяце этом тебя высокая честь осияла,
Стал он твоим, когда ты в род именитый вошел.
Илии сын и отец рода римского, год расчисляя,
Это узрел и к своим предкам тебя приобщил.
Так же как первое дал Ромул место суровому Марсу,
Первопричине того, что появился на свет,
Родоначальнице он Венере за ряд поколений
Место второе решил в месяцах года отдать.
И, расчисляя в веках своего представителей рода,
В предках своих он дошел даже до самых богов.
Он ли не знал, что Дардан был сын Атлантиды Электры
И что Юпитер ее сделал своею женой?
Трос, Эрихтония сын, Дардану приходится внуком;
Тросом рожден Ассарак, Капис рождается вслед;
Дальше родился Анхиз, и, ложем его не гнушаясь,
Матерью сына его стала Венера сама.
Так появился Эней благочестный, который чрез пламя
Вынес святыню и с ней вынес отца на плечах.
Вот и Юла звучит наконец счастливого имя;
Юлии в нем обрели с предками-тевкрами связь.
Постум был сыном его, рожденным средь леса густого,
И у латинян он был Сильвием прозван — «Лесным».
Был он, Латин, твой отец. За Латином следовал Альба,
Следом за Альбой идет в перечне этом Эпит.
Снова он сыну дает троянское Каписа имя,
И таким образом он стал твоим дедом, Кальпет.
А за тобой Тиберин наследует отчее царство, —
Он, говорят, потонул в Тускской пучине потом.
Все ж увидал он и сына-Агриппу и Ремула-внука;
Ремулу (так говорят) молния смерть принесла.
После идет Авентин, по которому названо место,
Так же как холм; а за ним Прока стал царством владеть.
Следом Нумитор идет, его братом был грозный Амулий,
Дети Нумитора: дочь Илия, сын его Лавз.
Лавз погиб от меча Амулия; Илия стала
Марсу подругой: Квирин с Ремом — ее близнецы.
Марса с Венерой Квирин почитал как отца и как матерь,
И заслужил он того, чтобы поверить ему!
А для того, чтоб его потомки запомнили это,
Определил он богам отчим два месяца в ряд.
Впрочем, названье апрель получил едва ль не от греков,
Давших богине любви имя от пены морской.
Не удивляйся, что вещь называется греческим словом,
Ибо Великой была Грецией наша земля.
С целой толпой моряков Эвандр в Италию прибыл,
Прибыл туда и Алкид — греки и тот и другой.
На Авентинском лугу паслось стадо палиценосца,
Богу давала питье Альбула в знойные дни.
Грек и Неритий герой: свидетели тут лестригоны
Так же как мыс, что досель мысом Цирцеи зовут.
И Телегона уже и влажного Тибура стены
Встали на новой земле от арголических рук:
Прибыл сюда и Галес, гонимый роком Атридов, —
Имя его, говорят, носит фалисков земля;
К ним Антенора прибавь, побуждавшего к миру троянцев,
И Диомеда: он был, Давн-апулиец, твой зять.
После пожара уже троянского, вслед Антенору
Прибыл Эней и принес в наши он земли богов;
С ним был сопутник Солим, с фригийской выходец Иды,
Имя которого днесь стены Сульмона хранят,
Стены Сульмона, моей, Германик, прохладной отчизны, —
Горе мне, как далеко это от Скифской земли!
Как же теперь я далек… Но оставь свои жалобы, Муза:
Скорбные песни чужды лире священной твоей.
Зависти есть ли предел? Иные хотели, Венера,
Этого месяца честь вовсе отнять у тебя!
Но ведь в апреле всегда оперяется почва травою,
Злой отступает мороз, вновь плодоносит земля.
Вот потому-то апрель несомненно есть месяц Венеры
И доказует, что ей должен он быть посвящен.
Право, достойна она полновластно править всем миром
И никому из богов власти такой не дано:
Правит она небеса, и землю, и отчие воды,
При появленье своем все подчиняя себе.
Всех породила она богов несчислимые сонмы,
Все осенила она севы полей и лесов.
Все сопрягла воедино дикарские души людские
И научила любви женский и мужеский род.
Что пернатых плодит по ветвям, как не сладкая похоть?
Как без нежной любви мог нарождаться бы скот?
Бьется с бараном баран бодающим рогом, но он же
Остережется побить лобик любимой овцы.
Бык, нагоняющий страх на выгонах всех, во всех рощах,
Телку стремится догнать, дикость и буйство забыв.
Эта же сила хранит все живущее в водных глубинах
И наполняет моря множеством рыб без числа.
Первой она убедила людей бросить дикие нравы,
Первой внесла чистоту и обходительность в мир.
Первую песню сложил, говорят, неутешный любовник
Ночью, не данной ему, пред запертыми дверьми.
Гордую деву моля, мужи обрели красноречье:
Каждый оратором стать должен был в деле своем.
Тысячи хитрых искусств любовь создала: для успеха
Много уловок нашлось, прежде неведомых нам.
Разве осмелимся мы у Венеры отнять ее месяц?
Нет, никогда! Удались прочь, безрассудная мысль!
Но хоть везде ее власть и храмы ее повсеместно,
В городе нашем права этой богини сильней.
Римлянин, Трое твоей была Венера оплотом,
Вскрикнув, когда ей впилось в нежную руку копье;
И при троянском судье она двух богинь победила
(Ах! не хотелось бы мне напоминать им о том!)
И Ассарака слыла снохой, так что Цезарь великий
Мог несомненно своим пращуром Юла считать.
Нету удобней поры никакой, чем весна для Венеры:
Вся расцветает земля, все отдыхают поля,
Травы, пробившись, ростками глядят из почвы на воздух,
А из разбухшей коры выбила почки лоза.
Этой прекрасной поры прекрасная стоит Венера
И потому-то и здесь следом за Марсом идет.
И по веленью ее пускаются в отчее море,
Зимних угроз не страшась, с гнутой кормой корабли.
1 апреля. Календы
Лация жены, невестки, все чтите богиню, равно как
Вы, кто ни лент, ни одежд длинных не смеет носить.
С мраморной шеи ее золотые снимите мониста
И драгоценности все: надо богиню омыть.
Высушив шею, ей вновь золотые наденьте мониста,
Свежие надо цветы, свежую розу ей дать.
Вам повелела она себя вымыть под миртом зеленым,
А почему так велит, знайте: причина ясна.
На побережье, нагая, она свои кудри сушила;
Тут подглядела ее наглых сатиров толпа.
Это заметив, свое она тело миртом прикрыла:
Скрылась из глаз и велит это и вам повторять.
Знайте еще, почему Мужской Фортуне вы ладан
Курите там, где вода теплой струею течет.
Женщины входят туда, свои покрывала снимая, —
Всякий заметен порок в их обнаженных телах, —
Все это скроет из глаз мужей Мужская Фортуна,
Если ее умолить, ладаном ей покурив.
Не упусти же и мак растереть с молоком белоснежным,
Не позабудь и про мед, выжав из сотов его:
Ибо когда отвели Венеру ко страстному мужу,
Это она испила, ставши супругой, питье.
Ласковой речью Венере молись: на ее попеченье
И красота, и нрав, и целомудрие жен.
Было при пращурах так, что римлянки стыд позабыли:
К старице Кумской тогда все обратились отцы.
Храмы велела она возвести в честь Венеры, — и вот уж
Стала Венера с тех пор женские нравы блюсти.
Будь же к Энея сынам, богиня-красавица, вечно
Ты благосклонна, храни толпы невесток твоих!
Я говорю, а грозящий подъятым хвостом заостренным
Вот уже стал Скорпион в водах зеленых тонуть.
2 апреля
Близится ночи конец, и румяниться начало небо
Снова, и в росной заре слышатся жалобы птиц.
Полусгоревший потух у прохожего факел дорожный,
И за работу свою вновь принялся селянин.
Плечи отца облегчать начинают от ноши Плеяды:
Семь их считается, но видят обычно их шесть.
Иль потому, что лишь шесть к богам восходили на ложе —
Ибо Стеропа была Марса женой, говорят,
Майю, Электру, Тайгету увлек всемогущий Юпитер,
Мужем к Келене Нептун и к Алкионе пришел;
Ну, а седьмая сошлась Меропа со смертным Сизифом,
Стыдно ей, и потому прячется вечно она;
Иль потому это так, что троянской разрухи Электра
Видеть не в силах и лик свой заслоняет рукой.
Трижды пускай небеса на оси обернутся извечной,
Трижды коней запряжет и распряжет их Титан, —
Тотчас затем запоет берекинтская флейта кривая
И поведет чередой праздник Идейская Мать.
Полумужчины пойдут, ударяя в пустые тимпаны,
Грянут кимвалы, о медь медью ответно звеня;
И на бессильных плечах поедут носилки с богиней
Стогнами Рима, и вой будет по всем сторонам.
Сцена гудит, начинаются игры. Смотрите, квириты:
Полные тяжеб суды ныне умолкнуть должны.
Надо о многом спросить, но пронзительной меди звучанье
Боязно мне и кривой лотос пугает, свистя.
«Как мне, богиня, узнать?» На ученых внучек Кибела
Глянула тут и помочь мне повелела она.
«Ради богининых слов, питомицы вы Геликона,
Молвите мне, почему радостен ей этот шум?»
Так я сказал. Эрато отвечала (а месяц Киферин
Назван ведь, как и она, именем нежной любви):
«Было Сатурну дано предсказание: лучший властитель,
Скипетра будешь лишен будущим сыном своим.
Он же, страшась своего, рожденного им же потомства,
Чревом безмерным своим всех поглощает сынов.
Горестна Рея была, что в своей плодовитости слезной,
Выносив столько детей, матерью быть не могла.
Только когда родился Юпитер (вся древность — свидетель,
Верь же старинной молве и про сомненья забудь), —
Камень, в свивальнике свит, в божественной скрылся утробе
И таким образом был роком обманут отец.
Ида крутая с той самой поры огласилася звоном,
Чтоб в безопасности мог громко младенец кричать.
В гулкие били щиты, стучали в порожние шлемы, —
Это куретов был долг и корибантов толпы.
И представляя, как встарь они укрывали младенца,
Свита богини гремит медью и бьет по щитам.
Бьют вместо шлема в кимвал, а вместо щита по тимпанам;
Но, как и раньше, звучит флейты фригийский напев».
Смолкнул а муза, а я: «Как дает ей свирепое племя
Львов непривычным ярмом гривы свои отягчать?»
Я замолчал, а она: «Укрощает их дикость богиня —
Видишь ты это и сам по колеснице ее».
«Но почему же главу тяготит ей венец башненосный?
Разве впервые она башни дала городам?»
Муза кивнула. «А как, — спросил я, — себя изувечить
Дикий явился порыв?» Муза ответила так:
«Отрок фригийский в лесах, обаятельный обликом Аттис
Чистой любовью увлек там башненосицу встарь.
Чтобы оставить его при себе, чтобы блюл он святыни,
Просит богиня его: «Отроком будь навсегда!»
Повиновался он ей и дал ей слово, поклявшись:
«Если солгу я в любви — больше не знать мне любви!»
Скоро солгал он в любви; и с Сагаритидою нимфой,
Быть тем, кем был, перестал. Грозен богини был гнев:
Нимфа упала, когда ствол дерева рухнул, подрублен,
С ним умерла и она — рок ее в дереве был.
Аттис сходит с ума, ему мнится, что рушится крыша;
Выскочил вон и бежать бросился к Диндиму он.
То он кричит: «Уберите огонь!», то: «Не бейте, не бейте!»,
То он вопит, что за ним фурии мчатся толпой.
Острый он камень схватил и тело терзает и мучит,
Длинные пряди волос в грязной влачатся пыли.
Он голосит: «Поделом! Искупаю вину мою кровью!
Пусть погибают мои члены: они мне враги!
Пусть погибают!» Вскричал и от бремени пах облегчает,
И не осталося вдруг знаков мужских у него.
Это безумство вошло в обычай, и дряблые слуги,
Пряди волос растрепав, тело калечат себе».
Так аонийская тут объяснила премудро Камена
В красноречивых словах корни безумия мне.
«Но, вдохновляя мой труд, расскажи мне, откуда ж богиня
К нам снизошла? Иль всегда в городе нашем жила?»
«Диндим, Кибелу, ключи родниковые Иды прелестной,
Так же как весь Илион, Матерь любила всегда.
В дни же, как Трою Эней перенес в Италийские земли,
Чуть и богиня за ним на корабли не взошла;
Но, усмотрев, что судьба еще не зовет ее в Лаций,
Не пожелала она области бросить свои.
После ж, как пятый пошел уже век могуществу Рима,
Вставшего гордой главой над покоренной землей, —
Жрец на Евбейские тут посмотрел роковые заветы
И, посмотрев, прочитал в них таковые слова:
«Матери нет, и сыскать, о Римлянин, должен ты Матерь,
А как придет, ты ее чистой рукою прими!»
В недоуменье отцы, предписания не разумея,
Кто эта матерь и где надо ее разыскать.
Надо Пеана спросить. «Вы ищете Матерь Бессмертных, —
Молвил он, — надо искать вам на Идейской горе».
Шлют туда знатных людей. Владел тогда Фригии скиптром
Аттал: авзонским мужам в помощи он отказал.
Чудо свершилось: земля с продолжительным дрогнула громом,
Из тайников раздался голос богини самой:
«Быть увезенной хочу! Поспеши мою волю исполнить.
Рим — это место, где все боги должны пребывать!»
В ужасе Аттал и: «В путь, говорит, отправляйся, богиня,
Нашею будешь: ведь Рим — дедов фригийских страна!»
Тотчас стучат топоры, и несметные падают сосны, —
Так и фригийский рубил их благочестный беглец, —
Тысячи трудятся рук, и в покое, расписанном ярко
Жженою краской, везут Матерь Богов на ладье.
Бережно с нею плывут по волнам ее сына родного,
Длинный проходят пролив, Фриксову знавший сестру,
Мимо Ретея плывет она хищного, мимо Сигея,
И Тенедоса и вдоль Эетиона твердынь.
Лесбос уже позади, принимают богиню Киклады,
Справа остался Карист, мелью дробящий волну,
Пересекает в пути и море Икара, где крылья
Он потерял, а волнам имя оставил свое.
Слева оставила Крит, а справа воды Пелопа
И на Венерин святой остров Киферу плывет.
До Тринакрийских пучин дошла она, где закаляют
Крепко железо в воде Бронт, Акмонид и Стероп.
Вдоль африканских плывет берегов, Сардинию видит
Слева и вот подошла вплоть к Авзонийской земле.
В Остию, где Тиберин, разделив свои надвое воды,
Может свободно бежать, в море открытое вплыв,
Всадники все и сенат величавый, с толпой вперемешку,
Встретить приходят ладью к устьям тирренской реки.
Вместе с ними идут их матери, дочки, невестки,
Также и девы, каким вверен священный огонь.
Сил не щадя, за причальный канат потянули мужчины,
Лишь чужеземный корабль против теченья пошел.
Засуха долго была, трава выгорала от жажды,
И на болотистом дне крепко застряла ладья.
Люди приказа не ждут, усердно работает каждый,
И помогают рукам, громко и бодро крича.
Точно бы остров, засел корабль посредине залива:
Чудом изумлены, люди от страха дрожат.
Клавдия Квинта свой род выводила от древнего Клавса,
Был ее облик и вид знатности рода под стать.
И непорочна была, хоть порочной слыла: оскорбляли
Сплетни ее и во всех мнимых винили грехах.
Ей и наряд, и прическа, какую она все меняла,
Были вредны, и язык вечных придир — стариков.
Чистая совесть ее потешалась над вздорами сплетен, —
Но ведь к дурному всегда больше доверия в нас!
Вот появилась она меж достойнейших в шествии женщин,
Вот зачерпнула рукой чистой воды из реки,
Голову трижды кропит, трижды к небу возносит ладони
(Думали все, кто смотрел, что помешалась она),
Пав на колени, глядит неотрывно на образ богини
И, волоса распустив, так обращается к ней:
«О небожителей мать плодоносная, внемли, благая,
Внемли моим ты мольбам, коль доверяешь ты мне!
Я не чиста, говорят. Коль клянешь ты меня, я сознаюсь:
Смертью своей пред тобой вины свои искуплю.
Но коль невинна я, будь мне порукою в том предо всеми:
Чистая, следуй за мной, чистой покорна руке».
Так говоря, за канат она только слегка потянула
(Чудо! Но память о нем даже театр сохранил):
Двинулась Матерь Богов, отвечая движеньем моленью, —
Громкий и радостный крик к звездам небесным летит.
До поворота реки идут (где, как встарь говорили,
Был Тиберина дворец); влево свернула река.
Ночь наступала; канат к дубовому пню привязали,
И, подкрепившись едой, все погружаются в сон.
День наступает; канат от дубового пня отвязали,
А перед этим в огне ладан вскурили богам,
И увенчали ладью, и заклали телку без пятен,
Что не знавала ярма и не познала любви.
Место есть, где Альмон впадает быстротекущий
В Тибр и теряет свое имя в могучей реке:
Там поседелый от лет и порфирою жрец облаченный
И госпожу, и ее утварь в Альмоне омыл.
Воют сопутники, визг неистовый флейты несется,
И под обмякшей рукой бубны тугие гудят.
Клавдия всех впереди выступает с радостным ликом,
Зная, что честь ее днесь подтверждена божеством.
Через Капенские в город богиня вступает ворота,
И под дождем из цветов шествует пара телиц.
Назика встретил ее. Кто ей выстроил храм, неизвестно;
Август его обновил, а перед этим — Метелл».
Смолкла, сказав, Эрато. Но тут я спросил ее снова:
«Но почему для нее медная мелочь нужна?»
«Медные деньги собрал народ Метеллу на стройку
Храма, — сказала она, — этот обычай блюдут».
«Поочередно зачем одни других приглашают
Чаще тогда на пиры и угощают гостей?»
«Так как сменяла жилье Берекинтия очень удачно,
То, по примеру ее, ходят все из дому в дом».
Я уж готов был спросить, почему Мегалезские игры —
Первые в Риме у нас; но (угадав мою мысль)
Так мне сказала она: «Богов породившей дается
Первое место, и ей первую честь воздают».
«Но почему же скопцы ее носят прозвание галлов,
Коль от Фригийской земли Галлия так далека?»
«Между Келенским текут хребтом и зеленой Кибелой
Воды сводящей с ума, Галлом зовомой реки.
Бесится каждый, кто пьет ее воду: бегите, кто хочет
В здравом остаться уме, — бесится каждый, кто пьет». —
«Ну, а пристойно ли нам, — я спросил, — деревенскую тюрю
Ставить на стол госпожи? Ты не откроешь ли мне?»
«Цельным всегда молоком в старину кормились и тою
Зеленью, что на земле без обработки росла.
Вот и смешайте вы зелени тертой да белого сыра:
Древней богине мила древняя эта еда».
5 апреля. Ноны
Завтра, лишь только блеснет Паллантова дочь и прогонит
Звезды с небес, а Луна снежных коней отпряжет,
Всякий, кто скажет: «В сей день на холме посвящен был Квирина
Храм Фортуны Благой», — будет наверное прав.
6 апреля
В третий день (помнится мне) были игры, и некий со мною
Рядом сидевший старик так обратился ко мне:
«В сей знаменательный день на Ливийском морском побережье
Цезарь коварную рать гордого Юбы разбил.
Цезарь вождем моим был, у него получил я трибуна
Чин и горжусь, что моя должность идет от него.
Здесь я как воин сижу! А ты здесь сидишь, потому что
В мирное время вошел ты в децемвиров число».
Поговорили бы мы, но внезапный дождь разлучил нас,
Чаши небесных Весов хлынули ливнем с высот.
Прежде, однако, чем день последний окончится зрелищ,
В море с небес низойдет с звездным мечом Орион.
10 апреля
Сразу за тем, когда Рим осветит заря величавый
И когда Фебу звезда место уступит свое,
Весь переполнится цирк богов многочисленным сонмом
И состязаться начнут кони, как ветер летя.
12 апреля. Цереалии
Игры Цереры идут. Объяснять их причину не надо:
Щедрость богини ясна и очевидна для всех.
Первые люди травой вместо хлеба питались зеленой,
Той, что давала всегда без обработки земля;
То вырывали ростки живучие прямо из дерна,
То поедали листки нежные с верха дерев.
Выросли желуди. Их отыскав, люди стали довольны:
Великолепную дуб твердый еду им давал.
Первой Церера людей приучила к улучшенной пище,
Желуди им заменив снедью полезней для них.
Шею склонять под ярмо она им волов приучила,
Вспаханным глыбам земли солнце увидеть дала.
Сделалась ценною медь, а железа тогда и не знали:
О, если б можно его было сокрыть от людей!
Миролюбива Церера; просите и вы, поселяне,
Вечного мира для нас и миротворца вождя.
Полбой богиню почтить и крупинками надобно соли,
Ладана зерна сжигать на вековых очагах.
Если же ладана нет, зажигайте смолистые ветви:
Просит Церера себе малых, но чистых даров.
Не закалайте волов, жрецы, подоткнувши одежды:
Вол — это пахарь; колоть праздную надо свинью.
Пусть занесенный топор подъяремную шею не тронет,
Пусть скотина живет, вечно трудясь над землей!
Срок подошел: изложу я тебе похищение девы:
Многое знаешь, но есть кое-что внове тебе.
Остров Тринакрия есть, он три скалистые мыса
Выдвинул в море, по ним носит название он.
Любит Церера его. Ее городов там не мало
И плодородный средь них город, что Энной зовут.
Матери вышних на пир собрались к Аретусе холодной
И белокурая к ней с ними Церера пришла.
В сопровожденье подруг, как бывало всегда, ее дочка
Бегала тут по своим, ног не обувши, лугам.
Место укромное есть там в овраге сыром и тенистом,
Где бьет росистый ручей, падая с верху скалы.
Сколько есть в мире цветов, все цветы были там на поляне.
Как расписная, была в пестром уборе земля.
Только увидев цветы, она закричала: «Подруги,
Все набирайте со мной полны подолы цветов!»
Девичьи рады сердца дающейся в руки добыче:
Не замечая трудов, все за работу взялись.
Полнит кошницы одна, из веток сплетенные ивы,
Та отягчает подол, пазуху эта свою,
Первая рвет ноготки, другую прельстили фиалки,
Третья ногтем спешит мака подрезать цветы;
Этих манит гиацинт, а тех влекут амаранты,
Донник хорош и тимьян, ягодник и розмарин.
Множество собрано роз, а есть и цветы без названий.
Крокусы ищет сама, белые лилии рвет,
Вот, собирая цветы, она все дальше уходит,
Вот уже нет никаких с нею сопутниц теперь.
Дядя увидел ее и, увидев ее, похищает —
Мчится он в царство свое с нею на синих конях.
Тут закричала она: «Меня похищают, на помощь,
Милая мама!» — и рвет платье на нежной груди.
Быстро уносится Дит, торопятся Дитовы кони,
Трудно им долго терпеть свет непривычный дневной.
Свита ровесниц кричит, кошницы наполнив цветами:
«Эй, Персефона, скорей наши подарки прими!»
Нет ответа. Они оглашают пронзительным криком
Горы и горестно бьют голые груди рукой.
Вопль их Цереру сразил, едва подходившую к Энне:
«Горе! — богиня кричит. — Дочь моя, где же ты, где?»
Мчится она без ума, как фракийские, слышно, менады
Носятся, космы волос на голове распустив.
Словно мать мычит о тельце, что от вымени отнят,
И порожденье свое ищет везде по лесам,
Так и богиня свой вопль удержать не может и мчится
Всюду, начав от твоих, Энна, лугов и полей.
Дальше идет, на следы девичьей ступни нападает
И отпечаток родной видит на почве она.
Может быть, тут и конец ее наступил бы блужданью,
Ежели свиньи кругом не истоптали бы все.
Через поля Леонтин, вдоль быстрой воды Аменана
Мчится она и твои травы минует, Ацид;
Быстро Киану прошла и тихие воды Анапа
И неприступный для всех, Гела, твой водоворот.
Вот и Ортигии нет, миновала Мегару, Пантагий
И побережье, куда льет свои воды Симет,
Нет и пещер, где киклопы повыжгли над кузнями своды,
Сзади остался залив, выгнутый в виде серпа;
Гимеры с Дидимой нет, Тавромения нет, Акраганта
Нет и Мелана с его паствой священных быков.
На Камерину идет, и к Тапсу, и к долу Гелора,
И к Эрицинской горе, той, что на запад глядит.
К Пелориаде затем, к Лилибею идет и к Пахину —
Трем рогам, трем углам на треугольной земле.
Всюду, куда ни придет, оглашает окрестности скорбным
Плачем, — такой издает птичка по Итисе плач.
То «Персефона!» кричит, то «дочка моя!» она кличет,
Попеременно зовет то Персефону, то дочь.
Ни Персефона Церере, ни матери дочь не ответит,
И замолкает в тиши имя и той и другой.
А пастуха увидав, землепашца застигнув за плугом,
Тот же вопрос: «Видел ты деву, бежавшую здесь?»
Смерклось, смешались цвета, и все окуталось темной
Тенью, и сторожевых больше не слышно собак.
Вот перед ней над Тифоновой пастью возвысилась Этна:
Пламенем пышет гора, почву сжигая кругом.
Два сосновых ствола зажигает, как факел, Церера:
Вот почему по сей день факелы в честь ее жгут.
Мрачный таится там грот, в изъеденной созданный пемзе,
Место, куда не зайдет ни человек, ни зверье.
Здесь запрягла, зауздав, она пару змей в колесницу
И по поверхности вод, посуху будто, летит.
Сирты минует, тебя, засевшая в Занкле Харибда,
Вас, нисейских собак, чудищ для всех моряков;
По Адриатике мчится, минует Коринф у двуморья
И достигает твоей, Аттика, твердой земли,
Здесь лишь присев на скалу холодную в тяжкой печали
(У кекропидов скала Скорбной зовется досель),
Много дней провела под небом она неподвижно,
Перенося и луну, и проливные дожди.
Жребий дан каждой земле: где теперь Элевсин у Цереры,
Там в те давние дни жил престарелый Келей,
Желуди там Келей собирал и плоды ежевики
И к своему очагу из лесу хворост носил.
Девочка-дочка двух коз со взгорья домой загоняла,
А в колыбели лежал хилый ребенок больной.
«Мама! — воскликнула дочь (богиню растрогало имя
Матери) — что здесь одной делать в пустыне тебе?»
Стал и старик, и, хоть тяжко стоять под ношей, он просит
Не погнушаться войти в хижину скромную к ним.
«Нет, — говорит она, — нет!» Притворилась старухой и, скрывши
Волосы легким платком, так отвечает ему:
«Вечно будь счастлив, отец! У меня же похищена дочка.
Жребий твой моего лучше гораздо, увы!»
Так сказала и, будто слеза (а ведь боги не плачут),
Светлая капля на грудь теплую пала ее.
Плачет и добрая дочь, и старый отец вместе с нею,
И говорит наконец вот что достойный старик:
«Пусть же вернется к тебе твоя дочь, о которой ты плачешь!
Встань, не гнушайся, прошу, хижиной жалкой моей».
«Ладно, веди! — говорит богиня, — меня убедил ты».
С камня встает и пошла следом за старцем она.
Спутнице тут поведал отец, что сын его болен:
Вовсе не спит и своей хвори не в силах избыть.
Намереваясь войти под скромную кровлю жилища,
В поле она набрала мака снотворных плодов,
Но, набирая (молва говорит), их коснулась устами,
Вовсе забывшись, и тем голод слегка уняла.
Так как она свой пост прервала с наступлением ночи,
То и жрецы ее пост держат до первой звезды.
Переступивши порог, она видит глубокое горе:
При смерти мальчик, и нет на исцеленье надежд.
Матери «здравствуй!» сказав (ее Метанирою звали),
Благоволила в уста мальчика поцеловать.
Бледность сходит с лица, на глазах возвращаются силы, —
Вот из божественных уст сила какая идет! —
Весел весь дом, то есть трое: и мать, и отец, и сестрица:
Все они вместе, втроем, и составляли семью.
Тотчас же ставят на стол молочный творог, простоквашу,
Яблоки и золотой, в сотах хранившийся мед.
Яства не тронув, дает благая Церера младенцу
Мака снотворного сок с теплым испить молоком.
Полночь была, и кругом все было спокойно и тихо:
Тут Триптолема она крепко прижала к груди.
Трижды погладив его и промолвив три заклинанья,
Три заклинанья, каким смертный не должен внимать,
Мальчика тело в очаг, на еще не остывшие угли
Хочет она положить, чтобы очистить огнем.
Нежная тут просыпается мать и, в ужасе вскрикнув:
«Что с тобой?» — из огня вдруг вырывает дитя.
Ей богиня в ответ: «Ты преступницей стала невольно —
Страх материнский мои тщетными сделал дары:
Будет он смертным теперь, но первым пахарем будет,
Первый высеет хлеб, первым плоды соберет».
Молвила так и, себя за облаком скрыв, ко драконам
Вышла Церера и в путь по небесам понеслась.
Суния мыс позади, и спокойная гавань Пирея,
И берега, что лежат с правой руки от нее.
Дальше в Эгейскую зыбь направляется, видит Киклады,
К хищной Ионии мчит и к Икарийским брегам.
По азиатским летит городам, стремясь к Геллеспонту,
И то туда, то сюда в сторону правит свой путь.
То она видит страну собирающих ладан арабов,
Индию, Ливию, то знойной Мерои пески;
То к гесперийским летит она Рену, Родану, Паду
Или к могучим струям Тибра грядущего мчит.
Смею ли вслед? Нельзя перечислить пути ее страны:
Не был Церерой забыт край ни один на земле.
Бродит и в небе она по созвездьям, не тонущим в море,
Так обращаясь к звездам хладного края небес:
« Звезды Паррасии! Вы ведь можете знать все на свете,
Ибо в пучине морской не исчезаете вы,
Матери бедной мою обнаружьте вы дочь Персефону!»
Молвила так, и такой дан ей Геликой ответ:
«Ночь неповинна: спроси о похищенной дочери Солнце,
Солнце ведает все, что совершается днем».
К Солнцу идет, но в ответ она слышит: «Напрасны исканья:
С братом Юпитера дочь в третьей державе царит».
Долго стенала она и так Громовержцу сказала,
А на лице у нее горькая виделась скорбь:
«Если ты помнишь еще, от кого родилась Прозерпина,
То и тоску ты о ней должен со мною делить!
Целый я мир обошла, чтоб узнать про ее похищенье, —
Но и доселе она в прежнем томится плену.
Но Персефона моя недостойна хищника-мужа
И не такого себе зятя готовили мы.
Если б Гигант победил, разве хуже мне, пленнице, было б,
Нежели стало сейчас, в век, когда царствуешь ты?
Он безнаказан. Пускай! Я отмщенья не требую; пусть он
Дочь мне вернет и свою этим искупит вину».
Ей в утешенье вину извиняет любовью Юпитер
И говорит ей: «Ведь зять нам не позорен такой!
Я не знатнее его: моя держава на небе,
Водами правит мой брат, хаосом брат мой другой.
Но коль упорствуешь ты и воля твоя непреклонна
И коль решила рассечь узы супружества ты,
Я постараюсь помочь, если дочь твоя все голодает,
Если же нет, то навек быть ей Плутону женой».
В Тартар, приказ получив, на крыльях летит Жезлоносец
И, возвратившись скорей, чем ожидали, донес:
«Девы похищенной пост, — сказал он, — уже разрешился:
Взявши гранатовый плод, съела она три зерна».
Впала в отчаянье вновь, точно снова похитили дочку,
Бедная мать и в себя долго прийти не могла.
И говорит: «Дольше жить не могу я в небесных чертогах:
В доле Тенара теперь мне обитать повели!»
И удалилась бы в глубь, коль не дал бы клятвы Юпитер
В том, что шесть месяцев в год в небе останется дочь.
Только тогда прояснилось лицо и душа у Цереры
И увенчал ей главу вновь из колосьев венок.
Вновь породили поля на земле изобильную жатву
И поместился едва весь урожай в закромах.
Белое все по душе Церере: наденьте одежды
Белые в праздник ее; темная шерсть не про нас.
13 апреля. Иды
В иды апрельские чтим Юпитер у нас Победитель;
В этот день ему храм некогда был посвящен.
В этот же день, если я не ошибся, во славу народу
Римскому был заложен нашей Свободы чертог.
14 апреля
В утро грядущего дня, мореплаватель, в гавань укройся:
Западный ветер тебя в море настигнет и град.
Хоть, несмотря и на град, бушевавший тогда при Мутине,
Наголову разбил Цезарь все войско врагов.
16 апреля
После Венериных ид, когда третье утро настанет,
Надо, понтифики, вам стельную «форду» заклать.
«Фордой» корову зовут, что беременна, но не телилась:
«Форда» от «ферре» — носить, так же как «фетус» — телок.
Ныне беременен скот, беременна почва весною,
А плодовитой земле плодная жертва под стать.
В храме Юпитера часть, а тридцать коров закалают
В курии: льется там кровь полным, широким ручьем.
Только лишь вынули плод из нутра материнского чрева,
Тотчас бросают куски мяса на дымный алтарь,
А сожигать там телят поручают старшей весталке,
Чтобы народ очищать пеплом в Палилиев день.
Стали при Нуме-царе бесплодны труды земледельцев —
Все их мольбы к небесам были напрасны тогда.
То ли засушлив был год, то ли дули холодные ветры.
То ль постоянный лил дождь и затоплялись поля;
Часто хозяев в обман зеленями вводили посевы
И бессемянный овес рос в бороздах полевых,
Или до времени скот порождал скороспелое племя,
Или давила овца новорожденных ягнят.
Лес престарелый стоял, топорам дровосеков запретный,
И Меналийскому он был посвящен божеству:
Из лесу бог подавал ответы спокойно безмолвной
Ночью. Нума в лесу двух закалает овец,
В жертву Фавну одну, другую сладостной Дрёме,
И на земле постелил шкуру и той и другой.
Дважды обрызгал он пряди волос родниковой водою,
Дважды оплел он виски буковых веток листвой,
И, воздержась от любви, воздержась от животного мяса,
Ни единым кольцом не украшая перста,
Грубой одеждой укрыт, растянулся на свежем руне он,
В благочестивых словах бога молитвой призвав.
Между тем, осенив чело свое тихое маком,
Ночь подступает, за ней черные тянутся сны;
Вот появился и Фавн, руно попирая копытом,
И одесную изрек он таковые слова:
«Смертью, о царь, двух коров умолить тебе следует Землю:
Пусть же телица одна в жертву отдаст две души».
Ужасом царь пробужден, о виденье он думает странном:
Тайна приказа темна и непонятна ему.
Тут обретает его в лесу дорогая супруга
И говорит: «Надо взять стельной коровы нутро!»
Стельной коровы приплод приносят в жертву; обилен
Стал этот год, родили щедро и скот и земля.
Этому дню поспешить Киферея однажды велела
И приказала быстрей мчаться ретивым коням,
Чтобы как можно скорей получил императора званье
Юноша Август за то, что победил он врагов.
18 апреля
Но миновало уже после ид и четвертое утро,
И увлекает к себе ночью Дорида Гиад.
19 апреля. Цереалии
По удаленье Гиад, когда третье засветится утро,
Порознь будут стоять в Цирке упряжки коней.
Но почему в этот день лисиц выпускают, зажегши
Факелы им на хвостах, надобно мне объяснить.
Почва Карсеол совсем холодна, для маслин непригодна,
Но для посева хлебов очень она хороша.
Там путешествовал я по родимой земле Пелигнийской,
Малой, но вечно сырой из-за дождей проливных.
К старому другу я в дом вошел, как бывало обычно,
В час, когда распрягал Феб утомленных коней.
Многое друг рассказал, как и прежде, и то мне поведал,
Что пригодиться могло в начатом мною труде.
«В этой равнине, — сказал и мне показал на равнину, —
Скромно селянка жила с мужем суровым своим.
Он обрабатывал там свое поле, работая плугом,
Иль искривленным серпом, или двузубой киркой;
Дом подметала жена, стоявший на крепких подпорках,
Да под наседку клала яйца, цыплят выводя,
Иль собирала грибы для еды и зеленую мальву,
Иль разводила огонь в малом своем очаге;
Не покладая рук, она ткала постоянно
И запасалась всегда теплой одежей к зиме.
Был у нее и сынок, по малому возрасту резвый:
Ведь миновало ему только двенадцать годков.
Раз в ивняке на краю их усадьбы словил он лисицу:
Множество птицы она за загородкой крала.
Пленницу он обмотал кругом соломой и сеном
Да и поджег, но лиса вырвалась прямо из рук,
И, убежав, заронила огонь на хлебные нивы;
Ветер подул и раздул с гибельной силой пожар.
Кончилась эта беда, но память о ней сохранилась:
Ныне в Карсеолах строг вечный запрет на лису;
А в искупление жгут в Цереалии чучело лисье,
И погибает оно так же, как хлеб погибал».
20 апреля
Утром, как только взглянуть на земные выйдет просторы
Алая Мемнона мать на розоцветных конях,
Солнце покинет вождя руноносного стада, что предал
Геллу, и Солнцу вослед тучные жертвы несут.
То ли Тельца славят здесь, то ль Телицу, узнать невозможно:
Видно переднюю часть, задняя скрыта от глаз.
Будь это знак Тельца или знак Телицы, — однако,
Как там Юнона ни злись, он знаменует любовь.
21 апреля. Парилии
Кончилась ночь, и встает Аврора. Парилии надо
Петь: не напрасно, коль мне Палес на помощь идет!
Палес благая, певца вдохнови ты пастушеских таинств,
Если могу я почтить праздник твой песней своей.
Я ведь и пепел тельца, и бобовые стебли рукою
Полной тебе приносил как очистительный дар;
Я ведь и через костры, по три в ряд разожженные, прыгал,
И окропляли водой с ветви лавровой меня.
Благословляет мой труд богиня: из гавани вышла
В море ладья, и надул ветер мои паруса.
С девственного алтаря проси курения, тополь:
Веста подаст тебе дар, Веста очистит тебя.
А для курений пойдет кровь коня и пепел теленка;
Третьим пустой черенок твердого будет боба.
Сытых очисти овец при первых сумерках, пастырь,
Землю водой окропи, веткой ее подмети,
Зелень повсюду вплети и ветвями увей ты овчарни,
Двери укрась и повесь длинный венок на косяк.
Чистая сера пускай голубым разносится дымом,
И от дымящейся пусть серы заблеет овца.
Жги ты мужские еще маслины, сосну, можжевельник,
Пусть посреди очагов лавр, загораясь, трещит.
Пшенные пусть пироги пойдут с корзинкою проса:
Эта особенно снедь сельской богине мила.
Яства прибавь и кувшин молока и, раздав эти яства,
Палес лесную моли, теплым почтив молоком:
«Ты позаботься, скажи, о скоте и хозяевах стада,
Чтоб никакого вреда не было стойлам моим!
Коль в заповедник забрел, иль под деревом сел я священным,
Иль ненароком овца траву щипала с могил,
Если ступил я на место священное, если от взоров
Нимфы бежали моих или бог-полукозел,
Если мой нож нарезал ветвей в раскидистой роще,
Чтоб захворавшей овце листьев в лукошко нарвать, —
Ты уж меня извини! А когда идет град, не преступно
Будет скотину свою к божьим навесам пригнать.
Коль взбудоражил прудки, вы простите, пожалуйста, нимфы,
Что мой копытами скот воду вам всю замутил.
Ты же, богиня, для нас охрани родники, родниковых
Нимф умоли, призови в рощах живущих богов:
Да не заметим дриад, не подсмотрим купален Дианы
Или же Фавна, когда в полдень траву он примнет.
Хвори от нас отгони: пусть здравствуют люди и стадо
И не болеют ничем наши сторожкие псы.
Пусть без урона стада с утра и до вечера будут,
И не оплачу я шкур, содранных волком с овец.
Пусть злобный голод уйдет, пусть травы и листвы будет вдоволь,
Вдоволь воды, чтоб омыть тело и жажду унять;
Полное вымя пусть брызжет, пусть сыр мне приносит доходы,
Пусть на моем решете соком сочится творог;
Будь баран похотлив, а самка его многоплодна,
Чтобы по стойлам моим множество было ягнят;
Шерсть вырастает пускай такая, что пальцев не ранит
Женских и будет всегда мягкой для ловкой руки!
Все это сбудется пусть, а мы ежегодно богине
Палес, как все пастухи, будем месить пироги».
Так богине молись и скажи это раза четыре,
Ставши лицом на восток, руки росою омыв.
Братину взяв, молоком белоснежным наполни, как чашу
Ты для питья, и к нему сусла багряного влей;
И через кучи потом на огне трещащей соломы
Мчись, оттолкнувшись ногой в ловком и быстром прыжке.
Это обычай. Теперь объяснение дать ему надо,
Но я колеблюсь: ведь все разное тут говорят.
Все вычищает огонь, из руды выжигает металлы,
Не потому ль и овец чистит он, и пастухов?
Иль потому, что в вещах противные спорят стихии,
Не примиряясь никак: боги огня и воды,
Объединили отцы их друг с другом, считая ль, что надо
Вслед за кропящей водой тела касаться огнем?
Иль что в них жизнь и ее теряет изгнанник, а жены
В браке находят, и в том — сила огня и воды?
Видят здесь также намек, в котором я сомневаюсь,
На Фаэтона и весь Девкалионов потоп.
Иль говорят, что когда пастухи били камень о камень,
То неожиданно вдруг вспыхнула искра из них;
Первая сгасла, но вот от второй загорелась солома:
Не потому ль и пошло пламя Парилий у нас?
Или, скорей, благочестный Эней ввел этот обычай,
Ибо огонь, отступив, дал побежденному путь?
Нет, вероятней всего, что при основании Рима
Ларов из старых домов к новым несли очагам:
При перемене жилищ шалаши полевые сжигались
И погорали в огне хижины прежние все;
Скот прыгал через огонь, и прыгали с ним и селяне, —
В день рождества твоего, Рим, вспоминают о том.
Самое место певца вдохновит: основания Рима
Близится день. О Квирин, дай мне дела твои петь!
Брат Нумитора был уже предан заслуженной казни,
Весь пастуший народ братьев вождями признал.
Объединить надо было селян и стены построить
Братьям, но спор начался: кто эту стройку начнет?
«Нечего спорить, — сказал тогда Ромул, — нам между собою:
Птицы вернее решат, вот мы и спросим у птиц!»
Так и решили. Один пошел на лесистый Палатий,
И поспешает другой на Авентин поутру.
Рем видит птиц шестерых, а Ромул — двенадцать. Решилось
Дело, и Ромул тогда града властителем стал.
День был назначен, чтоб плуг прочертил основание стенам.
Палесы праздник настал: в день этот начали труд.
Вырыт глубокий ров, плодов насыпали в яму
С почвою вместе, ее с поля соседнего взяв.
Ров наполняют землей, алтарь над зарытым возводят
И зажигают огонь в полном плодов очаге.
Города стены потом намечает движение плуга,
Что белоснежный влечет с белою телкою бык.
Голос раздался царя: «Зиждителю града, Юпитер,
Маворс родитель и мать Веста, внемлите вы мне!
Также внимайте и вы, все боги, которых мы славим:
Благословите, молю, вы начинанье мое!
Да долговечным сей град над землею владыкою будет,
Да покорятся навек запад ему и восток!»
Так он молил, и слева ему отозвался Юпитер
Грома ударом, с небес молнией слева сверкнув.
Знаменью рады, кладут основанье граждане граду,
И над землею растет новая быстро стена.
Строящих Целер бодрит: сам Ромул призвал его к делу,
«Пусть это будет, — сказав, — Целер, заботой твоей.
Пусть никто не шагнет через стены иль вырытый плугом
Ров: коль найдется наглец, — ты его смерти предай».
Рем же, не зная о том, смеяться над низкой стеною
Начал, спросив: «Ты народ этой укроешь стеной?»
И перепрыгнул. Его ударил заступом Целер,
И оросилась земля кровью его, смельчака.
Царь же, об этом узнав, сдержал набежавшие слезы,
И, хоть болело в груди сердце о брате родном,
Плакать не стал он у всех на глазах, сохранил свою стойкость:
«Так да погибнет, сказал, враг, что чрез стены шагнет!»
Но, повелев похороны начать, уж не мог удержать он
Плача, и стала видна скрытая к брату любовь.
Над погребальным одром склонясь с поцелуем, сказал он:
«Ты, против воли моей брат мой погибший, прости!»
Перед сожжением он умастил тело Рема, и то же
Фавстул сделал, и с ним Акка, власы распустив.
Плакали все, кто потом получили имя квиритов.
Вот наконец подожжен был похоронный костер.
Так этот город возник (кто этому мог бы поверить?),
Земли который прижмет победоносной пятой.
Царствуй над всеми и будь великому Цезарю поддан
Вечно, и роду его отпрысков многих подай!
Сколько тебе ни стоять, возвышаясь над миром покорным,
Пусть ничто никогда плеч не превысит твоих!
23 апреля. Виналии
Палес я пел, а теперь воспеть я Виналии должен:
Только один разделил эти два праздника день.
Девы доступные, празднуйте праздник во славу Венеры!
Держит Венерина власть много прибытку для вас.
Требуйте, ладан куря, красоты у нее и успеха,
Требуйте вы у нее шуток и вкрадчивых слов.
Свейте своей госпоже венки из мирта и мяты,
Свейте пучками кугу, розами их оплетя!
Надо вам всем у Коллинских ворот собираться во храме:
По сицилийскому храм этот был назван холму.
Некогда Клавдий Марцелл, с бою сильные взяв Сиракузы,
В той же войне полонил Эрикс, Венерин приют.
Увезена была в Рим Венера по слову Сивиллы
И предпочла, чтоб ее чтили во граде родном.
Но почему на Виналиях чествовать стали Венеру,
И почему этот день также Юпитеру свят?
Чтобы решить, кому стать латинской зятем Аматы,
Бились Турн и Эней. С Турном этруски пошли.
Знатен Мезенций, их вождь, и неистов на поле сраженья,
Страшен он был на коне, пешим еще был страшней.
Рутулы с Турном его на свою привлечь постарались
Сторону, но возразил так им надменный этруск:
«Стоит немало моя мне доблесть: свидетели раны
Вместе с оружьем, что я кровью своей обагрял.
Просишь о помощи ты, удели же ты мне и награду
Малую: первое дай бочек латинских вино!
И не помедли: твой дар, мое же дело — победа.
Как возликует Эней, если откажешь мне ты!»
Рутулы дали обет. Мезенций вооружился,
Вооружился Эней, вышнего бога моля:
«Сбор винограда царю тирренскому дан, но, Юпитер,
Ты от латинской лозы весь урожай соберешь!»
Лучший обет одолел. Повержен Мезенций огромный
И недостойной своей грудью на землю упал.
Осень настала, грязна от ногами растоптанных гроздьев,
И бережется вино в должный Юпитеру дар.
Праздник Виналий пришел: Юпитер его принимает
И причисляет к своим радостно праздникам он.
25 апреля. Робигалии
Только неделя одна до конца остается апреля,
На середине уже вешнего времени бег.
Овна уже не ищи, Афамантовой смертного Гелле:
Дождь в эту пору идет, в небе является Пес.
Как возвращался однажды я в Рим той порой из Номента,
На середине пути белую встретил толпу.
Фламин шел в этот день в стародавнюю рощу Робиги,
Чтобы овцы на огне жечь и собаки нутро:
Тотчас же я подошел, чтобы знать и об этом обряде;
Фламин же твой, о Квирин, молвил такие слова:
«Злая Робига, щади посевы Церериных злаков,
Дай им над почвой качать нежные стебли свои!
Всходам дай возрастать под сиянием звезд благосклонных
Вплоть до того, как они станут годны для серпов.
Сила твоя велика: ведь хлеб, пораженный тобою,
Грустный сочтет селянин горькой потерей своей.
Ветры и ливни не так хлебам губительны будут,
Да и мороз не такой зернам урон принесет,
Как если влаги лишит посевы знойное солнце:
Это, богиня, твоей ярости гибельный знак.
О, пощади, и не тронь ты всходов шершавой рукою,
И не губи урожай: мощь твоя ведома всем!
Нежных посевов не ржавь, суровое ржавь ты железо —
То, что губит людей, прежде всего ты губи.
Лучше грызи ты мечи со всем вредоносным оружьем:
Нет в нем нынче нужды, в мире господствует мир.
Острый заступ, двузубец кирки, сошник изогнутый,
Ваше время — блестеть, время оружий — ржаветь.
Если же кто обнажить забытый клинок пожелает,
Пусть он увидит, что меч крепко приржавел к ножнам.
Ты же Цереру не мучь! Свои поселянин обеты
Может тебе исполнять, даже когда тебя нет».
Так он сказал. В деснице его был плат длинношерстый,
Чаша с чистым вином, ладана полный ларец.
Ладан, вино и овечьи кишки приносит он в жертву
С мерзким (видел я сам) гнусной собаки нутром.
А на вопрос мой, зачем эта новая, странная жертва,
Фламин ответил: «Узнай, что за причина ее.
В небе есть пес, Икарий по имени; лишь он восходит,
Мучится в жажде земля и засыхает посев.
Ради небесного пса на алтарь возлагают собаку,
И лишь название «пес» к смерти приводит ее».
28 апреля. Флоралии
После того, как Тифона жена, покидая супруга,
Трижды в пространство небес светлый свой лик подняла,
Тотчас богиня идет в своих венках многоцветных:
Сцена открыта опять вольностям шуток срамных.
Празднество Флоры пойдет, вплоть до майских календ продолжаясь:
Там я о них и скажу, ныне же труд мой важней.
Веста, прими этот день! В родном принимается доме
Веста: так учредил наш справедливый сенат.
Фебу часть дома дана, другая отводится Весте,
Третья же часть дворца Цезарю принадлежит.
Лавр Палатина, живи! Обрамленные дубом, живите
Дома покои! В себе трех вы храните богов.
Книга пятая
Спросите вы, откуда пошло имя месяца мая?
Наверняка не могу этого я объяснить.
Точно как путник стоит в сомненье, не зная, в какую
Сторону надо идти на перекрестке дорог,
Так же и я, когда мне объяснений приводится много,
Выбрать одно не могу: в этом обилии — вред.
Вы укажите мне путь, Аганиппиной ключ Гиппокрены
Музы хранящие — след пенный Медузы коня!
Спор у богинь начался. Из них Полигимния первой
Молвила; прочие все молча внимают словам.
«Кончился Хаос, и натрое мир разделился впервые,
И мироздание все в новые виды вошло:
Тяжко осела земля и моря за собой притянула,
А в высочайшую высь легкое небо взвилось.
Солнце и звезды тогда вознеслись, невесомые, в небо,
Вспрыгнули кони Луны вышние тропы топтать.
Но ни земля небесам, ни Фебу прочие звезды
Не уступали: почет был одинаковый всем.
Часто, бывало, престол, который, Сатурн, занимал ты,
Кто-то из низших божеств рвался отнять и занять,
И покушался пришлец на широкую грудь Океана,
И заточенная шла в дальний Фемида предел,
Вплоть до поры, когда Честь и Почет, с его ликом спокойным,
Не сочетали свои в браке законном тела.
Мощь породили они, Майесту, что властвует миром, —
Еле родиться успев, стала могучей она
И на высокий воссела престол на средине Олимпа,
В золоте вся заблистав пурпуром ярких одежд.
Были с ней Совесть и Страх, да и все высочайшие боги
Согласовали свой лик с нею, воссевшею там.
Тут же проникло в умы уваженье к почетному званью:
Стали достойных ценить, гордость и спесь отложив.
Многие годы такой порядок держался на небе,
Вплоть до того, как с твердынь свергнут старейший был бог.
Дикое племя Земля породила — чудовищ-гигантов,
Дерзко посмевших напасть и на Юпитеров дом;
Тысячу рук им дала, и змей вместо ног отрастила,
И приказала: «На бой против великих богов!»
Горы они громоздить до звездных высот начинают
И угрожают войной трону владыки небес.
Громом с небесных твердынь Юпитер по ним ударяет
И на зачинщиков он их же громады валит.
Мощь под защитой оружья богов сохраняет величье
И ограждает с тех пор силу свою и почет.
Мощь — Майеста теперь сопрестольна Юпитеру в высях,
Предоставляя ему власть без насилья держать[].
Мощь блюдет и почтенье к отцам и честь материнства,
Мощь охраняет пути отроков юных и дев.
Мощью и фаски даются властям, и курульное кресло,
Мощь побеждает врага и торжествует триумф».
Кончила слово свое Полигимния: речь одобряют
Клио с Талией, чья песнь громко под лиру звучит.
Дальше Урания речь начинает; все замолчали,
Только один лишь ее голос был слышен теперь:
«Некогда высший почет стариковским присущ был сединам
И уваженье внушал старцев морщинистый лоб.
Марсово дело вели и отважно на войнах сражались
Юноши, стойко своих оберегая богов.
Старость, по силам слабей и оружьем владеть неспособна,
Часто давала совет мудрый отчизны сынам.
В курию доступ открыт был только одним престарелым:
Право сенатором стать возраст спокойный давал.
Только старейшина правил суды, и был узаконен
Возраст, с которого был доступ открыт к должностям.
Старший шел меж двоих молодых, и они не роптали,
А при одном молодом шел он поближе к стене.
Разве кто-нибудь смел говорить непристойно при старших?
Нет: всегда старики строго пристойность блюли.
Ромул за этим смотрел: он избранных старцев отцами
Назвал, препоручив им в новом городе власть.
Старшие саном, они получили названье “майоры”,
А потому и пошло именование “Май”.
Да и Нумитор сказал, может быть: “Дай, Ромул, сей месяц
Старцам”. И не посмел деду противиться внук.
Верной порукой такой старикам предоставленной чести
Служит июнь: получил имя по юношам он».
Тут Каллиопа, плющом перевив небрежные кудри,
Первая в хоре своем так начала говорить:
«Некогда взял Океан, омывающий водами землю,
Тифию в жены себе, — ту, чьим отцом был Титан.
Дочь их Плейона, вступив в брак с небо держащим Атлантом,
В этом браке (идет слава) Плеяд родила.
Майя из них красотой сестер своих превосходила
И от владыки богов плод, говорят, понесла.
На кипарисом поросшей Киллене она породила
Сына, который летать мог на крылатых ногах.
Чтят его быстрый Ладон и огромный Менал, и повсюду
Люди в той древней стране, созданной раньше Луны.
Некогда прибыл Эвандр, из Аркадии изгнанный, в Лаций,
Вместе с собой привезя и аркадийских богов.
Там, где стоит теперь Рим, глава мира, был луг и деревья,
Малое стадо овец да кое-где шалаши.
“Стойте! — воскликнула тут пророчица, матерь Эвандра, —
Здесь, на месте села, встанет державная власть!”
Матери внял, провидице внял герой нонакрийский,
И на чужой стороне остановился пришлец.
Таинствам многим потом, — первым делом, двурогого Фавна
И крылоногого он бога, — народ обучил.
Ты, козловидный Фавн, — божество полуголых луперков,
Что очищают пути людные шкурой овец;
Ты же, хранитель воров, первый лирник изогнутой лиры,
Матери имя своей месяцу ты даровал.
И не одну ее ты почтил: семь струн твоей лиры
Обозначают число всех семизвездных Плеяд».
Вот Каллиопы слова; и с ними согласны Камены.
Как же мне быть? Ведь рассказ каждой меня убедил.
Пусть Пиэриды со мной одинаково будут любезны,
Я же доверье свое поровну всем отдаю.
1 мая. Календы. Ларалии
Пусть от Юпитера песнь начинается. Первой же ночью
Встанет звезда, что была у колыбели его.
Козочка эта, что дождь предвещает, — из града Олена:
Ей небеса даровал бог за ее молоко.
Славной на Крите была, говорят, Амалфея-наяда, —
Нимфа, которою был спрятан Юпитер в лесу.
Там у нее и коза из стад, пасомых на Дикте,
С двойней козляток была, на заглядение всем:
Пара высоких рогов у нее над спиной загибалась,
А ее выменем мог быть сам Юпитер вскормлен.
Бога питала, но вот о дерево рог обломила
И половину своей тут потеряла красы.
Нимфа тот рог подняла, повила его свежей травою
И до Юпитера уст полным плодов поднесла.
Он же, когда воцарился в выси, на престоле отцовском
Сев, и ничто не могло выше Юпитера стать, —
Сделал кормилицу он и кормилицы рог плодоносный
Звездами: рог и досель имя хранит госпожи.
В мая календы алтарь был воздвигнут хранителям-Ларам
И изваяния с ним малые этих богов.
Курием он посвящен, но давно уж от ветхости рухнул —
Даже и камни порой долгая старость крушит.
Имя «хранителей» им потому присвоено было,
Что охраняет их взор все, за чем смотрят они.
Нас они берегут, соблюдают и города стены,
С нами всегда, и во всем помощь они подают.
Но у подножия Ларов стоит из камня собака —
Как объяснить, почему вместе здесь Лары и пес?
Вместе хранят они дом и оба хозяину верны;
За перепутьем следит Лар, и собака следит.
Оба сгоняют воров — и Лар и Дианина стая,
Бдительны Лары всегда, бдительны также и псы.
Долго повсюду искал я двойные богов изваянья,
Но долголетних веков сила разрушила их;
Тысячу Ларов и Дух вождя, поручившего нам их,
Город имеет: квартал каждый чтит три божества.
