Наташа Корнеева


Путь в литературу – кромешный голод Александр Кабанов

 
10 янв 2021
Саша Кабанов.
 
Путь в литературу – кромешный голод, вернее - долог:
вчера еще юный автор, а сегодня он едва на ногах,
жил при свете настольной лампы один филолог -
критик, весьма влиятельный в определенных кругах.
 
Вместе с ним обитали: редкие аквариумные рыбки –
в обыкновенной и слегка попсовой воде,
древний каширский кот – символ русской антиулыбки,
два мастиффа: Альфонс и Доде.
 
Иногда здесь мелькали женщины, похожие на одну и ту же
потрепанную кулинарную книгу: борщ, котлеты, компот…,
о, семейный рюмин в губной помаде, бесстыжев, почти бестужев,
след бермудского утюга, целлюлитный капот.
 
Он пояснял: «Без иерархии – нет парадигмы, развал системы…»,
юные поэтессы уточняли: «Иерархия – это фистинг или анал?
У вас внутривенно или в «колесах» морфемы?»
Филолог морщился и непечатный стон издавал.
 
А тут еще появился брутальный некто, банкир-расстрига,
страстный любитель поэзии, не ведающий о том,
что существует табель о рангах, высшая лига,
а остальное – плебейский вакуум за бортом и за бортом.
 
Неустанно ведется поиск новых смыслов и грантов,
а этот всех купил, основал литературный ТВ-канал,
и начал двигать "дворняжек", провинциальных талантов:
«Иерархия – это фистинг или анал?»
 
Беспредел продолжался, наш герой захирел, недолго
прожил, и его зарыли в детской песочнице под Новый Год -
два мастиффа, как будто их сочинил композитор Дога,
а вселенную эту - придумал каширский кот.
 
РУССКОЕ ПОЛЕ
 
Иван-чай допивает кофе и включает защитное поле –
прозрачный купол на сотню гектаров, а то и больше,
теперь: царапайся, бей кувалдой, стреляй, натирай мозоли –
всем не русским вход запрещен, особенно Мойше.
 
О, как чешутся корни, скручиваются от жажды листья,
гусеницы и пчелы требуют церковную десятину,
даже у солнца – рыжая шкура и хитрая морда лисья,
что-то вынюхивает и докладывает раввину.
 
Где вы, братья и сестры мои? Подорожник, полынь, ромашка,
коровяк, мелиса, мята, пырей, - зову на помощь.
Был еще пастернак , только с ним случилась промашка -
рифмовал не к месту, совсем бесполезный овощ.
 
Для него и смерть – овощной гарнир, и чуть дольше века
длился день, облетели кавычки, плесните чаю,
горизонт - зеленый дефис от растенья до человека,
знал бы милый Мойша, как я по нему скучаю.
 
 
ЗИМНИЙ ПРИЗЫВ
 
 
1.
 
Теперь призывают в армию по-другому:
сначала строят военную базу поближе к дому,
проводят газ, электричество, тестируют туалет,
ждут, когда тебе стукнет восемнадцать лет.
И тогда они приезжают на гусеничных салазках,
в караульных тулупах и в карнавальных масках.
Санта-прапорщик (сапоги от коренного зуба)
колется бородой, уговаривает: «Собирайся, голуба,
нынче на ужин - с капустою пироги…
жаль, что в правительстве окопались враги…»
Именную откроешь флягу, примешь на грудь присягу,
поклянешься, что без приказа - домой ни шагу.
 
2.
 
А вот раньше - был совсем другой разговор:
тщательный медосмотр через секретный прибор -
чудовищную машину, размером с военкомат,
чье гудение – марсианский трехэтажный мат,
пучеглазые лампы, эмалированные бока,
тумблеры, будто зубчики чеснока…
 
…Тех, в чем мать родила – отводили на правый фланг,
тех, в чем отец - оттаскивали на левый фланг,
и всем, по очереди, вставляли прозрачный шланг:
славянам – в рот, ну а чуркам – в задний проход,
набирали идентификационный код,
вспыхивал монитор, и вслед за бегущей строкой
всем становилось ясно: откуда ты взялся такой.
 
О, сержант Махметов, не плачь, вспоминая как,
ты сжимал приснопамятный шланг в руках.
потому, что увидел казахскую степь, а потом -
свою маму - верблюдицу с распоротым животом,
перочинным младенцем на снег выползаешь ты,
шевеля губами неслыханной остроты:
«Говорит, горит и показывает Москва…»
Потому тебя и призвали в пожарные войска.
 
4.1.09
 
 
* * *
 
Крыша этого дома – пуленепробиваемая солома,
а над ней - голубая глина и розовая земля,
ты вбегаешь на кухню, услышав раскаты грома,
и тебя встречают люди из горного хрусталя.
 
Дребезжат, касаясь друг друга, прозрачные лица,
каждой гранью сияют отполированные тела,
старшую женщину зовут Бедная Линза,
потому, что всё преувеличивает и сжигает дотла.
 
