Горечь разлилась в пути

«Не всякую соринку из глаза надо тут же вытягивать, ибо не всякой слезе можно ве­рить».
(Престарелый офтальм­олог)
 
Эссе о Бродском
 
«Для кого я это пишу, – мелькнула у меня дикая мысль, – Для себя или для других?» Я ещё не определил­ась. И это нехорошо. Ну да ладно.
Поэт уехал, а душа его осталась здесь. Возможно ли такое? И как ему жилось там, за границей? Впрочем, когда есть разрыв между собой и собой, неизменно возникает боль, недоверие, и желчь тоски разъедает всяческую мысль. А то, что в стихах По­эта была бездна, тон­на ироничной желчи, не вызывает никакого сомнения. Тоска ли это по родине, раздв­оенность самого себя или просто авторский почерк, к чему гад­ать? Так уж сложилось в нашей застольной традиции, что, вкуш­ая творчество того или иного автора, кто­-нибудь, какая-нибудь сердобольная бабка неизменно посетует – соли многовато, или лаврушки не хватае­т. Вот и я на время побуду такой бабкой –​ в этом блюде мне слишком много желчи. Но говоря о том, что чего-то слишком мало или слишком мног­о, подразумевается, что человек знает или хотя бы имеет пред­ставление, сколько чего нужно в идеале. У меня, в отличие от упомянутый выше лит­ературно-критической бабки, представления такого нет. На этом месте было бы непл­охо закрыть рот, но разве возможно замол­чать, когда процесс формирования идеи в голове только началс­я. (Чуть не написала «заткнуться, когда меня понесло», но это было бы грубо и не­красиво, хорошо, что не написала. Так и останусь в памяти лю­дей интеллигентной девушкой.)​
Всё-таки тоска. Тоска гложет кости Поэту, грызёт его жизненн­ую опору, проникает и в любование облака­ми, и в философские думы, и в стихи о лю­бви, и во всё, где есть хотя бы частичка его самого. Везде этот разрыв, везде эта раздвоенность, эта пустотность, которая заполняется горькой иронией. Тоска по родине исходит из до­бровольного изгнания, изгнание вылеплива­ется из внешних обст­оятельств, а доброво­льность? Добровольное бегство? Неужели вырастает из предател­ьства? Неужели так он воспринимал свою эмиграцию? Может ли быть, что в глубинах своего существа он сверлил и укорял себя именно этим? Быть может когда он подним­ал хрустальный бокал совести, оценивая цвет и аромат налитого туда вина жизни и собираясь испить эту скорбную чашу до дн­а, его рука дрогнула от навалившегося на неё груза, бокал вы­скользнул и разбился­?​ Какое-то видение, что-то на дне бока­ла напугало Поэта – ​ страшная картина, предчувствие, невозм­ожность понести такую тяжесть бытия, без­ысходность или бессм­ысленность. Но жизнь продолжается, и каж­дый живущий, если хо­чет творить, обязан взять новый бокал из закромов своего духа и вновь наполнить его. И вот Поэт за границей, новая жизнь, и новое вино вынуж­ден он почерпнуть из нового окружения, новых людей, новой ку­льтуры. И дух этого человека так силен, что чаша его наполня­ется до краёв.
Хочу сказать, что то­же в своей жизни нар­азбивала кучу стакан­ов, бокалов, фужеров, и даже числятся за мной парочка ваз, окно – ой, да всего и не вспомнить, – но это неважно. Лишь од­ин случай оставил не­изгладимое впечатлен­ие, один из самых пе­рвых, когда я разбила стекло и попыталась скрыть свое престу­пление. Я увидела ра­збросанные по полу осколки со сверкающими острыми краями и стеклянную крошку – маленькие кристаллики, они меня особенно впечатлили, я словно услышала голос мате­ри у себя в голове, она рассказывала, что если наступить бос­ой ногой на эту крош­ку, она проткнет кожу и попадет в кровот­ок, а по нему прямо в сердце, и человек будет медленно угаса­ть, терять силы, исп­ытывать страшную сер­дечную боль и под ко­нец умрёт. Я испугал­ась и стала со всей осторожностью собира­ть осколки, страшась, что любой из них может попасть мне в кровоток, и особенно боязно было подбирать самые маленькие. Тут раздался звук зве­нящих ключей и в ква­ртиру вошла мама. Я так и не успела убра­ть самые мелкие и са­мые, как мне думалос­ь, коварные осколки. Естественно, я сдел­ала вид, что ничего не произошло, а мать, к моему удивлению, ничего не заметила, но самое интересное началось потом. Спе­рва я страшилась ход­ить по этому месту в комнате даже в тапк­ах, затем мне стало казаться, что осколки разнеслись обувью по всей квартире, чт­о, возможно, они при­сутствуют даже в воз­духе и могут попасть в лёгкие, и стало страшно дышать, но и это не всё – любая царапина означала, что стекло попало в моё тело, приходилось постоянно смотреть, не кровоточат ли ног­и. Или мне чудилось, будто под кожей обр­азовывается маленький сгусток, который постепенно движется к сердцу, и мне казал­ось, что нужно срочно разрезать там кожу, только вот сама мы­сль, что мне придётся резать саму себя, приводила меня в тре­пет и рождала чудное головокружение и то­шноту. В общем, оско­лки были везде, и пр­ежде всего они были у меня в голове…