Что ж это я? В месяц август об этом пойдут мои речи;
Доброй Богине теперь надо мне песнь посвятить.
Холм есть природный, ему дало имя и самое место:
Назван Скалою он был, доброю частью горы.
Тщетно стоял на нем Рем, в то время как его брату
Птицы отдали власть на Палатинском холме.
Храмы там возвели, запретив посещать их мужчинам,
Древние наши отцы на пониженье холма.
Клавсов старинного рода наследница их посвятила,
Тела какой ни один муж не касался еще.
Ливия их починить озаботилась, помня о муже
И продолжая всегда все начинанья его.
2 мая
Только лишь, звезды прогнав, рожденная Гиперионом
Алый светоч зажжет, мчась на рассветных конях,
Тотчас прохладный Аргест овеет колосья на нивах
И в Калабрийскую зыбь парус потянет ладью.
А как опустится в сумерках ночь на темную землю,
Тотчас вся стая Гиад на небе станет видна.
Семь на челе у Тельца огневыми горящих лучами
Числят Гиад — дождевых: греки их назвали так.
Вакха, считают одни, вскормили они, а другие
Тефии внучками их и Океана зовут.
В те времена как Атлант на плечах не держал еще неба,
То родился у него дивнопрекрасный Гиант.
Океанида его родила своевременно Эфра,
Так же как нимф, но Гиант раньше сестер родился.
С первым пушком на щеках уже он пугливых оленей
Гнал и любил русаков, сети расставив, ловить.
Храбрость его все росла с годами, и начал он смело
На кабанов выходить и на щетинистых львиц.
К логову раз подойдя, где была со щенятами львица,
Сам он ливийской тогда хищницы жертвою пал.
Плакала мать по Гианте, Гианта оплакали сестры
И свою шею под твердь должный подставить Атлант,
Но и родителей скорбь превзошло сестер благочестье:
Небо дало им оно, имя же дал им Гиант.
3 мая. Флоралии
«Мать цветов, появись, тебя славим мы в играх веселых!
Я о тебе не успел в месяце прошлом пропеть.
Ты завершаешь апрель и в майские дни переходишь:
Первый бежит от тебя и принимает второй.
Тот и другой свои смежные дни тебе посвящают,
Славить тебя мы должны в месяц и тот и другой.
Цирк открывается наш, возглашают в театрах победы,
Так что и цирку теперь должен я песню слагать.
Ты же сама расскажи о себе. Ненадежны людские
Толки: имя свое лучше ты всех объяснишь».
Так я сказал. На слова мои так отвечает богиня
(Вешних дыхание роз с уст излетает ее):
«Флорой зовусь, а была я Хлоридой; в устах же латинских
Имени моего греческий звук искажен.
Да, я была на блаженных полях Хлоридою-нимфой,
Там, где счастливцы мужи в оное время цвели.
Как хороша я была, мне мешает сказать моя скромность,
Но добыла я своей матери бога в зятья.
Как-то весной на глаза я Зефиру попалась; ушла я,
Он полетел за мной: был он сильнее меня.
Право девиц похищать Борей ему дал: он и сам ведь
Дочь Эрехтея увлек прямо из дома отца.
Все же насилье Зефир оправдал, меня сделав супругой,
И на свой брачный союз я никогда не ропщу.
Вечной я нежусь весной, весна — это лучшее время:
В зелени все дерева, вся зеленеет земля.
Сад плодовитый цветет на полях, мне в приданое данных:
Нежит его ветерок, ласково воды журчат.
Сад мой украсил супруг прекрасным цветочным убором,
Так мне сказав: “Навсегда будь ты богиней цветов!”
Но перечесть все цвета на цветах, рассеянных всюду,
Я никогда не могла: нет и числа их числу.
Только лишь иней сойдет росистый с раскидистых листьев
И лишь согреют лучи пестрый древесный наряд,
Сходятся Оры ко мне, в расписные одетые платья,
И собирают дары наши в кошницы свои.
Следом Хариты идут, венки и гирлянды сплетая,
Чтобы в небесные ввить кудри и косы свои.
Первая я семена посеяла новые людям:
Ведь одноцветной была почва земли до меня.
Первая я создала цветок из крови ферапнейца,
Жалобный возглас его на лепестках начертав.
Также и ты сохранил свое имя на грядах цветочных,
Бедный Нарцисс, для себя не отыскав двойника.
Крокуса мне ль поминать или Аттиса с сыном Кинира,
Всех, кто за раны свои славу во мне получил?
Марс точно так же, узнай, по моей же затее родился,
Пусть лишь Юпитер, молю, так и не знает о том.
В горе Юнона была, что ей не пришлось для Минервы
Матерью стать, что ее только Юпитер родил.
Шла к Океану она, негодуя на дело супруга;
Остановилась, устав, около наших дверей.
Лишь увидав ее, так я спросила: “Зачем, дочь Сатурна,
Здесь ты?” Сказала она, держит куда она путь,
И объяснила зачем. Попыталась ее я утешить:
“Нет, говорит, не словам горе мое унимать!
Если Юпитер родил, а супругой своей пренебрег он,
Матери имя в себе соединив и отца,
Что же отчаяться мне стать матерью вовсе без мужа
И, оставаясь всегда чистою, все же родить?
Все я испробую зелья в просторах земли поднебесной,
Все я обрыщу моря, в Тартара бездну сойду!”
Так голосила она, но в лице моем было сомненье.
“Нимфа! — вскричала она. — Ты ведь мне можешь помочь”.
Трижды пыталася я посулить ей помощь, и трижды
Я не решалася: был страшен Юпитера гнев.
“Ах, помоги мне! — она говорит. — Тебя я не выдам:
Стиксовых вод божеством в этом тебе поклянусь”.
“Волю твою, говорю, исполнит цветок, что получен
Мною с Оленских полей: он лишь один у меня.
Давший его мне сказал: «Коль им тронешь бесплодную телку,
То понесет»”. И она, тронута им, понесла.
Пальцем сорвавши цветок, к Юноне я им прикоснулась,
И, лишь дотронулась им, тотчас она зачала.
К левому брегу она Пропонтиды во Фракию вышла,
И по желанью ее Марс появился на свет.
Памятуя о своем чрез меня появленье, сказал он:
“В городе Ромула здесь вместе со мной обитай!”
Может быть, думаешь ты, что лишь в нежных венках мое царство?
Нет, моему божеству подчинены и поля.
Коль хорошо зацветет посев, будут житницы полны;
Коль хорошо зацветут лозы, появится Вакх;
Коль хорошо зацветут оливы, год будет богатым;
Много ль созреет плодов — тоже видать по цветам.
Если же гибнут цветы, погибает и вика с бобами
И погибает, пришлец Нил, чечевица твоя;
Даже вино, что хранят бережливо в обширных подвалах,
Также цветет, и всегда пенится в бочках оно.
Мед — это тоже мой дар: ведь пчелок, что мед собирают,
Я на фиалки зову, клевер и бледный тимьян.
Я же причина того, когда предается разгулу
Вся молодежь и ее юные силы цветут».
Я изумлялся словам ее молча, она же сказала:
«Спрашивай! Каждый вопрос должный получит ответ».
«Ты мне, богиня, скажи, — спросил я, — откуда твой праздник?»
И не успел я спросить, как отвечает она:
«Не было вовсе еще возможностей к роскоши в жизни:
Все достоянье людей было в стадах иль в земле;
Мерой богатства тогда был скот или поле для пастбищ;
Но и тогда для богатств уж нарушался закон.
Стало в обычае брать для пастбищ народное поле,
И не платился никто долгое время за то.
Не охранялось тогда добро народное вовсе,
Лишь недогадливый пас скот свой на частной земле.
В это вмешались тогда Публиции — оба эдилы,
А до того ни один не находился смельчак.
Дело к народу пошло, с виновных пеню взыскали
И защищавших народ громкой почтили хвалой.
Часть этой пени досталась и мне: по воле народа
Новые игры тогда в честь учредили мою.
Частью же пеня пошла на дорогу в холме каменистом, —
Стала удобной тропа: это Публициев склон».
Я полагал, каждый год Флору празднуют. «Нет, — отвечает
И добавляет еще к этому новый рассказ:
Почести милы и нам: алтари мы и празднества любим,
Ведь небожителей всех честолюбива толпа.
Часто богов раздражить оскорбитель какой-нибудь может,
Но искупительной он жертвою гнев их уймет.
Часто Юпитера я наблюдала, когда был готов он
Молнию ринуть, но тут ладан смягчал его дух.
Если же кто невнимателен к нам, мы караем за это
Тяжко, и гнев божества больше бывает вины.
Вспомни, как дальний огонь Мелеагра спалил Фестиада
Лишь потому, что забыл Фебе он жертву возжечь;
Или как флот Танталида держала та же богиня —
Дева, что мстила за свой презренный дважды алтарь.
Горестный Ипполит, почтить не хотел ты Диону,
И растерзали тебя в бешенстве кони твои.
Не перечислить потерь, навлеченных небрежным забвеньем!
Так вот и мной пренебрег некогда римский сенат.
Что было делать и как мне свое показать возмущенье?
Неуваженье ко мне чем я могла отомстить?
В горе я презрела долг: перестала смотреть за полями,
До плодовитых садов дела уж не было мне;
Лилии никли в садах, на глазах засыхали фиалки,
И увядал на стеблях ссохшийся красный шафран.
Часто шептал мне Зефир: “Своего, тебе данного, вена
Ты не губи!”, — но оно было ничто для меня.
Были оливы в цвету — и губили их резкие ветры;
Были посевы в цвету — град выбивал в них зерно;
Лозы сулили вино — а небо чернело от Австров,
И неожиданно вдруг ливень сбивал всю листву.
Я не хотела того: я в гневе своем не жестока;
Но не заботилась я противоборствовать злу.
Тут и решили отцы: коль будет год цветоносным, —
Каждой весной божество чествовать будут мое.
Был по душе мне обет. И вот Постумий и Лена,
С консулом консул вдвоем игры назначили мне».
Я собирался спросить, почему же такая игривость
Царствует в Флорины дни, шутки вольней почему?
Вспомнил, однако же, вовремя я, как приветлива Флора,
Вспомнил, что это она шлет нам дары для услад:
Все за столами себе венками виски оплетают,
Всюду на светлых столах видны покровы из роз;
И собутыльники тут, заплетя себе волосы лыком,
Пляшут и без толку все чистое тянут вино;
А у порога своей неприступной красавицы пьяный
Песню поет в венке на умащенных кудрях.
Ни о каких тут делах увенчанным нечего думать,
Здесь, средь цветочных гирлянд, чистую воду не пьют:
Будь ты хоть сам Ахелой, — пока не смешался ты с хмелем,
Прелести нет никакой в том, чтобы розы срывать.
Вакх обожает цветы, и то, что венки ему милы,
Можно узнать по венцу из Ариадниных звезд.
Вольность в театре нужна для Флоры: не надо к богиням
Важным ее причислять, в тяжкий обутым котурн,
А почему на играх ее толпятся блудницы,
Нет никакого труда это тебе объяснить:
Вовсе она не ханжа, надутых речей избегает,
Хочет она, чтоб ее праздник открыт был для всех,
И призывает она жить всласть в цветущие годы,
А о шипах позабыть при опадении роз.
А почему, например, Цереру в белых одеждах
Празднуют, Флору же чтут, пестрые платья надев?
Не потому ль, что белеть начинают колосья при жатве,
Цвет же и вид у цветов разнообразен всегда?
Тут мне кивнула она, и с волос ее хлынули розы, —
Так на столах для пиров мы рассыпаем цветы.
Мне оставалось спросить о светильниках, мне непонятных, —
Тотчас сомненья она все разрешила и здесь:
«Видимо, иль потому эти дни должны озаряться,
Что алым светом цветы все освещают поля;
Иль потому, что огонь и цветы не уныло сияют
И привлекает глаза блеск и огней и цветов;
Иль потому, что зовет к наслаждениям вольность ночная:
Эта из трех причин, право, вернее других!»
«Кратко спрошу и о том, о чем мне спросить остается,
Ежели можно». — «Спроси», — мне отвечала она.
«Молви, зачем вместо львиц ливийских в сетях твоих бьются
Робкие лани, зачем заяц пугливый в силках?»
«Область моя — не леса, — отвечала она, — но сады лишь
Или поля, где совсем нет кровожадных зверей».
Смолкла на этом она и в прозрачном воздухе скрылась,
Но о богине вещал тонкий ее аромат.
Пусть же навеки цветут Назона стихи благовонно:
Ты ороси его грудь даром, богиня, своим!
3 мая
Ночи четвертой в канун покажутся звезды Хирона,
Телом буланым своим он полумуж, полуконь.
Есть гора Пелион, что глядит из Гемонии к югу:
Сосны растут наверху, ниже растет на ней дуб.
Там обитал Филирид. Старинная есть там пещера,
В ней он и жил, говорят, праведный этот старик.
Верят, что он обучал игре на лире те руки,
Коими послан на смерть Гектор впоследствии был.
Здесь появился Алкид, уж не первый свой подвиг свершивши,
Хоть и ждала впереди тяжесть последних трудов.
Оба случайно сошлись здесь виновника гибели Трои:
Тут внук Эака, а там, видишь, Юпитера сын.
Ласково гостя приветил герой, рожденный Филирой,
Сам обо всем расспросил, тот обо всем рассказал.
Палицу видит Хирон со львиною шкурой и молвит:
«Вижу по мужу доспех, да по доспеху и муж».
Тут без боязни Ахилл прикоснулся к торчащей щетине
Шкуры и даже ее смело погладил рукой.
В это же время старик разбирал напоенные ядом
Стрелы, но в левую вдруг ногу вонзилась стрела.
Вскрикнул Хирон, и ее из тела он вытащил тут же:
Вскрикнул с ним и Алкид, и гемонийский юнец.
Тотчас кентавр приложил траву с холмов Пагасийских
К ране, но тщетно ее он постарался смягчить:
Едкий яд превозмог силу трав, глубоко проникнул
В кости, и язва насквозь тело кентавра прожгла.
С кровью Хирона в одно кровь гидры Лернейской смешалась:
Смерть мгновенно пришла, некогда было помочь.
Замер, как перед отцом, Ахилл, обливаясь слезами:
Был бы оплакан Пелей так, если б он умирал!
Как он сжимал рукою своей умиравшего руки
(Верно, недаром Хирон добрый внушил ему нрав);
Как он его целовал и как мертвецу говорил он:
«Не умирай, я молю, сына, отец, не покинь!»
День девятый настал, когда ты, Хирон справедливый,
Звездами дважды семью тело свое окружил.
5 мая
Гнутая Лира за ним устремилась идти, но покамест
Нет ей дороги: она в третью появится ночь.
6 мая. Канун нон
В небе взойдет Скорпион, и тогда-то мы скажем, что ноны
Завтра наступят: его верхняя явится часть.
9 мая. Лемурии
Трижды, как Геспер лицо свое прекрасное явит,
Трижды, как звездная ночь сдастся пред Фебом дневным,
Будет Лемурий ночных свершаться обряд стародавний:
Манам безмолвным тогда жертвы начнут приносить.
Прежде короче был год, очищений февральских не знали,
Месяцев не был вождем Янус с двояким лицом, —
Но и в то время дары приносили пред прахом усопших
И почитали своих дедов умерших сыны.
Месяц назначен был май для помина предков покойных,
И сохранился досель этот отчасти обряд.
В полночь, когда тишина наступала, и все засыпали,
Лай умолкал собак и щебетание птиц,
Помнящий древний обряд и умеющий бога бояться
Тут поднимается, сняв обувь свою, босиком;
Пальцами знак он дает, прижимая их к пальцу большому,
Чтобы бесплотная тень не повстречалася с ним.
После же, руки свои омыв проточной водою,
Он, отвернувшись, берет черные в руку бобы;
Бросив их, он говорит: «Бобы я эти бросаю,
Чтобы себя и своих ими от вас уберечь!»
Девять раз говорит он так без оглядки: считают,
Что подымает их тень, следом незримо идя.
Снова коснувшись воды, он в темесскую медь ударяет
И умоляет уйти тень из-под крова его.
Девять раз повторив: «Уходите вы, отчие маны!»,
Он, обернувшися, свой этим кончает обряд.
Но почему этот день название носит Лемурий,
Мне невдомек: это мне может лишь бог объяснить.
Отпрыск Плеяды, скажи! Жезлом ты владеешь могучим:
Часто Юпитера дом Стиксова ты посещал!
Просьбе внимая моей, Жезлоносец поведал причину
Имени: слушай, о чем сам мне рассказывал бог.
Только что Ромул сокрыл в холме тень умершего брата
И преждевременный прах Рема был чинно почтен,
Фавстул несчастный и с ним, распустив свои волосы, Акка
Кости его на костре горькой омыли слезой.
В сумерках ранних они печально домой возвратились
И, как бывало, на одр твердый потом улеглись.
Рема кровавая тень перед ними тогда показалась;
Тихим шепотом к ним так обратилась она:
«Вот перед вами я — часть, половина всей вашей заботы,
Видите вы, я каков; помните, был я каким!
А ведь недавно б я мог, коли птицы мне б отдали царство,
Первым над первыми быть в этом народе моем;
Ныне же я ускользнул из костра, лишь тенью пустою,
Рема великого днесь призрак остался один!
Горе! Где Марс, мой отец? Если правду вы нам говорили, —
Дал звериное он вымя подкидышам нам.
Был я волчицей спасен, а погиб от руки гражданина —
Знать, милосердней его даже волчица была!
Яростный Целер, пускай твою душу железо погубит,
Как погубило мою; смертью кровавой умри!
Брат мой того не хотел: мы взаимно друг друга любили;
Манам он отдал, что мог — отдал он слезы свои.
Вы заклинайте его и слезами, и вашим кормленьем,
Чтобы торжественный день он учредил в мою честь!»
Бросились оба обнять дающего им порученье,
Но ускользнула из рук быстрая призрака тень.
Только лишь призрак исчез, развеялось вслед сновиденье.
Оба открыли царю то, что сказал его брат.
Ромул внимает словам и Ремуриями называет
День для свершения всех таинств усопшим отцам.
Долгие годы прошли, и в этом названье ослабла
Первая буква, свой звук резкий на мягкий сменив.
Стали Лемурами звать и безмолвные души усопших —
Так изменился и смысл этого слова у нас.
В эти заветные дни запиралися предками храмы,
Как запирают теперь их в погребальные дни.
И ни вдове в эти дни, ни девице праздновать свадьбу
Не подобает никак: долгим не будет их век.
Вот почему я скажу, если ты пословицам веришь:
В мае, народ говорит, замуж идти не к добру.
Три есть праздничных дня, посвященных подземным Лемурам,
Но не подряд они все идут один за другим.
11 мая
Будет напрасным трудом беотийца искать Ориона
Эти три дня. Расскажу здесь я об этой звезде.
Как-то Юпитер и брат его, глади морской повелитель,
С богом Меркурием в путь дальний пустились втроем.
Вечер. Обернутый плуг волы домой убирают,
Лежа, сосет молоко сытой ягненок овцы.
Тут старик Гирией, землепашец убогого поля,
Путников вдруг увидал перед лачужкой своей
И говорит им: «Дорога длинна, а день на исходе;
Милости просим: моя дверь для гостей отперта».
Ласковым взглядом слова подтверждая, зовет их вторично.
Входят они, но свое не выдают божество.
Хижина вся старика была черным закопчена дымом,
А на вчерашнем бревне теплился жалкий огонь.
Он на коленях своих раздувает пламя дыханьем,
Щиплет лучину, и ей он освещает жилье.
Ставит горшки на очаг: бобы были в меньшем, а в большем —
Овощи; каждый кипит, глиняной крышкой прикрыт.
Красное льет он вино покамест дрожащей рукою
В кубки, и первый берет кубок владыка морей.
Выпив, он вдруг говорит: «Теперь дай Юпитеру кубок
В очередь!» Тут побледнел страхом объятый старик.
Только опомнился он, как сейчас же вола закалает
В жертву и жарит его, сильный огонь разведя,
И достает он вино, что розлил он в юности ранней
В бочки, его окурив, и выставляет на стол.
Тотчас же на тюфяках из осоки речной и покрытых
Тканями боги легли невысоко над землей.
Яство украсило стол, Лиэй сверкает в сосудах,
Чаша из красной земли, кубки из бука стоят.
Молвит Юпитер: «Коль ты чего-нибудь хочешь, скажи мне:
Все ты получишь!» И вот вымолвил кроткий старик:
«Был я на милой женат, которую с детства любил я.
Спросите, где же она? В урне останки ее.
Ей я поклялся, и вас призвал я в свидетели клятвы:
После нее ни на ком больше уж я не женюсь.
Слово свое я сдержал. Но иное питаю желанье:
Быть хочу я отцом, хоть не имея жены!»
Боги согласны. И вот позади вола они стали
И… но мешает мне стыд об остальном говорить.
После землею они засыпали влажную шкуру,
А через десять уже месяцев мальчик там был.
И по рожденью его Гирией назвал Урионом:
Первая буква потом в имени стала иной.
Вырос богатырем, и взяла к себе его Феба:
Стражем богини он стал, спутником стал он ее.
Но прогневил он богов своим хвастовством неразумным:
«Нет, — сказал он, — зверей, чтоб одолели меня!»
Тут Скорпиона Земля на богиню, родившую двойню,
Выслала, чтоб он ее жалом кривым уязвил;
Встал на пути Орион; но Латона взнесла его к звездам
Ярким, промолвив ему: «Это награда тебе!»
12 мая. Марсовы игры
Но почему Орион и звезды с ним остальные
С неба спешат и зачем ночь сокращает свой путь?
И отчего белый день, предшествуемый Светоносцем,
Так ускоряет восход светлой из моря зари?
Будто оружия звон раздается? О да, он раздался:
Марс появился и сам подал свой битвенный знак.
Мститель нисходит с небес внимать своему величанью,
Полюбоваться на храм, что ему Август возвел.
Бог величав, и жилище его величаво: не должен
Иначе Марс обитать там, где живет его внук.
Могут здесь поместиться трофеи от битвы Гигантов,
Может отсюда Градив сам выходить на войну,
Если с восточных сторон нападет нечестивый воитель
Или же с Запада враг ждет укрощенья от нас.
Смотрит воинственный бог на фронтон высокого зданья
И одобряет, что высь непобедимым дана.
Смотрит на вход, где висит оружие разного рода
Из отдаленных земель, римским покорных сынам;
Видит Энея он здесь, дорогой отягченного ношей,
Видит праотцев ряд Юловой славной семьи,
Видит и Ромула он, отягченного царским доспехом,
И описания всех подвигов славных мужей.
Зрит он и Августа храм с посвященьем ему на фасаде,
Но величавей еще — с именем Цезаря храм.
Юношей Август его посвятил пред сыновним отмщеньем:
Благочестиво начав, он возвеличил себя.
Видя мятежников рать и свое законное войско,
Руки воздел он и так вышним поклялся богам:
«Коль мой отец, жрец Весты, меня побуждает сражаться
И за обоих божеств ныне готов я отмстить,
Марс, помоги мне, насыть мой меч преступною кровью
И благодетельствуй мне в праведном деле моем.
Храм при победе моей ты получишь и Мстителя имя».
Дал он обет, и врага радостно он сокрушил.
Но не однажды он мог этим именем Марса прославить:
Рима знамена навек он отобрал у парфян!
Этому племени все служило защитой: равнины,
Кони и стрелы и все топи окраинных рек.
Гордыми были они смертью Крассов обоих: погибло
Римское войско, и сам вождь его тоже погиб.
Славу римских знамен тогда захватили парфяне,
И знаменосцем орла римского сделался враг.
Этот позор пребывал бы поднесь, когда б не хранило
Цезаря войско мечом стойко Авзонии мощь.
Пятна былые оно и долгие тяготы срама
Смыло теперь, и опять наши знамена у нас.
Разве помогут тебе оборотные стрелы, парфянин,
Или равнины, иль бег посланных вскачь лошадей?
Ты возвращаешь орлов, отдаешь нам побитые луки:
Более ты не хранишь давних залогов стыда.
Чинно храм возведен, и дано богу Мстителя имя:
И по обету ему должная взносится честь.
В цирке справляйте теперь эти Марсовы игры, квириты!
Сцена театров мала мощному богу служить.
13 мая
Всех ты увидишь Плеяд, сестер небесных седмицу,
Сразу, как только одной ночи не хватит до ид.
Тут, как от верных людей я узнал, начинается лето
И наступает конец времени теплой весны.
14 мая
В ночь перед идами лик Телец обнажает, блистая
Звездами. Миф о Тельце общеизвестен такой:
Спину свою, как телец, тирийке подставил Юпитер,
А на челе у него мнимом торчали рога.
Правой рукой она рог, а левою платье держала
И от испуга собой лучше казалась еще.
Ветер платье вздувал, волоса шевелил золотые:
Дева Сидона, с ума сводишь Юпитера ты!
Часто из моря ступни девичьи она поджимала,
Остерегаясь волны, что заливала ее:
Часто и бог опускал свою спину тихонько в пучину,
Чтобы плотнее еще дева прижалась к нему.
На берег выйдя, без всяких рогов оказался Юпитер:
Сбросив обличье тельца, бог перед нею предстал.
В небо вознесся телец, понесла от Юпитера дева,
Третьей части земли имя свое передав.
Впрочем, по мненью иных, это в небе фаросская телка,
Телкою став из жены, стала богиней потом.
В эти же иды еще с дубового моста весталки
Чучела старых мужей в воду бросают реки.
Древний обычай: когда по Сатурну звались эти земли,
То таковые слова вещий Юпитер изрек:
«Старцу, несущему серп, племена, приносите два тела
В жертву, ввергая тела в тускской глубины реки!»
Вплоть до того как пришел к нам тиринфский герой, ежегодно
Здесь этот мрачный завет, как на Левкаде, блюли.
Первый он вместо людей утопил соломенных чучел, —
И, по приказу его, так поступают досель.
Или, быть может, юнцы стариков низвергали с помостов,
Чтобы на выборах шли только свои голоса?
Ибо нельзя же поверить, что предки настолько жестоки,
Чтоб поголовно казнить всех, кому за шестьдесят!
В чем тут правда, поведай мне, Тибр: ты ведь города старше,
Можешь ты знать, как возник этот обычай у нас!
Тут главу свою Тибр, тростником осененную, поднял
И таковые слова голосом хриплым изрек:
«Видел я эти места без стен, лишь с одною травою:
Берег мой тот и другой пастбищем был для коров.
Я же, тот Тибр, кто теперь всем народам и ведом и страшен,
Был презираем тогда даже рогатым скотом.
Часто, конечно, слыхал ты имя аркадца Эвандра:
Он мои струи тогда пришлыми веслами взбил;
Следом за ним пришел и Алкид с толпою ахейцев
(Альбулой, помнится мне, я назывался тогда).
Гостеприимно герой паллантский юношу принял,
И дождался наконец кары заслуженной Как.
Победоносно Алкид с эрифейской уходит добычей,
Но его спутники с ним дальше идти не хотят.
Многие здесь и остались, родимый покинувши Аргос,
Ларов надеясь своих в этих холмах поселить.
Но сохранили они привязанность к милой отчизне,
И, помирая, один в кратких словах завещал:
“В Тибр опустите меня: увлекаемый волнами Тибра,
К брегу Инахову я, в прах обращенный, пойду!”
Не захотел наследник его соблюсти завещанье,
И после смерти пришлец лег в Авзонийской земле.
Вместо него погрузили в меня тростниковую куклу,
Чтобы до Греции вдаль морем она доплыла».
Тибр замолчал и ушел в глубину под росистые камни,
И задержались, кружась, легкие струи воды.
15 мая. Иды
Славный внук Атланта, явись! На высях Аркадских
Ты от Юпитера встарь и от Плеяды рожден.
Ты разбираешь войны и мира дела у всевышних
И в преисподней, летишь ты на крылатых ногах,
Любы и лира тебе, и блестящая маслом палестра,
Ты научаешь людей ловким и умным речам.
Храм для тебя освятили отцы, на Цирк обращенный,
В иды, и с этой поры твой это праздничный день.
Все, кто торгуют, свои предлагая к продаже товары,
Ладаном курят, чтоб ты прибыль торговцу послал.
Возле Капенских ворот струятся Меркурия воды,
Силе божественной их, если угодно, поверь.
К ним приходят купцы, подоткнувши рубахи, и урной,
Чинно ее окурив, черпают воду себе.
Ветку лавровую здесь омочив, окропляют товары
Все, что должны перейти после продажи к другим;
Волосы также свои кропят они с этой же ветки,
Так возвышая в мольбе голос, привычный к лганью:
«Смой вероломство мое былое и прежнее, смой ты
Лживые речи мои, что говорил я вчера!
Если я ложно божился тобой или всуе, надеясь,
Что не услышат меня, если Юпитера звал,
Или других богов иль богинь обманывал ловко, —
Быстрые ветры пускай ложь всю развеют мою!
Но широко да отворится дверь моим плутням сегодня
И не заботятся пусть боги о клятвах моих.
Ты только прибыль мне дай, меня порадуй прибытком
И покупателя дай мне хорошенько надуть!»
Громко смеется Меркурий, с небес услыхав эти просьбы,
Вспомнив, как сам он украл у Аполлона коров.
20 мая
Я же к тебе обращусь с гораздо достойнейшей просьбой:
Ты укажи мне, когда Феб перейдет к Близнецам.
«Это настанет, когда, — сказал он, — останется столько ж
В этом месяце дней, сколько Геракла трудов».
«Но объясни, — я спросил, — откуда такое созвездье?»
Красноречивый сказал бог мне на это в ответ:
«Фебу и Фебы сестру увлекли с собою, похитив,
Два Тиндарида, один — конник, другой же — боец.
Ид и брат его с ним за невест бросаются биться,
Ибо Левкипп обещал взять их обоих в зятья.
Бьются одни за невест, а другие за взятых любовниц,
И одинаково их всех побуждает любовь.
Быстро могли б убежать от преследованья Эбалиды,
Но показалося им стыдно спасаться бегом.
Было безлесное там, удобное место для боя:
Остановились на нем. Это Афидна была.
Кастора в сердце Линкей мечом поражает, и Кастор,
Раной внезапной сражен, тяжко на землю упал.
Мстит за брата Поллукс: копьем он пронзает Линкея
В шею, где голова крепко сидит на плечах.
Ид устремился на бой, но с трудом был Юпитером свергнут:
Молнией даже из рук Ида не выбило меч.
Вышнее небо, Поллукс, тебе уже было отверсто,
Как ты воскликнул: «Моим внемли, отец мой, словам:
Небо не мне одному, но обоим нам удели ты:
Дар половинный ценней будет, чем целое мне».
Так он сказал и в черед меняется участью с братом.
Обе звезды подают в бурю спасенье ладьям.
21 мая. Агоналии
К Янусу вспять обратясь, об Агонах прочтешь все, что нужно;
В фастах, однако, они числятся также и здесь.
22 мая
Ночью грядущей теперь восходит Пес Эригоны:
Я уже раньше о нем в месте другом говорил.
23 мая. Очищение труб
Следующий посвящен Вулкану день Тубилустрий,
День очищения труб, сделанных богом самим.
24 мая. К. Ц. Н. О.
Буквы четыре идут вслед за этим: они означают
Или священный обряд, или же бегство царя.
25 мая
Я не миную тебя, народная наша Фортуна
Мощная: храм тебе в день следующий посвящен.
Только лишь примет сей день в пучину свою Амфитрита,
Птицы Юпитера клюв перед тобой заблестит.
26 мая
Скроется тут Волопас в заре наступающих суток,
Но уж в грядущую ночь будут Гиады видны.
Книга шестая
Месяца имя «июнь» по-разному также толкуют;
Из толкований же всех выбери лучшее сам.
Правду спою; но во лжи упрекнуть меня могут, пожалуй,
Думая, будто нельзя смертному видеть богов.
Есть в певцах божество: мы пылаем, когда оно живо,
Для вдохновенья оно сеет в душе семена,
Мне перед всеми дано лицезрение божеских ликов,
Раз я певец и пою я о священных вещах.
Роща заветная есть, никаким недоступная звукам,
Только вода в роднике льется, немолчно журча.
Здесь-то обдумывал я, откуда пошел наступивший
Месяц и как получил именованье свое.
Здесь и узрел я богинь, — но не тех, что видел наставник
Пахоты, в Аскре своей пасший наследных овец;
Да и не тех, что судил во влажных предгориях Иды
Сын Приама. Из них все же явилась одна,
Та, что была и сестрой и супругою брата родного:
В храме Юпитера днесь с ним она вместе стоит.
В ужасе я побледнел, и ни слова не мог я промолвить,
Но тут богиня сама страх мой пред ней уняла,
Ибо сказала: «Певец, исчислитель римского года,
В малых посмевший стихах о величавом сказать,
Право ты заслужил божества небесные видеть,
Уразумев, что тебе праздники надо воспеть!
Я не хочу, чтобы ты по незнанию впал в заблужденье:
Помни, что по моему имени назван июнь.
Это немало — женой Юпитера быть и сестрою:
Братом гордиться могу, мужем — гордиться вдвойне.
Если по предкам смотреть, то первым дитятей Сатурна
Сделалась я, и по мне стал он впервые отцом.
Рим по отцу моему Сатурнией некогда назван:
Римская ближе земля к небу, где властвовал он.
Если супружество в честь, то я Громовержца супруга,
Рядом с Тарпейским стоит храмом Юпитера мой.
Если блудница могла дать имя месяцу маю,
То почему бы не мне месяц присвоить июнь?
Разве напрасно зовусь я царицей и главной богиней,
Разве не я золотой скипетр в деснице держу?
Раз я Луциной зовусь и в каждом месяце славлюсь,
Разве не может по мне имя носить хоть один?
Было бы стыдно тогда, что я гнев отложила законный
И на Электры детей и на Дардана семью —
Гнев, законный вдвойне: на хищение Ганимеда
И что на Иде судья некогда мной пренебрег.
Было бы стыдно, что я не храню Карфагена твердыни,
Ежели там мой доспех и колесница моя.
Было бы стыдно, что Спарту, Аргос, и родные Микены,
И стародавний Самос Лаций бы мне заменил.
Древнего Татия ты и верных Юноне фалисков
Вспомни: ведь я их дала Риму под крепкую власть.
Но не стыжусь ничего: народ этот всех мне дороже,
Здесь меня чтут, здесь и мой общий с Юпитером храм.
Сам Маворс мне сказал: “Стены Рима тебе поручаю:
В городе внука тебе мощною быть суждено!”
Слово сдержал он: на ста алтарях меня чествуют жертвы,
Но несравненная честь — месяца имя “июнь”.
И не один только Рим воздает мне подобную почесть:
Чтят мое божество всюду в окрестной земле.
В численник ты посмотри дубравной Ариции, или
В фасты Лаврента, иль в те, что мой Ланувий ведет, —
Месяц Юноны везде! Посмотри-ка еще ты на Тибур
Иль на богини святой стены Пренесты взгляни:
Всюду найдешь ты месяц Юноны! Однако не Ромул
Этим поселкам отец: вечный оплот его — Рим».
Смолкла Юнона, а я оглянулся: жену Геркулеса
Я увидал пред собой; бодро смотрела она.
«Коль в небесах моя мать меня терпеть не желает,
То, — говорит она, — прочь я, повинуясь, уйду;
Я и за то не борюсь, чтобы месяц по мне назывался:
С робкой лишь просьбой иду, словно бы с жалобой в суд.
Дело свое защищать я решаюсь смиренной мольбою;
Впрочем, быть может, и ты эту поддержишь мольбу.
Мать обладает моя золотым в Капитолии храмом,
Как подобает, царя вместе с Юпитером в нем;
А у меня всего лишь и есть, что названье июня:
Только ведь в этом моя и заключается честь.
Что за беда, если, римлянин, ты по жене Геркулеса
Месяц назвал и его имя потомство хранит?
Да ведь и эта земля должница моя по супругу
Славному: здесь ведь паслось взятых им стадо коров,
Здесь, не спасенный огнем и даром, отцом ему данным,
Кровью своей обагрил Как Авентина поля.
Что же было потом? Разделяет на старых и юных
Первый из римских царей собранный в Риме народ:
Часть составляет совет, другая составила войско;
Те объявляют войну, эти идут воевать.
Так повелел он, и так поделил он и месяцы эти,
Юношам давши июнь, месяц пред ним — старикам».
Смолкла. И спор меж богинь готов уже был разгореться:
Всё благочестье забыв, в ярость пришли бы они,
Но появилась меж них в венке Аполлоновом Дружба —
В этом живет божестве доброе дело царя.
И рассказала она, как Татий с храбрым Квирином
Оба народа свои соединили в одно,
И, под одной поселясь общей кровлею, тести с зятьями
«Юнктами» стали, сроднясь; назван отсюда июнь.
Три есть причины ему называться июнем. Богини,
Сами решайте, какой первенство надо отдать!
Мне вы равны: ведь недаром Парис погубил свою Трою, —
Больше беды от двоих, нежель добра от одной!
1 июня. Календы. Карналии
Первый день, Карна, тебе! Дверных это петель богиня,
Волей своею она все отомкнет и запрет.
Сила дана ей такая отколь, — это скрыто веками,
Но из моих ты стихов можешь и это узнать.
Роща старинная есть Гелерна около Тибра;
Жертвы понтифики в ней даже и ныне вершат.
Нимфа там родилась (ее Краною встарь называли),
Много ее женихов тщетно старались добыть.
Дротики взяв, за зверьем по полям она вечно гонялась
И расставляла свои сети в ущельях долин.
Хоть без колчана была, но ее за сестру принимали
Феба, и право же, Феб, это тебе не в укор.
Юношам всем, перед ней изливавшимся в просьбах любовных,
Так отвечала она, выслушав эти слова:
«Слишком здесь всё на виду, и при свете солнца мне стыдно:
Если в пещере меня скроешь, пойду за тобой».
Он легковерный идет, она же забьется в кустарник,
Спрячется в нем, и найти там невозможно ее.
Янус заметил ее и, охваченный страстью любовной,
К нежным прибегнув словам, строгую стал умолять.
Нимфа велит и ему отыскать глухую пещеру
И, притворись, что идет следом, скрывается прочь.
Глупая! Янус умеет и спереди видеть, и сзади;
Нечего делать: тебя видит в убежище он.
Нечего делать! Тебя он под самой скалой настигает
И, обнимая уже, так он тебе говорит:
«За сочетанье со мной ты дверных будь владыкою петель:
Взяв твою девственность, так я одаряю тебя».
Так он сказав, протянул ей колючку белого цвета,
Чтоб от дверей отвращать ею беду и напасть.
Хищных порода есть птиц, не тех, что томили Финея
Голодом жутким, но тех, что происходят от них:
Головы их велики, очи зорки, а клюв беспощаден,
В крыльях видна седина, крючьями когти торчат.
Ночью летают, хватают детей в пеленах колыбельных
И оскверняют тела этих младенцев грудных.
Клювами щиплют они, говорят, ребячьи утробы
И наполняют себе выпитой кровью зобы.
Это сипухи. Их так по сипению все называют,
Ибо от них по ночам жуткий разносится сип.
Так что иль птицы они от рожденья, иль старые ведьмы,
Силой марсийских словес преображенные в птиц,
Только явились они в спальню Проки. Родившийся Прока —
Было ему лишь пять дней — свежей добычей им стал.
Новорожденного грудь сосут они, жадно терзая,
Мальчик несчастный вопит, криком на помощь зовет,
В страхе на голос его кормилица мчится к малютке
И на щеках у него видит следы от когтей.
Что же ей делать? Лицо младенца такого же цвета,
Как замерзает листва поздняя в ранний мороз,
Крану на помощь зовет, а та в ответ: «Успокойся:
Будет твой сосунок снова и жив и здоров».
К люльке она подошла, и мать и родитель рыдают,
Крана же им говорит: «Я излечу его вам!»
Тотчас же, трижды она земляничником тронувши двери,
Трижды листвою его тронула также порог;
Вход окропляет водой (а в воде этой было и зелье);
И от двухмесячной был потрох свиньи у нее.
«Птицы ночные, — она говорит, — пощадите младенца
Чрево: за малого вам малая жертва идет.
Сердце за сердце, молю, нутро за нутро вы берите:
Этою жизнью плачу вам я за лучшую жизнь».
Жертвуя так, все нутро рассекает, на воздух выносит
И оглянуться назад тем, кто с ней был, не велит.
Януса белую ветвь с колючкой она прикрепляет
К щели оконной, где мог в комнату свет проникать.
После того, говорят, колыбели не трогали птицы,
А у младенца опять стало румяным лицо.
Спросишь меня, почему ветчину едят в эти календы,
Или, с горячей смешав полбою, варят бобы?
«Карна — богиня старинная, любит старинную пищу,
И не охоча она до иноземных пиров.
Плавали рыбы тогда, не страшась людского обмана,
Раковин устриц никто не беспокоил тогда.
Лаций не ведал еще пернатых Ионии пышной
Или же птиц, что разят в злобе пигмейскую грудь,
И оперение лишь к павлинам людей привлекало,
И никакая земля пленных не слала зверей.
Свиньи лишь были в цене, на праздники их убивали,
Почва давала одни с грубою полбой бобы.
Всякий, кто ест эту смесь в шестые календы, не может,
Как говорят, повредить ею себе живота».
Также над крепостью храм, посвященный Юноне Монете,
Был в эти дни возведен, как обещал ты, Камилл.
Прежде там Манлия дом находился, который от галлов
Капитолийского храм смело Юпитера спас.
Было б во благо ему пасть, великие боги, в той битве,
В коей он бился за твой, вышний Юпитер, престол!
Нет: остался он жить, чтобы пасть за стремление к царству —
Долгие годы потом в этом винили его.
Марсу этот же день посвящен. Его храм на дороге
Крытой, вне стен городских, против Капенских ворот.
Также и ты заслужила себе святилище, Буря,
После того как из вод Корсики спасся наш флот.
Память об этом хранится людьми. Но взгляните на звезды:
Птица Юпитера там когти кривит, восходя.
2 июня
День грядущий выводит Гиад — два тельчие рога,
И орошают они землю обильной водой.
3 июня
Утро дважды пройдет, и дважды Феб засияет,
И увлажнится посев утренней дважды росой, —
В пору Тускской войны в этот день посвящен был Беллоне
Храм, говорят, и с тех пор Лаций богиня хранит.
Аппий храм посвятил, отказавшийся после от мира
С Пирром; он был хоть и слеп, многое духом узрел.
Видно с площадки пред храмом строенье великого Цирка,
Малый воздвигнут там столп, что по значенью велик:
Это оттуда бросали копье, коль войну начинали
Против царя и племен, что против Рима пошли.
4 июня
Цирка противную часть Геркулес охраняет Защитник:
Эту Евбейский ему должность оракул вручил.
В самый тот день он ее получил, что предшествует нонам.
Можешь об этом прочесть в надписи Суллы ты сам.
5 июня. Ноны
Санку, иль Фидию, иль тебе посвящаются ноны,
Отче Семон? На вопрос этот ответил мне Санк:
«Можешь любому из нас посвящать его: будут моими.
Тройственно имя мое! В Курах оно мне дано».
Да; и его-то почтили сабиняне древние храмом,
Соорудив этот храм на Квиринальском холме.
6 июня
Дочка есть у меня (пусть меня долголетнее будет!
Коль она будет цела, счастлив я буду всегда);
Если ее захочу я замуж выдать, для свадьбы
Время назначу я сам благоприятное ей.
Благоприятен июнь после ид для свершения брака
Как для невест молодых, так и для их женихов.
Первая месяца часть, напротив, не ласкова к свадьбам —
Вот что супруга рекла главного фламина мне:
«Вплоть до того, пока грязь, у троянской омытая Весты,
В медленном Тибре мутясь, не доплывет до пучин,
Запрещено мне чесать самшитовым волосы гребнем
И подстригать мне нельзя острым железом ногтей,
Мужа — и то касаться нельзя, хоть Юпитера жрец он
И нерушимый навек отдал его мне закон.
Не торопись же и ты. Будет лучше, коль дочь твоя замуж
Выйдет, когда в чистоте Веста заблещет огнем».
7 июня
В третий день после нон прогнала, говорят, Ликаона
Феба, и больше врага сзади Медведицы нет.
Вспомнил я тут, что смотрел я игры на Марсовом поле
И что они, говорят, посвящены тебе, Тибр.
Праздник это для тех, кто тянет влажные сети
И прикрывает свои скромной насадкой крючки.
8 июня
Есть и Ума божество. Ему храм посвящен, чтоб вернее
Предотвращать на войне козни твои, Карфаген.
Шел ты второю войной, и гибелью консула в битве
Потрясены были все, полчищ пунийских страшась.
Страх всю надежду изгнал, но к Ума божеству обратился
Римский сенат и тотчас стал благосклоннее Ум:
За шесть дней до ид и была та пора, когда в храме
Старцы с обетной мольбой чтили богиню Ума.
9 июня. Весталии
Веста, благоволи! Для тебя раскрываю уста я,
Если позволено мне славить твое божество.
Всею душой я молил, — и почувствовал вышние силы,
И озарилась земля светом румяным кругом.
Я не увидел тебя (что за вздор нам болтают поэты!),
И человеку нельзя было тебя увидать;
Но и чего я не знал и в чем я досель заблуждался,
Тут без наставника я сразу нежданно постиг.
Сорок уж раз, говорят, Парилии справили в Риме,
Прежде чем Веста вошла в храм свой огонь сторожить.
Кроткий ввел ее царь, который своим благочестьем
Всех превзошел и рожден был на Сабинской земле.
Храм, что под бронзой теперь, тростником ты увидел бы крытым,
Стены его сплетены были из гибкой лозы.
Тот уголок, где ныне стоит святилище Весты,
Длинноволосого был Нумы великим дворцом.
Формой, однако же, храм остается таким же, как раньше,
И эту форму теперь надобно мне объяснить.
Веста — ведь это Земля: при обеих — огонь негасимый;
А и земля и очаг обозначают жилье.
Шару подобна Земля, лишенному всякой опоры, —
Только воздух один держит всю тяжесть ее.
[Круговращеньем своим сохраняет она равновесье,
И никакие углы не прикасаются к ней,
Так как в средине всего мирозданья она поместилась
И ни одной стороной не выдается она.
Если ж была бы земля не округлою, но угловатой,
То не могла бы она центром быть мира всего.
Хитрый среди Сиракуз, закрытый в воздушном пространстве
Шар стоит, что дает образ нам свода небес;
И от вершины небес настолько же, как и от низа
Мира земля отстоит; вот и округла она.
Так же построен и храм: в нем угла ни единого нету,
А от воды дождевой купол его бережет.
Просишь сказать, почему богине служат девицы?
Я и об этом сейчас тоже тебе расскажу:
Опой была рождена Юнона, за нею Церера
От Сатурна отца, третьею Веста была;
Первые две понесли от мужей, говорят, и родили,
Третья же замуж идти не захотела никак.
Что ж удивляться тому, что девице угодны девицы
И что святыни ее ищут лишь девственных рук?
Помни, что Веста — не что иное, как пламя живое,
А из огня никогда не возникают тела.
Стало быть, дева она, и семян не дает она вовсе
И не берет, а сама девственных любит подруг.
Долго я думал, глупец, что есть изваяния Весты,
Но убедился, что нет вовсе под куполом их.
Неугасимый огонь таится во храме богини,
Изображений же нет Весты, равно как огня.
Собственной силой стоит Земля, точно так же как Веста,
Да и у греков в ее имени стойкость видна.
Пламя горит в очаге и ласково все согревает,
А поначалу очаг прямо в прихожей горел.
Весту поэтому мы призываем при входе в жилища,
Ибо на первом она месте должна быть в домах.
Некогда пред очагом сидели на длинных скамейках,
Веруя, что за столом с нами и боги сидят.
Да и теперь на празднике в честь стародавней Вакуны
Люди стоят и сидят пред очагами ее.
Кое-что и до нас дошло из древних обрядов:
Жертвуя Весте, несут в чистых тарелках еду.
Вот выступают в венках ослята, везущие хлебы,
Вот обвивают кругом жернов шершавый цветы.
Прежде в печах лишь полбу одну сушили селяне
(И в честь богини печной праздник справляли они),
А в очагах на золе пекли настоящие хлебы,
По черепкам разложив их на горячем поду.
Вот почему хлебопек и ослица, вертящая жернов,
Чествуют вместе очаг и госпожу очагов.
Надо иль нет о позоре твоем, Приап краснобрюхий,
Мне говорить? Мой рассказ краток, но очень смешон,
В башни несущем венке на челе богиня Кибела
Всех созывает богов на пированье свое.
Вместе со всеми она и сатиров и нимф созывает;
Прибыл туда и Силен, хоть и не звали его.
Долго мне, да и нельзя пированье описывать вышних:
Не пожалевши вина, ночь коротали они.
Кто наудачу бродил долинами Иды тенистой,
Кто, растянувшись, лежал там на пушистой траве;
Те забавляются, те задремали, те, сплетшись руками,
Пляшут себе в три ноги, быстро по лугу скользя.
Веста лежит и в тиши вкушает покой бестревожный,
Где улеглась, опершись на мураву головой.
Красный сторож садов между тем то богиню, то нимфу
Ловит, туда и сюда бегая взад и вперед.
Вот он и Весту заметил, но счел, вероятно, за нимфу,
Иль все же Весту узнал, но, говорит, не узнал.
Блудной надеждой объят, подойти незаметно он хочет;
Вот уж на цыпочках к ней, с бьющимся сердцем, идет.
Старый Силен между тем, с осла, на котором сидел он,
Слезши, оставил его на берегу ручейка;
Тут-то, как шел близ него пространного бог Геллеспонта,
Вдруг неожиданно выть стал длинноухий осел.
В страхе от воя осла вскочила богиня; толпою
Все подбегают: от рук вражеских скрылся Приап.
Вот потому-то Приапу осла закалают в Лампсаке,
Так говоря: «Мы в огне жжем потроха болтуна!»
Ты же, богиня, ослов украшаешь гирляндою хлебов:
Труд завершен, и умолк голос пустых жерновов.
Далее надо сказать, почему в Громовержцевом храме
Жертвенник есть, а на нем Пекарь-Юпитер царит?
Весь Капитолий кругом обложили свирепые галлы:
В долгой осаде уже голод людей донимал.
Вышних к престолу созвав и к ним обращаясь, Юпитер
Марсу сказал: «Начинай». Тотчас же тот говорит:
«Верно, не знает никто моего народа судьбины!
Верно, душевную боль должен я словом облечь!
Что ж, если требуешь ты, чтобы я о позорном несчастье
Вкратце сказал, то лежит Рим под альпийской пятой!
Это ль, Юпитер, тот Рим, какому весь мир был обещан?
А не сулил ли ему власть ты над всею землей?
Он уж соседей своих превозмог и этрусское войско:
Все обещало успех, а не погибель ему.
Видел я сам, как погибли в домах, украшенных медью,
Старцы, одежды надев древних триумфов своих;
Видел, как Трои дары выносились из капища Весты:
Видно, и ныне жива в римлянах вера в богов!
Но коль на холм поглядеть, на котором не ваши ли храмы,
И на осаду домов множества ваших взглянуть,
Можно понять, что уж помощи нет никакой от всевышних
И что напрасно курить ладан бессмертным богам.
О, если б поле для битвы нашлось! Схватили б оружье
И, не сумев победить, смерть бы сумели найти!
Ныне же голод их мучит и страх недостойной кончины,
И запертых на горе дикие толпы теснят».
Тут и Венера и с нею Квирин с жезлом и в трабее
С Вестою наперебой стали за Лаций стоять.
«Общей заботой мы город храним, — ответил Юпитер, —
Галлия, пав перед ним, должную кару узрит.
Ты только, Веста, заставь изобилием голод казаться
И ни за что не бросай римских своих очагов.
Пусть всё Цереры зерно, что еще не смолото, смелют
И, замешавши его в тесто, спекут на огне».
Он приказал, и сестра, Сатурнова дочь, приказанью
Повиновалась. И вот полночь уже подошла;
После трудов задремали вожди. Юпитер их будит
И отдает им приказ гласом священным такой:
«Встаньте и с высоты в середину врагов побросайте
То, что вам может помочь и драгоценно для вас!»
Сон отлетел, но никто не умеет понять указанья,
Что им поможет и с чем надо расстаться теперь.
Верно, с Церерой? И вот Цереры дары низвергают,
Вот под толчками хлебов шлемы гремят и щиты.
Враг отступил, не надеясь на голод, и тут же на месте
Белый, Юпитеру в честь Пекарю, ставят алтарь.
Шел я когда-то домой в день праздника Весты дорогой
Новою там, где теперь к Римскому Форуму ход:
Вижу, спускаясь туда, идет босая матрона.
Я обомлел, но, смолчав, остановился и ждал.
Вот поравнялась старуха со мной, меня усадила
И обратилась ко мне хрипло, тряся головой:
«Место, где площади тут, занимали сырые болота,
А при разливе реки ров наполнялся водой.
Озеро Курция впрямь когда-то озером было,
Ныне же там алтари стали на твердой земле.
А на Велабрах, где в цирк проходили торжественным строем,
Были одни ивняки с зарослями камыша;
Часто, бывало, гуляка, по здешней воде пробираясь,
Песни разгульно поет, спьяна матросам крича.
Бог, кому имя дано по его изменениям вида,
Не назывался еще по повороту реки.
Здесь же и роща была, тростником заросшая частым,
Где было можно пройти только босою ногой.
Заводи больше здесь нет, река в берегах протекает,
Высохла почва, но все ж старый обычай живет».
Все объяснила она. «Будь здорова, — сказал я старушке, —
И доживай ты свой век тихо, не зная забот».
Все остальное и так уж с младенческих лет я запомнил,
Но из-за этого здесь повести я не прерву.
Правнук Дардана Ил построил новые стены
(Ил, что богатством своим славен по Азии был), —
Вдруг, говорят, изваянье с небес всеоружной Минервы
Падает на холмы, где вырастал Илион.
(Видеть его я хотел, показали и храм мне, и место,
Сам же Паллады кумир был уже в римских стенах.)
Сминфей был спрошен, и бог, потаенный в роще тенистой,
Гласом, не знающим лжи, так на вопрос отвечал:
«Вы охраняйте богиню небес, охранит она город;
Всюду, где будет она, будет и высшая власть».
И охранял ее Ил, заключив на вершине твердыни;
Лаомедонта потом это забота была.
Только Приам ее не сберег: так хотела богиня,
После того как ее не оценили красу.
То ли потомок Адраста, то ль хитрый Улисс вороватый,
То ль благочестный Эней образ богини унес.
Как бы то ни было, он обретается в Риме, хранимый
Вестой, которая все видит при вечном огне.
О, в каком страхе сенат был в то время, как Весты внезапно
Храм загорелся, едва не завалившись совсем!
Как на священное пламя вставало преступное пламя
И благочестный огонь в пламени суетном мерк!
В ужасе плакали все волоса распустившие жрицы:
Страх этот, их обуяв, отнял все силы у них.
Бросился тут к ним Метелл и громким голосом крикнул:
«Все на помощь, скорей! Плач не поможет беде!
Нашей залоги судьбы выносите своими руками:
Ведь не молитвою их, силою надо спасти.
Вам не посметь? Горе мне!» Он увидел, что девы не смеют
И что в смятенье они, пав на колени, дрожат, —
Руки воздел, воды зачерпнул и воскликнул: «Простите
Мне, о святыни! Войду в храм, что запретен мужам.
Коль это грех, на меня одного пусть обрушится кара,
А преступленье мое Риму спасением будь».
Так он сказал и вошел. Похищенье простила богиня:
Жертвой понтифик своей Весту от гибели спас.
Ныне священный огонь сияет под Цезаря властью,
Ныне Троянский очаг будет навеки пылать.
И ни одной не окажется жрицы, повязки пятнавшей
С этим жрецом, ни одной заживо не погребут.
(Так нечестивиц казнят и в той же земле зарывают,
Что осквернили: Земля с Вестой одно божество.)
Прозвище Брут получил когда-то Каллаика в этот
День, ибо пролил врагов кровь на Испанской земле.
Но иногда и печаль мешается с радостью также
И не всем сердцем тогда в праздник ликует народ.
Красс на Евфрате орлов, и сына, и войско утратил,
И наконец восприял сам он печальную смерть.
«Что ликовать вам, парфяне? — сказала богиня. — Знамена
Вы нам вернете, и Красс Цезарем будет отмщен!»
10 июня
Но лишь с ушастых ослов поснимают венки из фиалок
И лишь Цереры плоды вновь потекут в жернова,
Кормчий воскликнет с кормы: «Дельфина мы в небе увидим,
Как только, солнце затмив, спустится влажная ночь!»
11 июня. Матралии
Ты уж, фригийский Тифон, о покинувшей плачешь супруге,
И Светоносец, блестя, всходит с Востока из вод.
Добрые матери, вам (Матралии — это ваш праздник)
Желтый богине пирог надо фивянке нести.
Рядом с мостами лежит и с Цирком известная площадь,
Что названа по быку, статуей ставшему там.
Здесь, в этот именно день, говорят, в старину был Матуте-
Матери храм посвящен Сервия царской рукой.
Что за богиня она, зачем служанок от храма
Гнать ей (а гонит!), к чему надобны ей пироги, —
Ты объясни мне, о Вакх, завитой и плющом и лозою;
Если ж и твой это храм, песни поэта направь!
