Данилова Стефания


Е. М.

 
14 мая 2018Е. М.
С ужасом понимаю, что буду писать о тебе настолько завуалированно, что даже ты можешь принять себя за кого-то другого.
 
Ты был предвосхищён. Сейчас уже трудно сказать, как это было и было ли это связано с тихим мальчиком на квартирнике в Строгино, который был аспирант и все хвалили его за мысли вот такой длины, вот такой ширины, в которых он, похоже, и сам еле передвигал ноги; или, может, это относилось к польскому саду, в который я выходила, и мне было двадцать семь, и я не слушала тяжёлого рока, не хотела умереть, но прилежно отличала изумруды от нефрита и жасминовый дух от семи разных кустов в моём саду. У меня были эбеновые волосы и викторианское платье, я умела играть на рояле и почти никогда не плакала, потому что знала, что ты будешь.
 
Нет-нет, тебя, определённо, стоило искать в курортном турецком городке, в свежевыстиранном запахе мятой оранжевой футболки аниматора, чья кровь от стеклянного пореза на сцене жадно вбирала в себя моё солнце. Мне было двенадцать: лучший возраст, чтобы ненавидеть и прятаться под стол от своего жаркого и непонятного первого чувства. И дуться в самолёте. За то, что я подумала, что он пригласил меня на танец, а на самом деле он сказал по-турецки, что мой стакан упал на пол. Ещё бы тут не упасть...
 
Если я говорю, что тебя стоило искать там, это совершенно не значит, что ты там был. Прости за то, что я украла из антикафе книгу, которая для меня была первой попавшейся, а для тебя очень важной, потому что ты хотел ритуально сжечь её вместе с письмами, которые тебе никогда не писали. Я обязательно помогу тебе завершить этот ритуал, предварительно позаботившись, чтобы ни спички, ни бензин, ни зажигалки не попали в твои руки. Как ты понял, мы будем слишком увлечены друг другом и не будем тратить пожары попусту.
 
Мне нравится, что я не делаю совершенно ничего, чтобы приблизиться к тебе. Помню, раньше я вытягивала голову в сторону нужного мне города и входила в благоговейный экстаз от факта, что стала ближе к нужному мне на несколько миллиметров. Я не учитывала, что на том конце об этом ничего не слышали. Очень хочется приехать в твой город, постучаться в твою дверь и убежать, как маленький хулиган. Потом открыть соцсеть и прочесть от тебя сообщение о случившемся, и позвонить тебе, и громко смеяться, и сожалеть, что этот хулиган - не я.
 
Я не желаю быть песком под твоими ногами, полоской от кольца на пальце, любовью всей твоей жизни - что это за жизнь такая, когда она - вся, да ещё и чья-то? Мне нравятся совсем другие роли. Я хочу быть той, кто не любит кинематографических финалов; той, кто звонит, когда ты звонишь, и белая полусладкая невозможность дозвониться не оставит следа на губах. Я хочу быть самой главной травинкой на фотографии о целом море травы, или даже погнутым уголком этой фотографии: так её будет никогда не перепутать ни с какой другой, пусть даже это поле снимает добрая сотня фотографов с одного и того же ракурса, ударяя друг друга треножниками и во всех смыслах теряя выдержку.
 
Если скучать за тобой, то вдумчиво, под правильную музыку, с чувством, с толком, с расстановкой; и точно так же и целовать тебя, и отдаваться, и ходить по музеям, и верить в будущее тоже нужно именно так. Так, чтобы оно поверило в нас тоже.
 
Все самые прекрасные отношения длятся до первого тактильного контакта. От нас зависит, в какое прилагательное и существительное превратится эта субстанция после него. Эти - самые долгие.
 
В оранжевом палисаднике из моего сна тоже было много тебя. Мне тогда было пять лет, потом - семь, потом - как сейчас, и стоял влажный тёплый апельсиновый запах вперемешку с веяниями советской еды и свежей синей краской на оконных ставнях. Потому что если тебя там не было, то тебя вообще нигде нет.
 
А ты есть. Удивительно, как телефонный голос и хроники твоих дней могут становиться тенью на красном диване и шрифтом на дне чайного сервиза. Я перестала рассказывать о себе людям, потому что берегу слова для тебя, даже если буду молчать: ты коснёшься моей руки и поймёшь, что я не люблю фиолетовый, но зажигательно танцую, а всё потому, что отвар из шиповника действительно помогает от передозировки христианской философией.
 
Никогда не поздно для первой любви, сколько бы лет тебе ни было. Я хочу и не хочу этого одновременно. Даже от скорого поезда можно как-то спастить, перекатиться с рельсов, хоть бы и в канаву; говорят, даже пули ловили руками.
 
Свет же вступает сразу, весь, целиком.
 
Я научилась передвигаться в темноте, даже собирать в ней пазлы, даже смотреть кино с выдернутым из розетки шнуром. Я многое знаю и умею. Искусство тебя будет великим, древним и непознанным. Искусству меня ты научишься сам, я не учитель и никогда им не была.
 
