Стихи Khrupkost' — самые популярные.

khrupkost' • 37 стихотворений
Читайте все стихи Khrupkost' онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все
Сквозь сумерки неспешных зимних дней
плывёт мой шаг, не находя опоры.
Нечёткий голос у входных дверей
застынет в лабиринтах коридоров.
Я за оградой долгих лет и зим,
и наша суть до боли несовместна –
когда я нагоню – поговорим.
..когда их нагоню – мне неизвестно.
Года ложатся пылью на слова,
стирая голоса и очертанья.
Вокруг зима. Зима моя жива.
Жива ли наяву иль по преданью...
От ночи к ночи стынет старый след
на вехах памяти души моей нездешней.
Прощальный снег невозмутимо слеп,
но руки греет нежно и неспешно...
Мы не одни, но друг внутри забыт.
Мы не одни, но всё внутри озябло.
Не греет домна захудалый быт,
буфет семейный словно бы разграблен
рукой незримой. Скатится слеза
на пыль трехгодовую на фужере.
Я верю, что когда бы ни пришла,
меня всё ждут
в родительской квартире.
Здесь воздух спит, густой от тишины,
здесь всё как будто больше недвижимо.
Лишь за окном, рождаясь из зимы,
кружатся хлопья неостанавимо.
Позёмка заметает мой приход,
мой след последний. Кающийся, сирый.
А снег идёт.
Холодный снег идёт!
И в нем – вся тяжесть
и вся милость мира.
Пепел на блюдце остывший. Сигара.
Трещина в кружке.
Связь сонно ловит входящий от мамы
в стенах однушки.
Мама поймёт лишь на третьей минуте.
В тапках иголки.
Как сирота в захудалом приюте
прячется ёлка.
«Поисхудал там сынуля без дома», –
думает мама.
Ёлке моё положенье знакомо.
Личная драма
календарю предстоит в первых числах –
кончиться хочет.
То ли устал, то ли не видит смысла.
Не правомочно
утро скрипит табуреткой и полом.
Тяжкая сцена.
Трогает душу гармония с домом
без объяснений.
Дым упирается в лампу как мысли
«Жив, слава Богу».
Лишь по лицу – подустал и подвыцвел.
Встану на ноги.
Кухня. Окно. Руки-ноги – всё цело.
Тихо и прямо
ёлка стоит. На столе зазвенело.
Вспомнила мама.
Снег за окном не спешит начинаться.
Значит – не время.
Жить – это хоть ненадолго остаться
в этом мгновеньи.
Маме отвечу я сухо и точно,
без эпилога:
«С праздником, мама. Люблю тебя очень».
Жив. Слава Богу.
0
Прожжет весенний свет в лице моём
две тысячи оранжевых веснушек
 
Весна-весной.
Дожди-дождём.
Цветёт
черемуха с корней и до макушек,
сирень своими сладкими цветами
заманит вновь,
как в каждом новом мае.
 
Я заплутаю во дворах, знакомых с детства,
объятьями своими – колыбель.
меня хранили, няньчили в маленстве,
со мной тащили первый мой портфель,
и первых встреч, и первых расставаний
немой свидетель – двор, что снова манит,
как каждый день,
как в каждом здешнем мае,
в навечно маленькой
и детской что ли жизни.
 
Мне кто-то крикнет в спину:
 
обернись.
 
Когда-то вдруг года все стали – лишним.
Когда-то было десять мне,
 
когда...
 
Когда-то было всё так видно, слышно,
прозрачней в лужах здесь была вода
и капали с небес прозрачней слёзы,
прозрачней был широкий небосвод,
прозрачней воздух,
и прозрачней грёзы,
где жглись огни далеких тайных звёзд.
 
И ярче вроде бы тогда глаза блестели.
в них небо тучное,
в них крыши и дома,
в них птиц мелодия, мелодия рожденья,
в них яркий свет,
в них детскость и веселье,
в них самые высокие деревья,
в них цвет зеленый – самый чистый цвет
и все, что выдумал Создатель
для Творенья
0
У каждого есть своя империя,
ты была моей.
Моим везением
и моей потерей.
 
Ты писала:
«...у нас тут снова дожди,
и маршрутки ходят кораблями».
 