Внял Юпитер Семеле. Она сгорела, а Ино,
Взявши, младенец, тебя, грудью кормить начала.
В гневе Юнона была, что та от соперницы сына
Кормит, за то, что течет сестрина в мальчике кровь.
Фурий шлет к Афаманту она и мутительный призрак —
И от отцовской руки пал ты, младенец Леарх.
Горем убитая мать схоронила Леарховы тени
И совершила обряд должный над прахом его;
А схоронив, стала волосы рвать на себе, горемычной,
Из колыбели тебя выхватила, Меликерт;
Узкая есть полоса земли между морем и морем,
Там, где бушует прибой с той и другой стороны,
Здесь-то она обняла в безумном объятии сына
И с возвышавшейся там бросилась в море скалы.
Тут невредимыми их Панопея и все ее сестры,
К ней потихоньку скользнув, царством своим понесли.
Не Левкотея еще и мальчик, еще не Палемон,
Устья достигли реки Тибра в пучинах его.
Роща священная есть, то ли Стимулы, то ли Семелы:
Там авзонийских менад было жилье, говорят.
Ино спросила у них, какой здесь народ? «Аркадийцы, —
Слышит она, — и Эвандр этой земли властелин».
Но завлекает в обман дочь Сатурна латинских вакханок —
Скрывши свое божество, так им хитро говорит:
«О легковерные, вы поддались обольщению сердца!
То не подруга пришла к вам хороводы водить —
Хочет коварно она проникнуть в обрядные тайны;
Но у нее есть залог, чтобы ее наказать!»
И, не дослушав еще, завопили фиады, раскинув
Пряди волос по плечам, по ветру вопли пустив;
Ино хватают, ребенка хотят из рук ее вырвать;
И умоляет она ей еще чуждых богов:
«Боги и люди страны, помогите вы матери жалкой!»
Крик ее долетел до авентинских высот.
К берегу гнал тут этейский герой коров иберийских:
Он услыхал и на крик тотчас скорей поспешил.
А как пришел Геркулес, на насилье готовые жены,
Спины ему показав, в страхе пустились бежать.
«Матери Вакха сестра, — вопросил Геркулес, — что с тобою?
Или тебя, как меня, та же богиня гнетет?»
Тут рассказала она о себе, но иное и скрыла:
Стыдно при сыне вести речь о безумном грехе.
Слух разлетается по миру, мчась на порывистых крыльях,
Вот уже имя твое, Ино, у всех на устах.
В гости к себе, говорят, ее пригласила Кармента,
И утолить она тут голод свой долгий могла,
Быстро пирог испекла, говорят, тегейская жрица
На торопливом огне и поднесла угостить.
(Вот почему пироги она любит в праздник Матралий:
Всех ухищрений милей сельская ей простота.)
«Ты, говорит, открой мне мои, пророчица, судьбы,
Ежели можно, и тем гостеприимство умножь!»
Мало помедлив, к себе призывает пророчица силы
Неба и чует она: грудь ее богом полна;
Неузнаваемо вдруг она изменилась, и ростом
Выше она и святей став вдохновенным лицом.
«Радуйся ныне! Ликуй: твои муки окончились, Ино, —
Этот, сказала, народ ты осчастливь навсегда.
Оба, и ты, и твой сын, божествами вы будете моря;
Имя иное в водах ваших получите вы:
Ты Левкотеею будь для греков, для нас же — Матутой;
Сын твой, по всем берегам пристань блюдя и причал,
Будет у нас Портун, а на вашем наречье — Палемон;
Благоприятствуйте вы нашей, молю я, стране!»
Счастлива Ино. Ее наконец прекратилися муки:
Переменив имена, стали богами они.
Но отчего же она не пускает рабынь? Ненавидит.
А почему, я скажу, если она разрешит.
Было ведь так, что одна из служанок дочери Кадма
Часто, обнявшись, спала с мужем неверным ее;
И от нее-то узнал Афамант бесчестный украдкой,
Что земледельцам дают жженые лишь семена.
Ино сама отрицает все это, но слух такой ходит:
Вот почему она всех и ненавидит рабынь.
Все-таки нежная мать не должна ей молиться о детях,
Ибо несчастной сама в детях была эта мать.
Лучше потомство других ее поручать попеченьям.
Ибо полезней была Вакху, чем детям своим.
«Что ты спешишь? — от нее, говорят, услышал Рутилий. —
Будешь ты, консул, убит в день мой марсийским врагом».
Так и случилось по слову ее, и теченье Толена
Побагровело, приняв алую консула кровь.
А через год был убит при таком же восходе Авроры
Дидий и смертью своей силы умножил врагов.
В тот же день тот же царь там же храм посвятил и Фортуне.
Кто же, однако, тут скрыт в храме под тогой двойной?
Сервий это, но вот почему так лицо его скрыто,
Точно не знает никто, так же не знаю и я.
Верно, богиню брал страх за ее потайные свиданья,
Верно, стыдилась своей связи со смертным она, —
Ибо пылала к царю она неуемной любовью,
Не оставаясь слепой лишь для него одного.
Ночью в свой храм пробиралась она чрез окошко, «фенестру» —
И «Фенестеллой» теперь в Риме ворота зовут.
Так и досель от стыда лик любовника скрыт покрывалом
И голова у царя тогой покрыта двойной.
Или, быть может, верней, что народ, пораженный кончиной
Туллия, был огорчен кроткого смертью вождя
И все сильней и сильней рыдал пред его изваяньем,
Не умолкая, пока тогой он не был прикрыт?
Есть и третья причина, пространной достойная песни,
Хоть и приходится мне сдерживать скачку коней.
Туллия, мужа себе получив ценой преступленья,
Все подстрекала его, так обращаясь к нему:
«Что в том, что оба под стать: моей сестры ты убийца,
Мной был убит твой брат, — коль добродетельны мы?
Ведь и мой муж, и твоя жена остались бы живы,
Если бы мы не рвались к большему руку поднять.
Служат приданым моим голова и царство отцовы:
Если ты муж — моего требуй приданого ты!
Дело царей — убивать. Убей же тестя и царствуй,
Кровью отца моего руки со мной обагрив!»
Этим подвигнутый, он взошел на престол, не венчаясь;
Сел, но во гневе толпа тут за оружье взялась;
Кровь и убийства кругом, старики слабосильные гибнут;
Скипетр тестя схватив, держит гордец его зять.
Под Эсквилинским холмом, перед царским чертогом, убитый,
Окровавленный лежит Сервий на твердой земле.
Дочь на повозке, в отцовский дворец прямиком направляясь,
Гордо и дерзко спешит по середине пути.
Тело увидел царя возница и горько заплакал,
Остановясь. На него грубо прикрикнула дочь:
«Едешь ты или ждешь за почтенье такое расплаты?
Правь и лицо колесом мне ненавистное мни!»
Так и случилось: зовут теперь улицу эту Проклятой,
И остается на ней это навеки клеймо.
Мало того: посмела она, когда время настало,
В храм отцовский вступить — трудно поверить, но так!
Туллий изваянный там, говорят, восседал на престоле —
Тут и прикрыл он себе очи подъятой рукой,
И прозвучал его глас: «Лицо мое скройте от взоров,
Чтобы не встретил мой взгляд мне ненавистную дочь!»
Скрыто одеждой его изваянье: Судьба запрещает
Снять его и говорит так из святыни своей:
«В день, когда Сервия лик впервые откроется людям,
Всякое чувство стыда будет забыто навек».
Поберегитесь одежд запретных касаться, матроны,
Издали, важно служа, произносите мольбы!
Римскою тогой всегда да будет покрыт с головою
Тот, кто по счету седьмой был в нашем городе царь!
Храм сей пылал, но огонь изваянья, однако, не тронул:
Сына тогда своего Мульцибер вызволил сам.
Ибо Окрисией Туллий рожден был от бога Вулкана,
Самой красивой из всех бывших в Корникуле жен.
Ей Танаквиль, совершая с ней вместе по чину обряды,
Лить приказала вино на освященный очаг:
Тут среди пепла мужской детородный член появился, —
Иль показался? Но нет, был он действительно там.
Пленница у очага осталась, а ею зачатый
Сервий был порожден семенем божьим с небес.
Это сам бог указал, когда голова у младенца
Стала сиять и огонь шапкою встал над челом.
В тот же день и тебя, о Дружба, пышно почтила
Ливия, храм твой святой милому мужу даря.
Знай тем не менее, век грядущий, что именно там, где
Ливии портик стоит, высился раньше дворец.
Граду подобен был этот дворец, занимая пространство
Большее, чем у иных есть на земле городов.
Срыт был он вровень с землей, но не потому, что казался
Царским; нет, роскошь его нравам опасна была.
Цезарь готов ведь всегда низвергать такие громады,
Хоть и себя самого этим наследства лишив.
Так он нравы блюдет, ибо лучшего нету примера,
Чем исполнять самому то, что предложено всем.
13 июня. Иды. Малые Квинкватрии
Следующий ничего не дает тебе день для отметки.
В иды Юпитеру свят Непобедимому храм.
Здесь же следует мне о Квинкватриях меньших поведать;
Ты, белокурая, мне в помощь, Минерва, явись!
Флейтщик, скажи, почему у нас по городу бродит?
Маски у нас почему? Длинное платье зачем?
Мне, отложивши копье, Тритония так отвечала
(О, повторить бы точь-в-точь мудрой богини слова!):
«В древности ваши отцы во флейтщиках очень нуждались,
В самой высокой чести были они в старину;
Флейта певала тогда во храмах, певала на играх,
На погребеньях она тоже певала в те дни.
Сладок был флейтщиков труд: хорошо им платили; но после
Вдруг прекратилось совсем это искусство у нас.
Надо прибавить еще, что эдил для торжеств похоронных
До десяти сократил флейтщиков прежних число.
Город оставив, они уходят, как ссыльные, в Тибур:
Тибур ведь в те времена местом для ссылки служил.
Флейта на сцене молчит, и флейты во храмах не слышно,
И погребальный напев не раздается ее.
В Тибуре жил человек, достойный высокого званья,
Был он рабом, а потом вольноотпущенным стал.
Пир на усадьбе своей задает он, толпу музыкантов
Он созывает; на пир все к нему рады прийти.
Ночь наступила, уже вся толпа от вина охмелела,
Как появляется вдруг подговоренный гонец
И говорит: «Распускай ты, хозяин, гостей поскорее:
Вот уж подходит сюда вольную давший тебе!»
Тут собутыльники все, совсем захмелев и шатаясь,
Кое-как с места встают, но на ногах не стоят.
«Прочь! Уходите!» — кричит им хозяин и всех на телегу
Валит, где постлан уже был им тростник и камыш.
Все засыпают, храпя от вина и движенья телеги,
Думая спьяну, что их в Тибур обратно везут.
Через Эсквилии в Рим на рассвете въезжают телеги;
Утро настало — они, въехав на Форум, стоят.
Плавтий же, чтоб обмануть сенат и числом и одеждой,
Тем, кто приехал, велит масками лица закрыть.
К ним он еще и других примешал, и велел он при этом
В длинных одеждах идти, будто и флейтщицы тут.
Думал он так утаить нарушенье приказа коллеги,
Чтоб возвращение в Рим им не вменилось в вину.
Это сошло, и они были в новой одежде на идах,
Пели и, как в старину, начали озорничать».
После рассказа ее я сказал: «Остается узнать мне
Лишь, почему этот день назван Квинкватрами был».
«В марте, — сказала она, — точно так же мой праздник зовется,
Да ведь флейтисты и все главным обязаны мне.
Несколько дырочек я пробуравила первая в дудке,
Чтобы звучала она всею своею длиной.
Звук был хорош, но увидела я в отражении водном,
Как искажает дутье девичьи щеки мои.
«Эта игра не по мне, — я сказала, — прощай, моя дудка!»
И на прибрежный я дерн бросила флейту назад.
Тут ее поднял сатир, подивился, как с ней обращаться,
А как подул, то узнал, что она звук издает.
Пальцами то зажимал он отверстия, то открывал их,
И среди нимф он прослыл как несравненный игрец,
Феба он вызвал на бой. Победил его Феб и, повесив,
Тело ему обнажил, кожу содравши с него.
Все-таки это ведь я открыла для флейтщиков флейту —
Вот почему этот день флейтщики славят как мой».
15 июня
Третий наступит рассвет, и додонская встанет Гиада —
Лоб рогоносный Тельца, несшего Кадма сестру.
Это тот день, когда грязь из храма священного Весты
В море выносит вода Тибра, этрусской реки.
Если ветрам, моряки, доверять, то отдайтесь Зефиру:
Завтра он будет для вас благоприятен в пути.
17 июня
Но, лишь отец Гелиад лучи свои скроет волнами
И оба края небес звездами будут сиять,
Из-под земли вознесет Гириея сын мощные плечи;
А на ближайшую ночь выплывет в небо Дельфин,
Видел Дельфин в старину бегущих и вольсков и эквов
Там, где Альгида склон вдаль простирает поля.
После чего ты, Постумий Туберт, свой триумф подгородный
Справил, въехавши в Рим на белоснежных конях.
19 июня
Только двенадцать дней в этом месяце уж остается,
Но к их числу ты прибавь лишний пока еще день:
Солнце уже Близнецов покидает, и Рак закраснелся;
На Авентинском холме надо Палладу почтить.
20 июня
Вот уже, Лаомедонт, невестка твоя засияла,
Ночь прогоняя; с лугов влажная сходит роса.
Отдан Сумману был храм, говорят, кто б Сумман этот ни был,
В оное время, когда страшен был римлянам Пирр.
21 июня
Лишь Галатея зарю снова примет в отцовские волны
И погрузится земля вновь в безмятежный покой,
Юноша из-под земли, пораженный стрелами деда,
Выйдет, и обе руки змеи ему обовьют.
Ведома Федры любовь, заблужденье известно Тесея:
Он легковерно обрек сына на смерть своего.
Не безнаказанно сын благочестный к Трезену помчался:
Мощный навстречу ему бык устремился из волн,
В ужасе кони, сдержать их бега возница не в силах,
И понеслися они, мчась по скалам и камням.
Падает ниц Ипполит с колесницы, вожжами опутан,
Тело его на земле в клочья искромсано все.
Вот он и дух испустил, к великому гневу Дианы.
«Нечего тут горевать, — сын Корониды сказал, —
Честному юноше жизнь я верну, залечив его раны,
Злую судьбу посрамит мощь моего врачевства».
Зелья он тотчас извлек из ларчика кости слоновой
(Главку усопшему он некогда ими помог
В дни, когда, авгуром быв, искал он целебные травы
И исцелила змею ими другая змея).
Трижды потер ими грудь и трижды сказал он заклятье,
И над землей Ипполит голову поднял, ожив.
В роще, Диктинною скрыт, он под сенью густою деревьев
И в Арицийском потом озере Вирбием стал.
Но и Климен и Клото недовольны: она — новой пряжей,
Он — что унижена так вся его царская власть.
Этим примером смущен Юпитер и молнию мечет
Прямо в того, кто сверх мер высит свое врачевство.
Феб, не ропщи на отца! Он сраженного делает богом —
Из-за тебя он на то, что запрещает, идет.
22 июня
Я не хотел бы, чтоб ты, хоть торопишься, Цезарь, к победе,
Против вещаний теперь двинулся в новый поход.
Пусть и Фламиний тебе, и брега Тразимена напомнят,
Что через птиц подают боги благие совет.
Если ты спросишь, когда привело безрассудство к несчастью,
Точно ответить могу: за десять дней до календ.
23 июня
Далее — радостный день: победил Масинисса Сифакса,
Смерть нашел Гасдрубал от своего же меча.
24 июня
Время уходит, и мы молчаливо с годами стареем,
Дни убегают, и нам их невозможно сдержать:
Вот подоспел уж и день торжества Могучей Фортуны!
Через неделю уже кончится месяц июнь.
Радостно празднуйте день Могучей богини, квириты:
Тибр омывает ей храм, древний подарок царя.
Или пешком, или в быстром челне спешите, не медля,
И во хмелю, не стыдясь, к ночи вернитесь домой.
Пусть ваши лодки в цветах несут собутыльников юных,
Вдоволь напейтесь вина прямо на стрежне реки!
Чтит богиню народ: из народа был храма строитель,
Встав, говорят, из низов, принял он царскую власть.
Это и праздник рабов: здесь Туллием, сыном рабыни,
Храм возведен божеству непостоянному был.
26 июня
От подгородного храма домой возвращаясь, подвыпив
И обращаясь к звездам, некто такое сказал:
«Пояс твой, Орион, и сегодня и, может быть, завтра
Будет незрим, но потом я уж увижу его».
А кабы не был он пьян, он добавил бы к этому вот что:
«Это случится как раз в солнцестояния день».
27 июня
Утром этого дня получили святилище Лары
Там, где умелой рукой множество вьется венков.
Остановителю храм в эту самую пору основан:
Пред Палатинским холмом Ромул поставил его.
29 июня
Столько же в месяце дней, сколько числится Парок, осталось,
Как освятился твой храм, в конной одежде Квирин.
30 июня
День рожденья июльских календ приходится завтра:
О, Пиэриды, прошу, вы завершите мой труд.
Молвите, кто сочетал, Пиэриды, вас с тем, кому в храме,
Хоть неохотно, но все ж мачеха руку дала?
Клио ответила мне: «Именитого храм ты Филиппа
Видишь, от коего род Марция славный вела,
Марция имя свое получила от Анка честного,
А красотою она славному роду равна.
(Так же прекрасна она и ликом своим, и душою,
Родом своим, красотой и прирожденным умом.)
Ты не подумай, что нам не пристало хвалить ее внешность:
Мы и великих богинь славим за их красоту.
Цезаря тетка была потом женою Филиппа,
О госпожа, о жена, дома святого краса!»
Так пела Клио, и ей подпевали ученые сестры,
И благосклонно Алкид с ними на лире бряцал.
Книга первая
Смену времен и круговорот латинского года
Я объясню, и заход и восхожденье светил.
Ты же радушно прими стихи мои, Цезарь Германик,
Мой по прямому пути робкий направя корабль.
Не отвергай моего ничтожного ты приношенья,
Но, хоть и скромен мой дар, будь благосклонен к нему.
Здесь ты увидишь и то, что извлек я из древних сказаний,
Здесь ты прочтешь и о том, чем каждый день знаменит.
Здесь ты преданья найдешь о домашних праздниках ваших,
Часто прочтешь об отце, часто о деде своем.
Лавры, которых они в расписных удостоены фастах,
Так же получишь и сам с Друзом ты, братом своим.
Подвиги Цезаря пусть другие славят; мы славим
Дни, что он приобщил к древним еще торжествам.
Благослови же меня на твоих прославление предков,
Из моего изгони сердца ты трепетный страх.
Милостив будь и придай стихам моим живость и силу:
Можешь ты взором одним и ободрить и убить.
Робко на суд отдаю я владыке ученому строки,
Словно я их приношу богу Кларосскому в дар.
Ведомо нам, каково на устах у тебя красноречье,
Как защищаешь своих ты подопечных в суде,
Знаем, с каким мастерством выступаешь и в нашем искусстве.
Великолепье твоих чувствуем плавных стихов.
Если угодно богам, как поэт управляй ты поэтом:
Счастливо год потечет под руководством твоим.
Распределив времена, основатель города Рима
Установил отмечать дважды пять месяцев в год.
Видимо, Ромул, война тебе ближе была, чем светила:
Больше всего побеждать ты ведь соседей желал.
Довод, однако же, есть немалый для Ромула, Цезарь;
И для ошибки такой в нем оправдание есть.
Сколько месяцев мать дитя свое носит во чреве,
Стольким же месяцам быть он указал и в году.
Столько же месяцев скорбь у вдовы соблюдается в доме,
И, погруженный в печаль, знаки он горя хранит.
Это и принял в расчет Квирин, облаченный в трабею,
Установляя толпе сроки, делящие год.
Марсу был посвящен первый месяц, второй — же Венере:
Рода начало она, он — зачинатель его.
Третий был дан старикам, четвертый — юношам месяц,
Каждый из всех остальных знаменовало число.
Только Нума-мудрец о Янусе вспомнил и предках:
Перечень месяцев он новыми начал двумя.
Знай же однако: у разных дней и порядки различны,
Каждое утро свои правила нам подает.
Будет «несудным» тот день, когда запрещаются сделки,
Будет «судным», когда тяжбы вершатся в судах.
Но и не всякий ведь день напролет этим правилам верен:
День, несудный с утра, судным становится днем
После свершения жертв, когда в беспрепятственных преньях
Претору можно судить и выносить приговор.
Также бывают и дни для собраний на форуме Рима,
А на девятые дни рынок бывает открыт.
День авзонийских календ — это день, посвященный Юноне;
В иды, Юпитеров день, в жертву приносят овцу;
Бога-хранителя нет для нон; но за этими днями
Завтрашний день, берегись, черным окажется днем.
Дней этих ведом исход, ибо Рим в эти дни оказался
Жертвою горестных бед, посланных Марсом ему.
То, что я здесь говорю, ко всем относится фастам,
Чтоб не пришлось прерывать далее связный рассказ.
1 января. Календы
Янус начало сулит счастливого года, Германик,
И начинает мое стихотворенье тебе.
Янус двуглавый, ты год начинаешь, безмолвно скользящий
Ты лишь один из богов видишь всё сзади себя.
Будь благосклонен к вождям, трудами которых блюдется
Мир на обильной земле, мир на просторе морском.
Будь благосклонен к отцам и к народу бога Квирина
И мановеньем своим белый нам храм отомкни.
День счастливый настал. Молчите благоговейно!
Только благие слова в праздник уместны благой.
Тяжбы умолкнуть должны. Оставьте немедля пустые
Ссоры: зловредный язык должен теперь замолчать.
Видишь, душистым огнем блистает эфир благовонный
И киликийский шафран звонко трещит на кострах?
Пламя сияньем своим ударяет по золоту храмов,
Всходит трепещущий свет до потолочных стропил.
В светлых одеждах идут в крепостные Тарпейские башни,
Чтобы достойно почтить светлого праздника день.
Новые фаски несут впереди, новый пурпур блистает,
Чует слоновая кость новый торжественный гнет.
Шеей, не знавшей ярма, под топор преклонились телята,
Что на фалисских лугах вскормлены были травой.
С верху твердыни смотря на окружность мира, Юпитер
Видит всюду одну Рима державную власть.
Слава счастливому дню! О, будь с каждым годом счастливей,
Чтобы тебя прославлял власти достойный народ.
Как же прославить тебя, о Янус, бог двуобразный?
В Греции нет божества, равного силой тебе.
Ты нам скажи, почему из всех небожителей ты лишь
Видишь, что сзади тебя, видишь, что перед тобой?
Так размышлял я, стараясь в своих разобраться табличках,
Вдруг замечаю, что весь светом наполнился дом:
Это предстал предо мной двойным изумляющий ликом
Янус священный, и сам прямо взглянул мне в глаза.
Я испугался, мои от ужаса волосы встали,
Холод внезапный объял оцепеневшую грудь.
Левой рукою держа ключи, а правою посох,
Он обратился ко мне сразу же, так говоря:
«Страх позабудь и внимай мне: о днях возвещая прилежно,
Дам я ответ, и пойми то, что скажу я тебе.
Хаосом звали меня в старину (я древнего рода),
Слушай, какие дела прошлых веков я спою.
Светлый сей воздух кругом и все вещества остальные —
Пламя, вода и земля были одним веществом.
Но разлучил их раздор, и они разделили владенья,
А разделивши, ушли каждое в область свою.
Пламя взлетело наверх, растекся поблизости воздух,
А посредине нашли место земля и вода.
Я же, сгустившийся в шар и безликою бывший громадой,
Всем своим существом богу подобен я стал.
Ныне же, малый храня былого смешения образ,
Сзади и спереди я виден единым лицом.
Знай же причину еще моего такового обличья,
Чтоб хорошенько понять, в чем состоит мой удел.
Всё, что ты видишь, — земля, небеса, и моря, и туманы —
Власти моей подлежит, крепко я это держу.
Всё это я сторожу один на пространстве вселенной,
Круговращеньем всего мира заведую я.
Если желаю я Мир из-под мирного выпустить крова, —
Невозбранимо по всем он растечется путям;
Но переполнится всё в смятенье тлетворною кровью,
Если рванется Война из-под тяжелых замков.
Кроткие Оры при мне вратами ведают неба,
Даже владыке богов вход я и выход даю.
Янус поэтому я. Когда же мне жрец преподносит
В жертву полбенный хлеб, с солью его замесив
(Ты улыбнешься), тогда «Отворителем» я называюсь
Или, по слову жреца, имя «Затворщик» ношу.
Сменою действий моих объясняются эти названья,
Так называли меня по простоте в старину.
Силу свою я открыл; теперь объясню и обличье, —
Правда, отчасти его ты уже видишь и сам.
В каждой двери ведь есть и одна сторона, и другая,
Та сторона на народ, эта на Ларов глядит,
Так что и в доме привратник, у самого сидя порога,
Видит того, кто вошел, видит того, кто уйдет.
Точно так же и я, привратник двери небесной,
Видеть могу и Восток, видеть и Запад могу.
Видишь: трояким лицом на три стороны смотрит Геката,
Чтобы тройные пути на перекрестках следить;
Я же, чтоб времени мне не терять головы поворотом,
Сразу на оба пути, не обернувшись, смотрю».
Так он сказал и, взглянув приветливо, этим позволил
Мне обращаться к нему, чтобы ответить он мог.
Я ободрился. Ему без страха воздав благодарность,
Скромно глаза опустил, коротко бога спросил:
«Ты мне скажи, почему новый год начинается в холод,
Разве не лучше ему в путь отправляться весной?
Все зацветает тогда, обновляется год в эту пору
И набухают опять почки на ветвях кустов;
Каждого дерева ветвь покрывается свежей листвою
И разрастается вновь злаков трава на земле;
Сладостным пением птиц оглашается воздух согретый,
Прыгает и по лугам весело резвится скот.
Солнце играет, а к нам прилетает ласточка в гости
И начинает лепить снова под крышей гнездо;
Поле приемлет сошник и опять обновляется плугом.
Этот и надо бы срок года считать новиной!»
Долго я спрашивал так, но он, недолго помедлив,
В два лишь стиха уложил свой на вопрос мой ответ:
«Солнцеворот — это день и последний для солнца, и первый:
Тут поднимается Феб, тут начинается год».
Я удивился: зачем день первый нового года
Судным заботам открыт? «Выслушай! — Янус сказал. —
Время начальное я судебным делам предоставил,
Чтобы бездельным весь год с этим почином не стал.
Всякий свое ремесло хоть немного тогда продолжает,
Тем доказуя, что он не забывает его».
Я же опять: «Почему, хоть богов и других почитаю,
Первому, Янус, тебе ладан несу и вино?»
«Ибо лишь после меня, порогов хранителя, можешь
Ты до любого достичь, — так он сказал, — божества».
«А почему в твои дни приветливы речи людские,
Так, что желает добра каждому каждый из нас?»
Бог, опершися на жезл в своей деснице, промолвил:
«С доброго слова всегда надобно все начинать!
Первое слово всегда тревожит вам слух и вниманье;
Первая птица, летя, авгуру знак подает;
В первый день для молений открыты и храмы и боги:
Все пожелания — впрок, каждое слово — на вес».
Янус на этом умолк. Но недолго хранил я молчанье —
Вслед за словами его начал я спрашивать вновь:
«Финики здесь почему у тебя, карийские смоквы
И в белоснежных горшках белый виднеется мед?»
«Это примета к тому, чтобы все кругом благоухало
И наступающий год сладостен был», — он сказал.
«Я понимаю, зачем эти сласти; но деньги зачем же
Дарят? Скажи и открой все о твоем торжестве».
«Плохо ты знаешь людей, — ответствовал Янус со смехом, —
Коль полагаешь, что мед слаще, чем деньги теперь!
Даже в Сатурновы дни мне редко встречались такие,
Кто бы уже не бывал страстью к наживе объят.
Время идет, и жажда к деньгам достигает предела,
Некуда больше идти нынешней жадности здесь.
Больше богатства теперь, чем в прежние, давние годы,
В век, когда в бедной стране встал новосозданный Рим,
В век, когда и Квирин, сын Марса, в хижине малой
Сам на речном камыше вместо постели лежал.
Даже Юпитер тогда ютился в хижине тесной,
Даже в деснице его был лишь скудельный перун.
Вместо камней дорогих был украшен листвой Капитолий,
Каждый сенатор овец сам выгонял на луга.
И на соломе в те дни почивать никто не стыдился,
Для изголовья себе сено пахучее взбив.
Претор суд совершал, едва оторвавшись от плуга,
А серебром обладать было проступком тогда.
Но лишь доходы земли здешней подняли голову выше
И до всевышних богов Рим в своей мощи достиг,
То с богатством людей возросло и стремленье к богатству —
Больше имея в руках, большего люди хотят:
Тратиться больше хотят, наживаться хотят, чтобы тратить,
И с переменой такой быстро пороки растут.
Ежели пучить живот от избытка воды начинает,
То от водянки больных жажда сильнее томит.
Деньги ныне в цене: почет достается за деньги,
Дружба за деньги: бедняк людям не нужен нигде.
Спросишь меня, для чего за вещанье взимаем мы плату
И почему медяки старые радуют нас?
Встарь подавали вы медь, а теперь вот и золото нужно:
Старая медь уступить новой монете должна;
Нам золотые нужны святилища, хоть и милее
Древние храмы: богам ведь величавость идет.
Старые хвалим года, но в новое время живем мы:
То и другое должны мы одинаково чтить».
Он перестал вразумлять. Но кротко, так же как раньше,
К богу я ключарю тут обратился опять:
«Много сказал ты; но вот с одной стороны на монетах
Медных — корабль, а с другой видно двойное лицо?»
«Мог бы меня, — он сказал, — ты узнать в этом виде двуликом,
Если б по старости лет не поистерся чекан!
А почему здесь корабль, расскажу я. На тускскую реку
Бог серпоносный пришел, круг исходивши земли.
Помню я, как приняла страна эта бога Сатурна,
Что из небесных краев изгнан Юпитером был.
Долго здешний народ сохранял Сатурново имя;
Лацием после того божий назвался приют.
Но благочестный народ на меди корабль отчеканил
В память о том, как сюда прибыл низвергнутый бог.
Сам поселился я там, где Тибра песчаные струи
Левого берега край ласковой моют волной.
Здесь, где возвысился Рим, зеленела нерубленой чаща
Леса и мирно паслось скромное стадо коров.
Крепость моя была холм, который поэтому люди
Стали Яникулом звать и до сих пор так зовут.
Царствовал там я тогда, когда боги землею владели
И в поселеньях людских жили еще божества.
Смертных злодейства еще Справедливость тогда не прогнали
(После ж нее никаких нет уж богов на земле).
Совесть одна, а не страх без насилья царила в народе,
Право меж правых людей было нетрудно блюсти.
Не о войне я радел: охранял я мир и пороги.
Вот оружье мое!» — И показал он на ключ.
Бога сомкнулись уста. Тогда мои разомкнулись;
Бога маня в разговор, так я на это сказал:
«В стольких входах ты чтим, — почему же одним только входом
Здесь обладаешь, а храм твой между двух площадей?»
Бороду гладя себе, на грудь свисавшую долу,
Он об эбалии мне Татии начал рассказ;
Как сторожиха, прельстясь сабинов запястьями, в крепость
Им показала проход и провела их тайком.
«Спуск оттуда крутой, как нынче, — сказал он, — который
Вниз на долину идет, к площади прямо ведя.
Вот уж враги достигли ворот, с которых засовы,
Прочь отодвинув, сняла злобно Сатурнова дочь.
Тут, опасаясь вступать с таким божеством в поединок,
В хитром искусстве моем я по-иному решил.
Устья, которыми я обладаю, источников отпер,
И неожиданно вон ринулись воды из них;
Мало того: к их влажным струям добавил я серы,
Чтобы горячей водой Татию путь преградить.
Эту услугу мою по изгнаньи сабинов постигли;
Место же это затем стало спокойным опять.
Мне был поставлен алтарь, примыкающий к малому храму;
Курится пламенем он с жертвенной полбой на нем».
«Но почему при мире ты скрыт, появляясь при войнах?»
Без промедления мне дан был на это ответ:
«Чтобы открыт был возврат народу, пошедшему в битвы,
Сняты запоры, моя настежь отворена дверь!
В мирное время я дверь запираю, чтоб мир не умчался;
Цезаря волей тогда я непременно закрыт».
Так он сказал и, подняв повсюду смотрящие очи,
Взор обратил свой на то, что совершалось кругом.
Мир повсюду царил, и в твоем, Германик, триумфе
За покорителем вслед рейнские воды влеклись.
Янус! Вовеки храни ты мир и блюстителей мира,
И устроитель его дел да не бросит своих.
Сами же фасты гласят, и читающим это открыто:
Два были храма богам посвящены в этот день.
Фебу дитя родила Коронида, и принял младенца
Остров, который река моет двойною струей.
Там же — Юпитера кров. Два бога — в едином приюте:
Деда великого храм с внуковым рядом стоит.
Кто о звездах говорить, о восходе их и заходе
Мне запретит? Обещал я и об этом сказать.
Счастливы души людей, познавших это впервые
И пожелавших в дома высших проникнуть существ.
Верю я в то, что они, чужды суеты и пороков,
Над человечеством всем подняли голову ввысь.
Их высоких сердец не смутят ни вино, ни Венера,
Ни словопренья в судах или дела на войне.
Чуждо тщеславие им и лживый блеск честолюбья,
И не томит их тоска по умноженью богатств.
К дальним светилам они обратили следящие взоры
И подчинили своей мысли эфирную высь.
Так достигают небес. На Олимп вздымать Оссу не надо,
Чтобы достиг Пелион свода небесных светил!
Под руководством таких вождей мы небо измерим
И предадим свои дни сонму блуждающих звезд.
3 января
До наступления нон как останется только три ночи
И оросится земля с неба упавшей росой,
Будешь напрасно искать клещи осьминогого Рака:
В западные нырнет воды он вниз головой.
5 января. Ноны
Ноны наступят. Дожди, с облаков пролившися черных,
Знать тебе это дадут с Лиры восходом тогда.
9 января. Агоналии
Четверо суток прибавь, когда ноны минуют, и утром
В день Агоналий почтить надобно Януса нам.
Назван сей день, может быть, по жрецу с подпояской, который
Жертву приносит богам и убивает ее, —
Ибо, свой нож обнажив и ее поразить собираясь,
Он говорит: «поражу ль» или «agone» ее?
Иль потому, что скот к алтарю погоняют — «agantur»,
Назван был этот день днем Агоналий у нас?
Думают также, что встарь он овчим — «агнальным» был назван,
Тем же словом, но лишь с пропуском буквы одной.
Иль потому, что в воде видит жертва ножей отраженье,
Может по страху скота названным быть этот день?
Также возможно, что день этот назван по греческим играм
330 В старое время, когда игры бывали в ходу.
Древний язык называл тогда «агоналией» стадо;
В этом, по-моему, смысл истинный слова сокрыт.
Как бы то ни было там, но жрец верховный обязан
В жертву богам принести мужа шерстистой овцы.
Жертвы приносят, когда умоляют о милости бога
Или же после того, как победили врагов.
Встарь, чтобы милость богов заслужить человеку, довольно
Было полбы и с ней соли блестящих крупиц;
Не привозили еще кору слезящейся мирры
На кораблях по морям из чужеземных краев,
Ладана нам ни Евфрат, ни Индия мазей не слала,
И не известен тогда был нам и красный шафран.
Дымом курился алтарь, довольный травою сабинской,
И, разгораясь на нем, громко потрескивал лавр.
Тот, кто к венкам из цветов луговых приплести без усилий
Мог и фиалок еще, истинным слыл богачом.
Нож тот, которым быка убитого режется чрево
При приношении жертв, не применялся тогда.
Первой Церера была довольна пролившейся кровью
Жадной свиньи за ее уничтожение нив —
Ибо узнала она, что молочные в бороздах зерна
В раннюю пору весны выжрало рыло свиньи.
Кара постигла свинью. Примером напуганный этим,
Отпрыски нежной лозы должен беречь и козел.
Некто, глядя, как он грызет виноградные лозы,
Не понапрасну ему горькое слово сказал:
«Жуй себе лозы, козел; но когда пред алтарь ты предстанешь,
Соком такой же лозы брызнут тебе на рога!»
Так и бывает: врагу, что тебе приносится в жертву,
Вакх, окропляешь всегда чистым вином ты рога.
Так; поделом пострадала свинья и коза поплатилась;
Но разве бык виноват или виновна овца?
Слезы лил Аристей, когда он увидел, что пчелы
Сгинули все до одной, начатый бросивши сот.
Но лишь лазурная мать увидала, как горько он плачет,
То обратилась к нему, так утешая его:
«Плакать, мой сын, перестань! Протей возместит твой убыток
И возвратит все добро, что ты теперь потерял.
Но чтобы он тебя не смущал, меняя обличья,
Обе руки ты его крепким опутай узлом».
Мальчик идет к вещуну и, от сна размякшие руки
Старца морского схватив, крепкою вяжет петлей.
Бог, меняя свой лик, обойти его хочет обманом;
Но, укрощенный, опять принял свой подлинный вид
И, поднимая лицо с бородою лазурной и влажной,
«Хочешь ты знать, говорит, как воротить себе пчел?
Тело убитого ты засыпь землею теленка:
То, о чем просишь меня, даст погребенный телок!»
Делает это пастух, и ползут из теленка гнилого
Пчелы, и тысячи душ рвутся на свет за одну.
Рок настиг и овцу — за то, что щипала вербену,
Что благочестно несет старица сельским богам.
Где безопасность найдешь, когда жизнь свою в жертву приносят
Даже дающие шерсть овцы и труженик бык?
Перс закалает коня лучистому Гипериону:
Быстрому богу нельзя медленный жертвовать скот.
После того, как за девушку лань заклали Диане,
То и теперь ей, хоть нет девы, но жертвуют лань.
Видел я сам, как утробой собак чтут Гекату сапеи,
Чтит и народ, что в твоих, Гем, обитает снегах.
Крепкому сторожу сел точно так же режут осленка;
Это постыдно, но все ж этому богу под стать.
В честь плющеносного Вакха давала ты, Греция, праздник,
Что каждой третьей зимой правят в указанный день.
Даже и боги тогда собрались, почитая Лиэя,
Как и все те, кто не чужд шуток любовной игры,
Паны и вся молодежь охочих до сласти сатиров,
Да и богини из рек и деревенских пустынь.
Прибыл и старый Силен на осленке с прогнутой спиною;
Красным явился всех птиц пахом пугающий бог.
В роще все вместе сошлись, для веселого пира удобной,
Ложа найдя себе там прямо на мягкой траве.
Либер вино наливал, венками венчал себя каждый,
Воду, вино разбавлять, щедро ручей подавал.
Вот и наяды пришли: у одних — распущены косы,
А у других завиты волосы ловкой рукой;
Эта служила, тунику себе подобрав до коленей,
Та в широкий разрез кажет открытую грудь;
Эта открыла плечо, та подолом траву задевает,
Тесная обувь ничьей нежной не жала ноги.
Ласковым пламенем те распаляют влюбленных сатиров,
Эти — тебя, что сосной переплетаешь виски;
Да и Силен загорается сам неугасшею страстью,
Хоть и бесстыдно себя все не считать стариком!
Красный, однако, Приап, садов и краса и охрана,
Только Лотидой одной был без ума увлечен:
Любит, желает ее, ей одною он только и дышит,
Знаки он ей подает и донимает ее.
Спесь у красавиц в душе, красотке сопутствует гордость:
Только смеется над ним и презирает его.
Ночь наступила, вино одурманило души, лежали
Все, разбредясь, и смежил накрепко очи всем сон,
Вот и Лотида, устав от игр, удалилась под ветви
Клена, чтоб там отдохнуть на травянистой земле.
Тут любовник встает, затаивши дыханье, крадется
Молча, на цыпочки встав, и подбирается к ней.
Тайную тронув постель белоснежной нимфы, он в страхе,
Как бы дыханье его не услыхала она.
Он уже лег на траву и рядом с ней приютился,
Но не проснулась она, полная крепкого сна.
Радостен он и, подняв осторожно от ног ее платье,
Вот уже начал искать путь к исполненью надежд.
Вдруг тут осленок, верхом на котором Силен появился,
Вовсе некстати своим голосом грубым взревел.
В ужасе нимфа, вскочив, оттолкнула руками Приапа
И всполошила кругом рощу, пустившись бежать.
Бог же, державший уже наготове оружие страсти,
Общим посмешищем стал в ярком сиянье луны.
Смертью своей заплатил крикун за свой голос, и этой
Жертвой обрадован был бог Геллеспонтских пучин.
Были когда-то и вы в безопасности, птицы, утеха
Сел и лесов, за собой вовсе не зная вины;
Гнезда свивали себе, согревали перьями яйца
И щебетали своим горлышком сладкий напев.
Все по-пустому! Язык преступным ваш оказался:
Думают боги, что вы мысли их в силах открыть.
Это и вправду ведь так: вы, близкие к небу, способны
Голосом или крылом верные знаки подать.
Долго не трогали птичью породу, теперь убивают,
И на утеху богам сплетников жарят кишки;
Горлицу у голубка отнимают, подружку от друга,
Чтобы потом опалить на идалийских кострах.
Не помогает и гусю, что он защитил Капитолий,
Печень его на твоем блюде, Инахова дочь.
Ночью хохлатый петух для ночной погибает богини,
Так как он теплого дня бодро вещает приход.
Временем этим Дельфин восходит, блистая над морем,
И поднимает свой лик, выйдя из отчих глубин.
10 января
Утро грядущего дня рассекает надвое зиму
И продолжает ее, вровень деля пополам.
12 января. Карменталии
В день за этим пойдет торжество в честь аркадской богини;
Будет Аврора его, бросив Тифона, смотреть.
Турна сестра, и тебя во храм свой день этот принял
Там, где Девы вода Поле собой обняла.
Где я причины найду этих празднеств обрядов и чина?
Кто поведет мой корабль в моря средину теперь?
О, просвети меня ты, чье имя исходит от песен,
Будь благосклонна, не дай чести твоей оскорбить!
До появленья луны возникла, коль можно ей верить,
Эта земля и несет имя Аркада она.
Здесь жил Эвандр, чей отец и мать одинаково славны,
Но материнская кровь в нем знаменитей была,
Ибо, когда озарилась душа ее светом эфирным,
Стала она возглашать истину божеских слов.
Сыну она предрекла и себе в грядущем тревоги,
Да и другое еще, что оправдалось потом.
Так, еще юношей был он с провидицей матерью изгнан,
Бросил Аркадию он и паррасийский очаг,
И говорила она ему, проливавшему слезы:
«Брось изливаться в слезах: мужем предстань пред судьбой!
Так суждено; не своей виной ты из города изгнан,
Но божеством: на тебя встал негодующий бог.
Ты невиновен: тебя карает вышнего ярость,
Тем и гордись, что в большой ты неповинен беде!
Каждому это дано — сознавать себя: каждый способен
Чуять за дело свое в сердце надежду иль страх.
Ты не горюй: не первый ведь ты поражен этой бурей,
Рушилась раньше она и на великих мужей.
Так ведь ее претерпел изгнанник из края тирийцев
Кадм; в Аонийской земле он основался, бежав.
Так ведь ее претерпел и Тидей, и Ясон пагасийский,
Да и другие, каких не перечислить теперь.
Храбрым отчизна везде, как рыбам морское пространство,
Или для птицы простор всюду на круге земном.
А непогода не станет весь год бушевать, не стихая:
И у тебя, мне поверь, будут погожие дни».
Был обнадежен Эвандр словами матери, смело
Волны ладьею рассек и Гесперии достиг.
Ввел он уже свой корабль по совету мудрой Карменты
В реку и в тускских водах против течения шел.
Вот перед ней уже те берега, где тарентские топи,
Где врассыпную стоят хижины в скудной глуши;
Тут-то она, как была на корме, волоса распустивши,
Кормчего руку схватив, путь заказала ему
И, протянувши свои ко правому берегу руки,
Топнула буйной ногой трижды в сосновое дно.
Чуть не спрыгнула она впопыхах при этом на берег, —
Еле ее удержал мощной рукою Эвандр.
«Боги желанных краев! Привет вам! — она восклицала. —
Славься, земля! Небесам новых богов ты сулишь!
Славьтеся, реки, ручьи в стране этой гостеприимной.
Славьтеся, нимфы лесов и хороводы наяд!
Пусть появление ваше на счастье мне будет и сыну,
Пусть я счастливой ногой на берег выйду сюда!
Разве неправда, что здесь холмы станут мощной твердыней,
Иль что законы подаст эта земля всей земле?
Издавна этим горам обещана власть над вселенной,
Кто бы поверил, что здесь осуществится она?
К берегу этому флот пристанет скоро дарданский,
Здесь же причиной войны новая станет жена.
Внук мой Паллант, роковой на себя ты доспех надеваешь.
Но надевай! Ты убит будешь не жалким врагом.
Побеждена, победишь, и павши, восстанешь ты, Троя:
Гибель, поверь мне, твоя сгубит твердыни врагов.
Жги же Нептунов Пергам дотла ты, победное пламя, —
Даже и пепел его выше всего на земле!
Вот благочестный Эней принесет святыни и с ними
Старца-отца: принимай, Веста, троянских богов!
Время придет, и одна будет власть над вами и миром,
Сам при святынях твоих будет священствовать бог;
Августы вечно хранить неуклонно отечество будут:
Этому дому даны небом державы бразды.
С этого времени сын и бога внук безотказно
Бремя обязаны здесь неба веленьем нести.
Некогда, как я сама почитаема буду во храмах,
Так и Августу тогда Юлию обожествят».
Так в прорицаньях она достигла до нашего века.
И на средине речей остановился язык.
Вышел изгнанник теперь с кормы на латинскую траву,
Счастлив, что в этой земле место изгнанья обрел.
Без промедления все стали новые хижины ставить,
И средь Авзонии гор сделался главным Аркад.
Вот пригоняет коров сюда герой эрифейских,
Долгий с дубиною путь кончив по кругу земли.
И, пока он гостит, в тегейском принятый доме,
Бродит по вольным лугам неохраняемый скот.
Утро настало. От сна встает тиринфский погонщик
И замечает, что двух нет в его стаде быков.
Как ни смотрел он, следов никаких воровства не заметил:
В гроте спрятал их Как, задом таща наперед.
Страх и позор этот Как всего Авентинского леса,
Злом и соседям он был и чужеземцев губил.
Грозен лицом он, могуч телесною силой, огромен
Тушей, а породил чудище это Вулкан.
Логово было его — пещера, в глубоком ущелье
Скрытая, даже зверям хищным ее не найти.
Перед ущельем висят черепа и прибитые руки,
Кости белеют людей кучей на грязной земле.
Стада часть потеряв, Юпитера сын уходил уж,
Но уворованных вдруг рев он быков услыхал.
«Надо вернуться назад!» — говорит и, последовав звуку,
Мстителем идя сквозь лес, мерзкой пещеры достиг.
Враг, скалу отломив, завалил ею доступ в пещеру;
Даже десятку быков был не под силу завал.
Плечи напряг Геркулес, эти небо державшие плечи, —
И, зашатавшись тогда, сдвинулась глыба скалы.
Грохот пошел от нее, напугав и небесные выси;
Дрогнув под грузом таким, почва осела земли.
Тотчас бросается Как в беспощадную схватку, свирепо
570 Камни бросая, дерев мощных хватая стволы.
Видя, что все это зря, он к отца прибегает искусству
И, завопив, изо рта пышет палящим огнем;
Каждый выдох его на дыханье похож Тифоэя
И на стремительный блеск быстрого Этны огня.
Но подступает Алкид и своею трехузлой дубиной
Трижды, четырежды бьет прямо его по лицу.
Падает Как, изо рта вместе с кровью дым изрыгает
И, умирая, трясет почву громадой груди.
Тут закалает быка победитель Юпитеру в жертву
И созывает к себе вместе с Эвандром сельчан;
Сооружает себе алтарь, что зовется Великим,
Там, где теперь по быку названа города часть;
И открывает ему мать Эвандра, что близится время
То, когда будет с земли на небо взят Геркулес.
Но и вещунья сама, угодная вышним богиня,
В месяце Януса день также имеет и свой.
13 января. Иды
В иды чистый жрец нутро холощеного овна
В жертву Юпитеру жечь должен во храме его.
Наш народ получил в этот день провинции снова,
В этот же день и твой дед Августом был наречен.
На восковые взгляни подобия в атриях знати:
Раньше столь громких имен муж ни один не носил.
Африка имя дала победителю, имя другому
Дали Исавры иль Крит в честь покоренья его.
Этот Нумидией был возвеличен, другой же Мессаной,
Третий прославился вождь тем, что Нуманцию взял.
Смерть и прозванье дала Германия некогда Друзу —
Недолговечна была — горе мне! — доблесть его.
Коль по победам судить, то стольких Цезарь достоин
Будет имен, сколько есть в мире различных племен.
Подвигом славны одним иные: врага ожерельем
Или же тем, что ему ворон в бою помогал.
Ты, о Великий Помпей, заслужил свое имя делами,
Но победивший тебя выше по имени был;
Римские Фабии всех превзошли семейным прозваньем,
Ибо их род неспроста Высшим зовется у нас;
По человеческим все ж именуются почестям люди,
Но по Юпитеру лишь Августа имя дано.
Все, что священно для нас, то у предков зовут «августейшим»,
Это же имя дано храмам священным у нас.
Этот же корень лежит и в названье «авгурия» также,
Да и во всем, для чего силу Юпитер дает.
Пусть же держава вождя усиляется нашего, годы
Длятся его и хранит дом ваш дубовый венок,
615 Пусть и наследник его великого имени примет
Счастливо волей богов отчую власть над землей.
15 января. Карменталии
После, как трижды Титан бросит взгляд на минувшие иды,
Вновь Паррасийскую тут чтить мы богиню пойдем.
Встарь авзонийских матрон возила, бывало, карпента
(Видно, повозке дала имя Эвандрова мать).
Отняли вскоре у них эту честь, и матроны решили
Неблагодарных мужей вовсе потомства лишить,
А чтоб детей не рожать, потайным безрассудным ударом
В них зародившийся плод искоренять из утроб.
Эти жестокости жен осудили сенаторы строго,
Как говорят, но вернуть почесть матронам пришлось.
Дважды отныне справлять в честь Тегейской матери праздник
Велено: и за сынов, и за рожденье девиц.
Не позволяют вносить при этом в святилище кожи,
Чтобы святых очагов трупами не осквернять.
Если старинный обряд ты любишь, то внемли молитвам
И восприми имена, коих не знал ты досель.
Порриму молят с Поствертой, сестер твоих или же спутниц
В бегстве, богиня, твоем с высей Менальской горы.
Пела одна, говорят, о том, что свершилось, другая
Пела о том, что должно было свершиться потом.
16 января
День наступивший тебя в белом храме поставил, Благая,
Там, где лестница вверх к вышней Монете ведет.
Днесь на латинян толпу благосклонно, Конкордия, взглянешь,
Ибо священной рукой ты установлена здесь.
Фурий поклялся тогда, победитель этрусков, поставить
Древний твой храм и свое он обещанье сдержал;
Дело в том, что с оружьем в руках отложилась от знати
Чернь, и грозила уже римская Риму же мощь.
Ныне счастливей дела: Германия, волосы срезав,
Доблестный вождь, под твои ноги их мирно кладет.
В жертву ты принял дары покоренного племени, новый
Храм ты богине возвел, чтимой тобою самим.
Ей принесла твоя мать и жертвенник и приношенья,
Мать, что достойна одна вместе с Юпитером лечь.
17 января
После же этого ты оставишь, Феб, Козерога,
Дальше направив свой бег к юноше с чашей воды.
22 января
В день, когда Феб, в седьмой раз взойдя, опустится в море,
Лира не будет уже больше на небе блестеть.
23 января
После заката ее грядущею ночью, сверкавший
Пламень в груди у Льва тоже погаснет в воде.
24, 25, 26 января. Сементины. Паганалии
Трижды, четырежды я отыскивал сроки по фастам,
Но нигде не нашел в них Сементинского дня.
Видя смущенье мое, сказала мне Муза: «День этот
660 В каждый меняется год, что ж его в фастах искать?
Дня посевного в них нет, но время отлично известно:
Поле готово, когда в нем зародился посев».
Стойте у яслей в венках, бычки молодые в загонах:
Теплой весною придет срок на работу идти.
665 Плуг отслуживший на столб пускай земледелец повесит:
Всякая рана страшна мерзлой от стужи земле.
Почве ты, староста, дай отдохнуть, закончив посевы,
И землепашцам своим тоже ты дай отдохнуть.
Пусть будет праздник в селе: очистите села, селяне,
Пусть ежегодный пирог каждый очаг испечет.
Матери злаков Земле и Церере в жертву несите
Полбы муку и нутро отяжелевшей свиньи.
Общее дело ведут совместно Церера с Землею:
Та зарождает плоды, эта им место дает.
Обе соратницы, вы исправили старое время:
Желудь отвергли, его лучшею пищей сменив.
Вы насыщайте селян, урожай им давая богатый,
Чтобы достойно могли вознаграждаться труды.
Вы постоянный приплод семенам молодым подавайте
И защищайте всегда их зеленя от снегов.
В пору посева с небес посылайте вы ласковый ветер,
А когда семя в земле, с неба кропите водой.
Прочь отгоняйте вы птиц, пожирающих хлебные зерна,
Как бы их стаи посев не уничтожили ваш.
Также и вы, муравьи, семена в бороздах пощадите:
Жатвы дождавшись, добра больше награбите вы.
Пусть разрастается хлеб, головней не затронутый черной,
И от погоды плохой нива не станет бледна.
Пусть не хиреет она, но пусть не тучнеет сверх меры:
Роскошь чрезмерных богатств может ее погубить.
Пусть не растет на полях лебеды, туманящей зренье,
Пашни возделанной пусть дикий не портит овес.
Пусть и пшеница, и дважды огнем сушимая полба,
Как и ячмень, урожай вам изобильный дадут.
Это за вас я молю, и вы сами молитесь, селяне,
И да внимают моим обе богини мольбам!
Долго война увлекала людей, и меч был привычней
Плуга, а пахотный вол место коню уступал.
Заступы брошены были, мотыги копьями стали.
Шлемы ковали себе из лемехов на плугах.
Благодаренье богам и тебе с твоим домом! Все войны
Ныне под вашей ногой в прочных оковах лежат.
Вол пусть идет под ярмо, а семя во взрытую почву:
Мир Цереру хранит, вскормлена миром она.
27 января
Но за шесть дней до календ, какие теперь наступают,
Храм был у нас посвящен Леды обоим сынам;
Братья из рода богов его братьям-богам посвятили,
Вместе поставив его близ от Ютурны прудка.
30 января
Самая песня моя к алтарю привела меня Мира.
С этого дня до конца месяца будет два дня.
Лаврами Акция ты обвив свою голову, ныне,
Мир, появись и всему свету спокойствие дай.
Коль неприятелей нет, то нет и причин для триумфа:
Славой почетнее войн будешь ты нашим вождям.
Воли мечам не давать — лишь для этого меч нам и нужен,
Лишь для торжеств нам нужны дикой раскаты трубы.
Пред Энеадами свет пусть трепещет от края до края;
Кто не боится, пускай любит прославленный Рим.
Ладан кладите, жрецы, изобильно на пламенник Мира,
Белая жертва пускай, лоб преклонивши, падет!
Все умоляйте богов, благочестным внимающих просьбам,
Чтоб соблюдающий мир дом вековечно стоял!
Но уже первую часть труда своего завершил я,
И получила она с месяцем вместе конец.
Книга вторая
Януса срок миновал. И год разрастается с песней:
Месяц второй наступил, книга вторая пойдет.
Ныне, элегии, вам широко паруса распущу я:
Мелочью вы у меня были до этого дня.
Были послушными слугами мне в любовных заботах,
Были забавою мне в юности ранней моей.
Священнодействия я теперь воспеваю по фастам:
Кто бы поверил, что я эту дорогу избрал?
Это солдатская служба моя. Как могу, так воюю,
Ибо не всякий доспех будет хорош для меня.
Коль не по силам метать мне будет копье боевое,
Коль не могу усидеть на боевом я коне,
Если и шлем не по мне или острый меч не по силам
(Эти доспехи носить может и всякий другой), —
То ведь всем сердцем твои имена прославляем мы, Цезарь.
И за твоею следим славой растущей всегда.
Будь же со мной и взгляни на дары, приносимые мною,
Ласковым взором, когда ты отдохнешь от побед.
Февруев имя отцы искупительным жертвам давали,
Многое также о том нам и теперь говорит:
Понтифик-жрец от царя и фламина шерсть получает,
Или же феврую, как встарь называлась она.
Жженую полбу, какой подметает с крупинкою соли
Ликтор, чистя дома, февруей также зовут.
Так называют и ветвь от дерева чистого, коей
Кроет святая листва лоб непорочных жрецов.
Фламина также жену я просящую февруи видел,
И получила она феврую — ветку сосны.
И, наконец, все то, чем тела мы свои очищаем,
Встарь бородатые так назвали предки у нас.
Месяца имя февраль потому, что ремнями луперки
Бьют по земле и ее всю очищают кругом,
Иль потому, что тогда, по умилостивленьи усопших,
После февральных дней чистое время идет.
