Мир устоит

МИР УСТОИТ 2020 ГОД.
 
* * *
Не вполне этот яростный мир безнадёжен —
люди лучше, чем кажутся, ибо положен
в основание мира божественный трепет,
и младенец родился в овечьем вертепе.
 
* * *
Когда я шёл долиной смертной тени,
на питерских вокзалах ночевал,
однажды встретил я… Не знаю, гений
был этот бомж, а может быть, Нева
в тот год была особенно туманна,
но так сказал: — Послушай-ка, чувак,
не заводи тележки, чемодана,
вообще мешка… Потом уже чердак
мы с ним обжили где-то на Марата,
и всё потом наладилось, но я
запомнил: ничего! Ни полкарата
дурацкого имущества. Семья
меня слегка смягчила, но поныне
я говорю: — Спасибо, помогло!
Душа идёт босая по пустыне —
воды и хлеба!
Больше ничего…
 
* * *
Сколько поэту даётся судьбой преференций?
Есть у меня бесконвойное чуткое сердце.
Так и живу осторожного зверя не хуже —
в полночь сижу и считаю потери. Ах ну же,
нежность и боль — это всё, что за долгие годы
я уберёг, соловей марсианской породы,
изобретатель весны. Ну так что же, поедем,
солнце моё, на Залив — поглядеть на прибоя
злое дыхание, где угасающий бледен
тихий закат — голубиный Грааль позолоты.
Там, далеко, пожелание наше любое
Он исполняет — бессмертье кладёт ледяное
на воспалённую голову. Ноги же пледом
я укрываю тебе — что за горькая мука
и совершенное счастье! О, милая злюка,
пахнет Залив топляком, разложением, йодом.
 
* * *
Митингуют волны и вот, шипя,
на песок выбегают, как футболисты.
За Кронштадт опускается солнце — истый
копьеносец, оставшийся без щита.
Берег пуст. Как расстрелянный из баллисты,
павильон стоит в колпаке шута.
 
Мы сидим — поседевший дворовый пёс,
и жена-хромоножка, и сам я, старый
дегустатор боли, бездомный Крёз, —
мы сидим и друг друга зовём Шушарой
и Топтыгиным. Шутка ли: Медведём!
Даже кажется: вот отступило горе!
 
«А когда, — я подумал, — мы все уйдём,
будет мчаться другая Земля в другом
измерении: сосен вершины, взморье
и высокое небо в его нагом
совершенстве. О, милая, босиком,
звездопады отмеривая шажком,
мы, рука в руке (человек единый),
ни о чём не жалея, тропой звериной
ускользнём, синеватым рассеиваясь дымком».
 
* * *
Мы с тобой чудаки, мечтатели —
всё у нас идёт замечательно.
Только мир на грани… Ну да,
да ещё погасла звезда.
 
Эта ночь однажды закончится.
У крыльца гастарбайтер топчется,
барабанит по жести дождь,
и фонарь качается… Что ж,
 
листья кружатся, листья палые.
Сядем возле окна, усталые,
поглядим на дорогу — тьма.
Выйдешь — точно! Она, звезда.
 
* * *
Лес многоярусный, грибной разволновался,
как театральный зал, когда Татьяну
Евгений узнаёт под звуки вальса.
А ветер прошумел, и на поляну
сохатый вышел, крикнула сорока,
и туча вдруг над головой моею
преобразилась в лебедь и, широко
раскинув крылья, вытянула шею.
 
Мне показалось: мир не изменился —
не стало больше мусора и дыма,
не стало меньше музыки и смысла,
и в озере вода светла, сладима,
и тишина живительна. Нет, мимо
мы не пройдём — о, мы не столь наивны!
Мир устоит, как устоял упрямо,
когда Аларих в Рим вошёл. Рябины
горит костёр по-прежнему багряно.
 
* * *
Там закаты летом тревожно-алы,
и ручей холодный гремит в распадке,
и щитом ледовым, дробившим скалы,
валуны разбросаны в беспорядке.
Я сказал «Поедем под Выборг, — другу, —
там легко вдыхается каждый атом!»
Так, ступая с камня на камень, к югу
шли, хрустя валежником сыроватым.
А потом варили грибы, таёжный
пили чай брусничный. — Мальдивы! Эко! —
так шутили грустно во тьме тревожной
два судьбой подраненных человека,
два судьбой испытанных на пределе…
 
А сушины, дружно треща, горели,
салютуя млечным чухонским звёздам.
Я спросил: — А что, бывают в Раю метели?
Друг ответил: — Вряд ли, земной не создан,
а на небе… — Ха, с этим-то на Градуе
всё в порядке... — Ну да, конечно!..
Так сидели. Ветер слегка задует,
раскачает пламя во тьме кромешной.
 