Я читал твои сообщения
ночами и днями,
читал и думал:
расстояние придумали трусы,
чтобы не слышать сердце
и предательски частый пульс.
 
В городе пахло сыростью
и выхлопными газами сотен таксишек.
В переходе баянист
играл что-то знакомое
 
слишком.
 
А люди текли,
меня уносило течением.
 
Я понял твою логику:
город – это море,
и ты – его продолжение.
 
Я плыл и вспоминал,
ты смеялась над моей привычкой
проверять,
закрыта ли наша дверь,
педантично,
по три раза.
 
Я боялся,
что счастье может сбежать.
 
Я не верю в знаки, но…
 
Опять
моя маршрутка
проехала мимо
и не остановилась.
 
Город сжимал кварталы в кулак.
Растекалась чернильным морем
строка
 
Говорят,
все дороги ведут в Рим.
 
Может это и так.
 
Значит,
я буду идти по ним.
Повидавши немного, сединой отбликует мой волос,
ведь прошло три минуты, а мой календарь исхудал.
Выступаю на стуле – теперь не дрожит робкий голос,
да и стих я уж выучил. Только немного устал.
Ты, Дедуль, приходи, ты послушай как грамотно выступлю.
Загордишься моим нераскрытым талантом творца.
И рассказывать всё с выражением буду, неистово,
словно я декламирую стих на Большой Круглый Зал.
Ты, Дедуль, не спеши-то, повремени уж с подарками,
загадай мне опять все загадки свои про снега.
Я прекрасно отвечу и вновь заблистаю задатками,
лишь румянец засветится и засмущаюсь слегка.
Я хороший, смышленый – всегда говорили родители.
Да и ты приходил раз в году – их слова подтверждал.
Только жалко, Дедуль, что единственным был ты мне зрителем,
и не хлопал ни разу мне стоя Большой Круглый Зал.
«Я с детства жил на скромненьком отшибе
и был угрюмым, замкнутым. Изгоем.
Среди своих был несуразным гоем,
среди чужих – дурным мальчишкой в кипе.
Читал занудство, выражался странно,
носил медальки, грамоты со школы.
Я не смотрел на шутки и уколы.
«Разумный стерпит» – мне твердила Мама.
 
Маман была фигурой очень строгой:
Напыщенной, весьма костлявой ланью.
Умела шустро невесомой дланью
гроши' считать из жервы синагоги.
Засядет утром и звенит упрямо,
подсчёт ведет структурно, скурпулезно.
Вздохнет поглубже, смолвит мне серьёзно:
«Все франки, Йозя, знай свои до грамма», –
Очки поправит и продолжит – «Йозя,
богат лишь тот, кто в жизни не шикует.
И к старости он вовсе не тоскует
по гро'шам, что спроста куда-то бросил».
 
Маман была суровой экономкой:
копила всюду и везде следила,
чтоб к старости ей всё ж таки хватило
набить матрас гроша'ми, не соломкой.
Копила на еде, жилье.. и сыне.
Да так, что тот в кроссовки уж не влазил.
Десяток лет их вдрызг обезобразил...
А были! И с липучкой посрединке.
Их Йозя уж терпел невыносимо.
Застегивал – они едва держались.
И в дырочку один смотрел уж палец
и мёрз, предатель, непереносимо.
До дыр протёрлись Йозефа кроссовки,
а там разулся вовсе. Босоногим
Он жил мечтой одной из всех немногих:
купить новее. Даже - на шнуровке!
 
По выпускному Йозефа из школы
Маман слегла и страшно захворала.
На издыханьи Мама завещала:
«Храните гро'ши в гроб со мной в коробке».
Маман ушла. И гро'ши закопали.
А Йозя повзрослел и духом вспрял:
он верил и судьбе он доверял –
ученым ведь судьба его избрала.
Быть величайшим жизнь ему сулила.
Ученье – свет! За светом денег вал!
И Йозя сел и очень долго ждал,
когда придут за Йози умной силой.
 