Верили наши отцы, что путем очищения можно
Всякое зло прекратить и преступления смыть.
Этот обычай идет из Греции: там полагают,
Что нечестивые все можно очистить дела.
Так очистил Пелей Акторида, так сам был очищен —
Смыл с него Фокову кровь фтийской водою Акаст.
Так легковерный Эгей Фасианку, что на драконах
Перелетела к нему, тоже очистил от скверн.
Амфиарая же сын Навпактову Ахелою
Также сказал: «Ты омой нечисть мою!» Тот омыл.
Что за безумье, увы! Ужели смертоубийство
Просто речною водой можно, по-вашему, смыть!
Но (чтобы твердо ты знал, какой был у предков порядок)
Януса месяц и встарь первым был, как и теперь;
Месяц, идущий за ним, последним был месяцем года:
Священнодействам конец, Термин, ведь ты полагал.
Януса месяц был первым, ворота времен отворяя, —
Месяц последний в году манам последним был свят.
Только много спустя, говорят, дважды пять децемвиров
Сделали так, что февраль следует за январем.
1 февраля. Календы
В первые дни февраля Спасительнице Юноне
Рядом с Фригийскою был Матерью храм возведен.
«Где же теперь этот храм, посвященный великой богине
В эти календы?» Давно время низвергло его.
Так же погибли б у нас и все остальные святыни,
Если бы их не берег наш осмотрительный вождь.
Ветхости он не дает коснуться наших святилищ:
Он не одних лишь людей, но и богов бережет.
Храмов не только творец, но их и святой обновитель,
Боги тебя да хранят так же, как ты их хранишь!
Свыше да длят тебе век настолько, сколь дал ты всевышним.
И нерушимым твой дом будет под стражею их!
Тут посещает толпа почитателей рощу Гелерна,
Где устремляется Тибр влиться в морскую волну,
Тут и у Нумы святынь, в Капитолии у Громовержца,
И на Юпитеровой крепости режут овцу.
Часто дождливые тут южный ветер тучи наводит
С ливнями, и снеговой скрыта земля пеленой.
2 февраля
После ж, как только Титан, заходя в Гесперийские воды,
Снимет с пурпурных коней блеск самоцветный ярма,
Ночью кто-нибудь тут, глаза поднимая ко звездам,
Спросит: «Где же лучи Лиры, блиставшей вчера?»
Лиру ища, он и Льва заметит спину, который
Наполовину уже скрылся внезапно в волнах.
4 февраля
Ну, а Дельфин, что тебе был виден в звездном уборе,
Он от твоих убежит взоров в грядущую ночь.
Он — иль счастливый клеврет, проследивший любовные шашни,
Или же тот, кем спасен с лирой лесбийской поэт.
Морю какому, какой стране Арион не известен,
Волны морские смирять песней умевший своей?
Часто при пенье его и волк за овцою не гнался,
Часто, от волка бежав, бег прекращала овца,
Часто под сенью одной и собаки и зайцы лежали,
Часто была на скале рядом со львицею лань.
Бросив все сплетни свои, с Палладиной птицей ворона,
С коршуном вместе могла дружно голубка сидеть.
Кинфия часто твоим, Арион, восхищалася пеньем,
Будто бы это не ты вовсе, а брат ее пел.
Имя твое, Арион, Сицилия вся прославляла
И в Авзонийской земле славилась лира твоя.
В путь оттуда домой корабль Арион себе выбрал
И погрузил на него то, что искусством добыл.
Верно, несчастный, тебя пугали и ветры и волны,
Но оказалось тебе море верней корабля.
Вот уже кормчий стоит, обнаженным мечом угрожая,
И соучастников с ним вооружилась толпа.
Кормчий, зачем тебе меч? Кораблем управляй ненадежным;
Разве такая твоим пальцам доверена снасть?
Страха не зная, певец говорит: «Не боюся я смерти,
Но разрешите вы мне тронуть кифару и спеть».
Все согласились, смеясь. Тогда он венок надевает,
Что и твоим бы, о Феб, мог подойти волосам;
Длинный плащ он надел, окрашенный пурпуром тирским,
И зазвучала струна, тронута пальцем его.
Слезным напевом он пел, подобно как острой стрелою
Лебедь пронзенный в висок кличет последнюю песнь.
Тотчас, наряда не сняв, он прыгает прямо в пучину:
Всю орошают корму синие брызги воды.
Тут-то (возможно ль?) дельфин изогнутой круто спиною
Необычайную вдруг ношу принял на себя.
Он же, с кифарою сидя на нем, в награду за помощь
Снова поет и своей песней смягчает волну.
Боги благое следят. Юпитер дельфина возносит
В небо и девять ему звезд в награжденье дает.
5 февраля. Ноны
Мне бы твоей обладать и тысячью звуков, и грудью,
Коими ты, Меонид, встарь Ахиллеса воспел,
Раз, чередуя стихи, пою я священные ноны,
День, что великий почет фастам собой придает.
Дух мой слабеет, и мне не по силам эта задача:
Славить приходится мне этот особенно день.
Ну не безумно ль на стих элегический тяжесть такую
Мне возлагать? Нужен здесь лишь героический стих.
Отче отчизны святой, народ и сенат тебе имя
Это дает и даем, всадники, также и мы.
Был таковым по делам ты и раньше, а назван позднее
Именем этим. Отцом был ты для мира давно.
Так величают тебя на земле, как Юпитера в горнем
Небе: ты людям отец, он же — небесным богам.
Ромул, ему уступи: это он неприступными сделал
Стены, которые Рем мог и прыжком одолеть.
Татия ты покорил, Куры малые, как и Ценину;
Риму при нашем вожде солнце сияет везде.
Ты, уж не знаю какой, обладал неприметной земелькой, —
Всем, что под небом лежит, Цезарь овладеет теперь.
Ты похититель, — а он целомудрия жен охранитель;
Ты нечестивцев спасал, — искореняет он зло;
Ты за насилье стоял, — соблюдает Цезарь законы;
Ты над отчизной царил, — первоначальствует он.
Рем обвиняет тебя, а он и врагов извиняет,
Бог ты по воле отца, богом он сделал отца.
Но уж идейский юнец показался до пояса в небе
И проливает теперь смешанный с нектаром дождь.
Вот уже тот, кого бил, бывало, северный ветер,
Радостен: веет на нас с запада мягкий Зефир.
6—10 февраля
Пять уже дней Люцифер над морской загорается гладью:
Скоро должно наступить время весеннее вновь.
Все-таки не обманись: холода не ушли, не уходят,
И уходящей зимы знаки не скоро пройдут.
12 февраля
Третья ночь подойдет: ты узришь, что Медведицы Сторож
Без промедленья свои вытянул обе ноги.
Между гамадриад у Дианы-лучницы в сонме
Хора святого ее нимфа была Каллисто.
Лука богини она, рукою коснувшись, сказала:
«Девственности моей будь ты свидетелем, лук».
Клятву одобрив ее, сказала Кинфия: «Твердо
Клятвы держись и моей главною спутницей будь».
Клятву сдержала б она, да была красота ей помехой;
Смертных не знала — в соблазн вводит Юпитер ее.
Феба, на диких зверей наохотясь в лесу, возвращалась
В пору полдневной жары или уже ввечеру.
Только лишь в рощу вошла (а в роще под сенью дубовой
Был глубокий ручей, свежей текущий водой), —
«Здесь, говорит, в лесу окунемся, Тегейская дева!»
Вспыхнула тут Каллисто, девы название вняв.
Феба и нимф позвала, снимают нимфы одежды,
Эта же ждет и стыдом тайну свою выдает:
А как рубашку сняла, полнота несомненная чрева
Тотчас являет сама тайное бремя свое.
«Клятвопреступная дочь Ликаона! — сказала богиня, —
Прочь из сходбища дев, чистой воды не скверни!»
Десять раз месяц свои рога смыкал в полнолунье,
Как обратилась дотоль слывшая девою в мать.
В ярость Юнона пришла и меняет облик несчастной
(Можно ли так? Ведь она не по любви отдалась!)
И восклицает, увидев соперницу в образе зверя:
«Пусть теперь обнимать будет Юпитер ее!»
Та, что недавно была Юпитеру вышнему милой,
Грязной медведицей став, бродит по диким горам.
Шел уж шестнадцатый год ребенку, зачатому втайне,
Как повстречалася мать с первенцем-сыном родным.
Словно узнавши его, она, обезумевши, стала
И завопила, и вой был материнским ее.
Юноша тут же ее пронзил бы дротиком острым,
Коль не восхитили б их в сферы всевышних богов.
Рядом созвездья горят: Медведицей мы называем
Ближнее, вслед же за ней Сторож блистает ее.
Но не смягчилась Юнона и Тефию просит седую
Не допускать до своих синих Медведицу вод.
13 февраля. Иды. Фавналии
Сельского Фавна дымят алтари в наступившие иды
Там, где теченье реки остров у нас разделил.
В сей знаменательный день под напором оружья вейентов
Триста шесть Фабиев враз пали в кровавом бою.
Бремя защиты и груз правления Городом принял
Дом лишь один, и взялись родичи все за мечи.
Вышли все, как один, родовитые воины вместе.
Каждый годился б из них стать предводителем всех.
Есть тропа от ворот Карменты у Януса храма;
Нет тут пути никому: эти закляты врата.
Здесь, как молва говорит, все триста Фабиев вышли:
Нет на воротах вины, только заклятье на них.
Быстрым бегом они достигли потока Кремеры
(Хищно катила она бурные воды свои).
Лагерь устроили там и, мечи обнажив, устремились,
Марсом объятые, в бой, войско тирренцев громить, —
Истинно так свирепые львы ливийских ущелий
Мчатся на стадо, и врознь гонят его по полям.
Все разбежались враги, получая позорные раны
В спины: краснеет земля тускскою кровью кругом.
Всюду враги сражены. Где открыто на битвенном поле
Им победить не дано, скрытно готовятся в бой.
Поле там было, пределы его окружились холмами
В чаще леса густой, полной свирепых зверей.
Малую рать и обоз посредине враги оставляют,
А остальные в кустах прячутся чащи лесной.
Тут словно бурный поток, напоенный водой дождевою
Или же снегом, какой теплый Зефир растопил,
Льется везде по полям и дорогам и в новом теченье
Мчится, не зная границ и позабыв берега,
Так же и Фабии все, разбежавшися, дол покрывают,
Что только видят, крушат, всякий отбросивши страх.
Что с вами, доблестный род? Врагам не верьте коварным!
Честная знать, берегись и вероломству не верь!
Доблесть осилил обман: отовсюду в открытое поле
Бросились толпы врагов и окружили бойцов.
Как вам, немногие, быть против стольких вражеских тысяч?
Что в неминучей беде можно теперь предпринять?
Так же, как дикий кабан, в лаврентских загнанный чащах,
Молниеносным клыком прочь разгоняет собак,
Хоть погибает и сам, — так гибнут, насытившись местью,
Воины все, за удар сами удар нанося.
День этот Фабиев всех послал на воинственный подвиг —
Посланным гибель судил день этот Фабиям всем.
Чтобы, однако, не все Геркулесово сгинуло семя, —
Видно, заботило то даже и самых богов,
Только младенец один, еще не способный сражаться,
Был живым сохранен Фабиев роду тогда.
Это случилось, чтоб мог на свет появиться ты, Максим,
И выжиданьем своим мог государство спасти.
14 февраля
Вместе друг с другом горят созвездия — Ворон со Змеем,
А между ними еще Чаши созвездье лежит.
В иды они не видны; после ид они ночью восходят,
А почему им втроем надо являться, спою.
Как-то Юпитеру Феб готовился празднество справить
(Будет недолог рассказ, я уверяю тебя).
«Птица моя, — он сказал, — ты лети, не задерживай праздник,
И принеси поскорей струйку живой мне воды».
Ворон кривыми схватил золоченую чашу когтями
И высоко поднялся, правя по воздуху путь.
Всю недозрелых плодов увидел он полную фигу,
Клюнул он их, но плоды зелены были еще.
Тут, говорят, он присел под фигой, приказ позабывши,
И подождать он решил зрелости сладких плодов.
Вдоволь наевшись, схватил он змея в черные когти,
А господину такой выдумал вздорный рассказ:
«Вот кто меня задержал: он, хранитель воды животворной,
Не дал мне к ней подлететь, не дал исполнить приказ».
«Множишь ты, — Феб говорит, — вину свою ложью и, видно,
Вещего бога своим вздором желаешь надуть?
Знай, пока будет висеть на дереве сочная смоква,
Не приведется себе свежей напиться воды».
Так он сказал и навек, как в память этого дела,
Ворон, Чаша и Змей вместе на небе блестят.
15 февраля. Луперкалии
Третья заря после ид обнажившихся видит луперков,
Фавна двурогого тут священнодействием чтят.
Праздника этого чин поведайте мне, Пиэриды,
Как, из каких он краев в наши проникнул дома?
Пана, хранителя стад, почитали в Аркадии древней,
Он появляется там часто на горных хребтах.
Видит Фолоя его, его знают Стимфальские воды,
Так же как быстрый с горы в море бегущий Ладон,
Горы в сосновых лесах, окружающих город Нонакру,
Выси Киллены-горы, средь Паррасийских снегов.
Пан был скота божеством, Пан был там коней покровитель,
Пан и дары получал за охраненье овец.
Этих богов из лесов привел Эвандр за собою;
Где теперь город стоит, вместо него был пустырь.
Здесь-то мы бога и чтим, и праздника древних пеласгов
Чин стародавний досель фламин Юпитера чтит.
Но почему же бегут? И зачем (если надобно бегать),
Спросишь ты, надо бежать, скинув одежду свою?
Резвый бог пробегать сам любит по горным вершинам,
Любит внезапно для всех бег свой стремглав начинать;
Голый бог нагишом бежать своих слуг заставляет,
Чтобы одежда на них им не мешала бежать.
Не был еще и Юпитер рожден, и луна не являлась,
А уж аркадский народ жил на Аркадской земле.
Жили они как зверье и работать еще не умели:
Грубым был этот люд и неискусным еще.
Домом была им листва, вместо хлеба питались травою,
Нектаром был им глоток черпнутой горстью воды.
Вол не пыхтел, ведя борозду сошником искривленным,
И никакою землей пахарь у них не владел.
Не применяли коней никогда, а двигались сами,
Овцы, бродя по лугам, собственным грелись руном.
Жили под небом открытым они, а нагими телами
Были готовы сносить ливни, и ветер, и зной.
Напоминают о том нам теперь обнаженные люди
И о старинных они нравах минувших гласят.
А почему этот Фавн особливо не любит одежды,
Это тебе объяснит древний забавный рассказ.
В юности как-то герой тиринфский шел с госпожою;
Фавн их увидел вдвоем, глядя с высокой горы,
И, разгоревшись, сказал: «Убирайтесь вы, горные нимфы,
Мне не до вас, а ее пламенно я полюблю».
Шла меонийка, власы благовонные с плеч распустивши,
И украшал ее грудь яркий убор золотой;
Зонтик ее золотой защищал от палящего солнца,
Зонтик, который держал мощный Амфитрионид.
К Вакховой роще она подошла, к виноградникам Тмола,
А уж на темном коне Геспер росистый скакал.
Входит царица в пещеру со сводом из туфа и пемзы,
Где у порога журчал весело свежий родник,
И, пока слуги еду и вино готовили к пиру,
В платье свое наряжать стала Алкида она.
Туникой тонкою он, в гетульский окрашенной пурпур,
Был облачен и надел пояс царицы своей.
Не по его животу был пояс, а туника жала;
Все разымал он узлы толстыми мышцами рук.
Он и браслеты сломал, они были ему слишком узки,
И под ступнями его тонкая обувь рвалась.
Ей же дубина его достается и львиная шкура,
Ей достается колчан, легкими стрелами полн.
Так и пируют они, а после того засыпают
Порознь, но ложа свои рядышком стелют себе,
Чтобы достойно почтить создателя лоз виноградных
В праздник и чистыми быть при наступлении дня.
Полночь настала. На что не пойдет неуемная похоть?
В сумраке крадучись, Фавн к влажной пещере пришел
И, лишь увидел, что спит опьяненная спутников свита,
Он понадеялся тут, что господа тоже спят.
Входит, туда и сюда пробираяся, дерзкий любовник,
И осторожной рукой щупает, что впереди.
Вот подошел наконец он к желанным покровам постели
И обнадежил его первый сначала успех.
Но лишь дотронулся он до желтой щетинистой львиной
Шкуры, как, обомлев, руку отдернул назад.
Страхом объятый, шарахнулся прочь, как путник, увидев,
Что наступил на змею, ногу отдернуть спешит.
После же щупает он покрывала соседнего ложа
Мягкие, это его и завлекает в обман.
Всходит на эту постель, расправляет на ней свое тело
И напрягает, как рог, страстную жилу свою.
Вот задирает и тунику он с лежащего тела,
Но оказались под ней ноги в густых волосах.
Дальше полез он, но тут герой тиринфский ударом
Сбросил его, он упал с ложа высокого вниз,
Грохот раздался, рабы всполошились, царица-лидянка
Требует света, и все факелом освещено.
Фавн вопит, тяжело свалившись с высокого ложа,
Еле он тело свое поднял с холодной земли.
Расхохотался Алкид, увидя, как он растянулся,
Расхохоталась и та, ради которой он шел.
Платьем обманутый бог невзлюбил обманного платья,
Вот и зовет он теперь к празднеству голый народ.
Но к иноземным прибавь и латинские, Муза, причины,
Чтобы мой конь поскакал дальше в родимой пыли.
Как полагалось, козу козлоногому резали Фавну
И приглашенных на пир скромный толпа собралась.
Тут, покамест жрецы потроха натыкают на прутья
Ивы, готовя еду, солнце к полудню пришло.
Ромул, и брат его с ним, и все пастухи молодые
В поле на солнца лучах были тогда нагишом,
И состязалися там в кулачном бою, и метали
Копья и камни, смотря, чьи были руки сильней.
Сверху пастух закричал: «По окольным дорогам, смотрите, —
Где вы, Ромул и Рем! — воры погнали ваш скот!»
Не до оружия тут; они врозь разбежались в погоню,
И, налетев на врага, Рем отбивает бычков.
Лишь он вернулся, берет с вертелов он шипящее мясо
И говорит: «Это все лишь победитель поест».
Сказано — сделано. С ним и Фабии. А неудачник
Ромул лишь кости нашел на опустелых столах.
Он усмехнулся, хотя огорчен был, что Фабии с Ремом
Верх одержали в борьбе, а не Квинтилии с ним.
Память осталась о том; вот и мчат бегуны без одежды,
И об успешной борьбе слава доселе живет.
Спросишь, откуда идет название места Луперкаль
И отчего по нему назван и праздничный день?
Сильвией дети на свет рождены были, жрицею Весты,
Богу, а в Альбе тогда царствовал дядя ее.
Царь повелел в реке утопить обоих младенцев.
Что ты, безумец! Из них Ромулом станет один.
Скорбный исполнить приказ отправляются нехотя слуги,
Плачут они, близнецов в гибели место неся.
Альбула та, что потом по утопшему в ней Тиберину
Тибром была названа, вздулась от зимних дождей:
Где теперь форумы, где Большого цирка долина,
Там, как увидел бы ты, плавали лодки тогда.
Лишь туда слуги пришли, а пройти нельзя было дальше,
Тотчас, взглянув на детей, так восклицает один:
«О, как похожи они друг на друга! Как оба прекрасны!
Все же, однако, из них будет один посильней.
Если порода видна по лицу, то, коль нет в нем обмана,
Думаю я, что в одном некий скрывается бог.
Если же вас породил какой-нибудь бог, то, наверно,
В этот отчаянный час он к вам на помощь придет.
Мать к вам на помощь пришла б, да сама ведь без помощи стонет,
Матерью став и своих тут же утратив детей.
Вместе вы родились и вместе вы на смерть идете,
Вместе тоните!» Сказал и положил близнецов.
Оба заныли они, как будто все поняли оба.
Слезы текли по щекам у возвратившихся слуг.
Полый ковчег с детьми речная вода поддержала.
О, каковую судьбу крыл этот жалкий челнок!
В тине застрявший ковчег, к дремучему лесу прибитый,
При убывавшей воде сел потихоньку на мель.
Было там дерево, пень которого цел и доселе:
Румина это, она Ромула фигой была.
С выменем полным пришла к близнецам несчастным волчица:
Чудо? Как мог дикий зверь не повредить малышам?
Не повредить, это что! Помогла и вскормила волчица
Тех, кто родными на смерть верную был обречен.
Остановилась она и хвостом завиляла младенцам,
Нежно своим языком их облизавши тела.
Видно в них Марса сынов: они тянутся к вымени смело
Оба, сосут молоко, что назначалось не им.
Лупа-волчица дала месту этому имя Луперкаль:
Мамке в великую честь было ее молоко.
(А по Аркадской горе запретно ль назвать нам луперков?
Ведь и в Аркадии есть Фавна Ликейского храм!)
Ждешь ты чего, молодая жена? Не помогут ни зелья,
Ни волшебство, ни мольбы тайные матерью стать;
Но терпеливо прими плодоносной удары десницы, —
Имя желанное «дед» скоро получит твой тесть.
Было ведь некогда так, что редко женам случалось
В чреве своем ощутить брачный супругу залог.
«Что мне в том, — Ромул вскричал, — что похитили мы сабинянок, —
(Ромул в те времена скипетром царским владел), —
Если насилье мое войну, а не силы дало мне?
Лучше уж было б совсем нам этих снох не иметь»
Под Эсквилинским холмом нерушимая долгие годы,
Свято хранимая там, роща Юноны была.
Только туда пришли совместно жены с мужьями,
Только склонились они, став на колени в мольбе,
Как зашумели в лесу внезапно вершины деревьев
И, к изумлению всех, голос богини сказал:
«Да воплотится козел священный в матрон италийских!»
Замерли все, услыхав этот таинственный зов.
Авгур там был (но имя его давно позабыто,
Он из Этрусской земли — прибыл изгнанником в Рим),
Он закалает козла, а женщины все по приказу
Клочьями кожи его дали себя ударять,
А как в десятый черед обновил рога свои месяц —
Каждый муж стал отцом, матерью стала жена.
Слава Луцине! Она святую прославила рощу,
Где она каждой жене матерью стать помогла.
Милостиво пощади беременных жен ты, Луцина,
И безболезненно в срок дай им детей приносить.
В день наступающий ты отнюдь не надейся на ветры,
Ведь дуновению их вовсе нельзя доверять:
Непостоянны они, шесть дней без всяких запоров
Настежь Эола тюрьмы им отворяется дверь.
Легкий уже Водолей закатился с наклонною урной,
Следом за ним принимай, Рыба, небесных коней.
Ты, говорят, и твой брат (ибо вы сверкаете вместе
В небе) двоих на спине переносили богов.
Некогда, в страхе бежав от злодея Тифона, Диона,
В день как Юпитер вступил в бой за свои небеса,
К водам Евфрата придя с младенцем своим Купидоном,
У палестинской реки села на берег она.
Тополи там и камыш покрывали края побережья,
И, понадеясь на них, скрылась она в ивняке.
Ветер тут зашумел по роще; она испугалась
И побледнела, решив, что подступают враги.
Сжавши в объятьях дитя, она закричала: «Бегите,
Нимфы, на помощь ко мне, двух вы спасите богов!»
Прыгнула в реку — и тут близнецы их подняли рыбы:
Обе за это они звездами быть почтены.
С этой поры сирийский народ нечестивым считает
Рыбу вкушать и ее в рот никогда не берет.
17 февраля. Квириналии. Форнакалии
Завтрашний день никому не отдан, но третий — Квирину:
Ромулом ранее был, кто именуется так,
Иль потому, что копье встарь звали сабиняне «курис»,
И по нему в небесах звался воинственный бог,
Иль что царя своего этим именем звали квириты,
480 Или что с Римской землей Куры он соединил.
Ибо воитель-отец, взглянув на сыновние стены
Да и на множество всех конченных Ромулом войн,
Молвил: «Юпитер, теперь многосильно могущество Рима
И не нуждается он в отпрыске больше моем.
Сына отцу возврати! Хоть один и похищен убийством, —
Будет другой за себя мне и за Рема теперь.
Будет один, кого ты вознесешь на лазурное небо, —
Как ты изрек, а слова ведь нерушимы твои!»
Тут же Юпитер кивнул. От кивка его дрогнули оба
Полюса и задрожал с ношей небесной Атлант.
Место есть, что в старину называлось Козье Болото;
Как-то случилось, что там, Ромул, судил ты народ.
Спряталось солнце, и все облаками закрылося небо,
И полился проливной ливень тяжелый из туч.
Гром гремит, все бегут, небо, треснув, сверкает огнями:
И на отцовских конях взносится царь в небеса.
Скорбь наступила, отцов обвиняют облыжно в убийстве;
Так и решили бы все, кабы не случай один.
Прокул Юлий однажды из города шел Альбы Лонги,
Ярко светила луна, факел тут был ни к чему.
Вдруг неожиданно вся задрожала слева ограда;
Он отшатнулся и встал, волосы дыбом взвились,
Чудный, превыше людей, облаченный царской трабеей
Ромул явился ему, став посредине пути,
И произнес: «Запрети предаваться скорби квиритам,
Да не сквернят моего плачем они божества.
Пусть благовонья несут, чтя нового бога Квирина,
Помня всегда о своем деле — веденье войны».
Так повелел и от глаз сокрылся он в воздухе легком;
Прокул сзывает народ и объявляет приказ.
Богу возводится храм, его именем холм называют,
И учреждаются тут праздника отчего дни.
«Но почему ж этот день Глупцов также праздником назван?»
Слушай. Причины тому вздорны, но все-таки есть.
Не было в древности здесь привычных к сохе землепашцев:
Сила и ловкость мужей тратилась в ратном труде.
Больше хвалили за меч, чем за плуг с искривленной рассохой,
С пренебреженных полей мало сбирали плодов.
Сеяли полбу в те давние дни и полбу косили,
В жертву Церере неся первый ее урожай.
Пользу узнавши огня, они стали поджаривать полбу
И по своей же вине много наделали бед.
Ибо наместо зерна золу они полбы сметали
И поджигали порой хижины сами свои.
Стала богиней их печь — Форнака, Форнаку молили
Люди о том, чтоб она не выжигала зерна.
Главный теперь курион Форнакалии провозглашает
В разное время, а дня точного празднику нет;
И на висящих везде по форуму многих таблицах
Каждая курия свой видит особый значок.
Но из народа глупцы своих собственных курий не знают
И до последнего дня праздника этого ждут.
21 февраля. Фералии
Честь и могилам дана. Ублажайте отчие души
И небольшие дары ставьте на пепел костров!
Маны немногого ждут: они ценят почтение выше
Пышных даров. Божества Стикса отнюдь не жадны.
Рады они черепкам, увитым скромным веночком,
Горсточке малой зерна, соли крупинке одной,
Хлеба кусочку в вине, лепесткам цветущих фиалок:
Все это брось в черепке посередине дорог.
Можно и большее дать, но и этим ты тени умолишь,
И помолись ты еще у погребальных костров.
Этот обычай введен был благочестивым Энеем
В землях твоих в старину, гостеприимный Латин.
Духу отца приносил Эней ежегодные жертвы:
С этой поры и пошел сей благочестный обряд.
Некогда, впрочем, пока велись упорные войны
Долгие, был позабыт день почитанья отцов.
Но наказанье пришло: говорят, что за это несчастье
Рим раскалился огнем от пригородных костров.
Трудно поверить, но будто тогда из могил появились
Предки и стали стенать, плача в ночной темноте,
А по дорогам везде городским и полям завывали
Толпы бесплотных теней и ужасающих душ.
Как только стали опять воздавать почитание мертвым, —
Нет ни чудес никаких, ни мертвецов из могил.
Но в поминальные дни вы не думайте, вдовы, о браках,
Факел сосновый пускай чистых уж дней подождет.
Да и тебе, хоть твоей ты и кажешься матери зрелой,
Пусть не расчешет копье гнутое девичьих кос.
Светочи спрячь ты свои, Гименей, и от мрачных огней их
Скрой! Уныло огни при погребеньях горят.
Боги таятся пускай за дверями закрытыми храмов,
Пусть фимиам не дымит и не горят очаги.
Легкие души теперь и тела погребенных в могилах
Бродят, и тени едят яства с гробниц и могил.
Так продолжаться должно не долее дней, что осталось
В месяце: в наших стихах столько же числится стоп.
День последний из них Фералий название носит:
Манам в последний раз в этот мы молимся день.
Тут среди жен молодых многолетняя сидя старуха,
Таците служит немой, но не немая сама.
Ладан кладет под порог, тремя его пальцами взявши,
Там, где мышонок прогрыз ход потаенный себе;
Темный вяжет свинец тройною заклятою ниткой
И у себя во рту вертит семь черных бобов;
Жарит потом на огне зашитую голову рыбки,
Что залепила смолой, медной иглой проколов;
Льет вино, нашептав, а остаток его выпивают
Или сама, иль ее спутницы, больше сама.
«Мы оплели языки и рты враждебные крепко!» —
Старица так говорит пьяная, вон выходя.
Спросишь ты, верно, меня, кто же эта богиня немая?
Слушай же, что услыхал сам я от старых людей.
Неукротимой к Ютурне любовью объятый Юпитер
Вытерпел то, что стерпеть богу такому нельзя:
То среди леса она в орешнике пряталась частом,
То она, в воду нырнув, к сестрам скрывалась своим.
Он созывает всех нимф, которые в Лации жили,
И таковые слова хору их он говорит:
«Ваша сестра сама себе враг, раз она отвергает
Высшего бога любовь, не отдаваясь ему.
Мне помогите и ей: ведь то, что мне будет усладой,
Страстно желанною, то будет на радость и ей.
Берега вы на краю удержите, прошу я, беглянку,
Чтобы она не могла в воду речную нырнуть».
Так он сказал, и его послушались тибрские нимфы
Все, что твой брачный чертог, Илия, верно блюдут.
Но среди них оказалась одна, по имени Лала,
Что за болтливость свою также Болтуньей звалась:
В этом ее был порок. Частенько Альмон говорил ей:
«Дочь, придержи свой язык», — но не сдержалась она.
Только она подошла ко пруду Ютурны-сестрицы,
Как закричала: «Беги!», бога слова рассказав.
После к Юноне она подошла, участь жен пожалела
И говорит ей: «Твой муж в нимфу Ютурну влюблен».
В ярость Юпитер пришел и тотчас у нимфы нескромной
Вырвал язык, приказав строго Меркурию так:
«К манам ее отведи: для немых там пригодное место.
Нимфа, да будет она нимфой подземных болот!»
Отдал Юпитер приказ. Она входит с Меркурием в рощу,
Здесь предводитель ее чувствует к пленнице страсть,
Хочет он ей овладеть, она взглядом его умоляет, —
Тщетно: немые уста ей не дают говорить.
Матерью став, близнецов родила, что блюдут перекрестки,
Град охраняя у нас: Ларами стали они.
22 февраля. Каристии
День Каристий идет затем: для родных это праздник,
И собирается тут к отчим семейство богам.
Память усопших почтив и родных посетивши могилы,
Радостно будет к живым взоры свои обратить
И посмотреть, сколько их после всех умерших осталось,
Пересчитать всю семью, весь сохранившийся род.
Лишь безупречные пусть приходят, преступным нет места:
Братьям и матерям, злым и жестоким к родне,
Тем, для которых отец или мать зажились слишком долго,
Как и свекровям, своих зло донимающим снох.
Внуков Тантала пускай и супруги Ясона не будет
Так же, как той, что дала жженых селянам семян,
Прокны с сестрою ее и Терея, что мучил обеих,
Как и того, кто богат стал незаконным путем.
Ладан курите семейным богам! Согласье ведь должно
В этот особенно день кротко и мирно хранить.
И учреждайте пиры вы в честь подпоясанных Ларов,
Ставьте тарелку для них — почести знак и любви.
А уж как влажная ночь к спокойному сну призовет вас,
Чашу наполнив вином, вы помолитесь тогда:
«Пьем за себя и тебя, отец отечества, Цезарь!»
И возливайте вино с этой молитвою все.
23 февраля. Терминалии
Ночь миновала, и вот восславляем мы бога, который
Обозначает своим знаком границы полей.
Термин, камень ли ты иль ствол дерева, вкопанный в поле,
Обожествлен ты давно предками нашими был.
С той и другой стороны тебя два господина венчают,
По два тебе пирога, по два приносят венка,
Ставят алтарь; и сюда огонь в черепке поселянка,
С теплого взяв очага, собственноручно несет.
Колет дрова старик, кладет их в поленницу ловко
И укрепляет с трудом ветками в твердой земле.
После сухою корой разжигает он первое пламя;
Мальчик стоит и в своих держит корзины руках.
После того как в огонь он бросит три горстки пшеницы,
Дочка-девчонка дает сотов медовых куски.
Прочие держат вино, выливают по чашке на пламя,
В белых одеждах они смотрят и чинно молчат.
Общего Термина тут орошают кровью ягненка
Иль сосунка свиньи, Термин и этому рад.
Попросту празднуют все, и пируют соседи все вместе,
И прославляют тебя песнями, Термин святой!
Грань ты народам, и грань городам, и великим державам,
А без тебя бы везде спорными были поля.
Ты не пристрастен ничуть, и золотом ты неподкупен,
И по закону всегда сельские межи блюдешь.
Если бы некогда ты отграничил Фирейские земли,
Триста мужей не могли там бы убитыми лечь;
Надписи не было б там на трофее в честь Офриада.
О, сколько крови пролил он за отчизну свою!
Что же случилось, когда Капитолий строили новый?
Все тут боги ушли, место Юпитеру дав,
Термин же, как говорят старинные были, остался
В храме стоять и стоит вместе с Юпитером там.
Да и теперь, чтоб ничто, кроме звезд, ему не было видно,
В храмовой крыше пробит маленький в небо проем.
Термин, сокрыться тебе теперь от нас невозможно:
Там, где поставлен ты был, там ты и стой навсегда.
Не уступай ни на шаг никакому захватчику места
И человеку не дай выше Юпитера стать;
Если же сдвинут тебя или плугом, или мотыгой,
Ты возопи: «Вот твое поле, а это его!»
Есть дорога, народ ведущая в земли лаврентов,
В царство, какого искал некогда древний Эней:
Там у шестого столба тебе, порубежный, приносят
Внутренности скота, шерстью покрытого, в дар.
Земли народов других ограничены твердым пределом;
Риму предельная грань та же, что миру дана.
24 февраля. Изгнание царя
Надо теперь рассказать об изгнанье царя: по нему ведь
Назван шестой от конца месяца этого день.
Был последним царем над римским народом Тарквиний,
Несправедливым царем, мощным, однако, в бою.
Брал он одни города, другие вконец разорял он,
А чтобы Габии взять, не постыдился коварств.
Младший из трех сыновей, настоящий Гордого отпрыск,
Тихою ночью вошел в самую гущу врагов.
Те обнажили мечи. «Безоружного, молвил, убейте!
Братья желают того, да и Тарквиний-отец:
Бил он жестоко меня, бичами мне спину терзая…»
(Да, чтобы это сказать, он и удары стерпел!)
Месяц сиял. Мечи влагают воины в ножны
И под одеждой юнца видят следы от бичей.
Плачут и просят его идти вместе с ними сражаться;
С просьбой наивною их хитрый согласен юнец.
Всем доверье внушив, он друга к отцу посылает,
Чтобы ему показать к взятию Габиев путь.
Сад был внизу, где росли из посева душистые травы,
И орошал его ток тихо журчащей воды.
Тайное там получил Тарквиний от сына посланье
И поломал он жезлом верхние лилий цветы.
Только лишь вестник сказал, вернувшись, о лилиях сбитых —
Сын: «Понимаю приказ отчий!» — сейчас же сказал.
Тотчас он перебил верховных начальников Габий,
И городская стена пала, лишившись вождей.
Тут (о ужас!) змея, посреди алтарей появившись,
Выползла и пожрала жертву с потухших огней.
Феба спросили, и вот прорицание было: «Кто первый
Мать поцелует, тому и победителем быть».
Бросились все к матерям, целовать их стали поспешно,
Веруя богу, но слов не понимая его.
Мудрый же Брут дурачком притворился, чтоб невредимым
Козней твоих избежать, о кровожадный гордец!
Он распростерся ничком, мать-землю он тронул устами, —
Всем же казалось, что он просто, споткнувшись, упал.
Между тем окружать Ардею римляне стали,
Терпит осады она тяжкий и длительный гнет.
А пока время идет и враги выжидают и медлят,
В лагере игры идут, праздно скучают войска.
Юный царевич Тарквиний за стол и к вину собирает
Всех боевых друзей и обращается к ним:
«Други, пока нас томит затяжная война под Ардеей
И не дает отнести к отчим оружье богам,
Верно ль блюдутся, спрошу, наши брачные ложа? И правда ль
Дороги женам мужья, так же как жены мужьям?»
Каждый хвалит свою, разгораются страсти сильнее,
И распаляет вино и языки и сердца.
Тут поднимается тот, кто именем горд Коллатина.
«Нечего тратить слова, верьте делам!» — говорит.
«Ночь еще не прошла: на коней! Поскачемте в город!»
Это по сердцу: своих все повзнуздали коней
И поскакали. Спешат достичь дворца поскорее;
Стражи вокруг никакой; входят они во дворец;
Вот перед ними невестка царя — с венками на шее,
Перед вином, во хмелю ночь коротает она.
После спешат к Лукреции в дом: ее видят за прялкой,
А на постели ее мягкая шерсть в коробах.
Там, при огне небольшом, свой урок выпрядали служанки,
И поощряла рабынь голосом нежным она:
«Девушки, девушки, надо скорей послать господину
Плащ, для которого шерсть нашей прядется рукой!
Что же там слышно у вас? Новостей ведь вы слышите больше:
Долго ли будет еще эта тянуться война?
Ты же ведь сдаться должна, Ардея: противишься лучшим,
Дерзкая! Нашим мужьям отдыха ты не даешь.
Только б вернулись они! Ведь мой-то не в меру отважен
И с обнаженным мечом мчит на любую беду.
Я без ума, я всегда обмираю, как только представлю
Битвы картину, дрожу, холодом скована грудь!»
Тут она, вся в слезах, натягивать бросила нитку
И опустила свое в складки подола лицо.
Все было в ней хорошо, хороши были скромные слезы
И красотою лицо не уступало душе.
«Брось волноваться, я здесь!» — супруг говорит; и, очнувшись,
К мужу на шею она бросилась, сладко припав.
Юный царевич меж тем, огнем безумья объятый,
Весь запылал и с ума чуть от любви не сошел.
Станом ее он пленен, белизной, золотою косою
И красотою ее, вовсе без всяких прикрас.
Мил ему голос ее и все, что ему недоступно,
И чем надежды его меньше, тем больше любовь.
Вот уж запел и петух, провозвестник зари и рассвета,
Вновь молодые спешат воины в битвенный стан.
Нет ее больше, но он все видит ее пред собою
И, вспоминая о ней, любит сильней и сильней:
«Вот она села, вот вижу убор ее, вижу за прялкой,
Вот без прически лежат косы на шее у ней,
Вижу я облик ее и слова ее ясно я слышу,
Вот ее взгляд, вот лицо, вот и улыбка ее».
Как утихает волна, утомившись от сильного ветра,
Но, только ветер затих, снова вспухает она,
Так, хотя нет перед ним любимого образа милой,
Все ж не стихает его к этому образу страсть.
Весь он горит, его грешной любви подгоняют стрекала:
Ложе невинное пусть сила иль хитрость возьмет!
«Спорен успешный исход; но будь что будет! — сказал он, —
Случай или же бог смелым подмога в делах.
Смелость и в Габии нас привела недавно!» Воскликнул
И, опоясавши меч, гонит вперед он коня.
В медью обитую дверь Коллатин юноша входит
В час, когда солнце уже было готово зайти.
Враг шагает, как друг. В покои вождя Коллатина
Гостеприимно его приняли: это родной.
Как ошибиться легко! Ничего не подозревая,
Бедная есть подает дома хозяйка врагу.
Ужин окончен: давно пора и о сне бы подумать.
Ночь наступила, нигде нет во всем доме огня.
Он поднялся, из ножен золоченых меч вынимает
И в почивальню твою, верная, входит, жена.
Ложа коснувшись, он к ней: «Лукреция, меч мой со мною.
Я — Тарквиния сын; слышишь ты эти слова?»
Та ни слова: ни сил у нее, ни голоса в горле
Нет никакого, и все мысли смешались в уме.
Но задрожала она, как дрожит позабытая в хлеве
Крошка овечка, коль к ней страшный склоняется волк.
Что же ей делать? Бороться? Жену всегда одолеют.
Крикнуть? Но меч у него тотчас же крик пресечет.
Или бежать? Но ее ведь груди ладонями сжаты,
Чуждая в первый раз к ним прикоснулась рука.
Враг влюбленный ее умоляет, клянется, грозит ей, —
Клятвы, угрозы, мольбы тронуть не могут ее.
«Борешься зря! — говорит он, — лишишься и чести и жизни.
Ложным свидетелем я мнимого буду греха:
Я уничтожу раба, с каким тебя будто застал я!»
Не устояла она, чести лишиться страшась.
Что ж, победитель, ты рад? Тебя победа погубит:
Ведь за одну только ночь царство погибло твое!
Вот уж и день: и она сидит, волоса распустивши,
Как над могильным костром сына сидит его мать.
Старого кличет отца, кличет мужа из ратного стана, —
Оба, не медля ничуть, поторопились прийти.
В горе увидев ее, спросили, по ком она плачет,
Чье погребенье? Каким горем она сражена?
Долго она молчит, от стыда закрывая одеждой
Очи; слезы ручьем, не иссякая, бегут.
Тут и отец и супруг утирают ей слезы и просят
Горе свое им открыть, плачут и в трепете ждут.
Трижды пыталась начать и трижды она умолкала.
Но наконец, опустив долу глаза, говорит:
«Видно, и этим обязана я Тарквинию горем?
Надо несчастной самой мне вам позор мой открыть?»
То, что смогла, рассказала она, но потом зарыдала,
И запылали ее чистые щеки стыдом.
Видя насилье над ней, ее муж и отец извиняют;
«Нет, — отвечает она, — нет извинения мне!»
Тотчас себе она в грудь кинжал сокровенный вонзила
И ниспроверглась в крови собственной к отчим ногам.
Но и в последний свой миг заботилась, чтобы пристойно
Рухнуть; и к чести была ей и кончина ее.
Вот и супруг и отец, невзирая на все предрассудки,
Кинулись к телу ее вместе, рыдая о ней.
Брут появляется. Вмиг свое позабывши притворство,
Из полумертвого он выхватил тела клинок
И, поднимая кинжал, благородною кровью омытый,
Им потрясает и так громко и грозно кричит:
«Этою кровью клянусь, святой и отважною кровью,
Этими манами, мной чтимыми, как божество, —
Что и Тарквиний, и весь его выводок изгнаны будут.
Слишком долго уже доблесть свою я таил!»
Тут, хоть и лежа, она приоткрыла потухшие очи,
И, как и видели все, будто кивнула она.
На погребенье несут матрону с отвагою мужа,
Слышатся речи над ней, ненависть бурно растет.
Рана открыта ее. И Брут, созывая квиритов,
Громко кричит обо всех гнусных поступках царя.
Изгнан Тарквиний со всем потомством. Годичную консул
Власть получает: сей день днем был последним царей.
26 февраля
Мы ошибаемся? Или весны предтеча, касатка,
Не убоялась, что вновь может вернуться зима?
Все же ты, Прокна, не раз пожалеешь, что поторопилась;
Муж твой, однако, Терей, рад, что ты смерзнешь теперь.
28 февраля. Эквирии
Месяц проходит второй: от него лишь две ночи осталось;
Марс погоняет коней, на колеснице летя.
Правильно назван сей день — Эквирии — конские скачки:
Смотрит на них этот бог нынче на поле своем.
Слава тебе, Градив, своевременно к нам ты приходишь:
Месяц грядущий твоим именем запечатлен.
К пристани прибыли мы: вместе с месяцем кончилась книга,
И поплывет по другой ныне челнок мой воде.
Книга третья
Воинский Марс, отложив на время и щит свой, и пику,
К нам появись и сними шлем свой с блестящих волос.
Спросишь, может быть, ты, что за дело поэту до Марса?
Именем назван твоим месяц, о коем пою.
Знаешь ты сам: хоть войной занята и Минерва бывает,
Но и свободных искусств дело в руках у нее.
Время найди отложить копье, по примеру Паллады:
И безоружному есть много забот по душе.
Был безоружным ведь ты, пленившись римскою жрицей,
Чтоб от посевов твоих город наш мощный возрос.
Сильвия, Весте служа (почему не начать бы отсюда?),
Вышла помыть поутру утварь богини в воде
И подошла по тропе к отлогому берегу речки,
Где она ставит сосуд глиняный, с темени сняв.
На землю сев отдохнуть, вдохнула открытою грудью
Ветер и поправлять волосы стала себе.
Лишь она села, ивняк тенистый, и пение птичек,
И лепетанье воды дрему навеяли ей.
Сладкий тихонько покой смежил ей усталые очи,
И с подбородка ее томно упала рука.
Марс тут ее увидал, пожелал, желанную обнял
И обладания миг силой божественной скрыл.
Сон улетел, и она на траве тяжела остается,
Ибо во чреве у ней Рима зиждитель лежал.
Томно встает и сама не знает, откуда томленье,
И, прислонившись к стволу дерева, так говорит:
«Пусть на пользу и пусть на счастье мне будет виденье
Этого сна! Или нет, это яснее, чем сон!
У илионских огней я была, когда вдруг соскользнула
Долу повязка моя перед священным огнем.
Тут одинаково две из нее, удивительно, пальмы
Выросли вдруг, и одна выше другой поднялась,
И обняла целый мир могучими тотчас ветвями,
И досягнула до звезд пышной вершиной своей.
Вот мой дядя на них заносит стальную секиру —
В ужасе я, и дрожит трепетно сердце мое.
Марсов дятел и с ним волчица, вдвоем ополчаясь,
Оберегают стволы; пальмы стоят, спасены».
Так говорила она, во время рассказа наполнив
Урну водой, и с трудом снова ее подняла.
А между тем возрастает и Рем, и Квирин возрастает:
И, округляясь, живот бремя небесное нес.
Год же своим чередом неуклонно к концу приближался:
Светлому богу в пути две оставались межи.
Сильвия ныне уж мать. Говорят, изваяние Весты
Девственною рукой очи прикрыло свои.
Дрогнул богини алтарь, когда разродилася жрица,
И, ужаснувшись, огонь скрылся под белой золой.
Только об этом узнал презревший право Амулий
(Ибо у брата отбил власть он, которой владел),
Как приказал утопить близнецов. Но волна отбежала,
И на сухом берегу дети остались лежать.
Вскормлены были они молоком, как известно, звериным,
И постоянно еду брошенным дятел носил.
Не замолчу я тебя, Ларентия, славного рода
Нянька, а также твоей помощи, Фавстул-бедняк.
Честь вам обоим придет, когда Ларенталии славить
Буду я в декабре, месяце праздничном здесь.
Трижды шесть минуло лет потомству возросшему Марса,
И пробивался пушок желтой у них бороды.
Пахарям всем и пастырям всем помогали при спорах
Илии дети, и всем братья решали дела.
Тешились часто они кровью хищников, пролитой в чаще,
И пригоняли назад угнанных ими коров.
Но лишь услышали, кто их родитель, они возгордились
И недостойным сочли в хижинах званье скрывать.
На смерть острым мечом пронзил Амулия Ромул,
И престарелому вновь деду он царство вернул.
Строятся стены теперь, но, пока они низкими были,
Лучше бы, лучше бы Рем не перепрыгивал их!
Вот уже там, где были леса и приюты овечкам,
Город возник; и вещал Вечного города вождь:
«Законодатель войны, от коего крови считают
Был я рожден (и готов это стократ доказать!),
Мы именуем тебя зачинателем римского года:
Первый же месяц в году Марсовым будет у нас!»
Сказано — сделано: назван с тех пор отчим именем месяц, —
Честь эта, как говорят, богу угодна была.
Выше всех прочих богов почитали в древности Марса:
Этим воинственный люд склонность к войне показал.
Чтут кекропиды Палладу, минойцы на Крите Диану,
И почитаем Вулкан на Ипсипильской земле,
Славу Юноне поют пелопиды в Микенах и Спарте,
Фавна в сосновом венке чтут в Меналийской стране.
В Лации Марс почитаемым был, как бог всеоружный:
В бранях дикий народ видел и силу и честь.
Коль ты досуж, загляни в иноземные месяцесловы:
Месяц, наверное, в них с именем Марса найдешь.
Назвали так третий месяц альбанцы и пятый — фалиски,
А у народов твоих, Герника, это шестой.
У арицийцев же, как и в стенах Телегона высоких,
Тот же месяцев счет, как и в Альбанской земле.
А у Лаврентов он пятый, десятый у эквов суровых,
Следом за третьим идет он же у жителей Кур.
А у тебя, вояка пелигнский, как у сабинов,
Месяц четвертый уж встарь богу войны посвящен.
Ромул же всех превзошел в порядке этого счета:
Года начало отцу кровному он посвятил.
Да и календ в старину не считалось столько, как нынче!
На два месяца год был покороче тогда.
Ты побежденных наук победившим еще не открыла,
Греция: хоть и речист, но трусоват твой народ.
Кто был отважен в бою, тот и сведущ был в римской науке,
Кто хорошо метал копья, тот был и речист.
Кто о Гиадах тогда, иль Плеядах Атлантовых ведал,
Иль что меж двух полюсов вертятся своды небес;
Что есть Медведицы две, из которых сидоняне правят
По Киносуре, ладьи ж греков Гелика ведет?
Или что знаки небес брат обходит в течение года,
Или что их обежит в месяц упряжка сестры?
Вольно кружились у них целый год без присмотра созвездья,
Слыли они за богов у неученых людей.
По небу знаков тогда бегущих вовсе не знали,
Людям были нужней знаки их собственных войск.
Были из сена значки; это сено они почитали,
Как почитаем твоих все мы орлов боевых.
Эти маниплы-пучки на шестах привешены были,
И на маниплы они войско делили свое.
Из-за того, что расчет незнаком был этим невеждам,
В счете теряли они за пятилетие — год.
Год их кончался, когда десять раз луна обернется:
Десять считали они самым почетным числом;
Иль потому, что у нас на руках десять пальцев для счета,
Иль что в десятом всегда месяце жены родят,
Иль что десятка у нас граница во всех исчисленьях
И начинаем опять с новой десятки мы счет.
Ромул поэтому счет ста сенаторов ввел по десяткам
И по десяткам делил пешее войско свое;
В каждом ряду войсковом он ввел такие деленья,
Конницу также свою он на десятки разбил.
Тициев, рамнов и луцеров, три изначальные трибы,
Он разделил, положив столько же в каждой частей.
Это, привычное всем, число сохранил и в году он,
В этот же срок и жена плачет о муже своем.
Не сомневайся, что встарь начальными были календы
Марса: этому ты много свидетельств найдешь.
Лавр, который весь год хранится у фламинов в доме,
Новым сменяют и чтут новый лавровый венок.
Фебовым деревом тут обвивают и царские двери,
Так же украшен в сей день в древнюю курию вход,
И, чтобы Веста в листве красовалася вечнозеленой,
Старому лавру вослед новый несут к очагам.
Мало того, и огонь обновляют на Реиных углях,
И возрожденный очаг с новою силой горит.
Также могу я сказать, что встарь, в это самое время
Наверняка учрежден Анны Перенны был культ.
В эти же самые дни, до войны с вероломным пунийцем,
В должность входили свою и магистраты у нас.
И, наконец, и «квинтиль», пятый месяц, считается также
С марта, и месяцы все счетом отсюда идут.
Первый Помпилий нашел, что двух месяцев нам не хватает, —
Тот, кто был к нам приведен прямо с масличных полей;
То ли Самосец его научил, не однажды рожденный,
То ль, по обычаю, он нимфе Эгерии внял.
Все же месяцеслов и потом был неверен, покуда
Цезарь не взял на себя труд исправленья его.
Бог этот, этот отец такого могучего рода,
Не полагал этот труд ниже других своих дел.
Ведать он небо хотел, что ему предназначено было:
Бог не желал новичком в дом незнакомый вступить.
Солнечный круговорот по двенадцати знакам небесным
Точно он рассчитал, распределив его путь.
Он к тремстам пяти дням шестьдесят еще суток добавил
Да еще пятую часть времени полного дня.
Это для года предел, а к каждому пятому году,
Чтоб довершить полноту, лишний прибавился день.
1 марта. Календы. Матроналии
«Коль допустимо певцам побуждения божии ведать, —
А, как молва говорит, это позволено им, —
То объясни мне, Градив, раз мужскими ты занят делами,
Как получилось, что твой праздник матроны блюдут?»
Так вопрошал я, и так, сняв шлем, Маворс мне ответил,
Не выпуская из рук дрот с боевым острием:
«Нынче впервые в году меня к мирным делам призывают;
Я — бог войны, и теперь в новый я лагерь иду.
Мне не досадно идти — мне любо и это: Минерве
Нечего думать, что лишь ей это право дано.
Трудолюбивый певец латинского года, узнай ты
То, что желаешь узнать, и затверди мой ответ.
Если желаешь сказать обо всем ты спервоначала,
Рим был ничтожен, но был полон великих надежд.
Стены стояли уже для грядущего тесные люда,
Хоть и казались они слишком обширными встарь.
Если ты спросишь, каков дворец был нашего сына,
На тростниковый взгляни крытый соломою дом.
Здесь на соломенной он по ночам забывался подстилке,
С этого ложа сумев богом взойти в небеса.
Римляне были тогда далеко уже по свету славны,
Но не звался среди них свекром иль мужем никто.
Бедных супругов себе не брали соседки-богачки,
И забывали, что в них тоже течет моя кровь.
Стыдно казалось и то, что живут они с овцами в стойлах
И что немного у них пахотной было земли.
С равными сходятся все: и птицы, и дикие звери,
Даже змея, чтоб родить, ищет другую змею;
И с иноземцами в брак вступать возможно, но чтобы
С римлянином заключить брак, не нашлось ни одной.
Я огорчался: «Я дал родительский нрав тебе, Ромул:
То, чего просишь, сказал, даст тебе собственный меч».
Праздника Конса канун. Что случилось, Конс тебе скажет
В день, когда и ему будешь ты песни слагать.
Куры и с ними все те, кто был оскорблен, возмутились:
В первый раз на зятьев свекры с оружьем пошли.
Много похищенных жен матерями уже называлось:
Слишком уж долго война между соседями шла.
Сходятся жены во храм, меж собой сговорившись, Юноны,
И невестка моя смело им всем говорит:
«Все одинаково мы захвачены (нечего спорить),
Но не должны забывать должного нашей семье.
Биться готовы войска: здесь муж, там отец при оружье,
Сами должны мы решить, кто нам дороже из них,
Надо ли вдовами стать, иль сиротами нам оставаться;
Если хотите, подам смелый и честный совет».
Подан был этот совет: они по плечам распустили
Волосы и, облачась в скорбное платье, стоят.
Были готовы войска и на смерть идти, и сражаться,
Ждали, чтоб голосом труб подан был битвенный знак, —
Вдруг меж отцов и мужей плененные бросились жены,
На руки взявши детей — брака бесценный залог.
До середины они добежав рокового им поля,
Пали, колени склонив, кудри раскинувши в прах,
И, точно бы по чутью, все внуки с ласковым криком
Кинулись к дедам своим ручками их обнимать:
«Дедушка», — дети кричат, впервые дедов увидя;
Кто и кричать не умел, тех заставляли кричать.
Ярость пропала, и вот, мечи свои побросавши,
Руки зятьям подают свекры, а свекрам зятья.
Дочек ласкают отцы, а деды на щит поднимают
Внуков и этим щиту лучшую ношу дают.
Вот почему этот день, день праздника в эти календы,
Столь знаменателен стал для эбалийских матрон,
Иль потому, что они, не пугаясь мечей обнаженных,
Силою собственных слез смело пресекли войну,
Или что Илию я счастливою матерью сделал,
Жены блюдут этот день и почитают его.
В эту же пору зима наконец умеряет свой холод
И пропадают снега, тая от солнца лучей,
А на деревьях вновь разрастается свежая зелень,
И набухают опять почки на нежных ветвях,
Скрытые долго во тьме, поднимаются травы на воздух,
Тайный путь находя в почве просторных полей,
Вновь плодородна земля, и скот зарождается новый,
Птицы в сучьях дерев гнезда свивают себе.
Жены латинские чтут плодотворное время законно:
Это пора их борьбы да и мольбы за приплод.
Сверх того: там, где держал римский царь неусыпную стражу,
На Эсквилинском холме, как он зовется теперь,
Снохами был возведен латинскими храм в честь Юноны,
А заложили его в этот же, помнится, день.
Что мне тебя утомлять, исчисляя другие причины?
То, что желал ты узнать, ясно ты видишь уже.
Любит ведь жен моя мать, любят мать мою римские жены:
Вот почему эту честь мне вместе с ней воздают».
Чтите богиню цветами! Цветы желанны богине!
Нежным цветочным венком все обвивайте чело.
Так говорите: «Ты нам, Луцина, свет жизни открыла»,
Так умоляйте: «Ты нам муки родов облегчи».