Знаю одно: ни одна тьма не будет так страшна, как та, что может наступить после этого света. Летит астероид. Стебель прорастает из мёртвого дерева. Столкновение неизбежно, как и вылет в лобовое, но не будет смерти, только один полёт. Мы будем пить чай, и каждая морщинка в уголках твоих глаз расскажет мне больше чувства, чем самое экстремальное занятие любовью, которое тоже будет, потому что это неплохой абзац для той книги, которую я задумала.
 
Сфотографируй меня здесь, распечатай фотографию и носи в любимой книге. Каждый раз, когда фотография будет исчезать непонятно почему, я появлюсь рядом. Для нового кадра. Остаётся надеяться, что хватит бумаги и красок, и сил нажать на кнопку печати...
 
Я стою у Казанского собора, отправив это письмо. И вижу, как забавная девочка с кудряшками и в розовой шапке ловит первый снег руками, а в лицо прилетает какому-то мужику. А рядом с девочкой тот, с кем уже всё давным-давно случилось, просто они оба ещё об этом даже не подозревают. Семнадцатый троллейбус её не дождётся: они исчезнут в метро и пропадут из поля моего зрения. Я поеду домой, и снова увижу их - на моей станции. И постараюсь ретироваться как можно быстрее, чтобы девочка не узнала, что нет у неё никакой сестры-близнеца, а я - она сама и есть.
 
Ты держишь. Держишь меня. Понимаешь? Держишь меня, и всё. Абсолютно несмотря на то, что мы и за руки-то подержаться не успели. Даже город тогда не звал: молчал, прядь на палец накручивал, усмехался в хвойный воротник, и лёд - лёд помнишь? - то у него в стакане был, и вино в воду от льда того, от чистоты его, превратилось.
 
Можешь обещать мне свечи? Горела же тогда, юная и маленькая, и ничего: сделала, что могла. Чтобы в храм, под купол синий-синий, как в чашу неупиваемую - застыть. Это я не про Москву, не про человека, лицом смурного, непохожего, который чёрному богу молился, и отворот на собачьем говне страшный делался, и потеря за потерей синяками под глазами, и квартира с водкой, и зеркало, где мы один двухголовый человек - нет, это не наша история. А наша где, спросишь: не спрашивай, знаешь же, это как песня, если раз пришла - навеки не отвяжется. Её хоть сломанными пальцами, хоть немым играть и петь можно: она сама будет, никуда не денется.
 
Повсюду хрупкая камера, стекло: нас не видят, а мы видим и должны беречь. Их всех, это стекло, друг друга. Не делать резких движений, но танцевать; не впадать в детство, но хранить в себе ребенка; не кричать, но если больно - дать почувствовать, и сказать, если говорится.
 
Ни один комплимент не сделает нас лучше, ни один косой взгляд не сделает нас хуже: нас делаем только мы сами. Гениальные дети, великие революции и грандиозные проекты получались именно так. Кидаешь мяч сквозь время и расстояние, я ловлю - и он распускается в крылья. Я лечу над своей жизнью и тем самым лечу свою жизнь от последствий падения.
 
И я сворачиваю крылья, и кидаю обратно. Ты ловишь. Мы прекрасно играем, нам нисколько лет, и нас вот-вот позовут по домам: тебя женщина и меня женщина, они примерно одного возраста и одинаковой о нас заботы; а потом снова встретимся во дворе. И тебя будут звать трое, а меня восемь, но твои криком, а мои шелестом. Потом меня тоже будут криком звать, но уже в другом доме, где я смогу не до пятой, а до самой одиннадцатой полки доставать, как и ты.
 
Один отстранялся, другой предавал, третий дарил неправильное, четвертый вообще ничего не дарил, шестой плакал, пятый только вид делал, что был; и вот: ты, который выронил цифру. Нашла и спрятала, глубже колодца: если плюнут, то - себе в лицо, а воду оттуда только мы пить можем и богат тот источник, что питает его.
 
Становлюсь добрее, замкнутей, мягче и осторожнее: ты делаешь, меня делаешь такой, и я подаюсь и отвечаю. Населим песчаный замок, и волна будет любоваться. Будем в нем жить. В ледяном же смогли, не замёрзли, хоть холод, как в полярной тундре, уже плотным кольцом обступал, да кольца-то неблагополучные то в церкви оставляют на переплавку, то в лаву бросают, то сами они от времени искорёживаются.
 
И меня сейчас обступает такой же холод. Скоро весна разомкнёт кольцо, сомкнёт руки и губы, закроет книжки и отложит их до одиночества, и сблизит, так, что любая даль станет просто невозможной уже отныне и навсегда; я знаю, она умеет, и умеет только это, зато лучше всех. Знаю я, что ты ждёшь, как ты ждёшь: когда ты хочешь меня обнять, резко теплеет и сводит пальцы, и слова идут, потому как не плакать и не смеяться здесь, а только создавать и именно в эту минуту быть немного Богом, по образу и подобию Его.
 
Думают, что я тебя придумала. Это, верно, радость любого автора: когда творение вдруг говорит не в него вложенными словами, а - своими, и слышать это приятно, только это и хочется слышать. А тут нет ни авторов, ни персонажей, ни книги, ни издателя, ни гонорара.
 
Есть только текст, и его видим только мы.