Чернова


cin. Мое лицо - не мое лицо (1 из 2)

 
5 апр 2021cin. Мое лицо - не мое лицо (1 из 2)
давайте сначала с истерическо-скандальной части, и лишь потом танками по [Парижу - зачеркнуто] части художественной, со всеми этими Great Movie, must see, или das mussen Sie sehen, что в контексте звучит более подходящим.
 
Во времена такие непредставимые, что не было даже лампочки Ильича, седой, как портрет Бетховена, и причесанный почти так же, как все известные фотографии Эйнштейна, Иоганн (но не Себастьян, а Вольфганг) сел и написал то, что нам, не носителям языка, не дано оценить в полной мере никогда.
 
В лучшем случае читаем мы Пастернака, и Пастернак, конечно, прекрасен, но по мнению филологов (и внезапно, кинокритиков) всё-таки не торт.
 
В срединном случае нам известна одна фраза из (внезапно) московско-ершалаимского романа Булгакова. Фраза эта, конечно, «Я – часть той силы…» и далее по эпиграфу.
 
В худшем случае о «Фаусте» Гете мы не знаем ничего.
 
Тем не менее, факта «сел и (ну, не сразу, не сразу) написал» незнание не отменяет.
 
Худо-бедно Марии и их колхозы представляют себе [метафизическую глубину дуализма интерпретации средневековых исканий народной поэтической мысли – шучу, шучу, всё зачеркнуто] канву сюжета и помнят, что там есть Доктор-идеалист (Фауст), Черт-трикстер (Мефистофель), Гретхен, а бонусом - «остановись, мгновенье, ты прекрасно!». И, это нам еще пригодится, - главное, что сражение между идеалистом и трикстером ведется за душу первого. Черт искушает, доктор не искушается, и ни одно, даже самое завалящее, здание не разрушается в эпичном взрыве с красивым огненным вихрем во весь экран.
 
- Ну, и пусть не разрушается, а мы все равно эту трагедию любим и будем играть в нее и на сцене, и перед камерой, - сказали немцы (австрийцы, итальянцы и Пастернак).
 
И, собственно, они играли (тут кадр с объявшим город черными крыльями Мефистофелем из фильма 1926 года, и я до сих пор не могу определенно сказать: впечатляет ли этот фильм или оставляет ощущение вывернутого наизнанку плохого сна).
 
Дальше пять минут серьезности, ибо она здесь действительно нужна.
 
Собственно, в конце января 1933 года в театр к по-детски наивным (в перспективе чумы совсем иных масштабов) Фаусту, Мефистофелю и Гретхен постучались некоторые вежливые (поначалу) люди и вскоре, усевшись за стол, совсем невежливо положили и ноги на стол. И в фильме есть, конечно, прекрасная сцена, когда Кристина Янда, играющая по сути дочь Томаса Манна (того Манна, который «Доктор Фаустус») включает Брандауэру ретро-радио, из которого лающе орет Адольфик, и на повышенных тонах спрашивает Клауса Марию: «Ты, что, не понимаешь, ч т о у нас произошло?!». «У нас» - это в Германии 1933-его года, и произошел Гитлер.
 
И здесь, конечно, нужно сказать, что у Томаса Манна (того Манна, который «Доктор Фаустус») был зять, австриец, поначалу актер гамбургского театра (провинциал из замкадья, да), Густаф Грюндгендс, который, видимо, очень любил даже не себя, а то, как его любили другие. Не мама-папа-соседская-девочка-или-бабушкина-кошка, а вот совершенно незнакомые люди, безликая масса зрителей, толпа.
 
Как это называется, когда тебе нужна любовь толпы? Не мнение человека, к мнению которого действительно стоит прислушаться. Не искание самого себя в темной комнате с фонариком через творчество/искусство и прочие ужасы нашего городка. Не Данковское освещение пути и воспламенение чужих сердец за счет вырывания своего собственного.
Как это называется – жажда восхищения и любви от безликой толпы?
Это важно, потому что всем людям «напоказ» она немного (а иногда много, очень много) свойственна.
 
И вот Густаф, зять Томаса Манна, в свое время очень полюбился толпе ролью Мефистофеля (в 1932 году), а в 1933 году к нему в частности и в Германию в целом пришел национал-социализм.
 
Когда к тебе в частности приходит национал-социализм, нужно определяться, на какой ты стороне. Тем более, когда ты немного понимаешь, что именно к тебе пришло (не думаю, что они имели ясное представление уровня 1945 года, но тем не менее).
 
И Томас Манн (которого, кстати, не гнали) определился очень быстро, взял детей подмышки и – «в деревню, в глушь, в Париж». А зять его – нет. Зять его остался, и не только остался, но при нацистах сделал головокружительную карьеру, чего ни один из троих Маннов (тесть, жена, шурин) ни понять, ни принять не смогли, а шурин еще мгновенно отреагировал на весь этот бардак романом (писатели, что с них взять, они на все рефлексируют километрами писанины).
 
Собственно, в романе – история одной карьеры. Того, как скользкий, мерзкий, самовлюбленный провинциальный актеришко служит национал-социализму даже не из каких-то идей, а просто из холодного расчета, ибо честолюбив (ах, как же он честолюбив!) и тщеславен.
 
Роман назывался «Мефисто», написал его Клаус Манн, национал-социалисты его запретили, потом его запретило ФРГ (не ГДР) до самого 2000 года, ибо текст, по факту не оскорблявший никого лично, оскорблял немцев, которым все еще было стыдно, но уже надоело каяться.
 
С целым ворохом запретов (и за истечением срока давности) никто бы и не вспомнил ни про роман, ни про самого Грюндгенса, ни про то, как игралось на сцене при развешанных по стенам свастиках.
 
Но в 1981 году на разыгровку сюжета этого самого полулегального романа (и, кстати, очень близко к тексту по событиям) Иштван Сабо позвал Клауса Марию Брандауэра, а Клаус (ладно-ладно, как у него и бывало) решил прикурить от динамита.
 
И прикурил.