Достаешь из своих запасов бутылку «Токая»,
и когда они широко открывают рты -
водишь пальцем по их губам, извлекая
звуки нечеловеческой чистоты.
 
 
* * * *
 
Жил в Херсоне один циклоп, неспособный наморщить лоб,
потому что весь из себя - эх, сплошные цыганские очи,
загляденье, а не циклоп, он в подковы гнул антилоп,
а в его желудке плавали тамагочи.
 
Наш циклоп не носил очки – у него в шесть рядов зрачки,
угонял лошадей и в мешках под глазами прятал,
но, увидеть его могли только местные дурачки
и слепые поэты, когда он от счастья плакал.
 
 
МАНАС
 
Он бряцает на мандолине в Чуйской долине,
где у солнца лысина в бриолине,
иногда к нему приезжает Чингиз Айтматов -
налегке, без секьюрити и адвокатов.
 
Говорят, что это – Манас, друг Тохтамыша,
богатырь и поэт, переживший свою легенду,
у него караван гашиша и буддистская «крыша»,
а что еще надо, чтоб встретить старость
интеллигенту?
 
Кушай конскую колбасу, вспоминай Пегаса,
проверяй на вшивость мобильник и жди приказа,
а когда он придет - вызывай на себя лавину,
человек дождя и йети наполовину.
 
* * *
 
Поначалу апрель извлечен из прорех,
из пробоин в небесной котельной,
размножения знак, вычитания грех
и сложения крестик нательный.
 
Зацветет Мать и Матика этой земли:
раз-два-три-без-конца-и-без-края,
и над ней загудят молодые шмели,
оцифрованный вальс опыляя.
 
Калькулятор весны, расставания клей,
канцелярская синяя птица,
потому что любовь – совокупность нолей,
и в твоем животе – единица.
 
 
* * *
 
И когда меня подхватил бесконечный поток племен,
насадил на копья поверх боевых знамен:
«Вот теперь тебе – далеко видать, хорошо слыхать,
будешь волком выть, да от крови не просыхать,
а придет пора подыхать, на осипшем ветру уснуть,
ты запомни обратный путь…»
 
И когда я узрел череду пророков и легион святых,
как сплавляют идолов по Днепру, и мерцают их
годовые кольца, как будто нимбы, за веком – век:
только истина убивает, а правда - плодит калек,
только истина неумолима и подобна общей беде,
до сих пор живем и плавимся в Золотой Орде.
 
Ты упрячь меня в самый дальний и пыльный Google,
этот стих, как чайник, поставь закипать на уголь,
чтобы он свистел от любви до боли, и тьмы щепоть -
мельхиоровой ложечкой размешал Господь.
И тогда я признаюсь тебе на скифском, через моря:
высшей пробы твои засосы, любовь моя.
 
 
* * *
 
Любовный тихоход, продавленный диванчик,
и встречные огни херсонских дач,
нетронутый еще, белеет одуванчик,
как будто рычажок в коробке передач.
 
Вдыхая аромат сгоревшего бензина
и открывая термос новизны:
что жизнь – не выносима, вывозима -
вперед капотом, на погост весны.
 
Подземный светофор приподнимает веки,
гаишник – лысый черт выписывает штраф,
и в вечной пробке дремлют человеки
влюбленные, и жизнь и смерть поправ.
 
 
* * *
 
А что мы всё - о птичках, да о птичках? -
фотограф щелкнет – птички улетят,
давай сушить на бельевых кавычках –
утопленных в бессмертии котят.
 
Темно от самодельного крахмала,
мяуканье, прыжок, еще прыжок…
А девять жизней – много, или мало? -
а просто не с чем сравнивать, дружок.
 
 
МАНТРЫ-МАНДРЫ
 
 
 
На дверях сельсовета оранжевая табличка:
«Все ушли на заработки в Нирвану»,
людям нужен быстрый Wi-Fi, «наличка»,
однополый секс, и я возражать не стану.
 
Многорукая вишня меня обнимет: чую -
инфракрасные колокольчики зазвенели,
харе Кришна, что я до сих пор кочую,
харе Рама, в гоголевской шинели.
 
Поворотись-ка, сынку, побудь завмагом:
сколько волшебных мыслей в твоем товаре,
солнце курит длинную булочку с маком,
острые тени двоятся на харе-харе.
 
Чуден Ганг, но что-то зреет в его пучине,
редкая птица, не отыскав насеста,
вдруг превращается в точку посередине,
обозначая касту этого текста.
 
 
* * *
 
Водомерка очнется в самой высокой рюмке,
заскользит на месте, касаясь коньячной кромки,
ох, и тесно вам, мои шебутные думки,
кружевные жабры и барабанные перепонки.
 
Водомерка уткнется в след от губной помады
и подумает: «Как вульгарен рассвет в Казани…»
ох, и тяжко с похмелья вам, мои камарады,
как мучительно пьется левое «Мукузани».
 
