Молчать и любить (V глава)

Молчать  и любить (V глава)
Открыв глаза, Прасковья поняла, что находится в камере. Голова ужасно болела, волосы висели плёткой, которую склеила бурая кровь.
Тяжёлые двери в камеру заскрипели. Молодой эсэсовец велел выходить. Следуя по коридору, она прокручивала в памяти всё, что произошло за последние сутки. Навстречу им тащили под руки девушку, избитую до неузнаваемости, её ноги волочились по бетону. Лишь поравнявшись с ними, Прасковья успела разглядеть на изувеченном лице до боли родные серые глаза. Она вскрикнула в ужасе: «Ольга!»
В сердце словно воткнулась тысяча раскалённых игл. «Я нічого не знаю, Пашко! Чуєш, я нічого не знаю!¹» — донесся отчаянный крик сестры им в спину.
Мир пошатнулся. Оказавшись в кабинете перед двумя фашистами, она пыталась удержать равновесие, чтобы не рухнуть.
Один из них переводил допрос — это был обрусевший немец Бопп, носивший фамилию Бондаренко. В городе его называли гестаповским палачом. Второй — майор Экке. Он лично допрашивал всех партизан, так как боролся с ними уже два года. Прасковья молчала. Её терзала лишь одна мысль: где дети? На стол перед ней швырнули какую-то папку, взгляд застыл, она немного пришла в себя. Личное дело: «Ломов Семён Иванович, дата рождения — 20.12.1904».
— Вам знаком этот человек? — спросил майор СС на немецком.
Прасковья молчала. Бондаренко перевëл вопрос, не подозревая, что Прасковья знает язык.
— Откройте папку, — приказал майор уже на русском.
Женщина с ужасом открыла страницу. На фото она увидела худое с огромными впалыми чёрными глазами лицо в анфас и в профиль. Лицо её мужа. «Не может быть», — пронеслось в голове, но номер на полосатой лагерной одежде, в которую был одет Семён, вернул её в реальность. Она стала быстро читать, что там написано в личном деле, но Экке вырвал папку из рук. С притворной мягкостью и лёгким акцентом он заговорил по-русски:
— Как видите, ваш муж жив и здоров, — затем продолжил на немецком, — их полк был взят в плен. Вы теперь жена врага народа, а маленький Ванечка — сын врага народа. Если мы договоримся о сотрудничестве, то ваш муж будет отправлен в безопасное место.
— Где дети — Ванечка и Ниночка? — перебила Прасковья.
— Ваш Ванечка в штабе, пока ему ничего не угрожает. А Ниночка... ваша сестра говорит, что девочка умерла накануне от кори.
Слëзы перехватили дыхание. Майор подвинул стакан воды.
Прасковья, сделав глоток, произнесла:
— Отпустите Ольгу, она ничего не знает. И Ванечку ей отдайте, он ещё ребёнок.
— Это значит, вы готовы сотрудничать? — лукаво спросил Экке, поглаживая на груди железный крест, которым был награждён фюрером за ликвидацию партизан.
Прасковья молчала, она хотела лишь оттянуть время в надежде, что Ольгу с Ванечкой отпустят. Она смотрела пристально прямо в глаза фашисту. Тот продолжил притворно говорить, а Бондаренко — переводить:
— У нас на всех вас и ваших родственников есть личные дела, — он достал из стола папки, — вот Ольги Ковалевской, а вот и твоё — Прасковья Яковлевна Ковалевская, в замужестве Ломова. Ваши родители погибли от рук советской власти. За что вы боретесь? Мы же можем дать вам свободу. За тобой мы давно наблюдаем, Прасковья Ломова. Что ты делала на кожевенном заводе? Там прячутся партизаны? Сколько их там? Расскажешь всё, что знаешь, отпустим твою сестру и сына.
Женщина продолжала молчать, прокручивая в мыслях всю реальность происходящего. Она знала, что никто ещё из застенок гестапо не выходил живым. И также знала, что сегодня-завтра готовится восстание и Красная армия со дня на день должна прийти с подкреплением на помощь. В сердце теплилась надежда на освобождение, поэтому она думала, что сможет оттянуть время. Да и нечего было ей рассказать, она не была комсомолкой, не была членом партизанского движения, потому никаких подробностей не знала. А если бы знала и рассказала, ей всё равно не выжить. За два года оккупации фашисты не пощадили ещё никого.
Экке стукнул кулаком по столу так, что бумаги, лежавшие стопкой, подпрыгнули.
Затем подошёл к женщине, схватил её за волосы и прямо в ухо медленно и с ненавистью произнëс по-русски:
— Говори, сука. Всё, что знаешь, говори. Нет у нас времени с тобой возиться. Иначе сегодня же тебя расстреляют и сына твоего убьют, поняла?
Затем он швырнул Прасковью к двери и крикнул:
— Увести!