Недели шли, как в море пароходы,
За Йозей не прислали ни гонца.
Он понял: впредь начало тут конца
и ждут его невзгоды и расходы.
Он было сам порвался по заявкам,
где ум ценился бы со страшной силой,
да только Йозя был смышлён, но хилый.
И всё, что было – торгашом с прилавком.
Со злости Йозя бросил все попытки
и стал потиху мебель продавать,
что дома оставляла ему мать:
диван, стол, тумба и его пожитки.
Диван продал и тумбу людям втюхал.
Гроши' копил. Хоть и на голодовке
собрал он на кроссовки со шнуровкой.
Принёс домой и в тряпочку закутал.
На них смотрел, лелеял и голубил,
мечтал их хоть разочек он надеть,
да только не пришлося Йозе впредь
шнурки вязать. Так он и нос насупил.
Поставил Йозя словно пъедестал
оставшийся из мебели свой стол,
чтоб обувь не ложить на грязный пол.
На стол покупку в центр он убрал.
Покупка дорога, живот же – крутит,
поесть хотел бы Йозя хорошо,
чтоб горячо, пахуче и свежо!
Решил, что стол он всё же точно сбудет.
Продавши стол, обнявши свою обувь,
не смог придумать места для неё.
На пол улёгся, сверху – на бельё –
кроссовки ставил на свою особу.
Не спал ни час, боялся повернуться,
чтоб случай не пришел кроссовкам пасть.
В душе метался: «Что же за напасть!
Поесть – не смог. Не смог я и обуться.
Кроссовки жаль! Себя мне жаль поменьше.
Я с голоду недолго протяну,
но всё же чистота здесь накону
моей покупки самой наиценнейшей!»
 
По замещенью испокон привычном,
конец всему – начало есть иного.
Он мыслил это. Мыслил очень много.
Сумбурно и слегка лишь флегматично.
В петлю удумал. За шнурок вцепился:
«Я жизни пожил! Выучил всю Тору!» –
но со своим широким кругозором
узлы вязать так и не научился.
Отбросил шнур. Уставился вновь в стену
и думал всё о бренности лиричной.
Он умер бы доболи символично:
конечна жизнь, не подлежит обмену.
Собрался с духом, и в сердцах продолжил:
«Я бы менял её на франки золотые,
но в бытие лишь деньги – не пустые!».
Свой монолог, подумав, подытожил:
 
«Маман и вовсе горько ошибалась:
не стоят гро'ши этих всех мучений:
медалек, грамот и святых учений.
Зря ты, маман, с деньгами не прощалась!
Я понял это лишь в конце сей жизни.
Единое, что стоит всех страданий,
мук тела и моей души метаний,
и книжек всех печатных, рукописных –
шнурки в кроссовках, купленные мною.
Я завещаю их со мной схранить,
чтоб нас связала намертво та нить,
что связывает смерть и жизнь земную».
 
Скончался Йозя, обнявши кроссовки.
Хранили Йозю, к слову, за госсчёт.
Единственное, Йозеф не учёл,
что завещал он всё ж не под диктовку.
 
Изъяли обувь, выкинули в свалку.
И никому её не было жалко.
Хлопьями белыми сыпется снег,
ждёт на земле этот снег человек.
Век коротает и жаждет чудес.
Спрос, как привычно, оттуда – с небес.
Небо давненько чудес не даёт –
лишь отправляет снежинки в полёт.
 
И человек замечтается вновь:
хочется счастья ему и любовь.
Хочется радости. Хочется век
чтобы любил его свой человек.
Долгая жизнь – не снежиночный миг.
Жить человек, не иначе, привык.
 
Столь быстротечен снежиночный век
и мимолетно живёт человек.
Каждому вечность по праву дана,
даже минутой пусть будет она.
 
И пожелала снежинка полёт
с неба лохматого книзу – на лёд.
Жизнь у снежинки немного длинней –
времени нет волноваться о ней.
Миг человеческий полон забот,
так и проходит в волнениях год.
 
Небо посыпало хлопьями вмиг,
снег замечтавшихся живо настиг.
Век свой встречает снежинка внизу,
у человека на красном носу.
Встретились вечности, встретились вдруг,
будто бы не было в веке разлук.
 
Столь быстротечен снежиночный век
и мимолетно живёт человек.
Каждому вечность по праву дана,
даже минутой пусть будет она.
 
Столь быстротечен снежиночный век
и мимолетно живёт человек.
Каждому вечность по праву дана,
даже минутой пусть будет она.
И вспорхнёт вдруг белесая стая.
В декабре между сотен огней
Лунный свет отражался и таял
Мириадами ярких камней.
 