А коль беременна ты, умоляй, волоса распустивши:
«Дай мне без боли родить плод мой, что я понесла».
1 марта. Шествие Салиев
Кто мне расскажет теперь, почему, Мамурия славя,
Марса божественный щит Салии с пеньем несут?
Нимфа, хранящая пруд и рощу Дианы, поведай!
Нимфа, Нумы жена, к действам твоим я пришел.
В доле Ариции есть укрытое лесом тенистым
Озеро, с древних времен бывшее местом святым.
В нем сокрыт Ипполит, вожжами растерзанный коней, —
Ныне туда никаким доступа нет лошадям.
Вдоль загородок висят, закрывая повсюду их, ленты,
И благодарность богам доски гласят со стены.
Факелы жены в венках за своих исполненье желаний
Часто приносят сюда, в городе их запалив.
Беглые царствуют здесь, предшественников убивая,
А победивший царя также бывает убит.
Ключ, еле слышно журча, каменистым руслом убегает;
Часто я пил из него, только по малым глоткам.
Воду струит Эгерия в нем, любезная Музам,
Бывшая Нуме женой и руководством ему.
Первым делом всегда готовых сражаться квиритов
Надо законом смягчить было и страхом богов.
Тут-то законы даны, чтоб сильнейший не мог своеволить
И соблюдал бы всегда дедов священный завет;
Дикость проходит, сильней оружья становится право,
Совестно биться теперь в междоусобной борьбе;
Всякий, кто зол, увидя алтарь, себя укрощает,
Полбу соленую в дар вместе с вином принося.
Вот Громовержец из туч багровым пламенем брызжет
И после бурных дождей свод осушает небес;
Чаще ни разу еще не падали молнии с неба:
В ужасе царь, у толпы страхом объяты сердца.
«Не опасайся, — царю говорит богиня, — ты молний:
Грозный Юпитер свой гнев может на милость сменить.
Пиком и Фавном тебе будет передан чин искупленья,
Оба они божества, верные Римской земле.
Но непокорны они: заключи, уловив их, в оковы».
И объясняет она, как их возможно смирить.
Под Авентином была дубовая темная роща;
Только заглянешь в нее, скажешь ты: «Здесь божество!»
Там на лугу из-под мхом зеленым обросшего камня
Тихо струился ручей вечно текущей воды.
Не пил, пожалуй, никто из него, кроме Фавна и Пика.
Нума приходит, ручью в жертву приносит овцу
И с благовонным вином он ставит полные кубки,
Сам же со свитой своей скрыться в пещеру идет.
К струям привычным туда божества лесные приходят
И утоляют свою жажду обильным вином.
Одолевает их сон; из прохладной пещеры выходит
Нума и сонные их путает руки узлом.
Только проснулись они, как сейчас же пытаются узы
Сбросить, но крепче еще бьющихся вяжут узлы.
Нума тогда говорит: «Лесные боги, простите:
Знайте, что нет никаких замыслов злых у меня;
Только откройте мне, как мне угрозы молний избегнуть?»
Нуме ж в ответ говорит Фавн, потрясая рога:
«Многого просишь, но мы открыть эти тайны не смеем;
Мы божества, но у нас все ж ограничена власть.
Боги равнин мы, и власть наша лишь до вершины доходит
Гор, а Юпитер своей молнией правит один.
Самостоятельно ты не в силах свести его с неба,
Но, может быть, и сведешь с помощью нашей его».
Фавн так сказал; таково было также и мнение Пика:
«Путы, однако, сними с нас эти, — Пик говорит. —
Будет Юпитер у нас, притянутый нашим искусством;
В этом я клясться готов Стиксом угрюмым тебе!»
Что они сделали тут и как без оков заклинали,
И как Юпитер сведен с трона небесного был,
Людям заказано знать: я пою о дозволенном только
И лишь о том, что певцу можно открыто сказать.
С неба, Юпитер, тебя они вызывают, и ныне
«Вызванным с неба» зовут при возложении жертв.
Ведомо, что сотряслись верхушки лесов Авентина
И что Юпитера гнет землю заставил осесть.
Сердце трепещет царя, ни кровинки во всем его теле,
И волоса у него дыбом встают над челом.
Только опомнился он, как воскликнул: «Подай нам от молний
Доброе средство, отец и повелитель богов,
Ежели чистой рукой тебе мы дары возлагаем,
И благочестно язык наш умоляет тебя!»
Бог благосклонно кивнул, но двусмысленной речью сокрыл он
Правду и тем напугал мужа, туманно сказав:
«Голову ты отсеки!» Но царь: «Подчинимся, — ответил, —
На огороде моем голову луку снесем!»
Бог: «Человеку!» — сказал, а царь: «Волоса его дерни!»
«Душу!» — потребовал бог, Нума ж: «Вот рыбью возьми!»
Бог, улыбнувшись, сказал: «Вот тебе и защита от молний!
С богом беседу вести, право, достоин ты, муж.
Завтра, как только свой лик нам явит полностью Кинфий,
Я обещаю твоей власти дать верный залог».
Молвил, и грома удар раздался, когда он поднялся
К небу, и бога молить Нума остался один.
Радостно царь обо всем поведал, вернувшись, квиритам,
Те же не могут никак сразу поверить ему.
«Все вы поверите мне, коль за словом последует дело, —
Царь тогда говорит, — так приготовьте же слух!
Знайте, как только свой лик нам явит завтрашний Кинфий,
Власти Юпитер моей всем нам даст верный залог».
Все, сомневаясь, ушли, обещание кажется дальним;
Хочешь не хочешь, а ждать надобно нового дня.
Заиндевела земля, орошенная свежей росою,
А у порога царя вот уж толпится народ.
Вышел царь и воссел посредине кленового трона.
Не перечислить людей, молча стоявших кругом.
Только лишь Феб на самом краю окоема явился,
Заволновалися все, страх и надежду тая.
Голову Нума покрыв белоснежным платом, поднялся,
Длани, какие богам ведомы были, воздел
И возгласил: «Наступил срок сулимого дара, Юпитер,
Дай убедиться теперь в том, что ты мне обещал».
Солнце при этих словах взошло полным кругом на небе, —
Громкий грохот потряс весь над землей небосвод:
Трижды бог прогремел и сверкнул из безоблачной выси, —
Чудо! Но я говорю правду, поверьте вы мне.
Начало небо тогда разверзаться от самого верха;
Вместе с вождем подняла очи свои вся толпа.
Вот, кружась на ветру и тихонько наземь спускаясь,
Падает щит; а из толп крики взлетают до звезд!
Царь поднимает сей дар, заклав предварительно телку,
Шея какой никогда раньше не знала ярма;
Дар этот был безупречным щитом, округлым и гладким,
Ни одного угла острого не было в нем.
Помня, что щит сей упал залогом судьбы государства,
Он хитроумно еще к мудрой уловке прибег:
Точно таких же щитов приказал он несколько сделать
Так, что нельзя отличить было бы их от него.
Эту работу он дал Мамурию. Тот был известен
Как безупречный кузнец, честностью славный своей.
Щедрый Нума сказал: «За работу требуй награды
Ты, какой хочешь, а я с радостью все оплачу!»
Салиям эти щиты, «прыгунам», были розданы, — так их
Назвали, ибо они с пляскою гимны поют.
Молвил Мамурий: «Пускай моя слава мне будет наградой,
А мое имя всегда в гимнах да будет звучать!»
Вот потому-то жрецы, по старинному им завещанью,
Славят Мамурия днесь, воспоминая его.
Девушка, свадьбу отсрочь, хоть вы и торопитесь оба:
В малой отсрочке теперь радость большую найдешь.
К битвам оружье ведет, а битвы противны супругам;
Спрячут оружье — для вас будет примета к добру.
В эти ведь дни и жене жреца Юпитера должно
Волосы не убирать и непричесанной быть.
3 марта
В третью месяца ночь, когда загораются звезды,
С неба уходит одна Рыба из звезд-близнецов.
Две их: к Австру ближе одна, к Аквилону другая:
Имя каждой из них ветер ближайший дает.
5 марта
Лишь оросятся жены Тифона румяные щеки,
Пятого в месяце дня утро являя земле,
Тут и Медведицы страж, лентяй Волопас, погружаться
В море начнет, уходя от испытующих глаз.
Но Виноградарь еще не уйдет! Откуда названье
Этой звезды, я тебе в кратких словах объясню:
Юный Ампел, говорят, рожденный сатиром и нимфой,
На исмарийских горах Вакха возлюбленным был.
Вакх подарил ему грозд, на ветках вяза висевший;
Эта лоза до сих пор мальчика имя несет.
Ягоды этой лозы срывая, упал и разбился
Мальчик, но Либер его, павшего, к звездам вознес.
6 марта
В день же шестой, когда Феб восходит по кручам Олимпа
Из океана в эфир на крылоногих конях, —
Вы, которые чтите тайник целомудренной Весты,
Славьте ее и в огне жгите святой фимиам.
К чести безмерной своей (а чем больше славиться мог он?)
Цезарь понтифика честь с этого дня получил.
Вечным горят огнем веления вечные ныне
Цезаря: власти его, видишь, залоги сошлись!
Трои былой божества, носителя славное бремя,
Коим Эней сбережен некогда был от врагов!
Отпрыск Энея, как жрец, блюдет родные святыни;
Ты ж благосклонно храни, Веста, родного главу!
Ясно пылают огни под охраной священной десницы:
Неугасимо живи, пламя, и с пламенем — вождь!
7 марта. Ноны
Знаком отмечен одним день мартовских нон. Полагают,
Что меж двух рощ посвящен храм Ведийова в сей день.
Ромул высокой стеной окружил здесь деревья, сказавши:
«Всякий сюда убегай, здесь ты ограду найдешь».
О, сколь из жалких начал величие римское встало!
Как незавидна была эта толпа в старину!
Чтобы, однако, тебе имя бога не было чуждым,
Знай, кто сей бог и зачем он называется так.
Это Юпитер-юнец: погляди на лицо молодое,
На руку глянь — никаких молний не держит она.
Только когда на Олимп посягнули Гиганты, Юпитер
Молнии взял, а дотоль он без оружия был.
Новыми Осса зажглась огнями, а выше над Оссой
Весь запылал Пелион и утвердился Олимп.
Рядом стоит и Коза: говорят, бога нимфы вскормили
Критские; эту козу юный Юпитер сосал.
К имени я обращусь. Называют «веграндией» полбу
Раннюю жители сел, всходы же «веской» зовут.
Коль таково значение «ве», назовем Ведийовом
Юного бога, какой после Юпитером стал.
Воздуха лишь синеву усеет звездами небо,
Выю увидишь коня, что из Горгоны возник.
Выпрыгнул он, говорят, из отрубленной шеи Медузы,
Кровью обрызгана вся конская грива была.
Над облаками несясь, средь звезд блестящих он скачет:
Почва ему небеса, крылья шумят вместо ног.
Он закусил удила, негодуя, впервые устами,
Легким ударом копыт воды Аонии взрыв.
На небесах он живет, по которым парил он на крыльях,
Всеми пятнадцатью там звездами ярко блестя.
С ночи приходом узришь пред собою ты в небе Корону
Кносса. Тесея виной стала богиней она.
Клятвопреступник супруг был сменен Ариадной на Вакха,
И путеводную нить взявший покинул жену.
Радуясь браку, она: «Что как девке мне плакать? — сказала, —
Мне же на пользу теперь этот обман послужил!»
Либер меж тем победил индийцев народ волосатый
И от восточных краев много богатства принес;
Но между пленниц, собой прекрасных, одна покорила
Вакха красою; она дочерью царской была.
Плача, бродила тогда Ариадна по берегу моря
И, не прибрав волоса, так говорила себе:
«Снова внимайте моим вы жалобам, волны морские!
Снова впивай ты мои слезы, прибрежный песок!
Я говорила: “Ты лжец и обманщик, Тесей вероломный!”
Нет его больше, но стал тем же преступником Вакх.
Я и теперь закричу: “Мужчинам не верьте вы, девы!”
С именем только другим снова обманщик со мной.
О, если б доля моя окончилась, как начиналась,
И уже больше в живых я не была бы теперь!
Либер, зачем ты меня на песке, готовую к смерти,
Спас? Я могла бы тогда отгоревать навсегда.
Легок ты, Вакх, как листы, что виски твои окружают
Зеленью, познан ты мной только на муку мою!
Не расшатал ли ты, Вакх, наше крепкое брачное ложе,
Если любовницу взял ты у меня на глазах?
Где твоя верность? Увы, где все твои брачные клятвы?
О я, несчастная! Что мне о тебе вспоминать?
Ты мне Тесея винил, коварным его называя:
Сам посуди, поступил ты не гнуснее ль его?
Пусть же об этом никто не знает, страдать буду молча,
Чтоб о позоре моем новом молва не пошла!
Только б Тесей не узнал и на радость себе не подумал,
Что сотоварищем ты стал в преступленье его!
Мнится, любовницу он предпочел мне, смуглянке — белянку:
Пусть побледнеют мои так же тогда и враги!
Что же, однако? Тебе она с темною кожей милее.
Остановись! Не скверни божьих объятий своих.
Верен будь, Вакх, и не смей любовницу верной супруге
Предпочитать, а тебя я полюбила навек.
Бык мою мать покорил прекрасный своими рогами,
Ты же меня: мне любовь — мука, а матери — срам.
Да не вредит мне любовь: ведь тебе она, Вакх, не вредила,
Коль признавался ты сам, что пламенеешь ко мне.
Не изумись, что и я пламенею; в огне порожден был
Ты, говорят, и отец спас тебя сам из огня.
Вот я, кому столько раз обещал ты небесные выси;
Горе мне! Что за дары мне вместо неба даны!»
Смолкла. Внимал уж давно ее этим жалобам горьким
Либер и следом за ней, может быть, шел по песку.
Сжал он в объятьях ее, поцелуями слезы ей сушит
И говорит: «Полетим в небо со мною вдвоем!
Ты мне супруга, моим ты именем названа будешь,
С этой поры ты уже Либерой станешь моей;
Будет на память о том неизменно с тобою Корона:
Что дал Венере Вулкан, то она дарит тебе».
Сказано — сделано: он обращает венца девять лалов
В звезды, и ярко горит в небе венец золотой.
14 марта. Эквирии
После того как шесть раз всплывет и снова потонет
Тот, кто на быстрой оси движет румяные дни,
Вновь эквирийских коней ты увидишь на поле заросшем,
Где омывает края суши извилистый Тибр.
Если ж, однако, вода надолго задержится в поле,
Пылью покрытый тогда Целий послужит коням.
15 марта. Иды
В иды мы празднуем день торжественный Анны Перенны
Недалеко от твоих, Тибр-чужеземец, брегов.
Толпы народа идут и здесь, растянувшись на травке,
Пьет и в обнимку лежит каждый с подружкой своей.
Многие — прямо под небом, немногие — ставят палатки,
Иль из зеленых ветвей строят себе шалаши,
Иль вместо твердых столбов тростники они в землю втыкают
И покрывают потом сверху одеждами их.
Солнцем они и вином разогретые пьют за здоровье,
Стольких желая годов, сколько кто чаш осушил.
Здесь ты найдешь и таких, кто выпьет и Нестора годы,
Женщин найдешь, что года даже Сивилл перепьют.
Песенки также поют, каким научились в театрах,
Сопровождая слова вольным движением рук,
И хороводы ведут неуклюжие, выпив, подружки,
И, распустив волоса, пляшут в нарядах своих.
А возвращаясь, идут, спотыкаясь, толпе на потеху,
И называет толпа встречных счастливцами их.
Видел недавно я там (ну как про такое не вспомнить!):
Пьяная бабка брела, пьяного мужа вела.
Но так как много идет о богине сей вздорных сказаний,
То никаких не хочу басен о ней я скрывать.
Пламя горело любви в Дидоне несчастной к Энею,
Пламя сжигало ее и на костре роковом.
Пепел был собран ее, над холмом же на мраморе надпись,
Что сочинила она при смерти, кратко гласит:
«Подал Дидоне Эней и меч, и повод для смерти;
Пала Дидона, себя собственноручно убив».
Нумиды мчатся, спеша полонить беззащитное царство,
Ярба, неистовый мавр, овладевает дворцом.
И говорит, не забыв, сколько раз был он презрен Элиссой:
«Вот я, отвергнутый ей, в брачном покое ее!»
Все врассыпную бегут тирийцы, точно как пчелы,
Сами не зная, куда им без царицы лететь.
Трижды на обмолот уходили с полей урожаи,
И молодое вино трижды вливалось в чаны:
Изгнана Анна; она покидает сестрины стены,
Плача, но раньше сестре должный почет воздает.
Льет благовонья она со слезами на прах ее нежный
И состригает свои с маковки волосы ей.
Трижды «прости» говорит и трижды к устам прижимает
Пепел, и кажется ей: в нем она видит сестру.
Спутников бегства найдя и корабль, она в море уходит,
Видя с кормы за собой милые стены сестры.
Недалеко от пустой Косиры есть остров богатый
Мелита, воды его моря Ливийского бьют.
Анна стремится туда, надеясь на гостеприимство
Давнее Батта царя и на богатства его.
Он же, узнав о судьбе, сестер обеих постигшей,
«Эта земля, говорит, как ни мала, вся твоя».
Гостеприимство свое до конца он довел бы, однако
Поостерегся и он Пигмалионовых сил.
Дважды уже обошло созвездия солнце, и третий
Год шел, как Анне пришлось снова в изгнанье идти:
Брат угрожает войной, а царь, ненавидя сраженья,
«Анна, беги, говорит, здесь ведь тебе не спастись!»
Повиновалась она и вверяется ветру и волнам:
Брат по жестокости ей моря любого страшней.
У каменистой реки — Кратида, обильного рыбой,
Есть местечко; его Камерой люди зовут.
Путь туда был недалек: расстояние было всего лишь
В девять раз больше, чем вдаль камень летит из пращи.
Сразу же парус опал и только полощется ветром.
«Надо, — моряк объявил, — здесь нам на веслах идти!»
Но лишь они собрались, убрав паруса, подвигаться,
Как налетел на корму бурного Нота порыв:
В море несется корабль, и не в силах уже корабельщик
Им управлять, а из глаз вовсе уходит земля.
Волны вздымает со дна морская пучина, и влагой
В пене седой до краев тонущий полон корабль.
С ветром бороться невмочь, и кормчий не в силах браздами
Править, и помощи ждет лишь от обетов богам.
По морю носят теперь финикиянку вздутые волны,
Мокрой одеждой она скрыла лицо и глаза;
В первый раз называет сестра Дидону счастливой,
Как и всех жен, чьи тела скрыты уже под землей.
Ветра могучий порыв на Лаврентский выбросил берег
Судно, и гибнет оно, выкинув на землю всех.
Между тем благочестный Эней и дочь и державу
Взял от Латина-царя, сливши народ и народ.
Шел он тогда с Ахатом вдвоем по приданому брегу,
Шел босиком, никого в спутники больше не взяв,
И увидал, не поверя себе, бредущую Анну,
И поразился: зачем в Лаций явилась она?
Но в это время Ахат воскликнул: «Анна ведь это!»
Имя свое услыхав, взор поднимает она.
Что же ей делать? Бежать? Но куда? Не под землю ли скрыться?
Участь несчастной сестры видит она пред собой.
Чувствуя это, сказал ей, дрожащей, герой киферейский
(Плачет, однако, и он, вспомнив, Элисса, тебя):
«Анна, клянусь я землей, в которой, как знаешь сама ты,
Большее счастье подать мне обещала судьба,
И божествами клянусь, новоселами этого края,
Что укоряли меня за промедленье в пути, —
Смерти ее я не ждал, кончины ее не страшился!
Горе мне! Смелость ее невероятна была.
Не поминай! Я видел ее недостойные тела
Раны, когда я дерзнул в Тартара область войти.
Ты же, коль в наши края по своей ли воле иль волей
Бога явилась, прими гостеприимство мое!
Много я должен тебе, а более должен Элиссе:
Будешь мила мне сама, будешь мила по сестре».
Верит она (на него одного лишь имея надежду)
И о скитаньях своих все рассказала ему.
Только вошла она в дом в своем одеянье тирийском,
Начал Эней говорить (все остальные молчат):
«После кораблекрушенья спасен я был ею, супруга,
Долг, Лавиния, мой ты уплатить ей должна.
Родом из Тира она, ее царство в Ливии было,
Я умоляю: ее ты как сестру полюби».
Все обещала ему Лавиния лживо, а рану
Молча снесла и свою ярость сокрыла в душе.
Видя дары, приносимые Анне открыто, считала,
Что есть и много других, скрытых тайком от нее.
Но не решила еще, что ей делать; как фурия, злится,
Козни готовит и ждет смерти, но лишь отомстив.
Ночь наступила. Пред ложем сестры показалась Дидона:
Кровь запеклась у нее в спутанных космах волос.
И говорит: «Убегай из зловещего этого дома!»
Ветра порыв прошумел, скрипнула жалобно дверь.
Анна вскочила и вот из окна невысокого в поле
Прыгает: преодолел страх нерешимость ее.
В ужасе быстро бежит, рубашку не подвязавши,
Точно пугливая лань, голос услышав волков.
Тут-то ее и объял рогоносный Нумиций волною,
Тут-то ее он и скрыл в заводях зыбких своих.
Всюду меж тем по полям сидонянку ищут и громко
Кличут: на почве видны ног отпечатки ее.
На побережье пришли; следы на песке увидали;
Смолк поток и затих, зная вину за собой;
И зазвучали слова: «Я — Нумиция тихого нимфа:
Вы называйте меня Анна Перенна теперь».
Тотчас устроили пир на полях, по которым бродили,
И, поздравляя себя, вволю все пьют в этот день.
Также считают ее и Луною, что год завершает,
Или Фемидою, иль телкой Инаховой чтут;
Есть и такие, кто видят в тебе Атлантову нимфу,
Нимфу, что подала первый Юпитеру корм.
Я и еще расскажу, что дошло до нашего слуха, —
Правдоподобен вполне будет об этом рассказ.
Древний простой народ, не имевший защиты в трибунах,
Бегство предпринял, уйдя к высям Священной горы;
Недоставало уже ему пищи, с собой принесенной,
Не было хлеба, какой люди обычно едят.
Из пригородных Бовилл оказалась там некая Анна:
Бедной старухой она, но хлопотливой была.
Легким платком повязав свои поседевшие косы,
Всем напекла пирогов сельских дрожащей рукой.
Ими она с пылу, с жару народ поутру наделяла:
Всем она стала мила за благодетельный труд.
И когда мир наступил, изваянье воздвигли Перенны
В память о том, как спасла Анна голодный народ.
Мне остается еще объяснить зазорные песни
Девушек: вместе сойдясь, срамно они голосят.
Новой богиней уже стала Анна; Градив к ней подходит
И, отведя ее, так на ухо ей говорит:
«В месяце будут моем со мной вместе тебе поклоняться:
Очень надеюсь теперь я на поддержку твою.
Бог войны, о богине войны я пылаю Минерве:
Жжет меня страсть, и давно рану в груди я ношу.
Сделай, чтоб мы, столь схожи трудом, слились воедино:
Это доступно тебе, милой старушке, вполне».
Выслушав бога, ему она в шутку помочь обещалась,
Глупой надеждой его изо дня в день все томя.
Все приставал он, и вот шепнула она: «Все готово,
Время пришло: на мои просьбы склонилась она».
Верит любовник. Чертог готов уже брачный, вступает
Анна, фатою лицо, будто невеста, закрыв.
Марс уж готов целовать; но вдруг узнает он Перенну!
Бог одурачен, его мучат и гнев и позор.
Новой богине любовник смешон, довольна Минерва,
Да и Венере самой это забавней всего.
С этих-то пор и поют в честь Анны нескромные шутки:
Весело вспомнить, как бог мощный был так проведен.
Я пропустил бы мечи, пронзившие Цезаря тело, —
Но со святых очагов Веста сказала мне так:
«Не берегись вспоминать: он мой был священнослужитель,
И нечестивцы мечи не на меня ль занесли?
Мужа я скрыла сама, двойником его подменивши.
Что поразили клинки? Цезаря призрак пустой!»
Сам же к Юпитеру он вознесен под небесные кровы
И на великом теперь форуме в храме стоит.
Тех же, кто смели забыть богов повеления вышних
И осквернили главу высшего неба жреца,
Злая постигнула смерть. Об этом гласят и Филиппы,
Да и земля, где белеть кости заброшены их.
Это дела, это долг, это было начало господства
Цезаря Августа. Так он за отца отомстил.
16 марта.
Завтра, лишь только заря освежит чуть проросшие травы,
В небе начнет восходить перед тобой Скорпион.
17 марта. Либералии
В третий день после ид начинается празднество Вакха.
Либер! Певца вдохнови на прославленье твое.
Что о Семеле сказать? Если б к ней не явился Юпитер
В молниях, ты бы тогда матери бременем был.
Что о тебе? Чтобы ты в положенный срок народился,
В теле своем доносить должен был сына отец.
Долог был бы рассказ о ситонских и скифских триумфах
И о смиренье твоей, Инд, благовонной страны;
Я умолчу о тебе, кого мать растерзала фивянка,
И как в безумье себя ты изувечил, Ликург;
Я бы хотел рассказать, как тирренские вдруг превратились
Изверги в рыб; но не то надо теперь объяснить.
Надо теперь объяснить причину того, что старуха
Всем на продажу печет либу — медовый пирог.
До появленья тебя на свет алтари запустели,
Либер, и все очаги храмов травой заросли.
Ты, говорят, покорив и Ганг, и все страны Востока,
Отдал Юпитеру в дар первую прибыль свою:
Первый принес киннамон и тобою захваченный ладан
И триумфального ты жег ему мясо быка.
В честь тебя, Либер, дают возлиянью названье «либамен»,
И освященный пирог «либою» также зовут.
Богу пекут пироги, ибо он наслаждается соком
Сладким, а мед, говорят, тоже был Вакхом открыт.
Шел меж сатирами он с побережья песчаного Гебра
(Не ожидайте дурных шуток в сказанье моем!)
И до Родопы дошел, до цветистого кряжа Пангея;
Громко кимвалов его звон раздавался кругом.
Стаи неведомых тут насекомых на шум прилетели,
Пчелы то были: на звук меди несутся они.
Тотчас же рой их собрал и в полом дупле заключил их
Либер, и был за труды желтый наградою мед.
Только сатиры и лысый старик отведали меда,
Сотов искать золотых стали повсюду в лесу.
Роя Силен услыхал жужжание в вязе дуплистом,
Соты увидел в дупле и притаился старик.
Ехал лентяй на осле, который сгибался под ношей;
Вот он его прислонил к вязу, где было дупло,
Сам же встал на осла, на ствол опираясь ветвистый,
И ненасытной рукой мед потащил из дупла.
Тысячи шершней летят и, на череп его обнаженный
Тучей нещадною сев, жалят курносого в лоб.
Падает он кувырком, под копыта осла попадает
И, созывая своих, кличет на помощь себе.
Все тут сатиры бегут и над вздутою рожей отцовской
Громко хохочут, а он еле встает, охромев.
С ними хохочет и бог, старику велит смазаться тиной;
И, повинуясь, Силен грязью марает лицо.
Либеру мед по душе, и поэтому мы запекаем
С медом ему пироги как изобретшему мед,
А почему пироги эти месят жены, не тайна:
Тирсом своим этот бог женщин сбирает толпу.
А почему же старух для этого надо? Старухи
Любят вино, и к лозе винной пристрастны они.
Ну, а венки из плюща? Это Вакха любимая зелень,
А почему, я тебе без промедленья скажу:
С Нисы пришли, говорят, и от мачехи спрятали нимфы
Мальчика, скрыв колыбель зеленью веток плюща.
Мне остается сказать, почему дают вольную тогу
В твой светоносный день мальчикам, юноша Вакх.
Иль потому, что ты сам остаешься мальчиком или
Юношей вечно, своим видом с обоими схож;
Иль, если сам ты отец, отцы твоему попеченью
И твоему божеству препоручают сынов;
Иль, раз ты волен, детей облачают вольной мужскою
Тогой и в жизненный путь вольно пускают идти;
Иль потому, что когда прилежней работали в поле
Встарь, и сенатор следил сам за отцовской землей,
И когда от сохи шагали к консульским фаскам,
Не постыдяся своих грубых мозолистых рук, —
Все собирались толпой селяне на игрища в город
Не для веселых забав, а чтобы славить богов;
Чествовался в этот день бог — даритель лозы виноградной
Вместе с богиней, в своей факел несущей руке,
И для того, чтобы больше людей новичка поздравляли,
Тогу надевшего, стал день этот зрелости днем.
Ласково, отче, своей ты кивни мне рогатой главою
И парусам ты моим ветер попутный пошли!
В этот же день, как и в день предыдущий, я вспоминаю,
Ходят к Аргеям (о них я в свое время скажу).
Клонится Коршун-звезда к Медведице Ликаонийской
Вечером: можешь теперь ночью увидеть его.
Вот почему, если хочешь узнать, эта птица на небе:
Изгнан с престола Сатурн силой Юпитера был;
В гневе к оружью зовет он могучих Титанов на помощь,
Чтобы вернуть себе власть, данную роком ему.
Было Землей рождено чудовище страшного вида —
Спереди было быком, сзади же было змеей.
В черных лесах его Стикс заключил по завету трех Парок
И оградил его там крепко тройною стеной.
По предсказанию тот, кто нутро у быка в силах выжечь,
Смог бы потом одолеть и вековечных богов.
Рушит быка Бриарей секирою из адаманта
И уж вот-вот он нутро в пламя низвергнет его, —
Нет! Юпитер велит его выхватить птицам, и коршун
Вырвал его, и за то в небе сияет звездой.
19 марта. Квинкватрии
День лишь минует один, и свершается праздник Минерве,
А продолжается он в честь ее целых пять дней.
Крови в первый день нет, и мечами сражаться запретно,
Ибо Минервы в сей день празднуем мы рождество.
Но со второго же дня кровава бывает арена:
В радость богине войны там обнажают мечи.
Вы же Палладу теперь, ребята и девочки, славьте:
Тем, кто умолит ее, мудрость Паллада пошлет.
Коль угодите вы ей, умягчать она, девочки, пряжу
Всех вас научит и даст полные пряслицы вам,
Легче прикажет летать челноку по ткацкой основе
И прореженную ткань гребнем своим уплотнит.
Ей ты молись, если ты выводишь пятна с одежды,
Ей ты молись, коль в котлах шерсть ты собрался мочить.
Коль не захочет она, ни за что не приладишь подошвы
К обуви, хоть самого Тихия ты превзойди.
Пусть даже умной рукой ты искусней былого Эпея, —
Если Паллада гневна, будешь беспомощен ты.
Вы же, которые хворь изгоняете Феба искусством,
Плату за помощь делить надо с богинею вам.
Также и учителя, хотя ваш доход ненадежен,
Помните: учеников вам она новых дает.
Помни и резчик о ней, не забудь о ней живописец,
Да и ваятель, чьему камень покорен резцу!
Ведает многим она; и стихов она также богиня:
Пусть же, коль я заслужил, ныне поможет и мне.
Целиев холм с высоты уходит вниз по уклону
И постепенно затем гладкой равниной идет.
Малый увидишь здесь храм, именуемый «Капта Минерва», —
От рождества своего в нем обитает она.
Но почему она так называется, спорят: богиню
Мы «капитальной» зовем часто за мудрость ее;
А породила ее голова Юпитера, «капут»,
И появилась она сразу уже со щитом;
Или же пленной взята, то есть «каптой», она у фалисков
Нами, как это гласит древнее имя ее;
Иль потому, что грозит «капитальной» она — уголовной —
Карою тем, кто крадет что-нибудь в храме ее?
Как бы то ни было, ты, Паллада, своею эгидой
Наших вождей защити и охраняй их всегда!
23 марта. Очищение труб
В пятый из всех пяти дней должны быть очищены трубы
Звучные; после почтить надо богиню войны.
Можешь теперь ты поднять взоры к солнцу с такими словами:
«Ты подстелило вчера Фриксова овна руно».
Из подожженных семян по коварству матери злобной
Не проросло никаких всходов обычных в траве.
Послан тогда был гонец к треножникам, чтобы разведать,
Чем бы Дельфийский бог в неурожае помог.
Но подкупили гонца: возвестил он, что Геллу и Фрикса,
Как семена, схоронить надобно в черной земле.
Как ни противился царь, но граждане, Ино и голод —
Все вынуждают его выполнить страшный приказ.
Вот уже Фрикс и сестра с головами в священных повязках
Пред алтарем предстоят, плача о жизни своей.
Мать увидела их, случайно выглянув с неба,
И, поразившись, рукой горько ударила грудь.
В облаке скрывшись, она в свой град, порожденный драконом,
Бросилась вниз и своих высвобождает детей.
К бегству им путь указав, вот золотом блещущий овен
Принял обоих и вдаль по морю с ними поплыл.
Не удержалась за рог сестра своей слабой рукою
И свое имя дала волнам морским, говорят.
С нею едва не погиб, стараясь помочь утопавшей,
Брат, протянувший сестре руки, спасая ее.
Плакал Фрикс, потеряв сопутницу в бедах, не зная,
Что сочеталась навек с богом лазурным сестра.
Овен достиг берегов и стал созвездьем, руно же
Стало его золотым даром Колхидской земле.
26 марта.
После того как заря возвестит светоносное утро
Трижды, наступит пора равенства ночи и дня.
30 марта.
После ж как сытых козлят четырежды в стойло загонят
И как четырежды в ночь поле роса забелит,
Януса надо почтить, благую богиню Согласья,
И во спасенье принесть жертву на Мира алтарь.
31 марта.
Месяцы правит Луна и этого месяца время
Определяет; а храм на Авентине ее.
Книга первая
1.
Так, без хозяина в путь отправляешься, малый мой свиток,
В Град, куда мне, увы, доступа нет самому.
Не нарядившись, иди, как сосланным быть подобает.
Бедный! Пусть жизни моей твой соответствует вид.
Красным тебя покрывать не надо вакцинии соком,
Скорбным дням не под стать яркий багрянец ее.
Минием пусть не блестит твой титул и кедром — страницы,
Пусть и на черном челе белых не будет рожков.
Пусть подобный убор украшает счастливые книги,
Должен ты помнить всегда о злополучье моем.
Пусть по обрезам тебя не гладит хрупкая пемза,
В люди косматым явись, с долго небритой щекой.
Пятен своих не стыдись, пусть каждый, кто их увидит,
В них угадает следы мной проливаемых слез.
В путь же! Иди, передай местам счастливым привет мой —
Ныне таким лишь путем их я достигнуть могу.
Ежели кто-нибудь там, в многолюдье меня не забывший,
Спросит, как я живу, чем занимаюсь вдали,
Ты говори, что я жив, но «жив и здоров» не ответствуй.
Впрочем, и то, что я жив, — богом ниспосланный дар.
Если же станут еще расспрашивать, будь осторожен,
Их любопытству в ответ лишнего им не скажи, —
Тотчас припомнит и вновь перечтет мои книги читатель,
И всенародной молвой буду я предан суду.
Будут тебя оскорблять — но ты не посмей защищаться:
Тяжба любая, поверь, дело ухудшит мое.
Встретится ль там и такой, кто моим опечален изгнаньем,
Пусть эти песни мои он со слезами прочтет
И пожелает без слов, таясь, — не услышал бы недруг, —
Чтоб наказанье мое Цезарь, смягчась, облегчил.
Кто бы он ни был, молю: того да минуют несчастья,
Кто к несчастьям моим милость богов призовет.
Да совершится, что он пожелал, да гнев свой умерит
Цезарь и мне умереть в доме позволит родном!
Выполнишь ты мой наказ, но все-таки жди осужденья:
Скажет молва, что в тебе прежнего гения нет.
Должен и дело судья, и его обстоятельства вызнать,
Если же вызнано все — суд безопасен тебе.
Песни являются в мир, лишь из ясной души изливаясь,
Я же внезапной бедой раз навсегда омрачен.
Песням нужен покой и досуг одинокий поэту —
Я же страдаю от бурь, моря и злобной зимы.
С песнями страх несовместен, меж тем в моем злополучье
Чудится мне, что ни миг, к горлу приставленный меч.
Пусть же труду моему подивится судья беспристрастный.
Строки, какие ни есть, пусть благосклонно прочтет.
Хоть Меонийца возьми и пошли ему столькие беды —
И у него самого дар оскудел бы от бед.
В путь, мой свиток, ступай и к молве пребывай равнодушен,
Если ж читателю ты не угодишь, не стыдись.
Ныне фортуна моя не настолько ко мне благосклонна,
Чтобы рассчитывать мог ты на людскую хвалу.
В благополучье былом любил я почестей знаки,
Страстно желал, чтоб молва славила имя мое.
Если мне труд роковой и стихи ненавистны не стали,
То и довольно с меня — я же от них пострадал.
В путь же! На Рим за меня посмотри — тебе он доступен.
Боги! Когда бы я мог сделаться свитком своим!
Не полагай, что, придя чужестранцем в город великий,
Будешь в народной толпе ты никому не знаком —
И без названья тебя тотчас опознают по цвету,
Как бы ты скрыть ни хотел происхожденье свое.
Тайно, однако, входи, для тебя мои песни опасны —
Ныне они уж не те, громкий утрачен успех.
Если ж тебя кто-нибудь, узнав, кто твой сочинитель,
Вовсе не станет читать, сразу отбросив, — скажи:
На заголовок взгляни — я здесь в любви не наставник,
Прежний труд мой уже кару понес поделом.
Может быть, ждешь: своему не дам ли приказа посланцу
Вверх подняться, на холм, к выси, где Цезаря дом?
Да не осудят меня те святые места и их боги:
С этой твердыни в меня грянул удар громовой.
Я, хоть и знаю, что там обитают, полны милосердья,
Вышние силы, — страшусь раз покаравших богов…
Крыльев шум услыхав издалека, голубь трепещет,
Если хоть раз он в твоих, ястреб, когтях побывал.
Так же боится овца далеко отходить от овчарни,
Если от волчьих зубов только что шкуру спасла.
Сам Фаэтон, будь он жив, избегал бы небес и по дури
Трогать не стал бы коней, страстно желанных ему.
Так же и я, испытав однажды стрелу Громовержца,
Лишь громыхнет в облаках, жду, что меня поразит.
Аргоса флот, избежав погибельных вод Кафареи,
Гонит всегда паруса прочь от эвбейских пучин.
Так же и мой челнок, потрепанный бурей жестокой,
Ныне боится тех мест, где он едва не погиб.
Милый мой свиток, итак: осмотрителен будь и опаслив —
Благо и то, что тебя люди попроще прочтут.
К высям заоблачным взмыв на немощных крыльях, оттуда
Пал и названье Икар морю Икарову дал.
Все же сказать нелегко, под парусом плыть иль на веслах, —
Дело и время тебе сами совет подадут.
Если в досужий ты час будешь передан и благодушье
В доме приметишь — поймешь: переломил себя гнев.
Если тебя кто-нибудь, твою нерешительность видя,
Сам передаст, предпослав несколько слов, — подойди.
В день счастливый, и сам своего господина счастливей,
Цели достигни и тем муки мои облегчи.
Их иль никто не смягчит, иль тот, мне рану нанесший,
Сам, как древле Ахилл, и уврачует ее.
Только меня, смотри, не сгуби, добра мне желая,
Ибо надежда в душе страха слабей у меня,
Как бы притихший гнев не стал свирепствовать снова,
Поберегись на меня новую кару навлечь.
После, когда в сокровенный приют мой будешь ты принят
И обретешь для себя в круглой коробочке дом,
Там ты увидишь своих в порядке расставленных братьев —
Все они также трудом бдений ночных рождены.
Те, остальные, толпой, не таясь, о себе заявляют,
И на открытом челе значатся их имена.
Трех ты увидишь в углу притаившихся темном, поодаль,
Хоть обучают они общеизвестным вещам.
Дальше от них убегай иль, если уста твои смелы,
Имя Эдипа им дать иль Телегона решись.
Но, заклинаю, из трех, если до́рог тебе их родитель,
Ни одного не люби, он хоть и учит любить.
Есть там еще, кроме них, и пятнадцать книг «Превращений» —
Вырвали их из костра при всесожженье моем.
Им скажи, я прошу, что судьбы и моей превращенье
В повествованиях тех место могло бы найти,
Ибо внезапно она непохожей на прежнюю стала:
Радостной раньше была, ныне рыдаю о ней.
Знай, что много б еще я преподал тебе наставлений.
Только боюсь, что и так слишком тебя задержал.
Если с собою возьмешь все то, что в ум мне приходит,
Как бы не стал ты, боюсь, грузом уже не в подъем.
Долог твой путь, поспешай! А мне — на окраине мира
Жить и в далекой земле землю свою вспоминать.
2.
Боги морей и небес! Что осталось мне, кроме молений?
О, пощадите корабль, ставший игралищем волн!
Подпись не ставьте, молю, под великого Цезаря гневом:
Если преследует бог, может вступиться другой.
Был против Трои Вулкан, меж тем Аполлон был за Трою.
Другом Венера была тевкрам, Паллада — врагом.
Турна Сатурнова дочь предпочла, ненавидя Энея,
Но ограждаем бывал мощью Венеры Эней.
Сколько грозился Нептун с осторожным покончить Улиссом —
Был у Кронида не раз вырван Минервой Улисс.
Что же мешает и нам, хоть мы и неровня героям,
Если разгневался бог, помощь другого узнать?
Но — несчастливец — слова понапрасну я праздные трачу,
Сам говорю — а от волн брызги мне губы кропят,
И ужасающий Нот мои речи уносит — моленьям
Не позволяет достичь слуха молимых богов.
Ветры как будто взялись двойною пытать меня мукой —
Вместе в безвестную даль мчат паруса и мольбы.
Боги! Какие кругом загибаются пенные горы!
Можно подумать: сейчас звезды заденут они.
Сколько меж пенистых волн разверзается водных ущелий!
Можно подумать: вот-вот черный заденут Аид!
Взоры куда ни направь, повсюду лишь море и небо.
Море громадами волн, небо ненастьем грозит.
А между ними шумят в беспрерывном кручении ветры,
Море не знает само, кто же владыка над ним.
Вот взбушевавшийся Эвр с багряного мчится востока,
А уж навстречу ему западом выслан Зефир;
Вот и холодный Борей от Медведиц несется в безумье,
Вот поспешает и Нот с братьями в битву вступить.
Кормчий растерян: куда корабль ему править, не знает,
Даже искусство зашло, разум теряя, в тупик.
Стало быть, это конец, на спасенье надежда напрасна;
Я говорю — а волна мне окатила лицо.
Скоро вода захлестнет эту душу живую, и воды
Тщетно взывающий рот влагой смертельной зальют.
Но лишь о том, что я сослан, жена моя верная плачет,
О злоключенье одном знает и стонет она,
Только не знает, как нас в безбрежной бросает пучине,
Как устремляется шквал, как уже видится смерть.
Слава богам, что отплыть я с собой не позволил супруге,
Истинно, вместо одной две бы я смерти познал.
Если погибну теперь, но ее не коснется опасность,
То половина меня, знаю, останется жить.
Боги! Мгновенно кругом рассверкались молнии в тучах,
Что за ужасный удар над головой прогремел!
Ветры бока кораблю потрясают с таким грохотаньем,
Словно, ядро за ядром, город баллиста разит.
Вот подымается вал, всех прочих возвышенней, грозно
Перед одиннадцатым он за девятым идет.
Я умереть не боюсь, но страшусь этой смерти плачевной —
Если б не в море тонуть, смерть я наградой бы счел.
Благо — в положенный час умереть иль в сраженье погибнуть,
Чтобы в привычной земле тело покой обрело,
Благо — от близких своих забот ожидать о могиле,
Вместо того чтоб на корм рыбам морским угодить.
Пусть я погибели злой заслужил — но здесь не один я
На корабле, — за меня что ж неповинным страдать?
О небожители, вы и лазурные боги морские,
Сонмы и тех и других — нам перестаньте грозить!
Жизнь, сохраненная мне милосерднейшим Цезаря гневом,
Лишь довлеклась бы до тех, мне предназначенных мест!
Если провинность мою сопоставить с возмездием — знайте,
Цезарем я за нее не был на смерть осужден.
Если бы Цезарь желал услать меня к водам стигийским,
Ваша бы помощь ему в этом была не нужна.
Только бы он захотел, моей бы он крови потоки
Пролил — что сам даровал, он полноправен отнять.
Вы же, кого никаким я не мог оскорбить преступленьем,
Да удовольствуют вас, боги, страданья мои.
Пусть несчастному жизнь сохранить вы желали бы все же —
Если пропал человек, то уж его не спасти.
Вы пощадите меня, и море утихнет, и ветер
Станет попутным, — а я? Ссыльным останусь, увы!
Жадностью я не гоним, богатств не ищу непомерных,
Чтобы товары менять, в море бразды не веду;
Как в молодые года, учиться не еду в Афины
И не к азийским стремлюсь виденным мной городам.
Я не мечтаю, сойдя в Александровом городе славном,
Видеть услады твои, о жизнерадостный Нил.
Кто бы поверил, зачем ожидаю попутного ветра? —
Быть на сарматской земле я у бессмертных молю.
Велено жить мне в дикарской стране, на западном Понте, —
Плачусь, что медленно так мчусь я от родины прочь.
Чтоб очутиться в глухих, бог весть где затерянных Томах,
Сам я изгнания путь, вышних моля, тороплю.
Если я вами любим, эти страшные воды смирите,
Божеской волей своей мой охраните корабль.
Если ж не мил, не спешите к земле, мне сужденной, причалить —
Полнаказания в том, где мне приказано жить.
Мчите! Что делать мне здесь? Паруса надувайте мне, ветры!
Все ли мне вдоль берегов милой Авзонии плыть?
Цезарь не хочет того — не держите гонимого богом!
Пусть увидит меня берег Понтийской земли.
Цезарь меня покарал, я виновен: блюдя благочестье,
Я преступлений своих и не берусь защищать.
Но коль деянья людей не вводят богов в заблужденье,
Знайте: хоть я виноват, нет злодеяний за мной.
Сами вы знаете: я совершил и вправду оплошность,
В этом не умысел злой — глупость повинна моя.
Если я Августов дом поддерживал, меньший из граждан,
Если я Цезарев суд волей всеобщей считал,
Если время его называл я счастливейшим веком,
Если я Цезарю жег ладан и Цезарям всем,
Ежели все это так, меня пощадите, о боги!
Если же нет — с головой пусть меня скроет волна.
Что это? Или редеть начинают набухшие тучи?
Или меняется вид моря, смирившего гнев?
То не случайно! То вы, в благовременье призваны, боги,
Не ошибаясь ни в чем, мне пожелали помочь.
3.
Только представлю себе той ночи печальнейшей образ,
Той, что в Граде была ночью последней моей,
Только лишь вспомню, как я со всем дорогим расставался, —
Льются слезы из глаз даже сейчас у меня.
День приближался уже, в который Цезарь назначил
Мне за последний предел милой Авзонии плыть.
Чтоб изготовиться в путь, ни сил, ни часов не хватало;
Все отупело во мне, закоченела душа.
Я не успел для себя ни рабов, ни спутника выбрать,
Платья не взял, никаких ссыльному нужных вещей.
Я помертвел, как тот, кто, молнией Зевса сраженный,
Жив, но не знает и сам, жив ли еще или мертв.
Лишь когда горькая боль прогнала помрачавшие душу
Тучи и чувства когда вновь возвратились ко мне,
Я наконец, уходя, к друзьям обратился печальным,
Хоть из всего их числа двое лишь было со мной.
Плакала горше, чем я, жена, меня обнимая,
Ливнем слезы лились по неповинным щекам.
Дочь в то время была в отсутствии, в Ливии дальней,
И об изгнанье моем знать ничего не могла.
Всюду, куда ни взгляни, раздавались рыданья и стоны,
Будто бы дом голосил на погребенье моем.
Женщин, мужчин и даже детей моя гибель повергла
В скорбь, и в доме моем каждый был угол в слезах.
Если великий пример применим к ничтожному делу —
Троя такою была в день разрушенья ее.
Но и людей и собак голоса понемногу притихли,
И уж луна в небесах ночи коней погнала.
Я поглядел на нее, а потом и на тот Капитолий,
Чья не на пользу стена с Ларом сомкнулась моим.
«Вышние силы! — сказал, — чья в этих палатах обитель,
Храмы, которых моим впредь уж не видеть глазам,
Вы, с кем я расстаюсь, Квиринова гордого града
Боги, в сей час и навек вам поклоненье мое.
Пусть я поздно берусь за щит, когда уже ранен, —
Все же изгнанья позор, боги, снимите с меня.
Сыну небес, я молю, скажите, что впал я в ошибку,
Чтобы вину он мою за преступленье не счел.
То, что ведомо вам, пусть услышит меня покаравший.
Умилосердится бог — горе смогу я избыть».
Так я всевышних молил; жены были дольше моленья.
Горьких рыданий ее всхлипы мешали словам.
К Ларам она между тем, распустив волоса, припадала,
Губы касались, дрожа, стывшей алтарной золы.
Сколько к Пенатам она, не желавшим внимать, обращала
Слов, бессильных уже милого мужа спасти!
Но торопливая ночь не давала времени медлить,
Вниз от вершины небес нимфа аркадская шла.
Что было делать? Меня не пускала любимая нежно
Родина — но наступил крайний изгнания срок.
Сколько я раз говорил поспешавшим: «К чему торопиться?
Вдумайтесь только, куда нам и откуда спешить!»
Сколько я раз себе лгал, что вот уже твердо назначен
Благоприятнейший час для отправления в путь.
Трижды ступил на порог и трижды вернулся — казалось,
Ноги в согласье с душой медлили сами идти.
Сколько я раз, простившись, опять разговаривал долго,
И, уж совсем уходя, снова своих целовал.
Дав порученье, его повторял; желал обмануться,
В каждом предмете хотел видеть возврата залог.
И наконец: «Что спешить? — говорю. — Я в Скифию выслан,
Должен покинуть я Рим — медля, я прав, и вдвойне!
Я от супруги живой живым отторгаюсь навеки,
Дом оставляю и всех верных домашних своих.
Я покидаю друзей, любимых братской любовью, —
О, эта дружба сердец, верный Тесея завет!
Можно еще их обнять, хоть раз — быть может, последний, —
Я упустить не хочу мне остающийся час».
Медлить больше нельзя. Прерываю речь на полслове,
Всех, кто так дорог душе, долго в объятьях держу.
Но, между тем как еще мы прощались и плакали, в небе
Ярко Денница зажглась — мне роковая звезда.
Словно я надвое рвусь, словно часть себя покидаю,
Словно бы кто обрубил бедное тело мое.
Меттий мучился так, когда ему за измену
Кони мстили, стремя в разные стороны бег.
Стоны и вопли меж тем моих раздаются домашних,
И в обнаженную грудь руки печальные бьют.
Вот и супруга, вися на плечах уходящего, слезы
Перемешала свои с горечью слов, говоря:
«Нет, не отнимут тебя! Мы вместе отправимся, вместе!
Я за тобою пойду ссыльного ссыльной женой.
Путь нам назначен один, я на край земли уезжаю.
Легкий не будет мой вес судну изгнанья тяжел.
С родины гонит тебя разгневанный Цезарь, меня же
Гонит любовь, и любовь Цезарем будет моим».
Были попытки ее повторением прежних попыток,
И покорилась едва мысли о пользе она.
Вышел я так, что казалось, меня хоронить выносили.
Грязен, растрепан я был, волос небритый торчал.
Мне говорили потом, что, света невзвидя от горя,
Полуживая, в тот миг рухнула на пол жена.
А как очнулась она, с волосами, покрытыми пылью,
В чувства придя наконец, с плит ледяных поднялась,
Стала рыдать о себе, о своих опустевших Пенатах,
Был, что ни миг, на устах силою отнятый муж.
Так убивалась она, как будто бы видела тело
Дочери или мое пред погребальным костром.
Смерти хотела она, ожидала от смерти покоя,
Но удержалась, решив жизнь продолжать для меня.
Пусть живет для меня, раз так уже судьбы судили,
Пусть мне силы крепит верной помогой своей.
4.
Кануть готов в Океан эриманфской Медведицы сторож,
И с приближеньем его гладь возмущается вод.
Мы между тем бороздим, увы, не по собственной воле
Гладь Ионийскую — страх смелости нам придает.
Горе! Как бурно встают под многими ветрами волны!
Как, поднимаясь со дна, взрытый клубится песок!
И на крутую корму, и на нос корабельный взвиваясь,
С целую гору волна писаных хлещет богов,
Остов сосновый трещит, скрипят, напрягаясь, канаты,
С нами корабль заодно стонет от той же беды.
Кормчий, которого страх леденящею бледностью выдан,
Судном не правит и сам сдался на милость ему.
Словно возница плохой бесполезные вожжи бросает,
Ими не в силах пригнуть гордую шею коню,
Так же, сбившись с пути, лишь неистовству волн подчиняясь,
Он, я гляжу, паруса отдал во власть кораблю.
Ежели только Эол супротивных не выпустит ветров,
То к заповеданным мне я понесусь берегам:
Там, далеко от земли Иллирийской, оставленной слева,
Справа Италия мне — край недоступный! — видна.
Так не гони же меня к побережью запретному, ветер!
Вместе со мной покорись богу великому ты!
Я говорю, а меж тем и боюсь приближенья, и жажду…
Как под ударом волны доски трещат на бортах!
Сжальтесь, сжальтесь, молю, хоть вы, о боги морские!
Будет с меня и того, что Громовержец мне враг!
От истомленной души жестокую смерть отведите —
Если погибель минуть может того, кто погиб.
5.
Ты, кто меж прочих друзей не бывал мною назван не первым,
Ты, кто долю мою долей считаешь своей,
Кто, когда грома удар поразил меня, первым решился
Вовремя дух поддержать, помню, беседой своей,
Ты, кто мягко совет мне подал в живых оставаться
В день, когда сердце мое страстно лишь к смерти влеклось,
Ты опознаешь себя под приметами, скрывшими имя:
Перечень добрых твоих дел ошибиться не даст.
Их навсегда сохраню в глубинах души сокровенных,
Вечно за то, что живу, буду твоим должником.
Раньше этот мой дух в пустом растворится пространстве,
Кости оставив мои в гаснущем пепле костра,
Нежели я забвенью предам все то, что ты сделал,
Или пройдет невзначай верная нежность моя.
Пусть милосердье богов такой пошлет тебе жребий,
Чтобы в услуге чужой ты не нуждался, как я.
Если б мои паруса попутным наполнились ветром,
Может быть, верность твою я бы не мог испытать:
Так бы не мог Пирифой убедиться в Тесеевой дружбе,
Если б живым не сошел с ним к Ахеронту Тесей.
Верный фокеец, что стал примером любви настоящей,
Этим обязан твоим фуриям, бедный Орест!
Если бы к рутулам в плен, к врагам, Евриал не попался,
Славы не знал бы и ты, чадо Гиртаково, Нис.
Как надлежит на огне испытывать золота пробу,
Надо и верность людей в полосу бед узнавать.
Если Фортуна добра и тебе улыбается ясно,
Все устремляются вслед за колесницей твоей,
Но разразится гроза — и бегут, узнавать не желая,
Прочь от того, вслед за кем сонмом теснились вчера.
Все это знал я давно по примерам ранее живших,
Ныне же в бедах своих горькую правду постиг.
Двое иль трое всего мне остались доныне друзьями —
Прочие льнули толпой к доле моей, не ко мне.
Вам-то теперь и помочь мне в беде, если вас так немного.
Дать надежный приют жертве погибельных волн.
В страхе дрожать показном перестаньте, напрасно не бойтесь,
Верность дружбе храня, богу обиду нанесть.
Цезарь нередко хвалил и в войсках противника верность,
Он ее ценит в своих и во врагах ее чтит.
Дело не тяжко мое: никогда не служил я знаменам
Вражьим, изгнанником стал лишь по своей простоте.
Значит, за делом моим, умоляю, следи неусыпно, —
Если возможно смягчить чем-либо гнев божества.
Если захочет иной о делах моих больше разведать,
Пусть он знает: нет сил выполнить просьбу его.
Бед не исчислить моих, как звезд, сияющих в небе,
Или в пустынном песке оку незримых частиц.
Столько я мук испытал, что никто и помыслить не может;
Все было подлинно так, но не поверит никто.
Части их вместе со мной умереть надлежит. О, когда бы
То, что скрываю я сам, скрытым остаться могло!
Трубный я голос имей и грудь выносливей меди,
Будь сто уст у меня, в них же по сто языков,
В слово бы я и тогда не мог вместить мои муки:
Слишком обилен предмет, чтобы достало мне сил!
Полно описывать вам, ученым поэтам, невзгоды
Странствий Улиссовых: я больше Улисса страдал.
Многие годы Улисс на малом скитался пространстве,
Между Дулихием он и Илионом блуждал;
Я же, проплыв по морям, где не наши созвездия светят,
Роком к сарматской земле, к гетским прибит берегам.
Был с ним надежный отряд сотоварищей, спутников верных, —
Я же в изгнанье бежал, преданный всеми вокруг.
Радостно плыл он домой, возвращался в отчизну с победой —
Я же сейчас, побежден, прочь от отчизны плыву.
Были бы домом моим Дулихий, Итака иль Самос —
Право, возмездьем пустым с ними разлука была б;
Мне же обителью был над всем надзирающим миром
Сам семихолмный Рим, власти чертог и богов.