Пробуждаются ангел страсти и бес привычки -
сколько раз водомерку они спасали?
Чудо прячется в табаке, в уцелевшей спичке,
а затем, обретает смысл в украинском сале.
 
 
* * *
 
Переводить бумагу на деревья и прикусить листву:
синхронной тишины языческая школа -
и чем больней, тем ближе к мастерству,
мироточит туннель от дырокола.
 
Но, обездвижен скрепкою щегол,
и к сердцу моему еще ползет упорно -
похожий на шмеля, обугленный глагол,
из вавилонского сбежавший горна.
 
В какой словарь отправился халдей,
умеющий тысячекратно -
переводить могилы на людей,
и выводить на солнце пятна?
 
Всевышний курс у неразменных фраз:
он успевал по букве, по слезинке -
выхватывать из погребальных ваз
младенцев в крематорском поединке.
 
И я твой пепел сохранил в горсти
и убаюкал, будто в колыбели,
и сохнут весла, чтоб перевести
на коктебельский и о Коктебеле.
 
 
ВАРИАЦИИ
 
 
В кармане – слипшаяся ириска:
вот так и находят родину, отчий дом.
Бог – еще один фактор риска:
веруешь, выздоравливаешь с трудом,
сидишь в больничной палате,
в застиранном маскхалате,
а за окном – девочки и мартини со льдом.
 
Сколько угодно времени для печали,
старых журналов в стиле “дрочи-не дрочи”,
вот и молчание – версия для печати,
дорогие мои москвичи.
Поднимаешься, бродишь по коридору,
прислушиваешься к разговору:
“Анна Каренина… срочный анализ мочи…”
 
Мысли мои слезятся, словно вдохнул карболки,
дважды уходишь в себя, имя рек,
“Как Вас по отчеству?”,– это Главврач в ермолке,
“Одиссеевич,– отвечаю,– грек…”
Отворачиваюсь, на голову одеяло
натягиваю, закрываю глаза – небывало
одинокий, отчаявшийся человек.
 
О, медсестры – Сцилла Ивановна и Харибда Петровна,
у циклопа в глазу соринка – это обол,
скорбны мои скитания: Жмеринка, Умань, Ровно…
ранитидин, магнезия, димедрол…
Лесбос бояться, волком ходить, и ладно,
это – Эллада, или опять – палата,
потолок, противоположный пол?
 
 
* * *
 
Боже, зачем мы с Тобой связались
и на Тебя напоролись?
Теперь над нами восходит физалис,
бушует в венах прополис,
теперь, похожие на вопросы,
склонились влажные цикламены,
приоткрывают стрекозы
мотоциклетные шлемы.
 
Господи, мы ведь - нормальные челы,
а теперь - озимые пчелы,
у наших крыльев – цвет лимончелы,
гуденье - наши глаголы.
Я знаю, Господи, прошлым летом,
Тебе моя душа не мешала:
о, эти вырванные пинцетом -
из наших задниц вострые жала.
 
Любовь божественна в бесполезном,
любовь - сливовая бормотуха,
давайте выпьем над этой бездной,
успеем ли опылить друг друга?
Когда услышим в немом повторе,
увидим, если увидим, вскоре,
вечнозеленое плачет море,
морское море.
 
 
* * *
 
Отечество, усни, детей своих не трогай,
ни плавником, ни ласковой острогой,
ни косточкой серебряной в «стволе»…
Славяне – очарованная раса,
ворочается пушечное мясо
в пельменях на обеденном столе.
 
А я - любовью сам себя итожу,
ты - в переплете, сбрасываешь кожу,
как сбрасывают ветхое вранье
в считалке, вслед за королем и принцем,
так бьют богов, так пробуют мизинцем -
отравленное зеркало мое.
 
Трехцветная юла накручивает мили,
вот белый с голубым друг друга полюбили,
вот красный оросил постельное белье…
И ты, рисуешь профиль самурая,
от нежности и от стыда сгорая,
отравленное зеркало мое.
 
 
* * *
 
Горизонт в заусеницах волн - корабельное древо:
сухогруз, как рубанок, прочтет его справа налево,
и пройдется по солнцу, едва задевая макушку -
осторожно снимая с нее золотистую стружку.
 
О, невидимый Плотник, на что уповаем в итоге?
спят фанерные библии, дремлют паркетные боги,
шелест веток в груди, вдохновение дятла под сердцем,
дай мне самые лютые гвозди, чтоб стать иноверцем -
 
дай иначе поверить в Тебя, избегая повтора…
…чертыхаясь, бредет оцерковленых грузчиков свора,
по колено входя в черно-белый поток бересты,
и уносит на спинах элитную мебель – кресты.
 
 
* * *
 
В черной хате сидит Петро без жены и денег
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он – сельский упырь, неврастеник.
 
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто –
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста -
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье – это насквозь – троеточие ржавой вилки.
 
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
 
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду…,
превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
 
А любовь у Петра – одна, а свободы – две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри -
в этот стих про черный-черный вареник.