Был тот вечер тоскливый и мрачный.
В полумраке зажжённых свечей
Капал воск обезмолвленным плачем,
Повидавший полсотни ночей.
В полудреме на кресле сидящий
Разделял всю тоску и печаль.
Ночи нет болей чем подходящей,
Чтобы сеять ворчанье и брань.
«Разделять предрождественский хлопот,
Заниматься бездельем – к чему? –
Раздражённо скрипел старый ворон –
Я на эту дурну' не пойду!»
 
Облетела с пера позолота
И лицо исказила судьба.
Опустил он в безденежье годы.
Тяжко помнить: все то – стыдоба!
Безответственны выросли дети,
Безответственно их воспитал…
Но вины неприкаянной сети
Не затронули душу и стан.
 
Заплутавший в раздумьях тяжёлых,
Обречённый на вечный укор,
Опустил обветшалые шторы
И пошёл на дурной разговор:
«Быть мне прахом под каменной плиткой,
Быть фантомом для ро'дных детей.
Жизнь моя красноватою ниткой
Обвела семь десят декабрей.
Час мой замер. Стою я у входа.
Отпочую на старости лет.
Смерть для старых – то словно свобода,
Словно нуль среди сотни сует.
Об одном я жалею однако:
Уходить в одиночестве – страх.
Сыновьям не нужна уж коряга… –
Проскрипел седовласый в сердцах –
Мне б достойно уйти в одпочинок,
Завещанье словестное дать…
Что б кому было пару слезинок
На мою рубашонку ронять…»
 
Не успел монолог он окончить,
Взгляд заделся за чудную явь:
Собеседник явился по ночи
Без поклона и явно стремглав.
Обнаряженный блеском, как ёлка,
В мишуре весь: «От юный глупец!» –
В тонкой ткани, как будто из шёлка
Весь холеный, румяный малец.
Раз, замолвил, едва его слышно:
«Дед, ты топай наружу, гуляй.
Жизнь твоя уж совсем некудышна,
Ты ж поди и не жил, скупердяй…»
Рассердитый таким разговором,
Приподавшим острейший урок,
Подорвался к нему старый ворон
И, схвативши, к двери поволок.
Сдуру бросив мальчонку на льдины,
Старый дед повернулся домой.
Как на лбу побелели морщины
Лишь увидел в окошко пристрой:
На ступенях, во двор выходящих,
Вместо блеска и той мишуры –
Пара сотен осколков скорбящих,
Отражавших его декабри.
 
Он на улицу мигом, раздетый,
Оголтелый, летит напролом:
«Ну же, где ты, увиденный, где ты?!
Выставляешь меня дураком!
Ты же видел, горюю я знатно!
Не давай ты надежде истлеть
Навсегда, навека, безвозвратно
И глазам до пустых потускнеть!
Я не чувствую, собственно, сердца!
Позабыл всё томленье в душе!
И не помню отчаянно детства
И отрочества в том кутеже!
Не припомнить мне матери руки
И отеческой черствой хвалы…
Все лишь образы! О, это муки
И сердечные то кандалы!
В одиночестве скупо и бедно…» –
Одиночеством он оглушен:
Собеседник исчез незаметно,
Незаметно к нему и пришел.
 
А в округе снега и метели.
Он бурчит, проходя за порог:
«Собеседники все – только тени.
Зря лишь на ночь до черту продрог!» –
Под фонарным столбом заструится
Мельтешащая, яркая рябь.
И взаправду, ведь даже не снится,
Продолжается чудная явь.
Собеседник тот, снегом одетый,
Посмотрел, деда взглядом коря:
«Как все люди бывают же слепы» –
Исчезал он, с тоской говоря.
 
Ребятня, всё покоя не зная,
Зарывалась по шапки в снега.
Их отцы, на мороз невзирая,
Накатали снеговика.
Рождество отогреет всем души
И откроет все наши сердца.
Даже если – декабрь и стужа.
Не затронет лишь только скупца.
 
И вспорхнет вдруг белесая стая.
В покрывале морозных ночей
Силуэт отражался и таял
Мириадами ярких свечей.