Wowk


Ушёл из жизни Бахыт Кенжеев

 
26 июн в 11:38
Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок
Ушёл из жизни Бахыт Кенжеев
Бахыт Шукуруллаевич Кенжеев (каз. Бақыт Шүкіроллаұлы Кенжеев; 2 августа 1950, Чимкент, Казахская ССР — 26 июня 2024, Нью-Йорк, США) — русский поэт. В 1982 году эмигрировал в Канаду, с 2006 года жил в Нью-Йорке.
Отец Шукрулла Кенжеевич Кенжеев был учителем английского языка, мать Елена Николаевна Карасёва — библиотекарем. С трёх лет жил в Москве. Казахского языка не знает, однако при выборе национальности указал в паспорте, что он казах, и считает себя казахом. Окончил химический факультет МГУ.
 
Дебютировал как поэт в коллективном сборнике «Ленинские горы: Стихи поэтов МГУ» (М., 1977). В юности публиковался в периодической печати («Комсомольская правда», «Юность», «Московский комсомолец», «Простор»), однако первая книга его стихов вышла в Америке, в 1984 году.
 
В начале семидесятых Кенжеев стал одним из учредителей поэтической группы «Московское время» (вместе с Алексеем Цветковым, Александром Сопровским, Сергеем Гандлевским). Публикуется с 1972 года.
 
В 1980 году Бахыт женился на канадке Лоре и в 1982 году эмигрировал в Канаду, а в 2008-м переехал в США (Нью Йорк). Это не помешало Кенжееву проводить встречи с читателями и коллегами по цеху в России, а издание книг в основном осуществлялось в российских издательствах.
 
Член Русского ПЕН-клуба. Входил в жюри премии «Дебют» (2000), в жюри международного конкурса переводов тюркоязычной поэзии «Ак торна» (2011), премии «русская премия», «Кубок мира», «Волошинский конкурс».
 
Публиковался в переводах на казахский, английский, французский, немецкий, испанский, голландский, итальянский, украинский, китайский, и шведский языки.
 
* * *
Где нелёгкий хлеб влажен и ноздреват,
и поверхность грузного винограда
матова, словно зеленоглазый агат
нешлифованный, где ждать ничего не надо
 
от короткой воды и долгого камня, где луч
(света росток) по-детски легко так
рвётся к земле – не яростен ли, не колюч
ли закат на обрыве жизни? Скорее кроток.
 
Я тебя люблю. И слова, впотьмах
недосказанные, остаются живы,
как в тосканских сумерках, на холмах
перекличка яблони и оливы.
 
* * *
Алкогольная светлая наледь, снег с дождём, и отечество, где
нет особого смысла сигналить о звезде, шелестящей в беде.
Спит сова, одинокая птица. Слышишь, голову к небу задрав,
как на крыше твоей копошится утешитель, шутник, костоправ?
Что он нёс, где витийствовал спьяну, диктовал ли какую строку
Михаилу, Сергею, Иоганну, а теперь и тебе, дураку, –
испарится, истлеет мгновенно, в серный дым обратится с утра –
полночь, зеркало, вскрытая вена, речь – ручья молодая сестра...
Нет, не доктор – мошенник известный. Но и сам ты не лев, а медведь.
Подсыхать твоей подписи честной, под оплывшей луной багроветь.
Не страшись его снадобий грубых, будь спокоен, умён и убог.
Даже этот губительный кубок, будто небо Господне, глубок.
 
* * *
Бледнеет марс, молчит гомер, лишь слышится окрест:
я не флейтист небесных сфер, я ворон здешних мест,
ладья в пучине давних вод, лепечущих о том,
что всё, как водится, пройдёт рекою под мостом.
А где иные голоса? Кто ныне учит нрав
ступенчатого колёса в обрывках скользких трав,
сих выщербленных жерновов, заржавленной оси?
Крутись, скрипи, бывай здоров, пощады не проси -
мели о свете за рекой, емеля, друг-простак,
посыпав пыльною мукой свой шутовской колпак...
 
* * *
Век двадцать первый. Человечья особь
скользит в него, что каменная осыпь
в горах Кавказа. Пушкинский орёл,
столь царственно паривший над посёлком,
подшиблен неразборчивым осколком.
Посёлок взят. И спирт уговорён.
Сказать по чести – страшен мир и грязен,
и в мерзости своей однообразен –
то подлость, то подлог, то кровь, то ложь.
Давно Шекспир почил на жёстких лаврах,
оплыли свечи в барских канделябрах,
и века золотого не вернёшь.
Но был ли мальчик? Не было, пожалуй.
Век всякий тесен, словно обруч ржавый
у Бога одинокого на лбу.
Душе, моей подруге непослушной,
так скушно здесь. Лишь океан воздушный
утеха ей. И всё же – не могу
во имя древней верности и веры
впустить её в синеющие сферы,
где в пухлых тучах глохнет свет и звук.
В окне без стёкол и без занавески –
такой простор – поплакать только не с кем,
да птица Рух торопится на юг.
 
* * *
Возвращаясь с поминок, верней, с похорон,
подбираешь к ним рифму (допустим, харон,
ахеронт, или крылья вороньи),
обернёшься и ахнешь: голы тополя.
Как кружится над ними сухая земля,
как сгущается потусторонний
 
холодок! Передёрнешь плечами. Вздохнёшь.
Ах, как режет капусту хозяйственный нож –
тонко-тонко. Притихла? Что, грустно?
Не беда, мы ещё поживём, не умрём,
не взойдём, уходя, на ахейский паром,
будем моцарта слушать, искусством
 
наслаждаться. Ау, тополя, для чего
превращали вы солнечный свет в вещество
деревянное? Ветр завывает,
и внезапно, что пушкинский поп от щелчка,
понимаешь, как здешняя жизнь – коротка,
а другой не бывает
 
* * *
Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать.
Ты уверяешь, что недолго осталось им существовать.
Ты повторяешь, взор сужая, что мучающее нас во сне,
бесспорно, правда – но чужая. А явь – на вороном коне
четвёртый всадник, имя коему я не смогу произнести,
хотя тревоги и покоя мне тоже хочется. Свисти,
степной разбойник, разверзайся, небесный свод. И льва, и зайца,
и горлицу, и всех иных простуженных зверей земных
к вратам заснеженного рая, ничьей вины не разбирая,
уже ведёт среди могил серьёзный ангел Азраил
под звуки песни колыбельной. Но слов её издалека
не услыхать. Лес корабельный сведён. Усердствует река,
течёт река, точильный камень по дну глубокому влача,
где беспокойно дремлет Каин – один, без плача и врача…