* * *
По всему видать, по плечу даётся и ноша —
рюкзачище двадцать кило и на озеро Лоша,
пешедралом — не на моторе. Ох, дождь пошёл.
До чего же, Господи, рабу твоему хорошо!
 
Вот пришёл, палатку поставил, костерок, то-сё,
мимо джип вытрясается, рифлёное колесо:
— Эй, никак за брусникой? — Ну да.
— Пешком? — Ну да. — Охренеть!
— Эх, товарищ, кому охренеть, а кому песенки петь.
 
* * *
А я тебе отвечу: «Ты вышла за жида —
насчёт скитаний этот всегда переборщит».
Измученное сердце осеннего дождя
прерывисто на крыше брезентовой стучит.
 
Достань, давай, печенье и плавленый сырок.
Как сатанеет небо в предчувствии зимы —
дрожит палатка «Normal», но маленький мирок
пока живёт надеждой, живём надеждой мы.
 
Выкручивает руки берёзе молодой
фиксатый ветер, «Мурку» насвистывая, эх!
Ты слышишь, лёгкий-лёгкий слетает золотой
листок и умирает —
за всех один.
За всех!
 
* * *
Выжили. Столик, дымящийся чай.
Ты говоришь: — Ничего, поживём…
Ветер гудит, завывает: — Встречай
осени морок! — Рыжуха, шолом!
 
— Ух, мои детки!.. А ты говоришь:
— Просто назло умирать не хочу…
Глянешь на улицу — капает с крыш,
листик берёзы, воздушен и рыж,
бьётся о стёкла: — Лечу!
 
* * *
Смотрю в окно — снег выпал по колено,
спешит, сутулясь, ранний пешеход,
и материт природу откровенно,
и мыслит: «Апокалипсис!» И вот
машины скорой помощи сирена
вдали звучит. А мне бы выпить чашку
цейлонского и сесть за монитор.
Ещё живу, ещё люблю бедняжку
малютку-жизнь, сестричку, замарашку,
и в ус не дую! Швейный свой набор
я достаю, и штопаю тельняшку,
и глажу кошку — хитрая зверюга
в доверие втирается, урчит,
как если бы Равенна, солнце Юга
и от «феррари» в тумбочке ключи…
А мы с тобой по-прежнему, супруга,
друг друга любим. Ладно, не ворчи!
 
* * *
По-над городом яростный дует ветер —
населению холодно, и свирепей
телевизора крики в такую ночь.
Я сижу, перечитываю Шекспира —
человек одинок в сердцевине мира.
У соседей разборки: — А ну отскочь!
Не отсвечивай! — Сам ты абьюзер! Сам ты…
Что за черти! Просто самцы и самки!
Но покуда психи выносят мозг,
мне-то видятся горы, костёр таёжный,
перекаты, распадки. О, всё возможно
человеку: пальцами тёплый воск
разминать и вылепить славку-птицу,
без помарок ту дописать страницу,
и сойти на станции Луга-Два,
где под соснами бродит июльский ветер,
где табличка «окрашено», чай в буфете
и нетрудно музыку угадать.
 
* * *
Мы с тобой люди такие обычные —
борщ едим, плачем, иногда чему-то смеёмся.
Россия таких производит тысячами:
много пинков и хамства, но, увы, мало солнца.
Поживём, давай, на каком-нибудь острове
с пальмами и мулатками, с авокадо,
и павлины будут волшебно пёстрые,
и вообще, живут аборигены весело и богато.
Мы с тобой придумаем эту страну Миллению,
где никто не проходит мимо чужого горя,
а президентом сделаем Джона Леннона,
и белый памятник Б. Б. Р. поставим у лукоморья.
 
* * *
— А выпьем за родину! — Что, друган,
за эту?.. — Ну-ну, молчок…
Холодной палёнки плесни в стакан,
порежь покрупней лучок.
 
За все переводы грызни зверей
на птичий язык, на свист,
однажды нас вынесут из дверей
и скажут: «А был ершист!»
 
Не жахнут салютом, не выйдет слёз,
священник не отпоёт,
но может быть,
пару кровавых роз
положит в ногах поэт.