Но отвели Прасковью не в камеру, а в подвал. Сколько продолжались пытки, она не осознавала, так как время от времени теряла сознание. Очнувшись в очередной раз, она поняла, что находится в камере, но уже не одна. Заключённых было около десятка человек. Она никого не узнавала. Из разбитого носа текла кровь, а обожжённое местами тело горело от боли до самых костей. Высокая девушка с крупными и острыми чертами лица, будто высеченными из скалы, с короткой стрижкой и огромными карими глазами, полными сочувствия и скорби, сидела рядом и аккуратно вытирала кровь с лица Прасковьи мокрым носовым платком. Она безудержно проклинала фашистов:
— Твари проклятые, изверги, мрази! Как вас земля носит? Чтоб вы сдохли, отродье фашистское…
Немного придя в себя и осмотревшись, Прасковья узнала двоих. Точнее, она их видела среди подпольщиков, но не знала по именам. Её же не знал никто. И никто не смел спрашивать, по какой причине она в камере. К ночи в бетонные застенки швырнули ещё четверых избитых до полусмерти. Среди них Прасковья узнала ещё одного худощавого мужчину, который, корчась от боли, судорожно кашлял в рукав потёртого пиджака. Весь рукав был в слизистых каплях крови, что говорило об обострении туберкулёза. Конечно, это был он — подпольщик, поэт Николай Шуть, он работал в типографии: днём — на фашистов, а ночью печатал листовки.
Прасковья всю ночь не спала и думала о детях, об Ольге. Где они сейчас? Почему Ольгу поместили в другую камеру? Она бы сейчас хоть что-то могла рассказать. Материнское сердце отказывалось верить, что Ниночка умерла, ведь дочка её была совершенно здорова. «Ниночка, Ванечка, Оленька, где вы, мои родные?» — она молилась про себя об их здравии и лишь под утро провалилась в сон.
На следующий день никого из заключённых, как ни странно, больше не допрашивали.
 
«Люди, сидевшие в холодной камере, за сутки стали как родные. Мы говорили о жизни, вспоминали мирное время, представляли будущее… Никто не сомневался, что в скором времени фашисты будут уничтожены и наш любимый город снова расцветёт… Колотый сахар! Он в этот раз не достался детям. Я вынула бумажный кулёк: удивительно, что всем досталось по кусочку. Как же приятно было подсластить эти горькие минуты пребывания в камере, разгрызая сахар и мечтая о будущем. Вместе с тем в глазах каждого читалась глубокая скорбь. Молодая пара, оказавшаяся среди нас, грезила о свадьбе, но было видно, как, мечтая, они прощаются друг с другом… Над нами нависла зловещая тишина, она пугала и предвещала ужас, который невозможно было представить...»
А этой пугающей тишине поэт Николай Шуть написал последние строки:
Вгризлися в тіло знущання нож,
Нервує собак витя.
Треба, Вітчизні, щоб я не жив?
Смерть, забери життя!²
 
Немцам некоторое время было действительно не до заключённых. Они разбомбили кожевенный завод. Многие погибли в тот день, но склад боеприпасов фашисты так и не нашли. Основной отряд предупреждённых подпольщиков сменил место дислокации. Они затаились в доме рядом с гестапо, под самым носом у фашистов, там их никто не догадался искать.
Через сутки за Прасковьей и ещё несколькими заключёнными зашли. Шуть, молодая пара, девушка с точёными чертами лица и еще несколько женщин остались в камере. Прасковью и четверых партизан повели на улицу. Виселица на центральной площади — единственное, что пришло в голову Прасковье, но уготованное для неё фашистами зверство выходило за всякие рамки человеческих представлений. На городской площади было приготовлено четыре виселицы, заключённых же было пятеро: она и четверо партизан. Посреди площади горел костёр, а над ним висел огромный чугунный котёл с водой. Горячий пар поднимался вверх. Женщину привязали к столбу, а мужчинам накинули петли на шеи и повесили картонные таблички с надписью «ПАРТИЗАНЫ». Народ, собравшийся вокруг, ничего не понимал. Кто-то плакал, кто-то кричал: «За шо?»
А дальше всё как в тумане. «Мама, мамочка!» — послышался отчаянный крик Ванечки. Прасковья в слезах повернулась на крик. Её четырёхлетнего сына, связанного, как козлёночка, нёс на плече немецкий солдат. Сердце Прасковьи разрывалось на части: зачем они привели ребёнка?! Ей хотелось вырваться и бежать к сыну, вырвать из лап жестоких фашистов, но чёртовы верёвки, будто железные оковы, крепко стянули всё тело. Она кричала в отчаянии, рыдая:
— Уведите его! Прошу вас! Закройте ему глаза! Уведите ребёнка! Уведитеее…
Но было поздно! На глазах у народа и матери маленького Ванечку бросили в кипящий котёл.
Звериный вопль вырвался из груди Прасковьи. Кто-то кинулся к котлу. Тут же раздалась автоматная очередь, неравнодушный спасатель был расстрелян. Плач женщин на площади мгновенно прекратился.
Привязанная к столбу Прасковья повисла на туго затянутых верёвках, как тряпичная кукла, и потеряла сознание. Ведро холодной воды, выплеснутое Прасковье в лицо карателем, привело её в чувство.