Телом был тот закален, в трудах постоянных испытан —
Силы не те у меня, отроду нежен я был.
Тот свой век проводил в жестоких бранных тревогах —
Я же был предан всю жизнь тихим ученым трудам.
Богом я был утеснен, и никто не смягчил мое горе —
С ним же всечасно сама брани богиня была.
Меньше Юпитера тот, кто морем взволнованным правит:
Гнев он Нептуна познал, я же — Юпитера гнев.
Все злоключенья его — прибавь! — едва ли не басни —
А в испытаньях моих выдумки нет и следа.
Он, несмотря ни на что, достиг желанных Пенатов,
Вновь обладателем стал чаемых долго полей —
Мне ж предстоит навсегда лишиться отеческой почвы,
Ежели только свой гнев бог не изволит смягчить.
6.
Так горячо не чтил Антимах из Клароса Лиду,
Так Биттиду свою косский певец не любил,
Как беззаветно тебе, жена, я сердцем привержен,
Твой, не то что плохой, — твой злополучнейший муж!
Я точно свод, готовый упасть, а ты мне подпорой:
Все, что осталось во мне прежнего, твой это дар.
Если не вовсе я нищ и наг — это ты устранила
Всех, кто спешил схватить доски разбитой ладьи.
Так же как лютый волк, голодный и кровожадный,
Возле овчарни ждет, не отлучится ль пастух,
Как порою глядит с высоты ненасытный стервятник,
Не заприметит ли где плохо засыпанный труп,
Так, не вступилась бы ты, уж не знаю, какой проходимец
Все достоянье мое ловко прибрал бы к рукам!
Все посягательства ты отвела, добродетелью твердой
Помощь друзей снискав, — чем их отблагодарю?
В пользу твою говорит несчастный, но верный свидетель —
Будет ли только иметь это свидетельство вес?
Не превосходят тебя целомудрием ни Андромаха,
Ни фессалиянка та, спутница мужа в Аид.
Выпади жребий тебе воспетою быть Меонийцем,
И Пенелопу тогда славой затмила бы ты.
Ты бы в ряду героинь занимала первое место,
Всех бы виднее была строем высоким души.
Этим себе ли самой ты обязана, не наставленью,
Вместе с тобой ли на свет верность твоя родилась,
Иль в череде годов так привыкла ты римлянки первой
Чтить неизменно пример, что уподобилась ей.
Став и сама другим в образец безупречной женою —
Только прилично ли нам высшее с малым равнять?
Горе! Гений мой захирел, не тот он, что прежде,
В меру твоих заслуг голосом дань не воздам!
Если когда-то и в нас пламенели силы живые,
Долгих лишений гнет их погасил и убил.
Все же, когда не совсем бессильно мое славословье,
Жить из века в век будешь ты в песне моей.
7.
Если лица моего ты сберег на память подобье,
Скинь с моих кудрей Вакху приятный венок!
Этот веселья знак подобает счастливым поэтам —
Мне ли, в такие ли дни кудри плющом увивать!..
Друг, это слово к тебе, ты знаешь сам, хоть таишься,
Ты, кто на пальце всегда носишь поэта с собой,
Изображенье мое оправив золотом красным,
Чтобы видеть хоть так милые сердцу черты.
Глянешь и каждый раз про себя промолвишь, наверно:
«Как ты теперь далеко, друг наш старинный Назон!..»
Преданность эту ценю, но стихи — мой образ вернейший;
Сколько пошлю я, прочти — все, каковы ни на есть:
Песни, где я говорю о людях, менявших свой облик, —
Мастер, в изгнанье гоним, труд не успел завершить.
Их, и не только их, но многое, Рим покидая,
В горе своей рукой бросил я в жадный огонь.
Как Фестиада на смерть в огне обрекла Мелеагра,
Преданная сестра и беспощадная мать,
Так в пылавший костер я бросал неповинные книги,
Плоть от плоти моей — пусть погибают со мной! —
То ли с обиды на муз, вовлекших меня в преступленье,
То ль оставлять не желал, не обтесав их, стихи.
Все же, поскольку они избежали уничтоженья,
В списке, и не в одном, ходят, конечно, у вас, —
Ныне молю: «Пусть живут! И пусть их люди читают,
Праздный заняв досуг, и вспоминают меня…».
Только едва ли прочтут терпеливо их, если не знают,
Что не придал поэт должной отделки стиху.
Молотом кое-как отковать успел я изделье,
Строгим напильником слог не дали мне обточить.
Баловень славы, теперь не славы прошу — снисхожденья:
Лишь бы читатель меня, не заскучав, дочитал.
Шесть стихов посылаю тебе — под заглавием книги
Следует их поместить, если достойным сочтешь:
«Ты, кто коснулся рукой этих свитков осиротелых!
Можно ль хотя бы для них в Городе место сыскать?
Тем благосклонней прими, что не сам их издал стихотворец,
Их из огня спасли при погребенье отца.
Было б возможно, поверь, я сам удалил бы изъяны,
Все, какие таит необработанный слог».
8.
Вспять от морей к истокам своим глубокие хлынут
Реки, и Солнце коней оборотит на восток.
Звезды земля понесет, взбороздится под лемехом небо;
Пламя взметет волна, воду огонь породит.
Все природе пойдет вперекор, не останется в мире
Части такой, чтоб могла путь свой законный держать.
Сбудется все, что досель полагал несбыточным разум,
И не назвать, чему верить сегодня нельзя.
Это пророчество я возвещаю, обманутый неким,
Чьей по праву я ждал помощи в бедственный час.
Ты до того ли меня, неверный, предал забвенью,
Страх до того ли велик соприкоснуться с бедой,
Что и наведаться к нам ты не мог, подать утешенье
Падшему иль проводить прах мой на похоронах?
Имя дружбы, для всех святое и чтимое имя,
Дешево так у тебя — брось да ногой растопчи?
Трудно бы разве зайти к оглушенному грозным ударом,
Добрым участьем своим тяжесть тоски облегчить
И о крушенье моем — пусть даже не вместе поплакать,
А на словах пожалеть, пусть и притворных словах!
Хоть бы проститься пришел, как делали даже чужие, —
Высказать то, что велит людям обычай простой,
И хоть в последний день, покуда можно, увидеть
Горестный лик мой — его впредь не увидеть тебе!
Неповторимый вовек услышать мой возглас прощальный
И отозваться в лад тем же коротким «прощай»!
Так поступал иной, кто со мною ничем и не связан
И откровенной слезой скорбь обо мне выдавал.
Не было, скажешь, у нас ничего, что нас единило,
Не было дружеских уз и долголетней любви?
Скажешь, моих не знавал ты забав, ни дум заповедных
И не знавал я твоих дум и веселых забав?
Скажешь, знакомство со мной водил ты в Риме, и только,
Спутник и верный друг в странствиях давних моих?
Иль это все — тщета, все по морю ветер развеял,
Все поглотил и унес Леты студеный поток!
Видно, ты родился не в городе мирном Квирина,
В городе милом, куда доступ закрыт для меня:
Нет — ты скалами рожден у левого берега Понта,
В дикости скифских гор и савроматских теснин.
Сетью каменных жил твое охвачено сердце,
В грудь запал и пророс злобный железный посев.
Та, что кормила тебя, младенцу в нежные губы
Щедрый совала сосок, знаю, тигрицей была:
Иначе горе мое ты не принял бы как посторонний
И предо мной не держал за бессердечье ответ!
Но уж когда роковая моя удвоена кара
Тем, что со счета долой та молодая пора, —
В памяти нашей сотри свой грех, чтоб уста, из которых
Жалобу слышишь, могли другу хвалу вознести.
9.
Жизнь пожелаю тебе пройти до ме́ты без горя,
Если эти стихи ты без досады прочел.
Пусть у гневных богов для себя я не вымолил милость,
Да не отвергнут они эту мольбу о тебе!
Не сосчитать друзей, пока благоденствие длится,
Если же небо твое хмурится, ты одинок.
Видишь — стаей летят на светлую крышу голубки?
Башни угрюмый свод птиц не приманит никак.
К житнице, где ни зерна, муравьи не ползут вереницей,
Где изобилье ушло, к дому друзья не спешат.
Как неразлучно тень провожает идущих под солнцем,
А лишь сокрылись лучи в тучах, и спутницы нет, —
Так ненадежная чернь следит за лучами Фортуны:
Чуть набегут облака, сразу отхлынет толпа.
Пусть до смерти, мой друг, тебе это кажется ложью!
Правду безрадостных слов сам я на деле узнал.
До прогремевшей грозы стекалась толпа, не скудея,
В мой хоть известный, но все ж чуждый тщеславия дом.
А пошатнуло его под ударом — и все, убоявшись,
Как бы не рухнул кров, скопом пустились бежать.
Не удивительно мне, если молний иные страшатся,
Видя, что в их огне все полыхает окрест.
Но, когда друга друзья в превратностях не покидают, —
Это и в злейшем враге Цезарь умеет ценить.
Будет ли гневаться он, кто всех и терпимей, и выше,
Если сраженного друг любит, как прежде любил?
Видя, как свято Пилад арголидцу Оресту привержен,
Дружбой такой, говорят, сам восхитился Фоант.
Верность, какая навек Акторида связала с Ахиллом,
Гектор троянцам своим ставил, бывало, в пример.
Благочестивый Тесей сопутствовал дерзкому другу
В мир теней — и о нем бог преисподней скорбел.
И уж наверное, Турн, не с сухими глазами внимал ты,
Как Евриалу хранил верность бесстрашную Нис.
Мы и в противнике чтить готовы преданность падшим.
Горе! Эти мои внятны не многим слова.
Так у меня сложились дела, так судьба повернулась,
Что остается одно: слезы безудержно лить.
Все ж, как ни горестно я удручен тяжелой невзгодой,
Мне от успехов твоих стало светлей на душе.
Их я провидел давно, поверь, — едва твое судно
В плаванье ветер погнал, силы еще не набрав.
Если высокий нрав, если жизнь без пятна возвышают
Смертного — значит, никто выше тебя не стоит;
Если кому-то дано всех других затмить красноречьем —
Дело любое не ты ль правым представить умел?
Я изначально еще тебе предсказал, восхищенный:
«Сцены широкой, друг, ждут дарованья твои!»
Это не печень овцы, не левые грома раскаты
Мне предрекли, не птиц вещий язык и полет:
Разумом я предузнал, уменьем судить о грядущем
Правду постиг без примет, предугадал и предрек.
Все оправдалось, и вот от души теперь поздравляю
Я и тебя и себя, что не сокрыл ты свой дар.
Если б, о если бы свой сокрыл я во мраке глубоком,
Тихо творил бы, труды не выставляя на свет!
В строгой науке своей обрел ты пользу, вития,
Мне наука моя легкая вред принесла.
Впрочем, вся жизнь моя пред тобой: чему он в поэмах
Учит, поэт от того нравом, ты знаешь, далек.
Знаешь: давние это стихи, молодая забава;
Хоть и нельзя похвалить, все ж только шутка они!
Пусть весомого я ничего не представлю в защиту,
Думаю: старый грех можно бы нам и простить.
Дело мое не оставь, добивайся прощенья для друга.
Вышел достойно в путь, дальше достойно иди!
10.
Пусть охранит мой корабль приязнь белокурой Минервы;
Писан на нем ее шлем, символ названья его.
Под парусами ль идет — он малейшим гоним дуновеньем,
Если ж на веслах одних — людям нетрудно грести.
Спутников мало ему побеждать стремительным бегом —
Вышедших раньше, и тех он обгоняет легко.
Качку выносит зыбей, неустанный выносит он приступ
Волн и под натиском их течи ни разу не даст.
Судно мое я впервые узнал в коринфских Кенхреях —
Верного друга, вождя ссылки поспешной моей.
Он через много препон, и морей, и враждующих ветров,
Волей Паллады храним, благополучно прошел.
Пусть он, молю, и теперь до устий просторного Понта
Благополучно плывет, к гетской причалит земле.
К морю он вывел меня, что зовется Эоловой Геллы
Морем, по дальним волнам узкий отмеривши путь,
Влево свернув, за кормой мы оставили Гекторов город
И добрались до твоих пристаней, Имброс морской.
С легким ветром потом подойдя к побережьям Зеринфа,
На Самофракию мой прибыл усталый корабль.
А от нее переход невелик для идущих в Темпиру.
Только до этих брегов плыл с господином корабль,
Ибо решил я пройти Бистонской равниной по суше —
Он к Геллеспонту меж тем вновь направляет свой путь.
Мчится к Дардании он, основателя имя носящей,
Мчится к тебе, о Лампсак, богом хранимый садов,
К узкой теснине морской, где плыла на беду свою дева,
Где Абидос отделен бурной от Сеста волной,
Дальше на Кизик идет, что у самой лежит Пропонтиды,
Кизик, прославленный град, труд гемонийских мужей,
И на Византий, где брег над жерлом господствует Понта
Там, где меж смежных морей настежь распахнута дверь.
Долгую пусть одолеет стезю и с Австром попутным
Между подвижных пройдет скал Кианейских легко,
Чтобы, Финийский залив и град миновав Аполлона,
Вскоре возвышенных стен Анхиалийских достичь,
Порт Месебрийский пройти, Одесс и крепость, которой
Некогда имя твое жители дали, о Вакх,
Также и ту, где нашли пришельцы от стен Алкафоя —
Так преданье гласит — Ларам бездомным приют,
И невредимо придет оттуда в город милетский,
Где оскорбленный бог в гневе обрек меня жить.
Если туда доплывет, мы овцу заколем Минерве —
Жертва богаче, увы, мне недоступна теперь.
Также Тиндара сыны, на острове чтимые этом,
Милость явите и вы мне на обоих путях:
Первый из двух кораблей Симплегад теснину минует,
Будет второй бороздить моря Бистонского зыбь.
Но, хоть и к разным местам, пусть по милости вашей с попутным
Ветром помчится один, с ветром попутным — второй.
11.
Все до последней строки, что прочтешь ты в книжечке этой,
Все написано мной в трудных тревогах пути.
Видела Адрия нас, когда средь открытого моря
Я в ледяном декабре дрог до костей и писал;
После, когда, покинув Коринф, двух морей средостенье,
Переменил я корабль, дальше в изгнанье спеша,
Верно, дивились на нас в Эгейских водах Киклады:
«Кто там под свист и вой в бурю слагает стихи?»
Странно теперь и мне самому, как в этом смятенье
Духа и гневных вод гений мой все ж устоял!
Оцепенение чувств иль безумие этому имя,
Легче в привычных трудах делалось мне на душе.
Часто гоняли меня по волнам тученосные Геды,
Часто под взором Плеяд море вскипало грозой,
Часто мрачил нам день эриманфской Медведицы сторож
Или Гиады Австр в ливнях осенних топил.
Море врывалось порой в корабль, но и тут я, бывало,
Сам трепещу, а рукой стих за стихом вывожу.
Вот и сейчас: на ветру напряглись и стонут канаты,
Вогнутым горбясь холмом, пенный вздымается вал.
Вижу, кормчий забыл искусство свое и, с мольбою
К небу ладони воздев, помощи ждет от богов.
Всюду, куда ни гляжу, только смерти вижу обличье —
Смерти, которой страшусь и о которой молю!
В гавань приду, а зачем? И гавань-то ужасом полнит:
Моря опасна вражда, берег опасней вдвойне!
Мучат коварством равно что люди, что море — и страхи
Схожие, как близнецы, буря рождает и меч:
Подстерегает меня клинок, чтобы кровью упиться,
Буря ревнует стяжать славу убийцы моей.
Слева — варварский край: на поживу жадный, привык он
В войнах, в крови, в резне верной добычи искать.
Как ни взмело дыханье зимы водяные просторы,
Пуще, чем море вокруг, сердце в груди смятено.
Тем снисходительней нам ты простишь, справедливый читатель,
Если твоих надежд не оправдали стихи.
Я их писал, увы, не в садах моих, как любил я,
Не по привычке былой, нежась в постели, слагал;
Дней коротких лучи уловляя, игрушка пучины,
Я пишу, а волна хлещет мне прямо на лист.
Развоевалась зима и, жестоко грозя, негодует,
Что не сдается поэт, пишет и пишет стихи!
Что ж, я готов уступить, но уступки прошу за уступку:
Вот я кончаю стихи, ты же кончай бушевать.
Книга вторая
Элегия единственная
Разве до вас мне сейчас, до стихов и книжек злосчастных?
Я ведь и так из-за вас, из-за таланта погиб.
Что ж, возвращаюсь опять к моим отверженным Музам?
Мало с меня, что за них был уже я осужден?
Песни — причина того, что мужчины и женщины скопом
В час недобрый искать стали знакомства со мной.
Песни — причина того, что я и мое поведенье
Цезарем осуждены из-за «Науки любви».
Страсть к стихам отними и снимешь с меня обвиненья:
Думаю, лишь за стихи вредным признали меня.
Вот наградой какой мой труд бессонный отмечен:
Я дарованьем своим лишь наказанье добыл.
Будь я немного умней, ненавистны б мне стали по праву
Девять ученых сестер, губящих собственных слуг.
Я же теперь — таково безумие, спутник болезни, —
Ногу неловкую вновь ставлю на тот же уступ.
Так побежденный боец возвращается вновь на арену,
Так поврежденный корабль в море выходит опять.
Может быть, как в старину Тевтрантова царства правитель,
Буду и я исцелен рану нанесшим копьем.
Муза, навлекшая гнев, сама же его успокоит:
Песнями можно смягчить даже великих богов.
Цезарь и сам приказал авзонийским женщинам песней
Каждый год прославлять Мать в башненосном венце.
Феба велел величать на вновь устроенных играх,
Видеть которые век может единственный раз.
Этих богов в образец возьми, милосерднейший Цезарь,
Гнев твой да будет смягчен ныне талантом моим.
Я не могу отрицать, что он справедлив и заслужен,
Нет, не настолько еще стыд позабыли уста,
Но милосердье явить ты не мог бы, не будь я виновен:
Жребий мой повод тебе для снисхожденья дает.
Если бы всех, кто грешит, поражал Юпитер громами,
То без единой стрелы вскоре остался бы он.
Бог же, когда прогремит и грохотом мир испугает,
Чистым, дождь разогнав, делает воздух опять.
По справедливости он отец и правитель бессмертных,
По справедливости нет выше его никого.
Ты, что зовешься отцом и правителем нашей отчизны,
С богом поступками будь, так же как именем, схож.
Ты ведь и делаешь так, и нет никого, кто умеет
Власти поводья держать так же свободно, как ты.
Ты к побежденным врагам всегда бывал милосерден,
Хоть милосердья от них сам ты не мог ожидать.
Видел я, как оделял ты почестью или богатством
Тех, кто когда-то посмел меч на тебя поднимать.
День окончанья войны прекращает и гнев твой мгновенно,
Бывшие недруги в храм вместе приносят дары.
И как солдаты твои, одолев противника, рады,
Так побежденный тобой рад твоему торжеству.
Я не столь виноват: мечом с тобой я не спорил,
В стане, враждебном тебе, я никогда не бывал.
Морем клянусь, и землей, и богами третьей стихии,
Видимым богом клянусь, наш покровитель, тобой:
Всем моим сердцем тебе сочувствовал я, о великий,
Помыслы отдал тебе (большего дать я не мог).
Я желал, чтобы ты вознесся к звездам не скоро.
Был я песчинкой в толпе тех, кто о том же молил.
Я воскурял за тебя фимиам и вместе со всеми
В храме молитвы свои с общей молитвой сливал.
Упомяну ли, что те, меня погубившие книги
В тысячах мест полны именем славным твоим?
В больший мой труд загляни, который еще не окончен,
В невероятный рассказ о превращениях тел:
Ты обнаружишь, что я и там тебя прославляю,
Ты доказательства чувств там обнаружишь моих.
Знаю, что славу твою стихами нельзя увеличить,
Знаю, что ей и без них некуда дальше расти.
Мир переполнен молвой о Юпитере, правда, но слушать
Песнь о деяньях своих нравится даже ему.
Если напомнят ему, как сражались с гигантами боги,
Может быть, эту хвалу слушает с радостью он.
Пусть тебя славят певцы, которым это пристало,
Пусть тебе песни поют с большим талантом, чем я,
Все же, как сотня быков заколотых трогает бога,
Так приклоняет свой взор к пригоршне ладана он.
Ах, как безжалостен был неведомый мне неприятель,
Тот, кто однажды тебе шутки мои прочитал!
Он не хотел, чтобы ты беспристрастным взором увидел,
Сколько почтенья к тебе вложено в книги мои.
Если ты враг мой теперь, кто может остаться мне другом?
Сам я порою готов возненавидеть себя.
Дом, который осел, начинает набок клониться
И на осевшую часть всем своим весом давить.
Трещине лишь пробежать, и вмиг рассядутся стены.
И наконец под своей тяжестью рушится дом.
Ненависть общая — все, чего я добился стихами,
И, как ей должно, толпа с волей согласна твоей.
Вспомни, ты сам признавал безупречным мое поведенье,
Сам ты для смотра коня некогда мне даровал.
Пусть все это ничто, пусть честность нам не приносит
Славы — но все ж и вины не было также на мне.
Я не обидел ничем порученных мне подсудимых
Там, где вершат дела десятью десять мужей.
Я безупречно решал в суде гражданские тяжбы,
Из проигравших никто не усомнился во мне.
О злополучный, не стань я жертвой недавних событий, —
Мне правосудье твое не угрожало ничем.
Случай меня погубил, и под первым натиском бури
В бездне морской потонул течи не знавший корабль.
Нет, не одною волной меня опрокинуло — воды
Хлынули все на меня, ринулся весь Океан.
О, для чего провинились глаза, увидевши нечто?
Как на себя я навлек, неосторожный, вину?
Раз невзначай увидал Актеон нагую Диану:
Дичью для собственных псов стал из-за этого он.
Значит, невольной вины не прощают всевышние людям,
Милости нет, коли бог даже случайно задет.
Ибо в горестный день, когда совершил я ошибку,
Рухнул, пусть небольшой, но незапятнанный дом.
Пусть небольшой, но в дали веков отеческих зримый,
Он благородством своим мог бы поспорить с любым.
Он не бросался в глаза ни роскошью, ни нищетою,
Не выделялся ничем — истого всадника дом.
Если б и не был мой дом старинным всадника домом,
Славу ему бы принес мой поэтический дар,
И, хоть язвят, что его я на шалости тратил пустые,
Громкое имя мое миру известно всему.
Тьма просвещенных умов Назона знает и ценит
И причисляет его к самым любимым певцам.
Вот и обрушился дом, лишь недавно Музам любезный,
Пал под гнетом одной, хоть и немалой, вины,
Все же так он упал, что воздвигнуться может из праха,
Если смягчится вдруг Цезаря праведный гнев.
Столь милосердным себя явил в наказании Цезарь,
Что оказалось оно мягче, чем я ожидал.
Мне дарована жизнь, и до казни свой гнев не простер ты,
Пользуясь силой своей, меру ты, принцепс, хранил.
Ты достоянья меня не лишил — наследия предков,
Будто бы мало того, что подарил ты мне жизнь.
Не был я заклеймен как преступник решеньем сената,
Не был я присужден к ссылке особым судом.
Сам произнес приговор и сам, как правитель достойный,
Ты за обиды свои в горьких словах отомстил.
Даже и этот эдикт, для меня суровый и грозный,
Все-таки можно еще легкою карой назвать,
Ибо значится в нем, что я не изгнан, а сослан,
Мне облегчают судьбу мягкие эти слова.
Люди со здравым умом считают из всех наказаний
Самым тяжелым одно — вызвать твою неприязнь.
Но ведь бывает порой божество к мольбам благосклонно,
Но ведь сменяет порой бурю сияющий день.
Видеть мне вяз довелось, отягченный лозой виноградной,
Ствол которого был молнией бога задет.
Пусть ты надеяться мне запретил, я все же надеюсь —
В этом одном не могу повиноваться тебе.
Весь я полон надежд, как твое милосердие вспомню,
Весь — безнадежность, едва вспомню проступки мои.
Но как у буйных ветров, возмущающих лоно морское,
Не одинаков задор, не беспрерывен разгул,
Между порывами вдруг спадают они, и слабеют,
И затихают совсем, словно лишенные сил,
Так то отхлынут, то вновь ко мне возвращаются страхи,
Как и надежды мои милость твою пробудить.
Ради всевышних богов — да продлят тебе долгие годы,
Если только они к римлянам благоволят, —
Ради отчизны моей, что сильна твоим попеченьем,
Частью которой и я был среди граждан других,
Пусть за высокий твой дух и дела воздав по заслугам,
Платит любовью стократ Рим благодарный тебе.
В полном согласье с тобой да живет еще долгие годы
Ливия, что изо всех ровня тебе одному,
Та, без которой тебе остаться бы должно безбрачным, —
Кроме нее, никому мужем ты стать бы не мог.
Рядом с тобой невредим да будет твой сын, чтобы в дальней
Старости власть разделить вместе с тобой, стариком.
Да продолжают и впредь по твоим следам и по отчим
Юные внуки твои, юные звезды, идти.
Да устремится опять к твоим знаменам победа;
Лик свой являя бойцам с нею сроднившихся войск,
Над авзонийским вождем пусть она, как прежде, витает,
Кудри лавровым венком пусть украшает тому,
Кто идет за тебя, собой рискуя, в сраженья,
Кто получил от тебя власть и поддержку богов.
Здесь половиной души за Городом ты наблюдаешь,
Там половиной другой делишь опасности с ним;
Пусть он вернется к тебе с победой над всеми врагами,
Пусть на венчанных конях высится светлый, как бог, —
Сжалься и молний своих отложи разящие стрелы.
Это оружие мне слишком знакомо, увы!
Сжалься, отчизны отец, и, помня об имени этом,
Дай мне надежду мольбой сердце твое укротить.
Не о возврате молю, хотя великие боги
Могут тому, кто просил, сверх ожидания дать.
Сделай изгнанье мое не столь суровым и дальним —
Больше чем вдвое его ты для меня облегчишь.
Сколько я тягот терплю, заброшенный в землю чужую,
Прочь из отчизны моей сосланный далее всех!
Я возле устьев живу семиструйного Истра в изгнанье,
Дева аркадская здесь мучит морозом меня.
От многочисленных орд язигов, колхов и гетов
И метереев с трудом нас защищает Дунай,
Многие больше меня виновны перед тобою,
Но не сослали из них дальше меня никого.
Дальше и нет ничего: лишь враги, морозы и море,
Где от мороза порой отвердевает волна.
Это римский рубеж у левого берега Понта;
Рядом бастарнов лежит и савроматов земля.
Местности этой пока Авзонии власть непривычна,
И с государством твоим связи не прочны ее.
Я заклинаю меня в безопасное место отправить,
Чтобы, отчизны лишен, мира я не был лишен.
Чтоб не боялся врагов за непрочной оградой Дуная,
Чтобы твой гражданин к варварам в плен не попал.
Не подобает тому, кто рожден от крови латинской,
Цепи носить, доколь Цезарей род не угас.
Две погубили меня причины: стихи и оплошность,
Мне невозможно назвать эту вторую вину.
Я не таков, чтобы вновь бередить твои раны, о Цезарь!
Слишком довольно, что раз боль я тебе причинил.
Но остается упрек, что я непристойной поэмой
Как бы учителем стал прелюбодейной любви.
Значит, способен порой божественный ум обмануться
И со своей высоты малое не разглядеть.
Если Юпитер блюдет богов и вышнее небо,
Разве на всякий пустяк времени хватит ему?
И от тебя ускользнуть, когда ты мир опекаешь,
Разве не могут порой мелкие чьи-то дела?
Принцепс, может ли быть, чтоб ты, забыв о державе,
Стал разбирать и судить неравностопный мой стих?
Ты на своих плечах несешь величие Рима,
И не настолько легко бремя его для тебя,
Чтобы ты мог уследить за всякой шалостью нашей,
В наши безделицы мог бдительным оком вникать.
То Паннонию ты, то Иллирию нам покоряешь,
То за Ретией вслед Фракия бредит войной,
Мира ждет армянин, а вот возвращает знамена
Всадник парфянский и лук нам боязливо сдает.
В юном потомке тебя узнает Германия снова:
Цезарь великий рукой Цезаря войны ведет.
Так что малейшую часть твоих небывалых владений
Вместе с державою всей ты неусыпно хранишь.
На попеченье твоем и Рим, и законы, и нравы,
Коими жаждешь всех ты уподобить себе.
Отдых тебе не знаком, который даруешь народам,
Ибо ради него частые войны ведешь.
Буду ли я удивлен, что среди подобных занятий
Времени нет у тебя шалости наши читать?
Ах, когда бы ты мог на час оказаться свободным,
Знаю, в «Науке» моей ты не нашел бы вреда.
Книга моя, признаюсь, не отмечена строгостью важной
И не достойна тобой, принцепс, прочитанной быть.
Все же не стоит считать, что она, противно законам,
Римских женщин могла б низким вещам обучать.
Чтобы тебя убедить, кому предназначены книги,
В первой из трех прочитай эти четыре стиха:
«Прочь от этих стихов, целомудренно узкие ленты,
Прочь, расшитый подол, спущенный ниже колен!
О безопасной любви я пишу, о дозволенном блуде,
Нет за мною вины и преступления нет».
Я ль не велел держаться вдали от «Науки» матронам,
Если препятствуют им ленты и платья до пят?
Но, мне скажут, жена познакомиться с книгою может
И, хоть стихи для других, хитрости все перенять.
Значит, женам читать стихов не следует вовсе,
Ибо любые стихи могут греху научить.
Что бы она ни взяла, имея склонность к пороку,
Ей отовсюду на ум новая хитрость придет.
Пусть «Анналы» возьмет — неуклюжей не знаю я чтенья —
Тут же, как Илия вдруг матерью стала, прочтет.
«Рода Энеева мать» возьмет — про Венеру узнает,
Стала она отчего «рода Энеева мать».
Далее я прослежу по порядку, если сумею,
Как и кому повредить могут любые стихи.
Это не значит совсем, что всякая книга порочна:
В самых полезных вещах вредная есть сторона.
Что полезней огня? Но если кто о поджоге
Думает — руку его вооружает огонь.
Лекари то возвратят, а то отнимут здоровье,
С пользою или во вред травы свои применив.
Носят на поясе меч разбойник и путник разумный,
Этот — в засаде таясь, тот — защищая себя.
А красноречье, чей смысл в защите правого дела,
Может невинность губить или вину покрывать.
Так и поэма моя никому повредить не способна,
Если читатель ее с чистой душою прочтет.
Несправедлив, кто в стихах у меня порочное видит,
Без основания строг он к сочиненьям моим.
Если он в чем-то и прав, семена разврата найдутся
В играх. Тогда прикажи зрелища все отменить:
Многих уже на грех навели и ряды и арена,
Где кровавый песок твердую землю устлал.
Следует цирк запретить: опасна распущенность цирка,
Юная девушка там рядом сидит с чужаком.
Если женщины ждут, гуляя в портике, встречи
С милым, то почему портики нам не закрыть?
Есть ли место святей, чем храм? Но оно не подходит
Женщине, если она устремлена не к добру!
Ступит к Юпитеру в храм, у Юпитера в храме припомнит,
Скольких женщин и дев он в матерей превратил.
В храм соседний придет молиться Юноне — и вспомнит,
Скольких соперниц пришлось этой богине терпеть.
Спросит, к Палладе придя, зачем это был Эрихтоний,
Плод незаконной любви, девою усыновлен.
К Мстителю в храм ли войдет, тобою построенный, — рядом
С Марсом Венера стоит, выставив мужа за дверь.
В храме Исиды задаст вопрос: почему же Юнона
Деву гнала за Босфор, за Ионийский простор.
Вспомнит Анхиза она по Венере, припомнит Церере
Иасиона ее, Эндимиона — Луне.
Это способно вредить неустойчивым душам, но в храмах
Статуи наших богов чинно стоят по местам.
С первых же строк удалил порядочных я от «Науки»,
Ибо ее написал лишь для забавы блудниц.
Та же, что хочет войти в святилище без разрешенья,
Будет виновна сама, если нарушит запрет.
Да не такой уж и вред — развернуть любовную книгу.
Можно о многом читать, но не всему подражать.
Даже и строгой жене приходится видеть раздетых
Девок, готовых за грош всех без разбора любить.
Взоры весталок порой касаются тел непотребных,
Но за такую вину их не карает никто.
Что же Музу мою считают столь непристойной?
Разве мои лишь стихи всех побуждают любить?
Это ошибка моя, моя провинность — согласен.
В книге мне изменил вкус и талант заодно.
Ах, почему я тогда аргосским взятую войском
Трою не предпочел вновь потревожить стихом?
Фивы зачем не воспел и взаимное братоубийство,
И семерых вождей, семь защищавших ворот?
Мне и воинственный Рим предлагал немало предметов:
Подвиги родины петь есть благороднейший труд.
В жизни твоей, наконец, из многих подвигов, Цезарь,
Мог я для песен своих выбрать хотя бы один.
Словно солнце влечет глаза лучистым сияньем,
Так бы должны привлекать дух мой деянья твои.
Нет, не заслужен упрек: пашу я скудную ниву,
А для жатвы такой тучная пашня нужна.
Может ли вверить себя океану утлая лодка
Лишь потому, что с волной озера смеет играть?
Я сомневаюсь и в том, по плечу ли мне легкие строки,
Хватит ли сил у меня даже для скромных ладов.
Если бы ты повелел рассказать, как Юпитер гигантов
Молнией испепелил, я бы не вынес труда.
Чтоб отвечали стихи твоим великим деяньям,
Цезарь, тебя воспевать должен великий талант.
Я ведь пытался и сам, но понял, что неспособен,
Что святотатством могу славе твоей повредить.
Я возвратился опять к легкомысленным юности песням,
Мнимой любовью опять сердце свое возбудил.
Против желаний моих судьба меня увлекала,
Щедро для будущих кар поводы я измышлял.
Горе! Зачем я учен, зачем родители дали
Образование мне, буквы зачем я узнал!
Я ненавистен тебе моей сладострастной «Наукой».
Видишь к запретной любви в ней подстрекательство ты.
Не от уроков моих научились жены изменам,
Ибо не может учить тот, кто неопытен сам.
Правда, что я сочинял для других сладострастные песни,
Но ни одной обо мне басни молва не сплела.
Даже в гуще толпы не найти такого супруга,
Кто бы моею виной звался подложным отцом.
Верь мне, привычки мои на мои же стихи непохожи:
Муза игрива моя, жизнь — безупречно скромна.
Книги мои в большинстве — один лишь вымысел лживый
И позволяют себе больше создателя их.
Книга — не оттиск души, но просто дозволенный отдых.
Если бы целью ее не было ухо ласкать,
Акций был бы жесток, блюдолизом был бы Теренций
И забияками — все, кто воспевает войну.
Кстати, я не один сочинял любовные песни,
А наказанье за них только один я понес.
Разве нас не учил сладкогласный старец теосский
В песнях любовь сочетать с полною чашей вина?
Или подруги Сафо у нее любви не учились?
Не поплатились ничем Анакреонт и Сафо.
Так и тебе, Баттиад, не вредило то, что нередко
Ты наслажденья свои свету всему поверял.
Светлый Менандр о любви говорит в любой из комедий —
Детям обычно его мы разрешаем читать.
В чем «Илиады» предмет, как не в мерзком прелюбодействе,
Из-за которого муж в битву с любовником шел?
Речь там в начале о чем? О любви к Хрисеиде, о деве,
Что меж ахейских вождей пламя раздора зажгла.
А «Одиссея» о чем? О том, что в отсутствие мужа
Рой женихов от жены стал добиваться любви.
Разве не сам рассказал Меониец о том, что Венеру
С Марсом прижала вдвоем к ложу постыдному сеть?
Не от Гомера ли мы узнали также, что странник
Двух бессмертных богинь страстью одною зажег?
Строем и слогом своим трагедия все превосходит,
Но постоянно и ей служит предметом любовь.
Чем знаменит Ипполит, как не мачехи страстью слепою?
Славу, Канака, тебе к брату любовь принесла.
Разве, когда Танталид с плечом из кости слоновой
Деву из Писы умчал, гнал не Амур лошадей?
Боль оскорбленной любви беспощадную мать побудила
Кровью своих сыновей острую сталь запятнать.
В птиц обратила любовь царя с любовницей вместе,
Как и жену, что в слезах сына доселе зовет.
Если бы брат не любил Аэропу преступной любовью,
Мы не прочли бы, что вспять Солнце погнало коней.
Сцилле безбожной вовек не видать бы высоких котурнов,
Не побуди ее страсть волос остричь у отца.
Кто об Электре читал, о лишенном рассудка Оресте,
Знает, что сделал Эгисф, в чем Тиндариды вина.
Что сказать о тебе, неприступный смиритель Химеры?
Чуть не сгубила тебя царской жены клевета.
Что о тебе, Гермиона, сказать, о тебе, Аталанта?
Что о микенском вожде с пленницей вещей его?
Ну, а Даная, невестка ее и мать Диониса,
Гемон и та, для кого боги удвоили ночь?
Вспомнится ль Пелия зять, Тесей и тот из пеласгов,
Кто на троянский песок первым ступил с корабля?
Также подходят сюда Иола, жена Геркулеса,
Неоптолемова мать, мальчик троянский и Гил.
Времени нет у меня перечислить страсти трагедий,
Я успеваю назвать только одни имена.
Есть трагедии вид, снизошедший до пошлого смеха,
Многое в ней далеко вышло за рамки стыда.
И не наказан был тот, кто изнеженным сделал Ахилла,
Кто постарался в стихах храбрость его оболгать.
Соединил Аристид свое бесстыдство с милетским,
Изгнан отчизной своей не был за то Аристид.
Не был изгнан и сам сочинитель истории грязной
Евбий, который учил женщин вытравливать плод.
Не был в изгнании тот, кто недавно сложил «Сибариду»,
Не были те, что своих связей не стали скрывать.
Их сочиненья вошли в среду творений ученых,
Щедростью знатных людей стали доступны толпе.
Я защищаться могу не одним иноземным оружьем:
Римлянам также не счесть вольных игривых стихов.
Если Марса воспел словами важными Энний,
Энний, что даром своим — мощен, отделкою — груб,
Если природу огня понятною сделал Лукреций
И напророчил тройной миру тройному конец,
То сладострастный Катулл воспевает большею частью
Женщину, изобретя прозвище Лесбии ей,
Мало того, без стыда признаваясь в других увлеченьях,
Пишет, что изменял многим со многими он.
Равной и схожей была распущенность карлика Кальва —
Этот на много ладов шашни свои разглашал.
Тициду как не назвать и Меммия — в их сочиненьях
Всем именам и вещам стыд вообще не присущ!
Цинна обоим подстать, но Цинны бесстыднее Ансер,
А Корнифицию здесь вольностью равен Катон.
Вспомним и книги стихов, где то воспевают Периллу,
То Метеллою вдруг верно ее назовут.
Тот поэт, что Арго довел до волн фасианских,
Собственных плутней в любви также не мог утаить.
Им не хотят уступить в бесстыдстве Гортензий и Сервий;
Кто не решится пойти вслед за такими людьми?
Не был Сисенна смущен, когда перевел Аристида,
Тем, что в «Историю» вплел шутки бесстыдные тот.
Нет бесчестия в том, что Галл Ликориду прославил, —
Стыдно, что Галлу язык так развязало вино.
Верить подруге своей Тибулл считает опасным,
Если готова она мужа обманывать с ним.
Он признает, что учил ее морочить ревнивца,
И прибавляет, что сам хитростью той же побит.
Помнит, как, вслух похвалив кольцо с резною печатью,
Руку хозяйки тайком он ухитрялся пожать,
Как разговаривал с ней кивком, движением пальцев
Или на круглом столе буквы беззвучно чертил.
Учит настоем из трав сводить синеватые пятна,
Что оставляют его губы на теле у ней;
Сам наставляет порой чересчур беспечного мужа,
Чтобы жену охранял муж для него от других;
Знает, у дома бродя, кому залаять негромко
И почему заперта, сколько ни кашляй он, дверь.
Много советов дает и хитростям женщину учит,
Чтобы искусней она мужа могла обмануть.
Это ему не вредит, его читают и ценят,
Стал знаменитым Тибулл, принцепс, уже при тебе.
Те же советы дает влюбленным нежный Проперций,
А ведь и он никаким не опорочен клеймом.
Я их преемником был. Порядочность мне запрещает
Упоминать имена тех, кто известен и жив.
Я не боялся, что там, где не раз прошли невредимо
Все корабли, я один вдруг окажусь на мели.
Есть наставленья еще для тех, кто в кости играет,
Это у наших отцов было немалой виной.
Как разбираться в костях, каким манером их лучше
Бросить и как избежать вред приносящих «собак»,
Как бросок рассчитать, как вызвать противника к бою,
Как по счету очков сделать обдуманный ход;
Как разноцветным бойцам удерживать линию фронта,
Ибо, попав между двух вражеских, воин погиб,
Как в наступленье идти и как отступать осторожно,
Если увидишь, что твой воин остался один,
Как положить на доске друг за другом три камешка рядом —
Первым построив их цепь, ты побеждаешь в игре.
Множество всяческих игр (не все я здесь перечислил)
Время, бесценную вещь, нам помогает убить.
Этот поет о мячах и о том, как нужно бросать их;
В плаванье смыслит один, в обручах сведущ другой;
Пишут в стихах о том, как лицо и волосы красить,
Этот для званых пиров твердые правила ввел.
Глину укажет иной, какая для чаш, и для кубков,
И для кувшинов с вином лучше всего подойдет.
Дымный месяц декабрь протекает в подобных досугах,
Нет вреда никому от сочинений таких.
Следом за ними и я сочинил веселые песни,
Только печальной была плата за шутки мои.
Кажется мне, никто из всех писателей не был
Музой погублен своей, кроме меня одного.
Что бы стало со мной, пиши я мерзкие мимы,
Где с бесстыдством любовь соединяют всегда,
Где выступает всегда в щегольском наряде распутник,
Где изменяет шутя глупому мужу жена?
Девушки смотрят на них, мужчины, женщины, дети,
Даже сенаторов часть тоже присутствует там.
Мало того, что слова непотребные слух оскверняют,
Что привыкают глаза это бесстыдство терпеть, —
Если сможет жена обмануть по-новому мужа,
Дружно одобрит ее рукоплесканьем толпа.
Пользы театр не дает, но прибылен он для поэта,
Претор за весь этот вред должен немало платить.
Август, взгляни на счета за игры, и ты убедишься,
Как недешево их вольности встали тебе.
Был ты зрителем сам и устраивал зрелища часто,
Ибо в величье своем к нам снисходителен ты.
Ясным взором очей, что нужен целому миру,
Ты терпеливо смотрел на театральный разврат.
Если можно писать, подражая низкому, мимы,
Стоит ли кары большой избранный мною предмет?
Или твореньям таким дают безопасность подмостки,
Или сцена дает миму свободу во всем?
Изображались не раз и мои поэмы на сцене;
Даже вниманье твое им удавалось привлечь.
Часто в покоях у нас красуются лица героев:
Образы их написал мастер искусной рукой.
Но между ними порой увидеть можно картинку,
Что сочетает тела в разных движеньях любви.
Там с омраченным лицом сидит Аякс Теламонид,
Там злодеянье таит варварской матери взор,
Там и Венера, одной материнской прикрытая влагой,
Пальцами хочет отжать воду из мокрых волос.
Многие войны поют и залитое кровью оружье,
Те воспевают твой род, эти — деянья твои.
В узком пространстве меня заключила скупая природа,
Мало таланта и сил мне отпустила она.
Но и счастливый певец любимой тобой «Энеиды»
«Мужа и брани» его к тирскому ложу привел.
В целой поэме ничто не читается с большей охотой,
Чем знаменитый рассказ о незаконной любви.
Нежной Филлиды страсть и пламя Амариллиды
На буколический лад в юности он же воспел.
Но ведь и я не теперь провинился моею поэмой:
Новую муку терплю я не за новую вещь.
Издана книга была, когда, проверен тобою,
Я без упрека прошел всадником мимо тебя.
Значит, те же стихи, что в юности я без опаски
Неосторожно сложил, ныне вредят старику?
Поздно обрушилась месть на меня за старую книжку,
Много прошло от вины до наказания лет.
Только бы ты не считал, что всякий мой труд бесполезен,
Парус на диво большой ставил и я иногда:
Это ведь я написал календарь — шестикнижие «Фастов»,
В каждой книге его месяц один заключив.
Этот недавний мой труд, для тебя написанный, Цезарь,
И посвященный тебе, участь моя прервала.
Нечто о судьбах царей подарил я высоким котурнам,
Важные речи для них, как подобает, нашел.
Были созданы мной, хотя последней отделки
Им не хватает, стихи о превращениях тел.
Если бы гнев твой утих и ты себе на досуге
Малую часть из моей книги велел прочитать,
Малую, где, рассказав о начале нашего мира,
Я свой труд перевел, Цезарь, к твоим временам, —
Ты убедился б, каким подарил ты меня вдохновеньем,
Как расположен я был сердцем к тебе и к твоим.
Колким словцом никого оцарапать я не пытался,
Стих мой в себе не хранит память о чьей-то вине.
Нет в сочиненьях моих смешения желчи и соли,
И не найти у меня ядом облитых острот.
Сколько людей и стихов ни возьми, моей Каллиопой
Не был обижен никто, кроме меня самого.
Знаю, что бедам моим не будет никто из квиритов
Рад, и во многих сердцах я состраданье найду.
Я и представить себе не могу, что способны злорадно
Те, перед кем я чист, видеть паденье мое.
Этим и многим другим твое божество заклинаю:
Будь милосерден, отец, благо отчизны моей.
Нет, не возврата прошу в Авзонию, разве позднее,
Если ты долгой моей ссылкою будешь смягчен, —
Сделать изгнанье молю для меня безопасней немного,
Чтоб наказанье мое согласовалось с виной.
Книга третья
1.
В город вхожу я тайком, изгнанника робкая книга,
Руку измученной мне с лаской, читатель, подай.
Не опасайся, в стыд не вгоню тебя ненароком:
Я ни единым стихом не поучаю любви.
Так обернулась судьба моего господина, что, право,
Шутками он бы не стал скрашивать горе свое.
Да и поэму свою, незрелой юности шалость,
Ныне — поздно, увы! — сам он, кляня, осудил.
Что я несу, проверь: ничего не найдешь, кроме скорби;
К песням недоброй поры верный подобран размер:
Каждый второй из пары стихов припадает, хромая, —
То ли путь истомил, то ли с изъяном стопа?
Спросишь, зачем обхожусь без желтящего кедра, без пемзы?
Я покраснела бы, став краше, чем мой господин;
А что в потеках я вся, что буквы в пятна размыты —
Плакал поэт надо мной, портил слезами письмо.
Если же случаем речь зазвучит не совсем по-латински,
Он, не забудь, писал, варварами окружен.
«Молви, читатель, за труд не почти: куда мне податься?
В Риме где я найду, книга-скиталица, кров?»
Но изо всех, кому, запинаясь, я это шептала,
Еле посмел один гостью на путь навести.
«Боги тебе да пошлют, в чем отказано ими поэту, —
С миром всю жизнь прожить в сладостном отчем краю!
Что же, веди… поплетусь! Хоть измаялась я, добираясь
Морем и посуху в Рим с самого края земли!»
Вел он и на ходу пояснял: «Это Цезаря форум…
Улице этой у нас имя Священной дано;
Видишь Весты храм: здесь огонь хранят и Палладий;
Маленький этот дом — древнего Нумы дворец».
Вправо свернули. «Гляди: пред тобою — врата Палатина,
Это Статор: вот здесь начали Рим возводить».
Налюбовавшись всем, в слепительном блеске доспехов
Портик я вижу и кров, бога достойный принять.
«Верно, Юпитера дом?» — я спросила, так заключая
По осенившему вход листьев дубовых венку;
И, получив ответ о хозяине, смело сказала:
«Да, ошибки тут нет: это Юпитера дом!»
Но почему, объясни, перед дверью стоит величаво,
Тень простирая вокруг, широколиственный лавр?
Не потому ли, что дом непрестанных достоин триумфов,
И не затем ли, что он Фебом Левкадским любим?
Правит ли праздник свой или всем он праздник приносит,
Радость мира даря необозримой земле?
Или же это знак, что навек он честью украшен,
Словно невянущий лавр вечнозеленой листвой?
Что знаменует венок, узнаем из надписи краткой:
Дар он от граждан, кому Цезарем жизнь спасена.
К ним, о добрый отец, одного добавь гражданина —
Он на краю земли ныне в изгнанье живет
И сознает, скорбя, что вполне заслужил эту кару,
Но не злодейством каким — только ошибку свершив.
Горе мне! Я страшусь властелина и самого места.
Каждой буквой своей в страхе пред ними дрожу.
Видишь? Страницу мою бескровная бледность одела.
Видишь? Едва стою, мнусь со стопы на стопу.
К небу взываю: «Отцу моему о дозволено ль будет
Дом при его господах нынешних снова узреть?»
Дальше иду и вожатому вслед по гордым ступеням
Я в белоснежный вхожу бога кудрявого храм,
Где меж заморских колонн предстали все Данаиды
Вместе с исторгшим меч жестокосердным отцом
И где дано узнавать читателю, что создавали
В долгих ученых трудах новый и старый поэт.
Стала высматривать я сестер (исключая, понятно,
Тех, которых отец рад бы на свет не родить).
Тщетно ищу: их нет. Между тем блюститель хранилищ
Мне покинуть велит этот священный предел.
В храм поспешаю другой, пристроенный прямо к театру,
Но и сюда для меня настрого вход запрещен.
Не допустила меня Свобода к чертогу, который
Первым двери свои книгам поэтов открыл.
Да, стихотворца судьба на его простерлась потомство:
Сослан он сам, и детей ссылка постигла равно.
Может быть, некогда к нам снисхождение будет, а позже
Время само и к нему Цезаря сердце смягчит!
Вышних молю и с ними тебя (ведь не к черни взывать мне!),
О величайший бог, Цезарь, к молитве склонись!
Если заказано мне пребыванье в общественном месте,
Книгу дозволь приютить частным хотя бы домам!
Ныне песни мои, что с позором отвергнуты всюду,
Если дозволишь, народ, в руки твои передам.
2.
Стало быть, рок мне судил и Скифию тоже увидеть,
Где Ликаонова дочь ось над землею стремит.
О Пиэриды, ни вы, ни божественный отпрыск Латоны,
Сонм искушенный, жрецу не помогли своему!
Не было пользы мне в том, что, игривый, я не был преступен,
Что моя Муза была ветреней жизни моей.
Много я вынес беды на суше и на море, прежде
Чем приютил меня Понт, вечною стужей знобим.
Я, убегавший от дел, для мирных досугов рожденный,
Мнивший, что всякий тяжел силам изнеженным труд,
Все терпеливо сношу. Но ни море, лишенное портов,
Ни продолжительный путь не погубили меня.
Противоборствует дух, и тело в нем черпает силы,
И нестерпимое он мне помогает терпеть.
В дни, когда волны меня средь опасностей гнали и ветры,
Труд избавлял от тревог сердце больное мое.
Но лишь окончился путь и минули труды переезда,
Только я тронул стопой землю изгнанья, с тех пор
Плач — вся отрада моя, текут из очей моих слезы,
Вод изобильнее, с гор льющихся вешней порой.
Рим вспоминаю и дом, к местам меня тянет знакомым
И ко всему, что — увы! — в Граде оставлено мной.
Горе мне! Сколько же раз я в двери стучался могилы —
Тщетно, ни разу они не пропустили меня!
Стольких мечей для чего я избег и зачем угрожала,
Но не сразила гроза бедной моей головы?
Боги, вы, чьей вражды на себе испытал я упорство,
В ком соучастников зрит гнев одного божества,
Поторопите, молю, нерадивые судьбы, велите,
Чтоб наконец предо мной смерти открылись врата!
3.
Может быть, ты удивишься тому, что чужою рукою
Это посланье мое писано: болен я был.
Болен, неведомо где, у краев неизвестного мира,
В выздоровленье своем был не уверен я сам.
Вообрази, как страдал я душой, не вставая с постели,
В дикой стране, где одни геты, сарматы кругом.
Климат мне здешний претит, не могу и к воде я привыкнуть,
Здесь почему-то сама мне и земля не мила.
Дом неудобный, еды не найдешь, подходящей больному,
Некому боли мои Фебовой лирой унять;
Друга здесь нет, кто меня утешал бы занятным рассказом
И заставлял забывать времени медленный ход.
Изнемогая, лежу за пределами стран и народов
И представляю с тоской все, чего более нет.
В думах, однако, моих ты одна первенствуешь, супруга,
Главная в сердце моем принадлежит тебе честь.
Ты далеко, но к тебе обращаюсь, твержу твое имя,
Ты постоянно со мной, ночь ли подходит иль день.
Даже когда — говорят — бормотал я в безумии бреда,
Было одно у меня имя твое на устах.
Если совсем обессилел язык под коснеющим нёбом,
Если его оживить капля не сможет вина,
Пусть только весть принесут, что жена прибыла, — и я встану,
Мысль, что увижу тебя, новой мне силы придаст.
Буду ль я жив, не уверен… А ты, быть может, в веселье
Время проводишь, увы, бедствий не зная моих?
Нет, дорогая жена! Убежден, что в отсутствие мужа
Обречены твои дни только печали одной.
Если, однако, мой рок мне сужденные сроки исполнил
И подошел уже час ранней кончины моей, —
Ах, что стоило б вам над гибнущим сжалиться, боги,
Чтобы хотя б погребен был я в родимой земле,
Хоть бы до смерти моей отложено было возмездье
Или внезапный конец ссылку мою предварил!
Прежде я с жизнью земной, не намучившись, мог бы расстаться —
Ныне мне жизнь продлена, чтобы я в ссылке погиб.
Значит, умру вдалеке, на каком-то безвестном прибрежье,
Здесь, где печальную смерть сами места омрачат?
Значит, мне умирать не придется в привычной постели?
Кто в этом крае мой прах плачем надгробным почтит?
Слезы жены дорогой, мне лицо орошая, не смогут
Остановить ни на миг быстрое бегство души?
Дать не смогу я последний наказ, и с последним прощаньем
Век безжизненных мне дружбы рука не смежит.
Без торжества похорон, не почтенный достойной могилой,
Мой неоплаканный прах скроет земля дикарей.
Ты же, узнав про меня, совсем помутишься рассудком,
Станешь в смятенную грудь верной рукой ударять.
Будешь ты к этим краям напрасно протягивать руки,
Бедного мужа вотще будешь по имени звать.
Полно! Волос не рви, перестань себе щеки царапать —
Буду не в первый я раз отнят, мой свет, у тебя.
В первый раз я погиб, когда был отправлен в изгнанье, —
То была первая смерть, горшая смерть для меня.
Ныне, о жен образец, коль сможешь — но сможешь едва ли, —
Радуйся только, что смерть муки мои прервала.
Можешь одно: облегчать страдания мужеством сердца —
Ведь уж от бедствий былых стала ты духом тверда.
Если бы с телом у нас погибали также и души,
Если б я весь, целиком, в пламени жадном исчез!
Но коль в пространство летит возвышенный, смерти не зная,
Дух наш, и верно о том старец самосский учил,
Между сарматских теней появится римская, будет
Вечно скитаться средь них, варварским манам чужда.
Сделай, чтоб кости мои переправили в урне смиренной
В Рим, чтоб изгнанником мне и после смерти не быть.
Не запретят тебе: в Фивах сестра, потерявшая брата,
Похоронила его, царский нарушив запрет.
Пепел мой перемешай с листвой и толченым амомом
И за стеной городской тихо землею засыпь.
Пусть, на мрамор плиты взглянув мимолетно, прохожий
Крупные буквы прочтет кратких надгробных стихов:
«Я под сим камнем лежу, любовных утех воспеватель,
Публий Назон, поэт, сгубленный даром своим.
Ты, что мимо идешь, ты тоже любил, потрудись же,
Молви: Назона костям пухом да будет земля!»
К надписи слов добавлять не надо: памятник создан —
Книги надежней гробниц увековечат певца.
Мне повредили они, но верю: они и прославят
Имя его и дадут вечную жизнь и творцу.
Ты же дарами почти погребальными маны супруга,
Мне на могилу цветов, мокрых от слез, принеси —
Хоть превратилось в огне мое тело бренное в пепел,
Благочестивый обряд скорбная примет зола.
О, написать я хотел бы еще, но голос усталый
И пересохший язык мне не дают диктовать.
Кончил. Желаю тебе — не навеки ль прощаясь — здоровья,
Коего сам я лишен. Будь же здорова, прости!
4.
Ты, кем и прежде я дорожил, чья давняя дружба
В злой проверена час, в горьком паденье моем!
Слушай меня и верь умудренному опытом другу:
Тихо живи, в стороне от именитых держись.
Тихо живи, избегай, как можешь, знатных и сильных,
Их очагов огонь молнией грозной разит!
Пользы от сильных мы ждем. Но уж лучше и пользы не надо
Нам от того, кто вред может легко причинить.
Райну с мачты спустив, спасаются в зимнюю бурю,
Чем на больших парусах, лучше на малых плыви.
Видел ты, как волна кору качает на гребне,
Но погружается вглубь к сети подвязанный груз?
Остерегли бы меня, как тебя сейчас остерег я,
Верно, я и теперь в Городе жил бы, как жил.