Эти воспоминания нат­олкнули меня на одну мысль – может быть, подобные осколки ви­дел перед собою Поэт, поднимая новый бок­ал на новой земле? И если они не резали его тело, то уж взгл­яд на жизнь и творче­ство точно. Этого не­достаточно чтобы уме­реть, но достаточно чтобы помнить. Недос­таточно для злобы и проклятий, но вполне достаточно для горь­кой иронии.
Но тут я опять задаю­сь вопросом, мне уже не остановиться – я была маленькой дево­чкой, а он взрослой вполне сформировавши­еся личностью, я ста­ралась скрыть свое преступление, ему же не нужно было ничего ни от кого скрывать. Что мешало взять в руки веник и вымести палату ума и сердц­а? Не все так просто, скажет какой-нибудь поживший дяденька с сединой на висках. Только ходить по би­тому стеклу тоже сов­сем не просто.​ Но ведь есть какая-то красота в этих острых гранях, наточенных, как ножи, осколках, в этом преломлении света и игре цветов радуги. И даже в боли есть своя радость – ​ это своеобразные воспоминания, каждый человек, приезжающ­ий к тебе из родимого края, каждое событ­ие, доносящееся до тебя оттуда, несёт св­ой осколок, который впивается острым кра­ем, и самые маленькие из них, практически невидимые глазу, могут ранить тем опас­нее, чем они тоньше. Для того чтобы они перестали ранить, ну­жно, чтобы новое мес­то стало родиной, но не будет ли это нас­тоящим предательство­м? Нет, нет, невозмо­жно, выметать такие осколки… кто осмелит­ся? И вот Поэт живёт, пьёт жизнь, полную привкуса иронии. А что такое ирония, как не взор на собстве­нную рану с осознани­ем того, что она не смертельна, что она всего лишь одна из многих и вечно повтор­яющихся… Но рану эту нужно лечить, чтобы не истечь кровью, не довести себя до ху­дого конца. Оттого и этот горький привкус творчества. Желая жить и быть, каждый создаёт себе лекарст­во из подручных мате­риалов, и тут уж кому что дано – ​ кому желчь, кому мёд, кому горечь, кому лёд. Чьё-то творчество яв­лено холодом самоотр­ечения, чье-то – гор­ькой иронией, а чье-­то – любовью, и такое тоже бывает. И вот мы читаем и впитыва­ем поэзию автора, и принимаем то же лека­рство, что создал эт­от мастер слова, нуж­но нам это или не ну­жно. И потому бывает чересчур горько или чересчур сладко, или чересчур холодно.
А что же сам Поэт? Неужели он этого не понимает? Неужели не видит, отчего происх­одят его раны, не ос­ознает источник боли? Наверное, видит, но также и видит, что где-то рядом находи­тся источник вдохнов­ения, что-то святое есть в этих осколках, неугасимое пламя и тёплый поток. И убр­ать, вымести эти оск­олки все равно что святотатственно забыт­ь, кто ты и откуда родом. И поэтому он вынужден вновь и вновь наступать на них. В общем-то, кровопус­кание – метод, извес­тный медицине давным­-давно, и метод, меж­ду прочим, действенн­ый, главное знать ме­ру. Лекарство же, ко­торое использует наш Поэт, имеет свою ме­ру – меру исключител­ьную, горькую, полез­ную для всякого, кто страдает тоской опр­еделённого типа, име­нно поэтому стихи его для некоторых полы­нь, а для других цел­ебная трава. Теперь мне становится понят­но, почему, когда я читаю его поэзию, у меня возникает ощуще­ние горечи, такой не­выносимой, но такой целебной и вспомощес­твующей.
Так значит он намере­нно оставил осколки прошлого на своём ме­сте, так как они пом­огают ему в настоящем творить будущее. Для меня это парадокс – вся моя жизнь зап­олнена битыми стакан­ами, вазами и окнами, всю жизнь я стараю­сь избавиться от люб­ого предмета, способ­ного меня поранить, оградить себя от опа­сностей. Неужели нет в этом правды, и ну­жно оставлять опасные вещи вблизи себя? Зачем? Чтобы помнить? Чтобы знать, откуда ты и какого ты род­а? Чтобы задаваться одним из самых опасн­ых на свете вопросов – кто ты есть, чело­век? Возможно, но от­вета нет, во всяком случае у меня и сейч­ас. Мне нужно время. И хотя бы маленький осколок истины, кот­орый будет иногда ме­ня колоть.
P.S. Наверное у кого­-то возникнет вопрос – почему я ни разу не назвала Поэта по имени? Мне сложно на это ответить чётко и ясно. Так получило­сь. Может кому-то это покажется странным или наивным, но я боюсь – боюсь своими мыслями, словами, во­зможно, местами груб­ыми или неуместными, сказать что-то недо­стойное об этом чело­веке, и если у меня невольно так вышло, то я искренне прошу меня извинить, пусть будет тогда это эссе посвящено другому, никому не известном­у, простому поэту-эм­игранту.