— На расстрел! — послышался приказ.
Один из эсэсовцев, тыча в лицо автомат, крикнул:
— Вставай!
Прасковья не реагировала. Тогда он, отвязывая женщину, шепнул ей на ухо: «Верёвка на руках не затянута. Как дам знак, беги». Подняв безжизненные глаза, она увидела Триберга.
— Шнелер! — снова крикнул он.
Женщина повиновалась. Её повели к лесу двое: Триберг и ещё один солдат-эсэсовец.
Мысли путались: «Знак? Зачем? Зачем мне жить? Как теперь жить? Для кого? Для чего? Триберг... зачем ему так рисковать? Кто он?» Она лишь знала, что он внедрён подпольщиками в штаб гестапо, и больше ничего. Ни настоящего имени, ни возраста. Но больше всего она ругала, презирала, ненавидела и проклинала себя. За то, что не заметила слежки, за то, что, помогая партизанам, рисковала сестрой, дочерью и сыном, за то, что не смогла уберечь родную кровиночку — своего Ванечку. «Нет, я не заслуживаю жалости, пусть лучше убьют. Мне незачем больше жить» — эта мысль вгрызалась в сознание, словно червь. Нет наказания хуже, чем собственное чувство вины, которое будет бичевать розгами сердце Прасковьи в кровь изо дня в день на протяжении всей жизни. И всю жизнь её будет преследовать один-единственный вопрос, так и оставшийся без ответа: могла ли она поступить иначе?
Около леса был ров, который давно стал погребальным местом для расстрелянных. Очевидно, что они шли туда. Оставалось метров пятьсот. А прямо за этим рвом по периметру леса — минная полоса. Прасковья снова вспомнила слова Триберга: «Дам знак, беги». Бежать? На мины? Хотя уже всё равно, где умирать. Уж лучше мины, чем фашистская пуля.
Триберг достал папиросы. Это и был знак. Прасковья внимательно посмотрела на второго. Тот явно был рад, что старший по званию решил сделать перекур. Женщина, ощупывая верёвку, нашла узел, который был не затянут, затем быстро стала перебирать пальцами, через пару секунд она с лёгкостью освободила одну руку, затем вторую. В этот момент Триберг, показывая на камень, на котором сидел его подчинённый, заорал:
— Гадюка!
Второй подскочил и стал всматриваться. Прасковья рванула изо всех сил в сторону леса.
Оба стали стрелять. Триберг — мимо, а второй — в женщину. Где-то позади Прасковьи взорвалась земля. Она упала и замерла. Услышала голос Триберга:
— Не беги за ней, там мины!
Фраза Триберга отрезвила женщину. Начиналась минная полоса, она была не широкой, но длинной. Ползти было опасно. Прасковья слышала истории, как люди проходили минные поля живыми и невредимыми. Вспоминая, как надо действовать, она заставила себя встать. Послышались выстрелы, какой-то непонятный шум и крики. Осторожно повернув голову, она увидела, что между Трибергом и немецким солдатом завязалась жестокая драка. Сердце её бешено заколотилось, и холодный пот проступил на лбу. Прасковья осознала, что любое её движение может стать последним. Стараясь не поддаваться панике, она начала двигаться с предельной осторожностью. Её шаги были медленными и выверенными, словно она шла по лезвию ножа. Она следила за каждым движением, стараясь не делать резких шагов. Дойдёт ли? Послышалось ещё несколько выстрелов, женщина не оборачивалась. На глаза Прасковье попалась палка, она осторожно подобрала её и стала втыкать в почву с замиранием сердца. Каждый раз, когда палка не встречала сопротивления, она вздыхала с облегчением, но тут же снова напрягалась, понимая, что впереди её ждёт ещё множество таких шагов. Ошибка могла стоить ей жизни, и это осознание придавало её действиям ещё больше напряжённости и осторожности. Всего несколько минут назад она не хотела жить, но внутреннее чувство самосохранения толкало её идти вперёд.
 
Когда минная полоса осталась позади, Прасковья резко рванула в лес. Снова раздались выстрелы. В глазах внезапно потемнело, жгучая боль разрывала плечо. Женщина увидела стекающую по руке кровь. Не останавливаясь, она побежала дальше. Через какое-то время, совсем обессилев, Прасковья рухнула у дуба. Оторвала лоскут от подола рубахи и как только могла крепко перевязала плечо. В глазах снова потемнело. Где-то со стороны города послышался лай овчарок. «Конец!» — пронеслась последняя мысль, и женщина потеряла сознание.
—-
1 «Я ничего не знаю, Пашка! Слышишь, я ничего не знаю!»
2 «Вгрызлись в тело издевательства ножи,
Нервный собачий вой.
Нужно Отчизне, чтоб я не жил?
Смерть, забери жизнь!»
—-
Фото из интернета: Казнь подпольщиков. Февраль 1943г
Предыдущая глава: https://poembook.ru/poem/3158870
Продолжение: https://poembook.ru/poem/3159312