Был я доколе с тобой и плыл под ласковым ветром,
Благополучно мой челн несся по глади морской.
Это не в счет, если ты на ровном падаешь месте:
Только коснулся земли, на ноги встал и пошел!
А бедняк Эльпенор, упавший с крыши высокой,
Перед своим царем тенью бессильной предстал.
Или меж тем как Дедал на крыльях парил безопасно,
Передал имя свое водам бескрайним Икар.
А почему? Летел тот повыше, этот пониже,
Хоть и оба равно не на природных крылах.
Верь мне: благо тому, кто живет в благодатном укрытье,
Определенных судьбой не преступая границ.
Не возмечтал бы глупец Долон о конях Ахиллеса,
Разве б остался Евмед к старости лет одинок?
Сына Мероп не видал бы в огне, дочерей — тополями,
Если б отца Фаэтон в нем не гнушался признать.
Так берегись и ты возноситься слишком высоко,
И притязаний своих сам подбери паруса.
Ног не избив, пройти ристалище ты ль не достоин,
Мне не в пример процветать благоволеньем судьбы!
Верностью и добротой заслужил ты это моленье,
Неколебимой ко мне дружбой во все времена.
Видел я, мой приговор ты встретил так сокрушенно,
Что едва ли в тот час был я бледнее тебя.
Видел, из глаз твоих мне на щеки падали слезы,
Пил я с жадностью их, пил заверенья в любви.
Сосланного и теперь защитить ты пробуешь друга,
Ищешь, чем облегчить необлегчимую боль.
Зависти не возбудив и славой не взыскан, в довольстве
Мирно век доживай, с равными дружбу води
И в Назоне люби то, чего не коснулось гоненье, —
Имя! Скифский Понт всем остальным завладел.
Эти простертые под эриманфской Медведицей земли
Не отпускают меня, выжженный стужею край.
Дальше — Босфор, Танаис, Киммерийской Скифии топи,
Еле знакомые нам хоть по названью места;
А уж за ними — ничто: только холод, мрак и безлюдье.
Горе! Как близко пролег круга земного предел!
Родина так далеко! Далеко жена дорогая,
Все, что в мире ценил, чем дорожил, — далеко!
Отнято все, но так, что хотя рукой не достанешь,
Отнятое могу видеть очами души!
Вижу мой дом, и Рим, и в подробностях каждое место,
Вижу все, что со мной в этих случалось местах.
Образ жены встает так явственно перед глазами,
Нам и горечь она, и утешенье дарит:
Горестно, что не со мной, утешно, что не разлюбила
И что бремя свое, твердая духом, несет.
Также и вы, друзья, живете в сердце поэта,
С радостью по именам он перечислил бы вас,
Да не велит осмотрительный страх: сегодня, пожалуй,
Мало кого соблазнит в песню Назона попасть.
Раньше наперебой домогались, за честь почитали,
Если в моих стихах имя встречали свое.
Но, поскольку сейчас эта честь не совсем безопасна,
Вас не стану пугать и назову про себя!
Скрытых друзей не выдаст мой стих, уликой не будет —
Кто нас тайно любил, тайно пусть любит и впредь:
Все же знайте, что здесь, на краю земли, неизменно
Вас я в сердце своем и разлученный ношу.
Пусть же каждый из вас облегчит мою долю, чем может,
Руку падшему в прах пусть не откажет подать.
Счастья желаю вам постоянного — чтобы вовеки
Не довелось вам, как мне, помощи скорбно молить.
5.
Дружба у нас не была настолько тесной, что если б
Скрыл ты ее, упрекнуть мог я хоть в чем-то тебя.
Может быть даже, тесней и не стали бы узы меж нами,
Если бы мне в паруса ветер по-прежнему дул.
Но, когда пал я и все, испугавшись обвала, бежали,
Все повернулись спиной, дружбу забыли со мной,
Тела, небесным огнем опаленного, смел ты коснуться,
В дом, безнадежный для всех, собственной волей прийти,
Дать несчастному то, что из старых дали знакомцев
Двое иль трое, — хоть ты знал и недолго меня.
Видел смятенье я сам и в лице твоем, и во взгляде,
Влажные видел от слез щеки, бледнее моих.
Каждое слово твое окропляли соленые капли —
Их губами я пил, слухом впивая слова.
Тут на объятье тебе я впервые ответил объятьем,
Принял твой поцелуй вместе с рыданьем твоим.
Мой дорогой, и в разлуке меня защищаешь ты (имя
Ставить, ты знаешь, нельзя, — вот и пишу «дорогой»).
Признаки есть и еще твоей откровенной приязни —
Каждый из них навсегда в сердце моем я сберег.
Дай тебе бог, чтобы мог ты всегда защищать своих близких
И чтобы в меньшей беде должен был им помогать.
Если же спросишь, чем я, затерянный в этой пустыне,
Занят (наверное, ты этот вопрос задаешь), —
Слабой надеждою льщусь, что суровость могучего бога
Можно смягчить (отнимать эту надежду не смей!).
То ли напрасно я жду, то ли милости можно добиться —
Ты докажи, что ее можно добиться, молю.
Все красноречье свое собери для этого дела,
Дай мне узнать, что моя что-нибудь значит мольба.
Гнев тем легче смягчить, чем выше тот, кто разгневан,
Тронуть тем проще дух, чем благороднее он:
Доблестен лев — и довольно ему, если жертва простерта,
Враг повержен — и вмиг битве приходит конец.
Волк лишь да гнусный медведь умирающих долго терзают,
Или презреннее зверь, если найдется такой.
Что величавей найдешь, чем Ахилл под стенами Трои?
Но не стерпел он, когда старец дарданский рыдал.
А милосердье вождя эмафийского миру явили
Пор и почетный обряд Дариевых похорон.
Иль, чтоб не смертных одних называть, свой гнев укротивших:
Бывший Юноне врагом сделался зятем ее.
Мне хотя бы затем на спасенье надеяться можно,
Что покарали меня не за пролитую кровь.
Я ведь на Цезаря жизнь и не мог никогда покушаться
В жажде весь мир погубить, ибо он Цезарем жив.
Я не сказал ничего, ничего болтовнею не выдал —
Лишний хмель у меня лишних не выманил слов.
Видел я, да — но не знал, что увидел преступное дело,
Вся-то вина, что в тот миг были глаза у меня.
Нет, себя до конца обелять от вины я не вправе,
Но половина вины — только оплошность моя.
Значит, надежда есть, что добьешься ты хоть смягченья
Кары, что сам он в другом месте меня поселит.
О, если б мне эту весть принесла однажды Денница,
Вестница Солнца, ко мне светлых направив коней!
6.
Дружбы нашей союз и не хочешь ты скрыть, дорогой мой,
Да и не мог бы скрывать, если бы даже хотел;
Ты всех дороже мне был, покуда судьба позволяла,
И у тебя никого не было ближе меня.
Был тогда весь народ любви свидетелем нашей,
Больше, чем ты и чем я, славилась в Риме она.
Как благородной душой друзьям любимым ты предан, —
Знает об этом и муж, чтимый всех больше тобой.
Ты ничего не скрывал, во всем твой поверенный был я,
Что ты ни скажешь тайком, все сохраню я в груди.
Также и тайны мои тебе одному доверял я,
Все, увы, кроме той, что погубила меня.
Знай ты ее — и с тобой невредимым бы друг твой остался.
Твой разумный совет спас бы, я верю, меня.
Но, уж конечно, на казнь судьба меня прямо толкала
И преграждала любой выход к спасению мне.
То ли могла бы меня уберечь от беды осторожность,
То ли разум вовек верх над судьбой не берет, —
Все-таки ты, со мной такою связанный дружбой,
Что по тебе всех сильней сердце мне гложет тоска,
Помни меня! Если сил тебе Цезаря милость прибавит,
Их во спасение мне тотчас испробуй, молю,
Чтобы утишился гнев оскорбленного бога и сам он
Мне наказанье смягчил, место изгнанья сменив.
Пусть будет так, если нет в душе моей умысла злого,
Если началом вины только оплошность была.
Случай — о нем говорить и опасно, и долго — заставил
Взгляд мой свидетелем стать гнусных и пагубных дел;
Памяти этого дня мой дух боится, как раны,
Вспомню — и вспыхнет вмиг с прежнею силою стыд.
Ну, а все то, о чем вспоминать так стыдно, должны мы
Вечно под спудом держать, прятать в глухой темноте.
Только одно об этом скажу: я и вправду виновен,
Но никакая корысть не подстрекала меня.
Глупостью должно назвать, не иначе, мое преступленье,
Если давать вещам подлинные имена.
Если же это не так, значит, место, в котором живу я, —
Пригород Рима, и ты ссылку мне дальше проси!
7.
В путь! Передайте привет, торопливые строки, Перилле:
Верный посланец, письмо, к ней мою речь донеси.
То ли застанешь ее сидящей близ матери нежной,
То ли меж книг, в кругу ей дорогих Пиэрид.
Всякий прервет она труд, о твоем лишь узнает прибытье,
С чем ты, спросит, пришла, спросит и как я живу?
Ей отвечай, что живу, но так, что не жить предпочел бы,
Что затянувшийся срок бед не уменьшил моих.
Хоть пострадал я от Муз, однако же к ним возвратился,
Из сочетания слов строю двустишья опять.
«Ты не забыла ль, спроси, наших общих занятий? Ученым
Все ли стихам предана нравам отцов вопреки?»
Рок и природа тебе целомудренный нрав даровали,
Лучшие свойства души и поэтический дар.
Первым тебя я привел на священный источник Пегаса,
Чтобы в тебе не скудел сок плодоносной струи.
В годы девичьи твой дар уже заприметил я первым
И, как отец, для тебя спутником стал и вождем.
Так, если тот же огонь в груди у тебя сохранится,
Лесбоса лира одна сможет тебя превзойти.
Только боюсь, что тебе судьба моя встанет преградой,
Что злоключенья мои сердце твое охладят.
Часто, бывало, ты мне, я тебе, что напишем, читали.
Был для тебя и судьей, был и наставником я.
Я со вниманьем стихи, сочиненные только что, слушал,
Слабые встретив, тебя я покраснеть заставлял.
Может быть, видя пример, как я погибаю от книжек,
Думаешь: вдруг и тебя кара подобная ждет?
Страх, Перилла, оставь, но только своими стихами
Женщин не совращай и не учи их любви.
Праздность гони от себя и, уже овладевшая знаньем,
Снова искусству служи, к жертвам привычным вернись.
К этим прелестным чертам прикоснутся губители-годы,
Вскоре морщина пройдет по постаревшему лбу.
Руку на эту красу поднимет проклятая старость —
Тихо подходит она, поступь ее не слышна.
Скажет иной про тебя: красива была! Огорчишься,
В зеркало взглянешь — его станешь во лжи обвинять.
Скромны средства твои, хоть ты и огромных достойна,
Но и представив, что ты в первом ряду богачей, —
Знай, своевольна судьба: то даст, то отнимет богатство,
Иром становится вмиг тот, кто поныне был Крез.
Но для чего пояснять? Лишь одним преходящим владеем,
Кроме того, что дают сердце и творческий дар.
Вот хоть бы я: и отчизны лишен, и вас, и Пенатов,
Отнято все у меня, что было можно отнять.
Только мой дар неразлучен со мной, и им я утешен,
В этом у Цезаря нет прав никаких надо мной.
Пусть кто угодно мне жизнь мечом прикончит свирепым,
И по кончине моей слава останется жить.
Будет доколь со своих холмов весь мир покоренный
Марсов Рим озирать, будут читать и меня.
Ты же — счастливей твое да будет призванье! — старайся,
Сколько возможно тебе, смертный костер превозмочь!
8.
О, как я бы хотел в колесницу ступить Триптолема,
Кто непривычной земле вверил впервые посев;
Как бы желал я взнуздать драконов, которые в небе
Мчали Ээтову дочь от эфирейских твердынь;
Как я мечтал бы владеть опереньем крыльев летучих —
Или твоих, о Персей, или твоих, о Дедал, —
Чтобы раздвинуть, летя, воздушные легкие струи,
Чтобы увидел я вновь милую землю отцов,
Дальний покинутый дом, и друзей, не забывших о друге,
И наконец, наконец, милую сердцу жену!
Ах, чудак ты, чудак! не ребячься в мечтаньях, которым
Сбыться, увы, не дано ни под какою звездой!
Если не можешь молчать — молись августейшему богу,
Богу, чью дивную мощь ты испытал на себе.
Он тебе властен один подарить колесницу и крылья —
Пусть лишь скажет: вернись — сразу же станешь крылат!
Стану об этом молить (ведь о большем молить я не вправе),
Но и такая мольба в меру ли будет скромна?
Позже, когда божество справедливым насытится гневом,
Впору будет припасть с трепетной просьбой к нему.
Ныне же не о большом, а о малом даре прошу я.
Пусть мне будет дано эту покинуть страну!
Здесь не к добру ни суша, ни влага, ни небо, ни воздух,
Здесь неотступно меня гложет, несчастного, хворь:
То ли измученный дух заражает страданием тело,
То ли причина всех бед — самая эта земля, —
С первого дня меня здесь ночные бессонницы мучат,
Сохнет плоть на костях, в горло кусок не идет;
Как на осенних ветвях, поражаемых ранним морозом,
Блекнет лиственный цвет в первом дыханье зимы,
Так и мое выцветает лицо, истощаются силы,
И неотлучная скорбь долгие жалобы льет.
Страждет тело мое, но душа не менее страждет:
Боль в обоих одна бременем давит двойным.
А перед умственным взором стоит, как зримое тело,
Ясно читаясь в былом, образ судьбины моей:
Прежние вижу места, и людей, и нравы, и речи
И вспоминаю, кем был, и понимаю, кем стал,
И умереть я хочу, и на Цезарев гнев я пеняю,
Что за обиды свои он не карает мечом.
Но коли он пожелал и во гневе явить свою милость,
Пусть мою казнь смягчит; край мне укажет иной.
9.
Да, здесь есть города с населением — кто бы поверил? —
Греческим, в тесном кольце варварских диких племен.
Некогда даже сюда поселенцы зашли из Милета,
Стали меж гетов свои сооружать очаги.
Местности имя меж тем древней, чем построенный город:
Был здесь зарезан Абсирт, месту название дав.
На корабле, что воинственной был попеченьем Минервы
Создан и первым прошел даль неиспытанных вод,
Бросив отца, прибыла, по преданью, злодейка Медея
К этому брегу, залив плеском встревожив весла.
Встав на высоком холме, заприметил дозорный погоню:
«Враг подошел! Паруса вижу, Колхида, твои!»
Трепет минийцев объял. Пока причалы снимают,
Быстрые руки пока якорный тянут канат,
Правду возмездья поняв, она грудь разит себе дланью,
Столько свершившей уже, столько готовящей зол.
И хоть таила в душе преизбыток решимости дерзкой,
Бледность была у нее на устрашенном лице.
Вот, увидав вдали паруса: «Мы пойманы! — молвит. —
Надобно хитрость найти, чтобы отца задержать!»
И, озираясь вокруг, не зная, как быть и что делать,
Вдруг на брата она кинула взор невзначай.
Кстати явился он ей. «Победила! — она восклицает. —
Знаю: кончиной своей он мое счастье спасет!»
Мальчик в неведенье зла ничего между тем не страшился;
Миг — и невинному в бок меч свой вонзает она.
Тело на части разъяв, куски разъятые плоти
В поле спешит разбросать, где их сыскать нелегко.
А, чтоб отец все знал, к вершине скалы прикрепляет
Бледные руки его с кровоточащей главой —
Чтоб задержала отца эта новая скорбь, чтоб, останки
Сына ища, задержал полный печалями путь.
Томами с этой поры зовется место, где тело
Брата родного сестра острым мечом рассекла.
10.
Ежели кто-нибудь там об изгнаннике помнит Назоне,
Если звучит без меня в Городе имя мое,
Пусть он знает: живу под созвездьями, что не касались
Глади морей никогда, в варварской дальней земле.
Вкруг — сарматы, народ дикарей, и бессы, и геты —
Как унижают мой дар этих племен имена!
В теплое время, с весны, защитой нас Истра теченье,
Он преграждает волной вылазки дерзких врагов,
Но лишь унылой зимы голова заскорузлая встанет,
Землю едва убелит мрамором зимним мороз,
Освободится Борей, и снег соберется под Арктом —
Время ненастья и бурь тягостно землю гнетет.
Снега навалит, и он ни в дождь, ни на солнце не тает —
Оледенев на ветру, вечным становится снег.
Первый растаять еще не успел — а новый уж выпал,
Часто, во многих местах, с прошлого года лежит.
Столь в этом крае могуч Аквилон мятежный, что, дуя,
Башни ровняет с землей, сносит, сметая, дома.
Мало людям тепла от широких штанин и овчины:
Тела у них не видать, лица наружу одни.
Часто ледышки висят в волосах и звенят при движенье,
И от мороза блестит, белая вся, борода.
Сами собою стоят, сохраняя объемы кувшинов,
Вина: и пить их дают не по глотку, а куском.
Что расскажу? Как ручьи побежденные стынут от стужи
Или же как из озер хрупкой воды достают?
Истр не у́же реки, приносящей папирус: вливает
В вольное море волну многими устьями он,
Но, если дуют ветра беспрерывно над влагой лазурной,
Стынет и он и тайком к морю, незримый, ползет.
Там, где шли корабли, пешеходы идут и по водам,
Скованным стужею, бьет звонко копыто коня.
Вдоль по нежданным мостам — вода подо льдом протекает —
Медленно тащат волы тяжесть сарматских телег.
Трудно поверить! Но лгать поистине мне бесполезно —
Стало быть, верьте вполне правде свидетельских слов.
Видел я сам: подо льдом недвижен был Понт необъятный,
Стылую воду давил скользкою коркой мороз.
Мало увидеть — ногой касался я твердого моря,
Не намокала стопа, тронув поверхность воды.
Если бы море, Леандр, таким пред тобой расстилалось,
Воды пролива виной не были б смерти твоей!
В эту погоду взлетать нет силы горбатым дельфинам
В воздух: сдержаны злой все их попытки зимой.
Сколько Борей ни шумит, ни трепещет бурно крылами,
Все же не может поднять в скованных водах волну.
Так и стоят корабли, как мрамором, схвачены льдами,
Окоченелой воды взрезать не может весло.
Видел я сам: изо льда торчали примерзшие рыбы,
И между прочим средь них несколько было живых.
Так едва лишь Борей могучею, грозною силой
Полые воды реки, волны на море скует,
Истр под ветром сухим становится ровен и гладок
И по нему на конях дикий проносится враг.
Враг, опасный конем и далеко летящей стрелою,
Все истребляет вокруг, сколько ни видно земли.
Многие в страхе бегут. Никто за полями не смотрит,
Не охраняют добра, и разграбляется все:
Бедный достаток селян и скотина с арбою скрипучей —
Все, что в хозяйстве своем житель убогий имел.
В плен уводят иных, связав им за спины руки, —
Им уж не видеть вовек пашен и Ларов своих!
Многих сражает степняк своей крючковатой стрелою —
Кончик железный ее красящий яд напитал.
Все, что не в силах беглец унести или вывезти, гибнет,
Скромные хижины вмиг вражий съедает огонь.
Здесь внезапной войны и в спокойное время страшатся,
Не налегают на плуг, землю не пашет никто.
Или же видят врага, иль боятся его, хоть не видят,
Как неживая лежит, брошена всеми, земля.
Здесь под тенью лозы не скрываются сладкие гроздья,
Емкий сосуд не шипит, полный вином до краев,
Нет тут сочных плодов, и Аконтию не на чем было б
Клятвы слова написать, чтобы прочла госпожа.
Видишь без зелени здесь, без деревьев нагие равнины.
Нет, счастливый сюда не забредет человек!
Так, меж тем как весь мир необъятный раскинут широко,
Для наказания мне этот назначили край!
11.
Ты, что поносишь меня в моих злоключеньях, бесчестный,
И беспрестанно меня, крови взыскуя, винишь,
Скалами ты порожден, молоком ты вскормлен звериным,
Не сомневаясь, скажу: камни в груди у тебя.
Где, на каком рубеже твоя остановится злоба?
Где усмотрел ты беду, что миновала меня?
Понт неприютный, Борей да аркадской Медведицы звезды
Только и видят меня в варварском этом краю.
Ни на каком языке не могу говорить с дикарями,
Все здесь, куда ни взгляни, полнит опасливый страх.
Как быстроногий олень, когда жадным он пойман медведем,
Или овца посреди с гор набежавших волков,
Так же и я трепещу в окруженье племен беспокойных,
Чуть не впритык у ребра вражеский чувствуя меч.
Пусть бы кара мала: любимой лишиться супруги,
Родины милой, всего, в чем наслажденья залог, —
Пусть бы из всех невзгод только Цезаря гнев я изведал,
Мало ли было навлечь Цезарев гнев на себя?
Все же нашелся такой, кто рад бередить мои раны,
Бойким своим языком всю мою жизнь очернить.
В тяжбе нетрудной блистать способен любой красноречьем.
Много ли надобно сил, чтобы разбитое бить?
Крепкие стены твердынь разрушать — достославное дело,
То, что готово упасть, может повергнуть и трус.
Я уж не тот, кем был, — что ж ты тень бесплотную топчешь?
Камень бросить спешишь в мой погребальный костер?
Гектор Гектором был, доколе сражался, и не был
Гектором больше, влачим вслед гемонийским коням.
Помни, что я уж не тот, которого знал ты когда-то,
Нет его больше в живых, призрак остался взамен.
Что ж ты призрак пустой преследуешь злыми речами?
Полно! Прошу, перестань маны тревожить мои.
Чистою правдой признай все мои преступленья, но только
Их не злодейством считай, а заблужденьем скорей.
Я наказанье и так отбываю — насыть свою злобу!
Карой изгнанья плачусь, местом изгнанья самим.
Доля моя палачу показаться могла бы плачевной,
Лишь для тебя одного я еще мало казним.
Не был злее тебя и Бусирид, не был жесточе
Тот, кто на слабый огонь медного ставил быка.
Не был и тот, кто быка преподнес царю сицилийцев,
Произведенье свое речью такой пояснив:
«Польза в созданье моем важней, чем сходство с природой,
Больше за пользу меня, чем за искусство хвали!
Здесь, на правом боку, у быка ты отверстие видишь?
Тех, кто на казнь осужден, можешь внутри запереть.
Жертву потом начинай на медленных угольях жарить —
Взвоет она, и бык, словно живой, замычит.
Ты на подарок такой равноценным ответь мне подарком
И за находку мою плату достойную дай».
Молвил ему Фаларид: «О казней выдумщик дивный!
Дело ты собственных рук кровью своей освяти».
Сказано — сделано: вмиг, как учил он, быка раскалили,
Так что из пасти его двойственный звук излетал.
О сицилийцах к чему я твержу меж сарматов и гетов?
Кто бы ты ни был, к тебе жалобы вновь обращу.
Можешь вполне утолить свою жажду кровью моею,
Все, как хотел ты, сбылось — алчное сердце, ликуй!
Всяческих бед претерпел я на суше и на море столько,
Что по рассказам одним мог бы ты мне сострадать.
Ежели рядом со мной поставишь Улисса, увидишь:
Гневный был страшен Нептун, гневный Юпитер страшней.
Кто бы ты ни был, уймись, перестань бередить мои раны,
Язв глубоких моих грубой не трогай рукой.
Чтобы затихли скорей о моей провинности толки,
Дай ты время моим зарубцеваться делам.
Помни об общей судьбе: она человека возвысит,
Тут же унизит его — бойся превратностей сам!
После того как со мной случилось такое, о чем я
Думать не мог, о моих все ж ты печешься делах…
Что же, не бойся: моя отныне всех горестней участь,
Цезаря гнев за собой все мои беды влечет.
А чтобы мог убедиться ты сам и словам моим верил,
Я пожелаю тебе кару мою испытать.
12.
Уж холода умеряет Зефир — значит, год завершился,
Но меотийской зимы длительней зим я не знал.
Тот, кто вез на спине чрез море злосчастную Геллу,
В срок надлежащий сравнял длительность ночи и дня.
Юноши, верно, у вас и веселые девушки ходят
Рвать фиалки в местах, где их не сеял никто.
Тысячью разных цветов луговины уже запестрели,
Птицы, нигде не учась, песни поют о весне.
Ласточка, чтобы с себя материнское смыть преступленье,
Люльку под балкой крепит, строит свой маленький дом.
Злаки, что были досель бороздами скрыты Цереры,
Снова из почвы сырой нежные тянут ростки.
Там, где растет виноград, на лозе наливаются почки —
Только от гетских краев лозы растут далеко!
Там, где рощи шумят, на деревьях листва зеленеет —
Только от гетских краев рощи шумят далеко!
Ныне там время забав: уступает игрищам разным
Форум свою суетню и красноречья бои.
Там и ристанье коней, и с потешным оружием схватки;
Дротики мечут, легко обручей катят круги.
Юноши, тело свое натерев, текучее масло
С мышц утомленных омыть девственной влагой спешат.
Полон театр, там споры кипят, накаляются страсти,
Три вместо форумов трех нынче театра шумят.
Трижды, четырежды — нет, не исчислить, насколько блаженны
Те, для кого не закрыт Град и услады его!
Здесь же слежу я, как снег под весенними тает лучами,
Как перестали ломать крепкий на озере лед.
Море не сковано льдом, и по твердому Истру не гонит
С грохотом громким арбу местный сармат-волопас.
Скоро в наш край прибывать и суда начнут понемногу,
Возле Понтийской земли станет заморский корабль.
Тотчас к нему побегу, корабельщика встречу приветом,
Прибыл зачем, расспрошу, кто он, откуда приплыл.
Странно тут видеть его, если он не из ближнего края,
Если не плыл по своим он безопасным водам, —
Редко кто так далеко из Италии по морю едет,
Редко заходят сюда, где им пристанища нет.
Греческим он языком владеет иль знает латинский —
Этот язык для меня был бы, конечно, милей!
Где бы на бурных волнах Пропонтиды иль в устье пролива
По произволу ветров он не пустил паруса,
Кто бы он ни был, с собой, возможно, доставит он вести,
Мне перескажет молву иль хоть частицу молвы.
Если б он мог — об этом молю! — рассказать про триумфы
Цезаря и про его богу латинян обет!
Или как ты, наконец, Германия буйная, пала,
Скорбной склонясь головой перед великим вождем.
Тот, кто расскажет про все, о чем вдалеке я тоскую,
Без промедленья войдет гостем желанным в мой дом.
Горе! Ужель навсегда быть в Скифии дому Назона?
Этот ли ссыльный очаг Ларов заменит моих?
Боги! О сделайте так, чтобы мной обитаемый угол
Цезарь не домом моим, но лишь тюрьмою считал!
13.
Самый безрадостный день (к чему я на свет появился!) —
День, когда был я рожден, — в должное время настал.
Что посещаешь ты вновь изгнанника в годы несчастий?
Лучше бы им наконец было предел положить.
Если б заботился ты обо мне и была в тебе совесть,
С родины милой за мной ты бы не следовал вдаль.
Там, где первые дни моего ты младенчества видел,
Лучше, когда бы ты стал днем и последним моим.
Лучше, подобно друзьям при моем расставании с Римом,
Ты, опечалившись, мне просто сказал бы: «Прости!»
В Понте что надо тебе? Или Цезаря гневом ты тоже
Изгнан в предел ледяной крайнего круга земли?
Видимо, ждешь ты и здесь, по обычаю, почестей прежних —
Чтобы спадали с плеча белые складки одежд,
Чтобы курился алтарь, цветочными венчан венками,
Чтобы в священном огне ладан, сгорая, трещал,
Чтобы тебе я поднес пирог, отмечающий годы,
Чтобы молитвы богам благоговейно творил?
Нет, не так я жив, не такая пора наступила,
Чтобы я мог твой приход прежним весельем встречать.
Мне погребальный алтарь, кипарисом печальным увитый,
Больше пристал и огонь, смертного ждущий костра.
Жечь фимиам ни к чему, обращенья к богам бесполезны,
Не подобают устам нашим благие слова.
Если, однако, молить в этот день мне о чем-либо можно,
Я лишь о том, чтоб сюда ты не являлся, молю,
Здесь я доколе живу, почти на окраине мира,
Около Понта с его ложным прозваньем «Евксин».
14.
Первосвященник наук, ученых мужей покровитель,
Чем ты занят, скажи, гения друг моего?
Частый мой гость в счастливые дни, ты много ли сделал,
Чтобы хоть частью одной с вами я жил и теперь?
Также ль мои собираешь стихи — кроме тех, о науке,
Чье сотворенье творцу только на гибель пошло?
Делай, что в силах твоих, почитатель новых поэтов,
Плоти от плоти моей в Риме исчезнуть не дай.
К ссылке приговорен поэт, не книги поэта —
Не заслужили они кару, как он заслужил.
Видели мы не раз: отец — в далеком изгнанье,
А между тем сыновьям в Риме позволено жить.
Стихотворенья мои без матери, словно Паллада,
Были на свет рождены, племя-потомство мое.
Их под опеку твою отдаю: тем больше заботы
Им удели, что теперь нет и отца у сирот.
Трех из моих детей со мною постигла зараза,
Но безбоязненно в дом можешь принять остальных.
Есть среди них и пятнадцать книг о смене обличья,
Выхваченных из огня при погребенье отца.
Если бы сам не погиб до времени, верную славу
Я бы стяжал и для них, тщательно слог отточив.
Так они и живут без отделки в устах у народа —
Если в народных устах что-нибудь живо мое.
К прежним добавь и эти стихи, уж не знаю, какие,
Только б они до тебя с края земли добрели.
Если строки мои прочесть найдется охотник,
Пусть он заране учтет, где я писал и когда:
В ссылке, в дикой стране. Кто об этом знает и помнит,
По справедливости тот будет поэта судить —
И подивится еще, как мог в подобных лишеньях
Я хоть такие стихи скорбной рукой выводить.
Да, надломили мой дар страданья, а дар мой и прежде
Сильным не бил ключом — скудную струйку точил.
Но и таков, как был, захирел он без упражненья —
В долгом застое сох, чахнул и вовсе погиб.
Вдосталь книг не найду, какие манят и питают, —
Здесь вместо книг поет звон тетивы и меча.
Нет по всей стране никого, кому бы я с толком
Мог почитать стихи, — выслушав, их не поймут.
В уединенье ль уйти — так нельзя: против гетов ворота
Тут на запоре всегда, город стена сторожит.
Слово порой ищу или имя, название места —
Нет вокруг ничего, кто бы верней подсказал.
Или порой начну говорить, и — стыдно сознаться —
Просто слова не идут: ну разучился, и все!
Уши оглушены и фракийской молвью, и скифской,
Чудится, скоро стихи стану по-гетски писать.
Даже боюсь, поверь, что вкравшиеся меж латинских
Ты и понтийские тут вдруг прочитаешь слова.
Довод защиты прими — судьбы превратной условья
И, какова ни на есть, книгу мою оправдай.
Книга четвертая
1.
Если погрешности есть — да и будут — в моих сочиненьях,
Вспомнив, когда я писал, их мне, читатель, прости.
В ссылке я был и не славы искал, а лишь роздыха чаял,
Я лишь отвлечься хотел от злоключений моих.
Так, волоча кандалы, поет землекоп-каторжанин,
Песней простецкой своей тяжкий смягчая урок;
Лодочник тоже, когда, согбенный, против теченья
Лодку свою волоча, в илистом вязнет песке.
Так, равномерно к груди приближая упругие весла,
Ровным движеньем волну режет гребец — и поет.
Так и усталый пастух, опершись на изогнутый посох
Или на камень присев, тешит свирелью овец.
Так же — нитку прядет, а сама напевает служанка,
Тем помогая себе скрасить томительный труд.
Как увели — говорят — от Ахилла Лирнесскую деву,
Лирой Гемонии он горе свое умерял.
Пеньем двигал Орфей и леса, и бездушные скалы
В скорби великой, жену дважды навек потеряв.
Муза — опора и мне, неизменно со мной пребывавший
К месту изгнанья, на Понт, спутник единственный мой.
Муза ни тайных коварств, ни вражьих мечей не боится,
Моря, ветров, дикарей не устрашится она.
Знает, за что я погиб, какую свершил я оплошность:
В этом провинность моя, но злодеянья тут нет.
Тем справедливей она, что мне повредила когда-то,
Что и ее обвинял вместе со мною судья.
Если бы только, от них предвидя свои злоключенья,
Я прикасаться не смел к тайнам сестер Пиэрид!
Как же мне быть? На себе я могущество чувствую Музы,
Гибну от песен, а сам песни, безумный, люблю.
Некогда лотоса плод, незнакомый устам дулихийцев,
Сам вредоносный для них, дивным их вкусом пленял.
Муки любви сознает влюбленный, но к мукам привязан,
Ту, от кого пострадал, сам же преследует он.
Так повредившие мне услаждают меня мои книги,
Будучи ранен стрелой, к ней я любовью влеком.
Может быть, люди сочтут одержимостью это пристрастъе,
Но одержимость в себе пользы частицу таит,
Не позволяет она лишь в горести взором вперяться,
Бед повседневных она мне замечать не дает.
Ведь и вакханка своей не чувствует раны смертельной,
С воплем, не помня себя, кряжем Эдонии мчась.
Так, лишь грудь опалит мне зелень священного тирса,
Сразу становится дух выше печали людской.
Что ему ссылка тогда, побережье скифского Понта?
Бедствий не чувствует он, гнев забывает богов.
Словно из чаши отпил я дремотной влаги летейской,
И в притупленной душе бедствий смягчается боль.
Чту я недаром богинь, мою облегчающих муку,
Хор геликонских сестер, спутниц в изгнанье благих,
На море и на земле меня удостоивших чести
Всюду сопутствовать мне, на корабле и пешком.
О благосклонности их и впредь я молю — остальной же
Сонм бессмертных богов с Цезарем был заодно:
Сколько послали мне бед, сколько есть на прибрежье песчинок,
Столько в морской глубине рыб или рыбьей икры.
Легче цветы сосчитать по весне, иль летом колосья,
Или под осень плоды, или снежинки зимой,
Нежели все, что стерпел я, кидаемый по морю, прежде,
Чем на Евксинское смог левобережье ступить.
Но как я прибыл сюда, не легче стали невзгоды,
Рок злополучный меня также и здесь настигал.
Вижу теперь, что за нить от рожденья за мной потянулась,
Нить, для которой одна черная спрядена шерсть.
Что говорить обо всех грозящих жизни засадах —
Мой достоверный рассказ невероятным сочтут.
Это ль не бедствие — жить обречен меж бессов и гетов
Тот, чье имя всегда римский народ повторял!
Бедствие — жизнь защищать, положась на ворота и стены,
Здесь, где и вал крепостной обезопасит едва.
В юности я избегал сражений на службе военной,
Разве лишь ради игры в руки оружие брал.
Ныне, состарившись, меч я привешивать вынужден к боку,
Левой придерживать щит, в шлем облекать седину.
Только лишь с вышки своей объявит дозорный тревогу,
Тотчас дрожащей рукой мы надеваем доспех.
Враг, чье оружие — лук, чьи стрелы напитаны ядом,
Злобный разведчик, вдоль стен гонит храпящих коней.
Как, кровожадный, овцу, не успевшую скрыться в овчарню,
Тащит волоком волк и через степи несет,
Так любого, за кем не сомкнулись ворота ограды,
Гонят враги-дикари, в поле застигнув его.
В плен он, в неволю идет с ременной петлей на шее,
Или на месте его яд убивает стрелы.
Так и хирею я здесь, новосел беспокойного дома,
Медленно слишком, увы, тянется время мое.
Но помогает к стихам и былому служенью вернуться
Муза меж стольких невзгод — о чужестранка моя!
Только здесь нет никого, кому я стихи прочитал бы,
Нет никого, кто бы внять мог мой латинский язык.
Стало быть, сам для себя — как быть? — и пишу и читаю —
Вот и оправдан мой труд доброй приязнью судьи.
Все ж я не раз говорил: для кого я тружусь и стараюсь?
Чтобы писанья мои гет иль сармат прочитал?
Часто, покуда писал, проливал я обильные слезы,
И становились от них мокры таблички мои.
Старые раны болят, их по-прежнему чувствует сердце,
И проливается дождь влаги печальной на грудь.
А иногда и о том, чем был, чем стал, размышляю,
Мыслю: куда меня рок — ах! — и откуда унес!
Часто в безумье рука, разгневана вредным искусством,
Песни бросала мои в запламеневший очаг.
Но хоть от множества строк всего лишь немного осталось,
Благожелательно их, кто бы ты ни был, прими.
Ты же творенья мои, моей нынешней жизни не краше,
Недосягаемый мне, строго — о Рим! — не суди.
2.
Верно, Германия, край злополучный для Цезарей наших,
Пала, колени склонив, так же как мир остальной,
Может быть, весь Палатин украшают цветочные цепи,
Дымом застится день, ладан трещит на огне,
Меткой секиры удар разит белоснежную жертву,
Наземь алая кровь хлещет из раны струей,
В храмы приносят дары дружелюбным богам за победу
Цезарь и тот и другой, свято обеты блюдя,
Юная поросль меж них, носящая Цезарей имя,
Взросшая, чтобы один правил вселенною дом,
И меж невесток дары за возврат невредимого сына
Ливия в храмы несет, как понесет их не раз,
С нею и матери все, и те, что своей чистотою
Непогрешимо хранят девственной Весты очаг;
Весь ликует народ, и с народом сенат, и сословье
Всадников — но без меня, малой частицы своей.
В дальнем изгнанье меня обошла эта общая радость,
Лишь отголоском сюда слабым доходит молва.
В Риме может народ воочию видеть триумфы,
Пленных вождей имена и городов прочитать,
Вдосталь смотреть на царей, бредущих с цепью на шее
Перед упряжкой коней в пышном убранстве венков,
Лица одних разглядеть — как меняет их время несчастий,
Грозные лица других, свой позабывших удел.
Спросит иной из толпы о делах, именах и причинах,
Станет другой объяснять, зная не больше, чем все:
«Этот, что гордо идет, багрецом сверкая сидонским,
Был в сраженьях вождем; этот — помощник его;
Тот, что в землю сейчас потупился с горестным видом,
Меч свой покуда держал, выглядел вовсе не так;
Тот вот, сердитый, чей взгляд до сих пор пылает враждою,
Словом и делом всегда первый войну разжигал.
Тот, из укрытья напав, окружил наше войско коварно:
Прячет недаром сейчас в космах отросших лицо.
Следом который идет, говорят, приносил не однажды
Пленных в жертву богам, жертв не желавшим таких.
Горы, что названы здесь, укрепленья, озера и реки
Кровью были полны, трупами были полны.
Друз в этих самых краях заслужил когда-то триумфы —
Право, достоин отца доблестный юноша был!
Видите, в сбитом венке тростниковом, с обломанным рогом,
Рейн, замутивший волну кровью своих сыновей.
Вон и Германия там, распустившая волосы в горе,
Непобедимый ее вождь попирает ногой:
Горько под римский топор склонять непокорную шею,
Меч державшим рукам цепи носить тяжело!»
Цезарь! Ты сам, как обычай велит, в колеснице высокой
Радовать будешь народ пурпуром — знаком побед.
Встретят повсюду тебя ликующим плеском ладоней,
Будут бросать цветы, путь устилая тебе.
Фебовым лавром чело увенчано будет и воин
Дружно затянет: «Ио! — голосом громким, — триумф!»
Громким плесканием рук испуганы, пеньем и криком,
Кони твоей четверни встанут на месте не раз.
К храмам направишься ты, что к молитвам твоим благосклонны,
На Капитолии лавр сложишь Юпитеру в дар.
Взором души и я это все, как смогу, так увижу:
Вправе вернуться душа в место, запретное мне,
Странствует вольно она вдали по землям бескрайним,
Может достигнуть небес самым коротким путем —
Сможет в столицу она и взоры мои переправить,
Не допустив, чтоб такой радости был я лишен.
Дух мой найдет, откуда взглянуть на твою колесницу:
Так, хоть на краткий миг, буду на родине я.
Подлинным будет народ той порою зрелищем счастлив,
Вкруг своего вождя будет толпа ликовать.
Что до меня, то плоды достанутся воображенью,
Да кое-что уловить издали сможет мой слух.
Вряд ли в другой этот мир, так далёко от Лация, будет
Кто-нибудь заслан, кто б мог мне обо всем рассказать,
Да и о давнем уже он расскажет триумфе, хоть, впрочем,
Буду и долго спустя счастлив я слышать о нем.
Пусть же придет этот день, когда я о кручине забуду
И одолеет мою общая радость тоску.
3.
Малый зверь и большой, из которых один направляет
Греческих путь кораблей, путь финикийских — другой,
Вы, которые все с вершины видите неба,
Не погружаете звезд в воды закатных морей,
Чей всю эфирную высь широким кольцом обнимает
Путь круговой, нигде не прикасаясь к земле, —
Ныне взгляните, молю, на стены, которые отпрыск
Илии Рем прыжком брату назло пересек,
Огненный взор ваших звезд на мою госпожу обратите,
Весть мне подайте о том, помнит меня или нет.
Горе! Откуда к моей надежде боязнь примешалась?
Спрашивать надо ль, когда все очевидно и так?
Верь: все — как хочешь ты сам, не страшись того, что не страшно,
Вера пусть будет твоя твердой, как верность ее.
То, что не могут сказать огни, горящие в небе,
Ты себе повтори сам в непреложных словах:
Помнит, помнит тебя она, о которой тоскуешь,
Имя твое хранит — все, что ей можно хранить,
Пристально смотрит тебе в глаза, как будто ты рядом,
И, если только жива, любит тебя и вдали.
Что же, душа от горя больна, и едва ты приляжешь,
Сон благодатный прогнать воспоминанья спешат?
Нет исхода тоске, когда и ложе и спальня
Сердце твое бередят, память будя обо мне?
В жар бросает тебя, и кажется ночь бесконечной,
Ломит все кости, нельзя места в постели найти?
Не сомневаюсь я, нет: ведь и быть не может иначе,
Знать о себе любовь болью тоскливой дает.
Так же терзаешься ты, как фивянка, когда увидала
Гектора тело в крови и фессалийскую ось.
Я же не знаю, о чем мне молить, и сказать не могу я,
Чувства какие в твоей видеть хотел бы душе.
Ты грустна? Я себя проклинаю, виновника горя!
Нет? А была бы грустна, будь ты достойна меня!
Все-таки нежной душой ты горюй, я прошу, об утрате,
Бедствия наши тоской пусть омрачат твои дни.
Плачь о злосчастье моем! В слезах таится отрада,
В них, переполнившись, боль выход находит себе.
Лучше бы нас навсегда разрознила смерть, и пришлось бы
Смерть мою, а не жизнь горько оплакать тебе!
Вздох из груди у меня излетел бы в небо родное,
Ты приняла бы его, грудь мне слезами омыв,
Очи в последний мой час на знакомые звезды глядели б,
Ты их закрыла бы мне преданной нежной рукой,
Прах бы покоился мой под холмом, где покоятся деды,
Тело лежало бы в той, где родился я, земле.
Словом, прожив без вины, без вины я сошел бы в могилу,
Вместо того чтобы жить, пытки позорной стыдясь.
Горе мне, если и ты, когда ссыльного мужа женою
Вдруг тебя назовут, взгляд отведешь, покраснев,
Горе мне, если женой моей слыть ты считаешь зазорным,
Горе мне, если моей быть ты стыдишься теперь!
Где то время, когда похвалялась ты славным супругом
И не старалась скрывать имя мое от людей?
Где то время, когда — или вспомнить о нем не желаешь? —
Зваться моею и быть радостно было тебе?
Всем тебе нравился я, и с пристрастием любящей много
Мнимых достоинств к моим ты прибавляла всегда.
Так ты чтила меня, что мне вовеки другого
Не предпочла бы и стать не пожелала ничьей.
Вот и теперь не стыдись, что моею стала женою:
Пусть будет горем твоим, но не позором наш брак.
Дерзкий от молнии пал Капаней — но где про Евадну
Ты прочтешь, чтоб она видела в этом позор?
Царь вселенной огнем укротил огонь — но пришлось ли
От Фаэтона тогда сестрам отречься, стыдясь?
Также Семела чужой не стала родителю Кадму,
Хоть погубила себя просьбой тщеславной сама.
Пусть и твое лицо от стыда не пылает румянцем,
Хоть громовержца удар гневный меня покарал.
Выше еще поднимись, обо мне неусыпно заботясь,
Стань в глазах у людей доброй жены образцом,
Всю добродетель свою покажи в этом деле печальном:
Ввысь дорогой крутой трудная слава идет.
Кто бы Гектора знал, останься Троя счастливой?
Общих бедствий путем доблесть его вознеслась.
Тифий! Искусство твое праздным было бы в море безбурном.
Феб! Искусство твое праздно, коль нету больных.
Та, что безвестной для всех и напрасной осталась бы в счастье,
Доблесть меж тягот и бед явной становится всем.
Участь наша тебе обещает громкое имя,
Верность вправе твоя голову гордо поднять —
Не упускай же даров, что дает нам трудное время:
Чтобы снискать похвалу, поприще есть у тебя!
4.
Ты, кто одним родовит поименным перечнем предков,
Но благородством своим пращуров славу затмил,
В чьей душе воскрешен безупречности образ отцовский,
Чтобы она обрела новую силу в тебе,
В чьем дарованье опять ожило отца красноречье —
А ведь речистей, чем он, Форум не знал никого!
Имя я скрыл, но приметы твои указал — и невольно
Выдал тебя: обвиняй славу свою, не меня!
Изобличили тебя достоинства: знают их в Риме,
Знают, каков ты, — и тем я обелен от вины.
Думаю, в том, что тебе я отдал должное в песнях,
При справедливом таком принцепсе нету вреда:
Сам ведь отчизны отец — кто его доступней и проще? —
Терпит, чтоб в наших стихах часто читали о нем.
Как тому помешать? Достоянье всеобщее Цезарь —
Общего блага и я долей владею, как все.
Силой своей дарованья певцов вдохновляет Юпитер,
Славу себе возглашать всем позволяет устам.
В Цезаре бога мы зрим, почитаем Юпитера богом —
Сразу примером двоих ты защитишься богов.
Хоть и не надо бы мне, на себя я приму обвиненье:
Ты-то не властен над тем, что я писал и пишу.
Пусть я с тобой говорю — не новый это проступок:
Я и до ссылки с тобой часто привык говорить.
Знай, за дружбу со мной не тебе обвинений бояться:
Кто ее начал, тому и угрожает вражда.
Твой отец — вот кого с юных лет почитал я всех больше,
Не помышляй же скрывать то, что известно и так.
Он дарованье мое хвалил (быть может, ты помнишь)
Больше, чем я заслужил даже на собственный взгляд,
Строки моих стихов читал он своими устами,
Чье красноречье ему общий снискало почет.
Значит, если в твой дом я принят — не ты был обманут:
Первый обманутый мной — тот, кто тебя породил.
Нет, не обманут он был, поверь: всю жизнь безупречны
Были поступки мои — кроме последних, увы!
Впрочем, вину, что сгубила меня, не сочтешь ты злодейством,
Если узнаешь, какой бедствия шли чередой.
Страх повредил мне тогда и оплошность — но больше оплошность…
Ах, позволь о моей участи не вспоминать!
Трогать не надо и вновь бередить незажившие раны:
Ведь и покой не успел их излечить до конца.
Пусть я кару несу по заслугам, но умысла злого
Нет в проступке моем: непреднамерен он был.
Это чувствует бог — потому и жизнь сохранил мне
И достояньем моим не дал другому владеть.
Лишь бы я жив был, а он, может быть, и этой положит
Ссылке конец, когда гнев временем будет смягчен.
Пусть лишь, молю, он теперь же велит мне уехать отсюда,
Если бессовестной нет дерзости в робкой мольбе.
Я лишь для ссылки хочу не такого сурового места,
Ближе к латинской земле, дальше от диких врагов.
Август откажет едва ль — велико его милосердье! —
Если его за меня кто-нибудь станет просить.
Не отпускают меня берега Евксинского Понта.
Древние звали его Понтом Аксинским не зря:
Нет здесь тихих зыбей, умеренным поднятых ветром,
Тихих пристаней нет для иноземных судов.
Вкруг — племена, что в кровавых боях промышляют добычу,
Так что суша у нас вод вероломных страшней.
Если ты слышал о тех, что ликуют, людей убивая,
Знай: обитают они рядом, под той же звездой.
Близко места, где у тавров алтарь стрелоносной богини
Кровью кощунственных жертв часто бывал окроплен.
Память жива, что поблизости здесь было царство Фоанта:
Мерзкое добрым, оно даже и злых не влекло.
Там в благодарность за то, что Диана ее подменила
Ланью, вершила любой внучка Пелопа обряд.
После того как Орест, неизвестно, герой ли, злодей ли,
Яростью фурий гоним, в эти явился края,
Вместе с фокейцем, что стал примером истинной дружбы,
Ибо одна душа в двух обитала телах,
Вскоре оба в цепях к алтарю доставлены были,
Что перед дверью двойной храма кровавый стоял.
Смерти своей не боялся один и другой не боялся:
Видя, что гибель близка, каждый о друге скорбел.
Жрица стояла меж тем с обнаженным мечом, и повязкой
Варварской были уже греков обвиты виски —
Но Ифигения вдруг узнала выговор брата:
Вместо удара клинком он получил поцелуй!
Тотчас богини кумир, ненавидевшей страшные жертвы,
В лучший край перенесть дева, ликуя, спешит.
С этой страной, что лежит у предела земли и откуда
Люди и боги бегут, я по соседству живу.
Близко от наших мест приносились кровавые жертвы,
Если уж «нашей» зовет варваров землю Назон.
О, если б милостив стал ко мне бог, если б ветер попутный,
Гнавший Ореста корабль, прочь и меня бы умчал!
5.
Первый мой друг меж любимых друзей, кто единственный был мне
В бедах моих алтарем, где я спасенья искал,
Чьи оживили слова мою умиравшую душу,
Как полунощный огонь масло Паллады живит,
Кто не боялся открыть в те дни надежную пристань,
Чтобы сожженный грозой жалкий корабль приютить,
Чье богатство узнать нужду мне вовек не дало бы,
Если б отнять решил Цезарь наследье мое…
Так и тянет меня забыть о нынешних бедах:
Чуть не вырвалось вдруг имя твое у меня!
Ты-то узнаешь себя, но захочешь, чтоб знали другие,
Чтобы, ища похвалы, мог ты сказать: «Это я!»
Что ж, если ты разрешишь, я назвал бы полное имя,
Чтобы с молвой обручить редкую верность твою,
Только боюсь, что тебе повредит мой стих благодарный,
Что не в пору почет будет помехой тебе.
Радуйся лучше в душе — безопасно это и можно! —
Памяти верной моей, верности стойкой своей.
Крепче на весла наляг, чтоб помочь мне, пока не смирился
Бог и свирепствует вихрь, — ты ведь и делаешь так!
Оберегай мою жизнь, хоть нельзя спасти ее, если
Тот, кто швырнул меня в Стикс, сам же не вытащит вновь.
Пусть это редкость, но ты положи все силы на то, чтоб
Дружбы долг выполнять неколебимо и впредь.
Пусть за это тебя ведет все выше Фортуна,
Пусть не заставит нужда меньше друзьям помогать,
Пусть и жена в доброте неизменной равна будет мужу,
Пусть вашей спальни покой редко размолвка смутит,
Пусть единый с тобой по крови всегда тебя любит,
Так же как брат-близнец Кастора любит всегда,
Пусть и сын у тебя, на отца похожий, родится,
Чтобы в нравах его каждый тебя узнавал,
Пусть приведет тебе дочь при свете факелов брачных
Зятя в дом, чтобы ты дедом не в старости стал.
6.
Время склоняет волов с изнуряющим плугом смириться
И под тяжелый ярем шею послушную гнуть;
Время умеет к вожжам приучать коней своенравных
И заставляет терпеть рвущую губы узду;
Время свирепость и злость вытравляет у львов карфагенских —
От кровожадности их не остается следа;
Мощный индийский слон безропотно все выполняет,
Что ни прикажут ему, — временем он побежден.
Время тяжелую гроздь наливает соком пьянящим —
Ягоды держат с трудом внутренней влаги напор.
Время колос седой из зерна погребенного гонит
И стремится избыть твердость и горечь в плодах,
Тупит старательный плуг, обновляющий лемехом землю,
Точит твердый кремень, точит алмазы оно,
Самый безудержный гнев постепенно смягчает и гасит,
Лечит дух от скорбей и утишает печаль.
Справиться могут со всем бесшумно ползущие годы,
Только страданье мое им не дано заглушить.
Я в изгнанье давно — уже дважды хлеб обмолочен,
Дважды босой ногой сок винограда отжат.
Но терпеливей не стал я за эти печальные годы:
Так же, как в первые дни, боль в моем сердце сильна.
Часто и старый вол норовит ярмо свое сбросить,
Часто грызет удила даже объезженный конь.
Стало страданье мое еще тяжелее, чем прежде:
Время прибавило боль новую к боли былой.
Все, что случилось со мной, во всей полноте мне открылось;
Ясность в сознанье моем только усилила скорбь.
Разве не легче терпеть, если свежие силы в запасе
И не подточен еще прежними бедами дух?
Ясно, что новый боец сильнее над пылью палестры,
Чем истощенный борьбой в долгом упорном бою.
Легче в сраженье идти гладиатору в новых доспехах,
Чем обагрившему щит собственной кровью своей.
Новый корабль устоит против натиска ветра и бури —
Самый ничтожный дождь гибелен ветхим судам.
Я выношу с трудом — а ведь раньше был терпеливей —
Боль, которую дни множат с упорством глухим.
Верьте, я изнемог, и тело больное пророчит,
Что ненадолго меня хватит такое терпеть.
Силы откуда взять и бодрость черпать откуда:
Хрупкие кости едва кожей прикрыты сухой.
Дух мой опутала хворь сильнее, чем хворое тело, —
Занят он без конца мыслью о тяжкой судьбе.
Город, увы, далеко, далеко друзья дорогие,
Та, что дороже всех, так от меня далеко!
Рядом гетов орда, в шаровары одетые скифы.
Все — что вблизи, что вдали — раны мои бередит.
Но, несмотря ни на что, меня утешает надежда:
Смерть страданьям моим скоро положит конец.
7.
Дважды ко мне после зим ледяных приблизилось солнце,
Дважды достигло Рыб, путь завершив годовой.
Времени много прошло — а рука твоя и поныне
Все не расщедрится мне несколько строк написать.
Что же дружба твоя вдруг иссякла, меж тем как другие,
Менее близкие мне, письма по-прежнему шлют?
Так почему ж до сих пор, с бумаги срывая оковы,
Все я надеюсь под ней имя твое увидать?
Дай-то бог, чтоб своею рукой писал ты мне часто
Письма, а то до меня ни одного не дошло.
Нет, конечно, все так, как молю я! Прежде поверю,
Что у Горгоны на лбу прядями гады вились,
Ниже пояса псы у девицы были и пламя
В теле химеры слило львицу со злобной змеей,
На четырех ногах двутелые люди ходили,
Был и трехтелый пес, был и трехтелый пастух,
Гарпии были, и Сфинкс, и род змееногих гигантов,
И сторукий Гиас, и человек-полубык, —
Прежде поверю я в них, мой друг, чем в твою перемену,
В то, что и дела нет больше тебе до меня.
Ведь между мной и тобой и дорог, и гор не исчислить,
Много меж нами легло рек, и равнин, и морей —
Сотни найдутся причин тому, что хоть пишешь ты часто,
Редко письмо от тебя в руки доходит ко мне.
Чаще пиши — и сотни причин победишь, чтоб отныне
Мне не пришлось искать, чем бы тебя извинить.
8.
Стали виски у меня лебединым перьям подобны,
Старость меж темных волос белый отметила след,
Слабости возраст настал, года недугов все ближе,
Все тяжелее носить тело нетвердым ногам.
Вот теперь бы пора, от всех трудов отступившись,
Жить, ничего не боясь и о тревогах забыв,
Тем, что всегда мне был по душе, наслаждаться досугом;
Тешить изнеженный ум делом любимым подчас,
В доме смиренном моем обитать подле древних Пенатов,
Между наследственных нив (отнят хозяин у них!)
И среди милых внучат, у жены любимой в объятьях
Стариться в отчем краю, мирный приют обретя.
Прежде надежда была, что так пройдет моя старость:
Годы преклонные я так провести заслужил.
Но рассудилось иначе богам: проскитавшись немало
По морю и по земле, я к савроматам попал.
В доки уводят суда, когда расшатала их буря, —
В море открытом тонуть их не оставит никто;
Чтобы побед былых не срамить внезапным паденьем,
Щиплет траву на лугу силы утративший конь;
Воин, когда по годам он уже не годится для службы,
Свой посвящает доспех Лару старинному в дар;
Так и ко мне подошло уносящее силы старенье,
Срок наступил получить меч деревянный и мне.
Срок наступил не терпеть чужеземного неба суровость,
Жгучую не утолять жажду из гетских ключей,
Но или в Риме жить, наслаждаясь его многолюдством,
Иль удаляться порой в тихие наши сады.
Раньше, когда душа не предвидела будущих бедствий,
Так безмятежно мечтал жить я на старости лет.
Но воспротивился рок: облегчив мне ранние годы,
Он отягчает теперь поздние годы мои.
Прожил я дважды пять пятилетий, не зная урона, —
Жизни худшую часть, старость, несчастья гнетут.
Мета была уж близка — вот-вот, казалось, достигну,
Но разломалась в куски вдруг колесница моя.
Быть суровым ко мне я того, неразумный, заставил,
Кто на бескрайней земле кротостью всех превзошел.
Пусть провинность моя победила его милосердье,
Но ведь не отнял же он жизнь за оплошность мою!
Правда, обязан ее проводить я под северным небом,
Там, где Евксинской волной справа омыта земля.
Если бы мне предрекли такое Додона и Дельфы,
Я бы недавно еще их празднословными счел.
То, что прочнее всего, скрепи адамантовой цепью —
Все Юпитер своим быстрым огнем сокрушит.
То, что выше всего, перед чем ничтожны угрозы,
Ниже, чем бог, и всегда силе подвластно его.
Знаю: часть моих бед на себя навлек я пороком,
Но наибольшую часть гнев божества мне послал.
Пусть же несчастий моих пример вам будет наукой:
Милость старайтесь снискать равного мощью богам.
9.
Если допустишь ты сам, если можно, имя я скрою,
Чтобы злые твои канули в Лету дела.
Пусть лишь мое победят милосердье поздние слезы,
Только открыто яви знаки раскаянья мне!
Только себя осуди, пожелай изгладить из жизни
Время, когда одержим был Тисифоною ты!
Если же этого нет и меня всей душой ненавидишь,
Пусть обида моя меч против воли возьмет.
Да, сослали меня на край вселенной — так что же?
Руки дотянет к тебе даже отсюда мой гнев.
Знай, если раньше не знал: все права оставил мне Цезарь,
Я только Рима лишен — в этом вся кара моя.
Впрочем, будет он жив, так и в Рим я вернуться надеюсь:
Молнией бога сожжен, дуб зеленеет опять.
Да и не будь у меня никакой возможности мщенья,
Музы прибавят мне сил, музы оружье дадут.
Хоть и живу я вдали, у скифских вод, где над нами
Близко созвездий горит незаходящих чета,
Но средь бескрайних племен разнесутся мои возвещенья,
Будут на целый мир жалобы слышны мои.
Что ни скажу, полетит далеко на восток и на запад,
В странах восхода внимать будут закатным словам,
Буду сквозь толщу земли и сквозь глуби морские услышан,
Отзвуком громким в веках каждый отдастся мой стон,
Так что не только твое о злодействе узнает столетье:
Между потомков всегда будешь виновным ты слыть.
Драться тянет меня, хоть бычок я еще и безрогий,
Да и хотел бы совсем нужды в рогах не иметь.
Цирк еще пуст, но бык уже роет песок, распаляясь,
Оземь копытом стучит, в ярости громко ревет…
Нет, я дальше зашел, чем хотел! Труби отступленье,
Муза, покуда ему имя возможно скрывать!
10.
Тот я, кто некогда был любви певцом шаловливым.
Слушай, потомство, и знай, чьи ты читаешь стихи.
Город родной мой — Сульмон, водой студеной обильный,
Он в девяноста всего милях от Рима лежит.
Здесь я увидел свет (да будет время известно)
В год, когда консулов двух гибель настигла в бою.
Важно это иль нет, но от дедов досталось мне званье,
Не от Фортуны щедрот всадником сделался я.
Не был первенцем я в семье: всего на двенадцать
Месяцев раньше меня старший мой брат родился.
В день рожденья сиял нам обоим один Светоносец,
День освящали один жертвенных два пирога.
Первым в чреде пятидневных торжеств щитоносной Минервы
Этот день окроплен кровью сражений всегда.
Рано отдали нас в ученье; отцовской заботой
К лучшим в Риме ходить стали наставникам мы.
Брат, для словесных боев и для форума будто рожденный,
Был к красноречью всегда склонен с мальчишеских лет,
Мне же с детства милей была небожителям служба,
Муза к труду своему душу украдкой влекла.
Часто твердил мне отец: «Оставь никчемное дело!
Хоть Меонийца возьми — много ль он нажил богатств?»
Не был я глух к отцовским словам: Геликон покидая,
Превозмогая себя, прозой старался писать —
Сами собою слова слагались в мерные строчки,
Что ни пытаюсь сказать — все получается стих.
Год за годом меж тем проходили шагом неслышным,
Следом за братом и я взрослую тогу надел.
Пурпур с широкой каймой тогда окутал нам плечи,
Но оставались верны оба пристрастьям своим.
Умер мой брат, не дожив второго десятилетья,
Я же лишился с тех пор части себя самого.
Должности стал занимать, открытые для молодежи,
Стал одним из троих тюрьмы блюдущих мужей.
В курию мне оставалось войти — но был не по силам
Мне этот груз; предпочел узкую я полосу.
Не был вынослив я, и душа к труду не лежала,
Честолюбивых забот я сторонился всегда.
Сестры звали меня аонийские к мирным досугам,
И самому мне всегда праздность была по душе.
Знаться с поэтами стал я в ту пору и чтил их настолько,
Что небожителем мне каждый казался певец.
Макр был старше меня, но нередко читал мне о птицах,
Губит какая из змей, лечит какая из трав.
Мне о любовном огне читал нередко Проперций,
Нас равноправный союз дружбы надолго связал.
Славный ямбами Басс и Понтик, гекзаметром славный,
Также были в числе самых любимых друзей.
Слух мне однажды пленил на размеры щедрый Гораций —
Звон авзонийской струны, строй безупречных стихов.
Только видеть пришлось мне Марона, и Парка скупая
Времени мне не дала дружбу с Тибуллом свести.
Галл, он тебе наследником был, а Тибуллу — Проперций,
Был лишь по времени я в этой четвертым чреде.
Младшими был я чтим не меньше, чем старшие мною,
Долго известности ждать Музе моей не пришлось.
Юношеские стихи прочитал я публично впервые,
Только лишь раз или два щеки успевши побрить.
Мой вдохновляла талант по всему воспетая Риму
Женщина; ложное ей имя Коринны я дал.
Много писал я тогда, но все, в чем видел изъяны,
Отдал охотно я сам на исправленье огню.
Сжег перед ссылкой и то, что могло бы понравиться людям,
В гневе на собственный дар страсть к стихотворству прокляв.
Нежное сердце мое открыто для стрел Купидона
Было, и всякий пустяк в трепет его приводил.
Но и при этом, хоть я от малейшей вспыхивал искры,
Все ж пересудами Рим имя мое не чернил.
Чуть не мальчишкой меня на пустой, ничтожной женили
Женщине, и потому был кратковременным брак.
Ту, что сменила ее, упрекнуть ни в чем не могу я,
Но оказался и с ней столь же непрочным союз.
Третья зато и на старости лет со мною, как прежде,
Хоть и досталось ей быть ссыльного мужа женой.
Дочь совсем молодой меня дедом сделать успела,
Двух родила она мне внуков от разных мужей.
Срок своей жизни отец исчерпал: к девяти пятилетьям
Девять прибавив еще, он удалился к теням.
Так же я плакал над ним, как он бы плакал над сыном;
Следом за ним и мать я положил на костер.
Счастье и ей, и ему, что вовремя смерть их настигла,
Что до ссылки моей оба закрыли глаза.
Счастье и мне, что им при жизни я не доставил
Горя, что им не пришлось видеть несчастным меня.
Если от тех, кто усоп, не одни имена остаются,
Если последний костер легким не страшен теням,
Если молва обо мне вас достигла, родителей тени,
И разбирают вину нашу в стигийском суде —
Знайте, молю (ведь обманывать вас грешно мне), что сослан
Я не за умысел злой, а за оплошность мою.
Манам довольно того, что я им воздал. Возвращаюсь
К вам, кто о жизни моей жадно стремится узнать.
Лучшие годы уже прогнала, приблизившись, старость,
И седину к волосам уж подмешала она.
Десять раз уносил в венке из писейской оливы
Всадник награду с тех пор, как родился я на свет.
Тут-то меня удалил на левый берег Евксина,
В Томы, задетого мной Цезаря гневный приказ.
Этой причина беды даже слишком известна повсюду,
Незачем мне самому тут показанья давать.
Как рассказать об измене друзей, о слугах зловредных?
Многое вынести мне хуже, чем ссылка, пришлось,
Но воспротивился дух, не желая сдаваться несчастьям:
Силы собрал и явил непобедимым себя.
Праздную жизнь позабыв, с просторной тогой расставшись,
Я непривычной рукой вовремя взялся за меч.
Сколько есть звезд на невидимом нам и на видимом небе,
Столько же вынес я бед на море и на земле.
Долго считаться пришлось, но я достиг побережья,
Где по соседству живет с гетами лучник-сармат,
Здесь, хоть кругом оружье звенит, облегчить я пытаюсь
Песней, какою могу, скорбную участь мою;
Пусть тут нет никого, кто бы выслушал новые строки,
Все-таки день скоротать мне помогают они.
Что же! За то, что я жив, что терплю все тяготы стойко,
Что не постыла мне жизнь и треволненья ее,
Муза, спасибо тебе! Ибо ты утешенье приносишь,
Отдых даешь от тревог, душу приходишь целить.
Ты мне и спутник и вождь, ты меня от Истра уводишь,
На Геликоне даешь место по-прежнему мне.
Ты, как немногим, дала мне при жизни громкое имя,
Хоть лишь по смерти молва дарит обычно его.
Черная зависть, что все современное злобно поносит,
Ни одного из моих не уязвила трудов,
Несправедлива молва не была к моему дарованью,
Хоть и немало больших век наш поэтов родил.
Выше себя я ставил их всех, но многие вровень
Ставили нас, и весь мир песни читает мои.
И если истина есть в прови́денье вещих поэтов,
То и по смерти, земля, я не достанусь тебе.
Славой моим ли стихам иль твоей любви я обязан,
Ты благодарность мою, верный читатель, прими.
Автобиографическая элегия
Тот я, кто автором был шутливых любовных элегий.
Слушай, потомство, хочу я о себе рассказать.
Родина мне Сульмон, обильный водой ледяною,
Он от Рима лежит на девяностой версте.
Здесь я родился, но знай и время рожденья, читатель,
Консула оба в тот год пали в неравном бою.
Если важно узнать, потомок я древнего рода,
Не от Фортуны щедрот всадником сделался я.
Не был я первым ребенком, в семье вторым я родился.
Годом старше всего был мой единственный брат.
В день мы родились один, освещенный одною зарею,
В этот день нам пекли каждому по пирогу.
Первым был этот день в пяти, посвященных Минерве,
Той щитоносной, чей день кровью всегда обагрен.
Юными отдали нас учиться, отцовской заботой,
В Риме стали ходить к лучшим наставникам мы.
С раннего возраста брат увлечен красноречьем был пылко,
Был для форумских битв и для судебных рожден.
С детства меня увлекло служенье высоким искусствам,
Муза тайно влекла к ей посвященным трудам.
Часто отец говорил: «К чему занятья пустые,
Ведь состоянья скопить сам Меонид не сумел».
Я подчинялся отцу и, весь Геликон забывая,
Стопы отбросив, писать прозой пытался, как все.
Но против воли моей слагалась речь моя в стопы,
Все, что пытался писать, в стих превращалось тотчас.
Годы шли между тем неслышно, шагом скользящим,
И вслед за братом и мне тогу пришлося надеть.
Плечи окутала нам одежда с пурпурной каймою,
Но занятья свои мы не стремились бросать.
Вот на двадцатом году мой старший брат умирает,
Осиротел я с тех пор, части лишившись души.
Стал я лицом должностным, куда молодежь допускалась,
Стал одним я из трех тюрьмы блюдущих мужей.
В курию путь был открыт, но полосу уже избрал я,
Пурпур тяжелый носить не было мне по плечу.
Не был я телом вынослив, к трудам не стремился тяжелым,
Честолюбивых надежд я не лелеял в душе.
Музы к досугам меня безопасным всегда увлекали,
К тем, которые сам предпочитал я всему.
Я почитал высоко в то время живших поэтов,
Верил, что в каждом из них бог всемогущий живет.
Макр, что старше меня, читал мне поэму о птицах,
И об укусах змеи, и о целебной траве.
Часто элегии мне декламировал страстный Проперций,
Тесной дружбой со мной связан он был издавна.
Понтик, гекзаметром славный, и ямбами Басс знаменитый
Были в союзе друзей самыми близкими мне.
Слух услаждал мне Гораций — неслыханный мастер размеров —
Легким касаясь перстом Лиры авзонской своей.
Только видеть пришлось Вергилия мне, а с Тибуллом,
Рано умершим, продлить дружбу судьба не дала.
Галл начинателем был, а Тибулла продолжил Проперций,
Место четвертое мне время средь них отвело.
Как я молился на старших, так младшие чтили Назона,
Рано Муза моя стала известною всем.
Я впервые прочел публично стихи еще юным,
Бороду раз или два только успевши побрить.
Воспламеняла меня в стихах, звучавших повсюду,
Та, которую я ложно Коринной назвал.
Много писал я, но все, что мне неудачным казалось,
На исправленье бросал прямо в горящий огонь.
Да и тогда, когда выслан был, зная, что будет народу
Труд мой любезен, его в гневе на Музу я сжег.
Нежное сердце имел я, легко Купидон его ранил.
Всякая мелочь тотчас воспламеняла меня.
Но хоть и был я таким, и от всякой вспыхивал искры,
Все-таки сплетней меня в Риме никто не чернил.
Рано женили меня на женщине мало достойной,
И из-за этого брак наш кратковременным был.
Вслед за нею пришла другая, была безупречной,
Но и с нею союз быстро расстроился наш.
Третья верна мне и ныне, хотя тяжел ее жребий
И называют ее ссыльного мужа женой.
Дочь моя рано меня двух внуков сделала дедом,
Хоть родилися они и от различных мужей.
Вот и отец, к девяти пятилетиям столько ж прибавив,
Кончил свой жизненный путь, силы свои истощив.
Также я плакал над ним, как он надо мною бы плакал,
Вскоре затем пережить матери гибель пришлось.
О, как счастливы оба они, удалившись в то время,
Пока в ссылку еще не был отправлен их сын.
Счастлив и я, что им горя при жизни еще не доставил
И о несчастье моем не горевали они.
Если от тех, кто погиб, не имя одно остается
И погребальный костер легким не страшен теням,
То, если только молва дойдет до вас, милые тени,
И на стигийском суде будут меня обвинять,
Знайте, прошу вас, ведь вас обманывать мне не пристало,
Что лишь ошибка виной — ссылки моей роковой.
Манам почет я воздал, теперь я к вам возвращаюсь,
К тем, кто жаждет узнать правду о жизни моей.
Вот уже старость прогнала мои цветущие годы
И, как всегда, сединой волос окрасила мой.
Десять раз уж с тех пор, как я родился, оливой
Всадник Писейский свой лоб на состязанье венчал.
В это-то время меня на левый берег Евксина,
В Томи Цезарь сослал, тяжко обиженный мной.
Всем была хорошо известна причина изгнанья,
И не должен я сам здесь показанья давать.
Что мне сказать об измене друзей, о слугах неверных,
Многое я перенес горше, чем ссылка сама.
Дух мой все ж поборол несчастья, себя показал я
Непобедимым, нашел силы в душе я своей,
И позабыв свою жизнь, проведенную в неге досуга,
Меч жестокий схватил, чуждый привычкам моим.
Столько я бед перенес на земле и на море коварном,
Сколько и видимых нам есть, и невидимых звезд.
После многих скитаний, гонимый бурями в море,
Прибыл я в землю, где гет вместе с сарматом царит.
Здесь я, хотя вкруг меня и звенит повсюду оружье,
Песней печальной стремлюсь участь мою облегчить.
Пусть здесь и нет никого, кому мог прочесть, что пишу я,
Все-таки день скоротать, время могу обмануть.
И за то, что живу, что противлюсь горьким страданьям
И не стала еще мне отвратительна жизнь,
Муза, тебе благодарен! Ведь ты даешь мне усладу.
Ты — покой от забот, ты — исцеленье от мук.
Вождь и спутник ты мне, уводишь меня ты от Истра,
На Геликоне даешь место почетное мне.
Ты мне, а это так редко, при жизни славу даруешь,
Ту, что вкушать суждено только умершим у нас.
Даже и Зависть, что все живое привыкла порочить,
Зубом ехидным своим мой не затронула труд.
Пусть, хоть славу стяжало в наш век и много поэтов,
Все-таки ниже, чем их, слава моя не была.
Предпочитал я себе из них столь многих, и все же
С ними равняли меня, в мире я стал знаменит.
Если истина есть в предсказаньях вещих поэтов,
То, когда я умру, твой я не буду, земля!
И любви ли твоей иль стихам я этим обязан,
Но благодарность мою, добрый читатель, прими!
Книга пятая
1.
С гетского берега я посылаю еще одну книжку;
Ты, кто мне предан, прибавь к прежней четверке ее.
Будут и эти стихи под стать судьбе стихотворца:
В книге во всей не найти строчки, ласкающей слух.
Жизнь безотрадна моя — безотрадно и то, что пишу я,
С горьким предметом стихов в полном согласии слог.
Весел и счастлив я был — были веселы юные песни,
Хоть и пришлось мне теперь горько раскаяться в них.
После паденья могу лишь о нем я твердить постоянно,
И содержаньем стихов сделалась участь моя.
Словно простертый без сил на прибрежном песке у Каистра
Лебедь поет над собой сам погребальную песнь,
Так и я, занесен на далекий берег сарматский,
Делаю все, чтоб немой тризна моя не была.
Если кто станет искать утех и песен игривых,
Предупреждаю, чтоб он этих стихов не читал.
Больше ему подойдут и Галл, и приятный Проперций,
Больше ему подойдет нежный Тибулла талант.
О, когда бы меня заодно не числили с ними!
Горе! Зачем порой Муза резвилась моя?
В крае, где скифский Истр, я за то несу наказанье,
Что в шаловливых стихах бога с колчаном воспел.
Что мне осталось? Стихи никому не зазорными сделав,
Я им велел, чтоб они помнили имя мое.
Может быть, спросите вы, почему так много унылых
Песен теперь я пою? Участь уныла моя!
Не поэтический дар, не искусство их создавали —
Беды поэту дарят тему стихов и стихи.
Да и большую ли часть невзгод моих песни вместили?
Тот не несчастен, кто счет знает несчастьям своим.
Сколько кустов по лесам, сколько в мутном Тибре песчинок,
Сколько стеблей травяных Марсово поле растит —
Столько я тягот несу, от которых одно исцеленье
И передышка одна — медленный труд Пиэрид.
Спросишь: когда же, Назон, конец твоим жалобным песням?
Кончится ссылка — тогда будет и песням конец.
Ссыльного участь, поверь, — неизбывный источник для жалоб;
В этих стихах не я — участь моя говорит.
Если бы родину мне и жену дорогую вернули,
Стал бы весел мой взгляд, стал бы я прежним опять.
Если гнев свой смягчит поражений не знающий Цезарь,
Снова тебе подарю полную радости песнь.
Стих мой бывал шаловлив — шаловливым он больше не будет,
Хватит того, что меня он уж однажды сгубил.
Буду я петь лишь о том, что одобрит Цезарь, — но ссылку
Пусть облегчит мне и даст хоть от сарматов уйти!
Впрочем, могут ли быть мои не печальными книжки?
Что, кроме флейты, звучать может над прахом моим?
Скажешь: лучше бы ты терпел невзгоды в молчанье,
Скрыл безмолвьем глухим то, что постигло тебя.
Значит, требуешь ты, чтобы стона не вырвала пытка,
Чтобы слезы не пролил раненный тяжко боец.
Сам Фаларид разрешил вопить в Перилловой меди,
Чтобы мычаньем звучал вопль этот в пасти быка.
Не рассердился Ахилл, увидев слезы Приама, —
Ты ж мне рыдать не велишь, жестокосердней врага.
Сделали дети Лето одинокой и сирой Ниобу,
Но, чтобы слез не лила, ей приказать не могли.
Жалоба Прокны вовек и стон Альционы не смолкнут —
Значит, не зря мы хотим горе словами излить.
Вот почему Филоктет в холодной лемносской пещере
Скалы тревожил не раз, сетуя вслух на судьбу.
Душит стесненная боль, все больше в груди раскаляясь,
Силой ее подавив, множим мы силу ее.
Так что ко мне снисходителен будь — иль оставь мои книжки,
Если, читатель, тебе то, что мне в пользу, претит.
Но почему бы они могли претить хоть кому-то?
Разве от них пострадал кто-нибудь, кроме меня?
Плохи, согласен, стихи; но кто их читать заставляет?
Брось их, если они разочаруют тебя.
Я их не правлю; но ты не забудь, где они создавались, —
Право, они не грубей родины дикой своей.
Рим не должен равнять меня со своими певцами,
А меж сарматов, поверь, буду и я даровит!
Слава к тому же меня не прельщает, меж тем как нередко
Громкой молвы похвала шпоры таланту дает.
Я не хочу, чтобы дух мой зачах меж тревог постоянных,
Что, несмотря на запрет, одолевают его.
Вот для чего я пишу. А зачем посылаю, ты спросишь,
Эти стихи? Хоть так с вами побыть я хочу.
2.
Все ли еще, когда с Понта письмо принесут, ты бледнеешь,
Все ли вскрываешь его слабой, дрожащей рукой?
Зря ты боишься: теперь я здоров, и тщедушное прежде
Тело, которому труд был непосилен любой,
Здесь не сдает: укрепила его привычка к лишеньям, —
Или на бо́льшую хворь в ссылке досуга мне нет?
Только душа больна, ей время сил не вернуло,
Все еще мучит ее та же, что прежде, тоска.
Думал я: длительный срок затянуться поможет рубцами
Ранам — а раны болят, будто я ранен вчера.
Значит, давность целить одни лишь царапины может,
Язва чуть глубже — ее лишь растравляют года.
Чуть ли не десять лет Пеанта сын от ужала
Шею раздувшей змеи раной зловонной страдал.
Телеф бы вовсе погиб, безысходным источен недугом,
Если б нанесшей удар не был рукою спасен.
Я о том же молю: если нет на мне преступленья,
Ранивший пусть облегчить раны захочет мои.
Пусть бы, довольствуясь мук моих неполною мерой,
Он из пучины отвел малую долю воды.
Сколько бы горечи он ни убавил, останется много,
Каре будет любой часть моей кары равна.
Сколько роз в цветниках, сколько раковин есть у прибрежий,
Сколько зерен таит сон навевающий мак,
Сколько зверей по лесам и плавучих рыб под водою,
Сколько режут крылом воздух податливый птиц,
Столько я тягот терплю; пытаться все их исчислить —
Все равно что вести счет икарийским волнам.
Пусть умолчу о бедах в пути, об опасностях в море
И о поднявших мечи мне на погибель руках —
Варварский край, у границ необъятного мира лежащий,
Держит меня средь врагов, плотно сжимающих круг.
Место сменили бы мне — ведь ни в чьей неповинен я крови, —
Если б твой долг предо мной выполнен был до конца.
Бог, на котором все могущество держится Рима,
Часто, врагов победив, к ним милосерден бывал.
Что же колеблешься ты? Попроси — опасности нету:
В мире бескрайнем всех кротостью Цезарь затмил.
Что же мне делать, увы? Отступаются те, кто всех ближе!
С шеи хочешь и ты сломанный сбросить ярем?
Где утешенье найти среди бед? Куда мне податься?
Якоря нет, чтоб в отлив лодку мою удержать!
Сам припаду к алтарю враждебного бога, увидишь!
Ведь обнимающих рук не отвергает алтарь.
К дальним издали я божествам взываю с мольбою,
Если с Юпитером нам, смертным, дано говорить.
Ты, о державы судья! Храня тебя, боги являют
Нам попеченье свое об Авзонийской земле!
Истинный образ, краса с тобой расцветшего Рима,
Муж, чье величье равно миру под властью твоей!
Дольше живи на земле, хоть эфир по тебе и тоскует,
И не спеши вознестись к звездам, сужденным тебе!
Лишь об одном я молю: убавь хоть на малую долю
Молнию! Чтобы карать, хватит остатка ее.
Был умерен твой гнев: ты оставил мне жизнь, сохранил мне
Все гражданина права, имени я не лишен,
Не перешло достоянье к другим, и слово указа
Не позволяет мою участь изгнанием звать.
Этих страшился я кар, полагая, что все заслужил я,
Но оказался твой гнев легче проступков моих.
Ты удалиться велел, к припонтийским направиться пашням,
Мчащейся в ссылку кормой скифскую резать волну.
Этот приказ и привел меня в край, безотрадный для взгляда,
Где под морозной звездой берег Евксинский лежит.
Мучит меня здесь больше всего не всегдашняя стужа,
Не обожженный седым холодом степи простор,
Даже не то, что латынь устам дикарей незнакома
И что над греческим верх выговор гетов берет, —
Но что плотным кольцом меня окружают сраженья,
Что и за тесной стеной трудно спастись от врагов.
Есть перемирья порой — не бывает надежного мира:
То нападают на нас, то нападенья мы ждем.
Только отсюда бы прочь — пусть хотя бы в Занклейском проливе
Воды Харибды меня к водам стигийским умчат,
Пусть хоть на Этне в огне я буду сгорать терпеливо,
Пусть хоть левкадский бог в море потопит меня.
Кары прошу — но другой! Я страдать и дальше согласен,
Но безопаснее край мне для страданья назначь!
3.
Нынче — тот день, когда (если в днях я со счета не сбился)
Правят поэты, о Вакх, твой ежегодный обряд:
В праздничных свежих венках из душистых цветов осушают
Чаши с напитком твоим и величают тебя.
Помню, случалось и мне, покуда судьба позволяла,
Гостем, угодным тебе, с ними бывать на пирах.
Ну а теперь берега, где сармат соседствует с гетом,
Держат меня вдалеке под киносурской звездой.
Жизнь, которую я проводил без забот и без тягот,
Зная лишь сладостный труд в хоре сестер Пиэрид,
Ныне средь гетских мечей влачу на далекой чужбине,
Вынесши много невзгод на море и на земле.
Случай сгубил ли меня иль богов разгневанных воля,
Иль при рожденье ко мне Парка сурова была,
Должен ты был все равно своей божественной силой
Помощь поэту подать, чтущему свято твой плющ,
Или же что изрекут над судьбою властные сестры,
То недоступно уже воле богов остальных?
Сам по заслугам ты был вознесен к твердыням эфира,
Но и тебе этот путь стоил немалых трудов.
В городе ты не остался родном, но в край заснеженный
К марсолюбивым проник гетам, к стримонским струям,
Через Персиду прошел, через Ганг широкотекущий,
Вплоть до рек, что поят смуглый индийцев народ.
Дважды такое тебе, рожденному дважды, судили
Парки, которые нам нить роковую прядут.
Вот и меня, коль не грех себя уподобить бессмертным,
Жребий железный гнетет и отягчает мне жизнь.
Пал я не легче, чем тот полководец хвастливый, который
Был Громовержца огнем сброшен с фиванской стены.
Ты, услыхав, что певец повержен молнией быстрой,
Мог бы его пожалеть, вспомнив Семелы судьбу,
Мог бы сказать, оглядев вкруг твоей святыни поэтов:
«Что-то меж наших жрецов недостает одного».
Добрый Либер, спаси — и пусть лоза отягчает
Вязы, пусть будет гроздь пьяного сока полна,
Пусть под немолчный удар тимпана вслед за тобою
Вместе с вакханками мчит резвый сатиров народ,
Пусть тяжелей придавит земля останки Ликурга,
Пусть и за гробом Пенфей кару несет поделом,
Пусть мерцает вовек и все затмевает созвездья
В небе горящий венец критской супруги твоей.
К нам, прекрасный, сойди, облегчи невзгоды и беды,
Вспомни о том, что всегда был я в числе твоих слуг!
Связаны все божества меж собою общеньем. Попробуй
Волей своей изменить Цезаря волю, о Вакх!
Также и вы, о трудов сотоварищи наших, поэты,
Благочестиво подняв чаши, молитесь за нас!
Пусть из вас хоть один, назвавши имя Назона,
Слезы смешает с вином, кубок поставит на стол,
Ваши ряды оглядит, о ссыльном вспомнит и скажет:
«Где он, тот, без кого хор наш неполон, — Назон?»
Сделайте так, коль от вас заслужил я любви добротою,
Если мой суд не бывал вашим в обиду стихам,
Если, должную дань воздавая творениям древних,
Я не ниже ценил Музу новейших времен.
Пусть, если можно, всегда среди вас мое имя пребудет,
И да поможет вам всем песни создать Аполлон!
4.
Я, Назона письмо, с берегов явилось Евксинских,
Как устало я плыть, как я устало идти!
Мне он, плача, сказал: «Тебе дозволено видеть
Рим; о, насколько твоя доля счастливей моей!»
С плачем меня он писал, а когда запечатывал, перстень
С камнем резным не к устам — к мокрым щекам подносил.
Кто захочет спросить о причине тоски, тот, наверно,
Солнце попросит себе в солнечный день показать,
Тот не увидит листвы в дубовом лесу, не заметит
Мягкой травы на лугу, в полном потоке — воды,
Тот удивится, о чем Приам над Гектором плачет,
Стонет о чем Филоктет, раненный жалом змеи.
Дай-то бог, чтоб Назон не оплакивал больше причину
Скорби своей, чтоб его переменился удел!
Сносит он между тем невзгоды с должным терпеньем,
С силой не рвется с узды, как необъезженный конь,
И уповает, что гнев божества бесконечным не будет,
Ибо вину за собой знает, не умысел злой.
Он вспоминает о том, каково милосердие бога, —
Ведь милосердье свое бог и на нем показал:
Если имущество он сохранил, гражданином остался,
Если он жив до сих пор — все это бога дары.
Ну а в сердце его, если мне хоть немного ты веришь,
Ты живешь, из друзей самый ему дорогой.
Он Эгидом тебя и спутником странствий Ореста,
Менетиадом зовет и Евриалом своим,
И по отчизне своей, по всему, что утратил с отчизной,
Хоть и немало утрат, друг твой тоскует не так,
Как по тебе, по твоем лице и взоре, который
Слаще меда ему в сотах аттических пчел.
Часто он и сейчас злосчастные дни вспоминает,
Жалуясь горько, что смерть раньше тех дней не пришла:
Все, заразиться боясь бедой внезапной, бежали,
В дом под ударом никто даже войти не хотел,
Ты же, он помнит, при нем средь немногих верных остался,
Если немногими звать можно двоих иль троих.
Он, хоть и был оглушен, не утратил чувств и заметил,
Что о несчастье его с ним ты скорбишь наравне.
Он вспоминает всегда твой взгляд, слова и стенанья,
Слезы, которые ты лил у него на груди:
Так и его ты утешить сумел, и нашел облегченье
Сам (в утешениях ты так же нуждался, как он).
Друг твой за это тебе обещает и память, и верность,
Будет ли видеть свет, будет ли в землю зарыт.
Жизнью твоей, как своей, он с тех пор постоянно клянется,
Ибо твоя для него стала дороже своей.
Чувствует он благодарность сполна за все, что ты сделал,
Так что не пашут твои берег песчаный быки.
Только о ссыльном всегда ты заботься! Он сам не попросит,
Зная тебя хорошо, — я же могу попросить.
5.
День рожденья моей госпожи привычного дара
Требует — так приступи к жертве священной, рука!
Может быть, так проводил когда-то и отпрыск Лаэрта
День рожденья жены где-то у края земли.
Все наши беды забыв, пусть во благо язык мой вещает,
Хоть разучился, боюсь, молвить благие слова.
Плащ надену, какой лишь раз в году надеваю,
Пусть его белизна с долей моей не в ладу.
Надо зеленый алтарь сложить из свежего дерна,
Тихо горящий огонь пусть опояшет цветы.
Ладан подай мне, слуга, чтобы стало пламя пышнее,
И возлияний вино пусть на огне зашипит.
Славный рождения день, хоть я от нее и далеко,
Светлым сюда приходи, будь непохожим на мой!
Если моей госпоже суждена была горькая рана,
Пусть злоключений моих хватит с нее навсегда.
Пусть корабль, выше сил настрадавшийся в качках жестоких,
Ныне свой путь остальной морем спокойным пройдет.
Пусть веселится она на дом свой, на дочь, на отчизну —
Хватит того, что один радостей этих лишен.
Если любимый муж принес ей только несчастье,
Пусть у нее в остальном будет безоблачна жизнь.
Жить продолжай и люби — поневоле издали — мужа,
И да бегут чередой долгие годы твои,
Я бы к твоим прибавил свои, но боюсь, что при этом
Участь твою заразит, словно недугом, мой рок.
В жизни неверно ничто. Кто мог бы подумать, что ныне
Этот священный обряд буду меж гетов творить?
Но посмотри, как дымок, которым ладан курится,
Вдаль, к италийским краям, вправо отсюда летит.
Чувство, стало быть, есть в облачках, огнем порожденных, —
Мчатся недаром они от берегов твоих, Понт.
Так же недаром, когда всенародно жертвы приносят
Братьям, друг друга в бою братской сразившим рукой,
Сам с собой во вражде, как будто по их завещанью,
Черный на две струи делится дым над огнем.
Помню, я раньше считал невозможным подобное диво,
Баттов казался внук лживым свидетелем мне;
Ныне я верю всему: я вижу, как от Медведиц
Ты, разумный дымок, правишь к Авзонии путь.
Вот он, сияющий день! Когда б не настал он когда-то,
Я бы в горе моем праздника век не видал.
Доблесть в тот день родилась — героинь достойная доблесть:
Той, чей Эетион, той, чей Икарий отец.
Честность явилась с тобой, благонравье, стыдливость и верность,
Только радость одна не родилась в этот день.
Вместо нее — и заботы, и труд, и удел, недостойный
Нравов таких, и тоска вдовья при муже живом.
Так, но доблесть души, закаленная опытом бедствий,
Случай снискать хвалу видит в несчастье любом.
Если бы храбрый Улисс не столько страдал, Пенелопа,
Женское счастье познав, славною стать не могла б.
Если бы муж с победой вошел в Эхионову крепость,
Вряд ли Евадну могли даже на родине знать.
И почему лишь одну из рожденных Пелием славят?
Только у этой одной был несчастливцем супруг.
Если бы первым другой ступил на берег троянский,
Про Лаодамию что повествовать бы могли?
Так же — но лучше бы так! — и твоя не узналась бы верность,
Если бы парус мой мчал ветер попутный всегда.
Вечные боги! И ты, чье место меж ними, о Цезарь, —
Но лишь когда превзойдешь старца пилосского век, —
Не за себя я молю; винюсь, пострадал я за дело —
Сжальтесь над горем ее, нет за невинной вины.
6.
Значит, и ты, кто раньше моей был в мире надеждой,
Кто мне убежищем был, пристанью был среди бурь,
Значит, от прежних забот о друге и ты отступился,
Сбросить и ты поспешил долга и верности груз?
Ношей тяжелой я стал, признаю, — так не надобно было
Брать ее с тем, чтобы с плеч в трудное время свалить.
Как же ты, Палинур, среди волн корабль покидаешь?
Стой! Пусть верность твоя будет искусству равна.
Вспомни: в жестоких боях легкомыслием Автомедонта,
Вожжи бросавшего вдруг, был ли обманут Ахилл?
Взявшись лечить, уж не мог Подалирий оставить больного
И, посулив, не подать помощь искусством своим.
Лучше в дом не пустить, чем выгнать из дому гостя;
Пусть принявший меня будет алтарь нерушим.
Взял ты сперва меня одного под охрану — и должен
Верность отныне хранить мне и решеньям своим,
Если я вновь не успел провиниться и новым проступком,
Сам не знаю каким, веру твою обмануть.
Пусть с этих губ, уставших дышать сарматским морозом,
Вздох последний слетит в час, вожделенный давно,
Прежде чем сердце твое от обиды заставлю я сжаться,
Чем по своей вине стану недорог тебе.
Нет, жестокость судьбы не настолько меня притесняет,
Чтобы от долгих невзгод я повредился в уме;
Ну, а представь, что сошел я с ума: так не часто ль Пилада
Сын Агамемнона мог словом обидеть дурным?
Мог и ударить его — и это похоже на правду, —
Но оставался Пилад с другом, чтоб долг выполнять.
Общее только одно у счастливых и у несчастных:
То, что и тем и другим люди хотят угодить.
Путь уступают слепцу и тому, кто внушает почтенье
Тогой с пурпурной каймой, свитой, пучками лозы.
Ты не жалеешь меня — так над участью сжалься моею:
Право же, больше ничей в ней не поместится гнев.
Самую малость возьми от невзгод моих, самую малость —
То, что мне ставишь в вину, будет ничтожно пред ней.
Сколько стеблей камыша украшает рвы на болотах,
Сколько на Гибле цветов, сколько там пчел по цветам,
Сколько по узким ходам в подземные житницы сносят
Зерен впрок муравьи, рыща за ними везде, —
Столько несчастий меня обступает тесной толпою:
Верь мне, что в жалобах я все и назвать не смогу.
Если же кто-то сочтет, что мало их — пусть подливает
Воду в пучину морей, на берег сыплет песок.
Так что обиду сдержи, самолюбие нынче не в пору,
Лодку мою, я прошу, не покидай среди волн.
7.
Перед тобою письмо, из мест пришедшее дальних,
Области, где широко в море вливается Истр.
Если приятно живешь и при этом в добром здоровье,
Значит, и в жизни моей все-таки радости есть.
Если же ты про меня, как обычно, спросишь, мой милый, —
Так догадаешься сам, если я даже смолчу.
Я несчастлив, вот весь и отчет о моих злоключеньях.
То же случится с любым, вызвавшим Цезаря гнев.
Что за народ проживает в краю Томитанском, какие
Нравы людские кругом, верно, захочешь узнать.
Хоть в населенье страны перемешаны греки и геты,
Незамиренные все ж геты приметней в быту.
Много сарматского здесь и гетского люда увидишь —
Знай по просторам степным скачут туда и сюда.
Нет среди них никого, кто с собой не имел бы колчана,
Лука и стрел с острием, смоченным ядом змеи.
Голос свиреп, угрюмо лицо — настоящие Марсы!
Ни бороды, ни волос не подстригает рука.
Долго ли рану нанесть? Постоянно их нож наготове —
Сбоку привесив, ножи каждый тут носит дикарь.
Вот где поэт твой живет, об утехах любви позабывший,
Вот что он видит, мой друг, вот что он слышит, увы!
Пусть обитает он здесь, но хоть не до смертного часа,
Пусть не витает и тень в этих проклятых местах!
Пишешь, мой друг, что у вас исполняют при полных театрах
Пляски под песни мои и аплодируют им.
Я, как известно тебе, никогда не писал для театра,
К рукоплесканьям толпы Муза моя не рвалась.
Все же отрадно, что там позабыть об изгнаннике вовсе
Что-то мешает и с уст имя слетает мое.
Вспомню, сколько мне бед принесли злополучные песни, —
Их и самих Пиэрид я проклинаю порой;
Лишь прокляну — и пойму, что жить без них я не в силах,
И за стрелою бегу, красной от крови моей.
Так от эвбейских пучин пострадавшие только что греки
Смело решаются плыть по кафарейским волнам.
Не для похвал я пишу, трудясь по ночам, не для долгой
Славы — полезней теперь имя негромкое мне.
Дух укрепляю трудом, от своих отвлекаюсь страданий
И треволненья свои в слово пытаюсь облечь.
Что же мне делать еще одинокому в этой пустыне?
Что же еще среди мук мне облегчение даст?
Как посмотрю я вокруг — унылая местность, навряд ли
В мире найдется еще столь же безрадостный край.
А на людей погляжу — людьми назовешь их едва ли.
Злобны все как один, зверствуют хуже волков.
Им не страшен закон, справедливость попрало насилье,
И правосудье легло молча под воинский меч.
В стужу им мало тепла от просторных штанин и овчины,
Страшные лица у них волосом сплошь заросли.
Лишь кое-кто сохранил остатки греческой речи,
Но одичал ее звук в варварских гетских устах.
Ни человека здесь нет, кто бы мог передать по-латыни
Наипростейшую мысль в наипростейших словах.
Сам я, римский поэт, нередко — простите, о Музы! —
Употреблять принужден здешний сарматский язык.
Совестно, все ж признаюсь: по причине долгой отвычки
Слов латинских порой сам отыскать не могу.
Верно, и в книжке моей оборотов немало порочных,
Но отвечает за них не человек, а страна.
Но, чтобы я, говоря, Авзонии речь не утратил,
Чтобы для звуков родных не онемел мой язык,
Сам с собой говорю, из забвенья слова извлекаю,
Вновь повторяю и вновь этот зловещий урок.
Так я влачу свою жизнь, развлекаю унылую душу,
Так отрешаю себя от созерцания бед.
В песнях стараюсь найти забвение бедствий, и если
Этого труд мой достиг, то и довольно с меня.
8.
Я не настолько пал и поверженный, чтоб оказаться
Ниже тебя, ибо нет ниже тебя ничего.
Из-за чего на меня ты злобствуешь, подлый, глумишься
Гнусно над тем, что и сам мог бы, как я, испытать?
И не смягчили тебя ни крушенье мое, ни страданья,
Хоть обо мне и зверь хищный заплакать бы мог?
Или тебя не страшит ни спесь, ни зависть Фортуны,
Что на своем колесе вечно подвижном стоит?
Мщенье Рамнусии всех, кто его заслужил, настигает —
Что ж ты, коленом на грудь, жизнь попираешь мою?
Некто смеялся при мне над крушеньями — тут же и канул,
Я же сказал: «Никогда не были волны умней!»
Тот, кто привык беднякам в пропитанье отказывать жалком,
Часто впоследствии сам на подаянья живет.
Бродит богиня судьбы, то туда, то сюда поспешая,
На ногу легкой нельзя долго на месте стоять.
Часто она весела, а часто лицо ее кисло,
И постоянна она в непостоянстве одном.
Цвел в свое время и я, но цветок оказался непрочен,
То лишь соломы сухой краткая вспышка была.
Но, чтоб не всей душой ты испытывал зверскую радость,
Знай, что смягчить божество я не утратил надежд,
Ибо провинность моя не дошла до границ злодеянья
И навлекла на меня только позор — не вражду,
Ибо в простершемся вширь от востока до запада мире
Тот, кто властвует им, всех милосердьем затмил.
Пусть у него ничего не достичь, уповая на силу, —
Мягкое сердце его скромным внимает мольбам.
Он по примеру богов, к которым впредь приобщится,
Даст отпущенье вины, даст и о большем просить.
Если ты за год сочтешь погожие дни и ненастья,
То убедишься, что дней солнечных больше в году.
Так погоди моему веселиться чрезмерно крушенью,
Лучше подумай, что я тоже воспрянуть могу,
Лучше подумай, что ты, когда принцепса взоры смягчатся,
Будешь с досадой встречать в Граде веселый мой взор
Или что встречу тебя я за худшее сосланным дело, —
Это вторая моя, следом за главной, мольба.
9.
Если бы ты допустил, чтобы имя твое я поставил,
Как бы стояло оно часто в стихах у меня!
Помня, как ты мне помог, лишь тебя бы я пел и страницы
К книжкам моим без тебя не прибавлял ни одной.
Чем я обязан тебе, узнал бы скоро весь Город,
Если утраченный мной Город читает меня.
Как ты кроток и добр, и наш, и будущий знал бы
Век, если нашим стихам древними стать суждено,
Не перестал бы хвалить тебя ученый читатель:
Тем, что поэта хранил, ты заслужил бы почет.
Первый от Цезаря дар — что еще живу и дышу я;
После великих богов вся благодарность — тебе.
Бог подарил мне жизнь, а ты мне жизнь сберегаешь;
Лишь попеченьем твоим дар не напрасен его.
В дни, когда многих вокруг или наша беда распугала,
Или они предпочли сделать испуганный вид,
Все с вершины холма на тонувшую лодку глядели,
Вплавь я спасался — но мне не протянули руки.
Полуживого лишь ты из бурливого вызволил Стикса:
Если б не ты, не пришлось мне бы теперь вспоминать.
Пусть дружелюбны к тебе всегда будут боги и Цезарь;
Большей мольбы за тебя я не могу вознести.
Если бы ты разрешил, то труд мой в книжках искусных
В ярком бы свете явил все, что ты сделал для нас.
Да и сейчас, хоть велено ей помалкивать, Муза
Еле сдержалась моя, чтобы тебя не назвать.
Пес, потерянный след увидев трепетной лани,
Радостно лает и рвет с силой тугой поводок,
Резвый норовистый конь, до того как решетку откроют,
Бьет копытом по ней, бьется в нее головой —
Так же и Музе моей невтерпеж имена твои громко
Произнести, хоть ее строгий указ и связал.
Но, чтоб тебе не вредить, благодарности долг возвращая,
Буду я — страх позабудь! — воле послушен твоей.
Вот если б счел ты, что мною забыт, я ослушаться мог бы,
А благодарным всегда быть не препятствуешь ты.
Так что пока животворный свет (о, скорей бы угас он!)
Вижу я, буду служить каждым дыханьем тебе.
10.
Трижды на Истре был лед с тех пор, как живу я у Понта,
Трижды была тверда моря Евксинского гладь —
Мне же всё кажется: я в разлуке с любимой отчизной
Столько же лет, сколько брань с греками Троя вела.
Словно на месте стоит, так неспешно движется время,
Будто свершает свой путь шагом замедленным год.
Солнцеворот мне уже не сулит убавления ночи,
Мне уже длинного дня не сокращает зима —
Видно, в ущерб мне сама природа вещей изменилась:
Все удлиняет она в меру несчастий моих.
Времени ход для людей одинаков ли ныне, как прежде,
Только ли к жизни моей стало жестоким оно
Здесь, где у моря живу, что прозвано лживо Евксинским,
Скифским прибрежьем пленен, истинно мрачной землей?
Дикие тут племена — не счесть их! — войной угрожают,
Мнят позорным они жить не одним грабежом.
Небезопасно вне стен, да и холм защищен ненадежно
Низкой непрочной стеной и крутизною своей.
Ты и не ждал, а враги налетают хищною стаей,
Мы не успеем взглянуть — мчатся с добычею прочь.
Часто в стенах крепостных, хоть ворота всегда на запоре,
Стрелы, сулящие смерть, мы подбираем с дорог.
Редко решается кто обрабатывать землю; несчастный
Пашет одною рукой, держит оружье другой.
В шлеме играет пастух на скрепленной смолою цевнице,
Не перед волком дрожат овцы — боятся войны.
Нас укрепленья едва защищают, и даже внутри их,
Смешаны с греками, нас скопища диких страшат.
Ибо живут среди нас, безо всякого с нами различья,
Варвары: ими домов большая часть занята.
Пусть в них опасности нет, но они отвратительны с виду
В шкурах звериных своих, с космами длинных волос.
Даже и те, кто себя от греков считает рожденным,
Платье отцов позабыв, носят, как персы, штаны.
Между собою они говорят на здешнем наречье,
Я же движеньями рук мысль выражаю для них.
Сам я за варвара здесь: понять меня люди не могут,
Речи латинской слова глупого гета смешат.
Верно, дурное при мне обо мне говорить не боятся,
Может быть, смеют меня ссылкой моей попрекать.
Если качну головой, соглашаясь иль не соглашаясь,
Мненье мое все равно против меня обратят.
Суд здесь неправый, прибавь, — он жестоким вершится оружьем,
И на судилищах меч тут же расправу чинит.
Что же, Лахесида, мне, с моей суровой судьбою,
Жестокосердая, ты нить не могла оборвать?
Я лицезренья лишен друзей и милой отчизны,
Сетую горько, что здесь, в скифской земле, заточен.
Тяжких две кары терплю. По заслугам лишился я Града,
В эту, быть может, страну не по заслугам попал.
Что я, безумец, сказал? Я казни смертной достоин,
Ежели мной оскорблен Цезарь божественный сам!
11.
Сетует горько письмо на то, что кто-то, с тобою
Ссорясь, посмел сказать: «Помни — изгнанник твой муж».
Горько и мне, но не то, что судьба моя — повод к злословью;
Я-то окреп и привык стойко злосчастье терпеть,
А что тебя, пусть и нехотя, я стыдиться заставил,
Что за несчастного ты, верно, краснела не раз.
Сердце скрепи и терпи! Ведь было еще тяжелее
В дни, когда Цезаря гнев отнял меня у тебя.
Но ошибается тот, кто и счел, и сказал, что я изгнан:
Легче постигла меня кара, хоть я виноват.
Самая худшая казнь — что ему я нанес оскорбленье.
Лучше бы прежде того смертный мой час наступил!
Мой расшатался корабль, но ко дну не пошел, не разбился:
Пусть и не в пристани он — держится все ж на воде.
Не был я жизни лишен, ни богатства, ни прав гражданина,
Хоть за пороки мои все потерять заслужил.
Зная, однако, что чужд мой проступок умысла злого,
Цезарь одно мне велел: отчий покинуть очаг.
Как и к другим, которых число и счесть невозможно,
Высшая власть божества кроткой явилась ко мне.
Сам наказанье мое он зовет не изгнаньем, а ссылкой:
Если таков судья, дело надежно мое.
Значит, недаром тебя непрестанно, сколько есть силы,
Славят, Цезарь, мои — плохи ли, нет ли — стихи.
Молят не зря, чтобы в небо тебя не пускали подольше
Боги, позволив быть богом далеко от них.
Молит о том же народ; но как в море сбегают потоки,
Так же стремится к нему и мелководный ручей.
Ты же, который меня опорочил словом «изгнанник»,
Участь мою отягчать именем ложным не смей!
12.
Ты советуешь мне развеять печаль стихотворством,
Чтобы постыдная лень дух не могла одолеть.
Трудно исполнить совет, ведь стихи — забава счастливых,
Мир и душевный покой нежным стихам подавай.
Гонят мою судьбу порывы враждебного ветра,
Долю, горше моей, трудно представить себе.
Ты бы хотел, чтоб Приам танцевал на сыновних могилах,
Чтобы Ниоба, смеясь, пела над прахом детей?
Думаешь, мне ничего не стоит от скорби отвлечься,
Мне, осужденному жить в ссылке у гетов тупых?
Даже если мой дух укрепить недюжинной силой,
Как у того, кто погиб, злобой Анита гоним,
Пал бы ум все равно, испытав такое крушенье;
Силы лишен человек вынести гнев божества.
Старец, кого мудрецом назвал дельфийский оракул,
Вряд ли смог бы писать, будь он на месте моем.
Если б я мог забыть отчизну и лица родные,
Если б я вытравить мог горечь утрат из ума,
Страх бы остался и страх помешал бы стихам предаваться:
Всюду, куда ни пойди, рыщет бесчисленный враг.
Кроме того, мой ум, изъеденный ржавчиной долгой,
Смолк и едва ли теперь годен для новых трудов.
Если усердный плуг не рыхлит плодородное поле,
Почва не даст ничего, кроме сухих сорняков.
Если в стойле коня слишком долго держать, он зачахнет
И на ристанье придет к мете последним из всех.
Если на суше стоит к воде привыкшая лодка,
Гниль и трещины ей уничтоженьем грозят.
Так не надейся, что я, кто и прежде немногого стоил,
Стать без усилий смогу равным себе самому.
Долготерпенье мое до конца уничтожило силы
И без остатка сожгло прежнюю бодрость ума.
Если в руки беру табличку — хоть эту, к примеру, —
Чтобы расставить слова в четкие строчки стиха,
Выжать могу из себя только то, что сейчас ты читаешь,
То, что достойно вполне места, в котором живу.
Надо добавить, что дух укрепляет громкая слава
И плодовитость душа черпает в жажде похвал.
Слава и имени блеск и меня когда-то прельщали,
В пору, когда моих мачт буря еще не трясла.
Не до того мне теперь, не слава меня занимает,
Много бы я заплатил, чтобы в безвестности жить.
Если мне прежде стихи удавались, неужто прикажешь
Снова писать и велишь гнаться за славой былой?
Девять сестер, за упрек мои слова не сочтите —
Были вы для меня главной причиной беды.
Как поплатился Перилл, быка отливавший из бронзы,
Так и «Наука» моя мне обернулась бедой.
Лучше мне было б совсем разучиться стихосложенью —
Тот, кто в море тонул, да убоится воды!
Если сдуру опять я займусь этим гибельным делом,
Здесь, уж конечно, легко все, что мне нужно, найду, —
Здесь, где не водится книг, где никто меня слушать не станет,
Где не понять никому даже значения слов.
Всюду чужая речь, звериные, дикие звуки,
Возгласы ужаса здесь слышишь на каждом шагу.
Кажется, сам я уже вконец разучился латыни:
Знаю сарматский язык, с гетом могу говорить.
Но не могу утаить: воздержанью суровому в ссылке
Не научилась еще тихая Муза моя.
Часто пишу я стихи, но их, прочитавши, сжигаю.
Стынет кучкой золы плод упражнений моих.
Больше стихов не хочу, но пишу против собственной воли
И потому предаю все сочиненья огню.
Крошечной доле стихов, которые хитрость иль случай
Уберегли от огня, к вам удается дойти.
О, если б был поумней беззаботный учитель и прежде
И догадался сжечь строчки «Науки» своей!
13.
С гетских Назон берегов тебе желает здоровья,
Если, что сам потерял, можно другому желать.
Дух мой больной заразил ослабелое тело недугом,
Чтобы и плоть не была в ссылке свободна от мук.
Много уж дней меня боли в боку жестоко терзают —
Или, быть может, зима лютой мне стужей вредит?
Но если ты здоров, то и мне прибывает здоровья,
Ибо крушенье мое ты лишь плечом подпирал.
Ты, кто дружбы залог мне великий дал, охраняя
Жизнь мою и права, как только мог и умел,
Ты обижаешь меня тем, что редко письмом утешаешь.
Делом готовый помочь, в слове откажешь ли мне?
Этот, молю, недостаток исправь — и больше не будет
Ни одного на твоем теле прекрасном пятна.
Я бы тебя и сильнее корил, когда б не случалось,
Что, хоть и послано мне, не доходило письмо.
Дай-то бог, чтобы пени мои оказались напрасны,
И чтобы думал я зря, будто меня ты забыл.
Нет, конечно, все так, как молю я! Грешно и подумать,
Что непреклонный твой дух может себе изменить.
Раньше седая полынь в степях у холодного Понта,
Раньше на Гибле тимьян вдруг перестанет расти,
Чем убедят меня в том, что о друге ты больше не помнишь:
Нити моей судьбы ведь не настолько черны!
Все же скажу: берегись не таким, как есть, показаться,
Чтобы отвергнуть ты мог с легкостью ложный упрек.
Так же, как прежде всегда, проводили мы время в беседах,
Долгих таких, что и дня нам не хватало для них.
Письма пускай теперь понесут безмолвные речи,
Чтобы рука и перо были заменой устам.
Так все и будет у нас, не сочти, что утратил я веру:
Хватит и нескольких строк, чтобы напомнить тебе…
Так что поставить пора то, чем все кончаются письма,
Чтобы несхожей у нас участь была: будь здоров!
14.
Ты, жена моя, ты, кто меня самого мне дороже,
Видишь: тебе я воздвиг памятник в книжках моих.
Многое пусть отнимет судьба у того, кто их создал, —
Но уж тебя мой талант сделает славной навек.
Будут читать о тебе, пока мои книги читают,
И на печальном костре вся ты не сможешь сгореть.
Могут несчастною счесть и тебя, если муж твой несчастен,
Но и на месте твоем многие быть захотят,
Будут, завидуя, звать тебя многие жены счастливой,
Хоть и на долю твою часть моих бедствий пришлась.
Больше я дать бы не мог, даже если бы дал и богатство:
К манам богатства с собой тень богача не возьмет.
Вечной славы плоды — вот мой дар, из всех величайший:
Этот дар от меня ты получила сполна.
Вспомни: то, что лишь ты и защита моя, и опора,
Множа твои труды, множит стократно почет,
Ибо мои не молчат уста об этом ни часа,
Так что должна быть горда мужа свидетельством ты.
Стойкою будь, чтоб его никто не мог опровергнуть,
Свято мне верность храни, свято храни и меня.
Был невредим я — тогда нареканий постыдных не знала
И безупречна была честь твоя — только лишь честь.
Ныне же все приложи добродетели к славному делу,
Благо открыли для них поприще беды мои.
Праведной быть легко, покуда ничто не мешает,
Долг, если нет преград, может жена выполнять.
Вот если бог прогремел, а ты от грозы не бежала,
Это и есть любовь, это и верность и долг.
Та добродетель редка, которой не правит Фортуна,
Та, что при бегстве ее так же тверда на ногах.
Но, коль к награде другой добродетель может стремиться,
Кроме себя самой, в пору несчастий и бед,
Время измерь: ведь о ней молва веками не молкнет;
Мир обойди: на нее всюду с восторгом глядят.
Видишь, такую хвалу Пенелопе верность снискала,
Что уже много веков имя не меркнет ее;
Вспомни: поныне поют об Адмета и Гектора женах,
Об Ифиаде, со скал прянувшей в пламя костра;
Слава поныне жива филакийской жены, чей отважный
Муж ступить поспешил на илионский песок.
Ты за меня не должна умирать, чтобы славы добиться,
Более легок твой путь: будь лишь верна и люби.
Так я твержу не затем, что ты неверна и не любишь:
Парус я ставлю, хотя плыл и на веслах корабль.
Если «делай» твердят тому, кто делает, этим
Хвалят, ободрить хотят и одобряют его.
