Ларионов Михаил
Путь к поднебесью
23 янв 2020
Сегодня - день рождения классика польской и мировой поэзии, Константы Ильдефонс Галчинского.
23 января 1905, Варшава — 6 декабря 1953, там же.
Польский поэт, один из крупнейших лириков XX века.
«У Галчинского нет граней, отделяющих жизнь от поэзии, трагедию от фарса, труд от игры, веселье от грусти», писал Давид Самойлов.
В молодости Галчинский мечтал стать уличным артистом или фокусником.
В Варшавском университете он с успехом защитил диплом по творчеству Морриса Гордона Читса — вымышленного английского поэта XIX в.
Потом жил в Берлине и Вильно, в начале второй мировой войны попал в плен, шесть лет провел в лагерях. Вернувшись в Польшу, писал сатирические миниатюры для театра «Зеленый гусь», сотрудничал с краковским кабаре «Семь котов».
В число его любимых поэтов, наряду с Эдгаром По и Оскаром Уайльдом, входили Блок и Есенин.
Его стихи переводили на русский язык Борис Слуцкий, Иосиф Бродский, Александр Ревич, Анатолий Гелескул.
Далее выложена статья Анатолия Михайловича Гелескула, 20-ти летней давности( опубликованная в "Дружбе народов" в 1999г.)
______________________________
К. И. Галчинский
Путь к поднебесью
Переводческие судьбы причудливы.
В самом начале 60-х, когда Иосиф Бродский был уже ссыльным, я раздобыл машинописную стопку его стихов, десятки раз перепечатанную с ошибками, опечатками и прочее. Одно стихотворение меня поразило. Называлось оно “Лесничество Пране”, а в левом верхнем углу стояло: “К. И. Галчинской”. Я, понятно, не усомнился, что Пране — дорогой поэту уголок либо к северу от Ленинграда, либо к югу, в Эстонии или в Литве, а неведомой К. И. Галчинской, вдохновившей на такие стихи, — честь и слава. И был обескуражен, когда знающий человек объяснил мне, что это лицо мужского пола, польский поэт, а “Лесничество Пране” — перевод. Перевод чудесный — я по сей день считаю его лучшим русским переводом Галчинского. А тогда я сказал себе — попытаюсь выучить язык, но этого поэта прочту, я в нем нуждаюсь.
Так началось мое соприкосновение с польской поэзией — чуть ли не с курьеза. Упоминаю его не как факт биографии собственной и даже не биографии Бродского, но вот о Галчинском, думаю, этот эпизод кое-что говорит.
Его переводили поэты. И не только переводили, но писали о нем стихи — Мария Петровых, Давид Самойлов, Александр Ревич. Одно из стихотворений Самойлова, на сугубо отечественные темы, называется “В духе Галчинского”.
Таково было обаяние его легкого, веселого и независимого дара. Короче, Галчинский нашел отклик в России, с которой его связывали тайные и прочные нити. Он родился в Варшаве, но учился в московской школе, да и женился на россиянке, как ныне выражаются, “кавказской национальности”.
Его любимыми поэтами были Блок и Есенин. И, конечно, Пушкин, чье имя стоит в стихах Галчинского рядом с именем Баха.
Многие стихи Галчинского заставляют улыбаться.
Но судьба самого поэта мало располагала к веселости. Он рано осиротел, остался один и до конца дней вел борьбу за существование. Он разделил трагедию своего народа — война, плен, шесть лет фашистских концлагерей, скитания по Европе. В 1946 году Галчинский возвращается на родину, встретившую его не слишком ласково. Во время идеологических чисток ему была уготована роль польского Зощенко.
Галчинский родился в год первой русской революции и умер в памятном марте 53-го года; сборники его стихов, рассыпанных по журналам и газетам, появились лишь посмертно.
Он прожил недолгую и трудную жизнь, но остался благодарен ей, до конца сохранив хрупкий и драгоценный человеческий дар — дар надежды.
В Польше Галчинский — один из самых любимых поэтов, в России он основательно забыт.
Единственный тоненький сборник Галчинского, тридцатилетней давности, стал архивной редкостью. Сборник был замечательным, но многое в него не вошло, отчасти по милости цензуры, на сей раз двойной; надо сказать, дружественная цензура часто осиливала родимую, к тому времени подуставшую и подточенную не столько либерализмом, сколько ленью. Кстати, в этот сборник вошли несколько переводов Бродского, но упомянутое “Лесничество Пране” было отвергнуто — ума не приложу, почему.
Многое забыто, не только Галчинский. Но речь о нем.
Сегодня мало кто помнит это имя, не говоря уж о стихах. И пора, наверно, вспомнить.
Со дня его смерти прошло почти полвека, но подлинные поэты всегда сейчас и здесь.
А. Г.
Молитва слепого лунатика
Дарующий запах розам, румянец макам
и дням сияние, — свет, побежденный мраком,
верни глазам моим, вечно в луну влюбленным,
всегда задумчивым и навсегда зеленым.
Коснешься пальцем
Коснешься пальцем планеты,
звезду ли тронешь рукою,
звенят они, как монеты, —
призванье твое такое.
Цветник разобьешь веселый,
и в доме из каждой щелки —
лучи, ароматы, пчелы
и солнце на каждой пчелке.
Работаю, вдруг — комета,
какая уж тут работа,
по родинкам до рассвета
учусь я на звездочета,
и сон золотой, медвяный
ложится, как тяжкий слиток,
на губы, на грудь Дианы
и волосы цвета скрипок.
1931
Подвенечная баллада
Отяжелели ноги
от макового настоя,
но вел светляк по дороге —
твое колечко простое.
Полз маковый сон улиткой,
темнил и дурманил амброй,
и вдруг — великан былинный,
лубочный Каракулямбро.
И пару рожек коротких
улитка тянет с опаской
к лицу твоей спящей тетки,
Великой Княжны Кавказской.
Держали подсвечник медный
четыре чугунных негра.
Моллюск ужаснулся, бедный,
и канул в ночные недра.
И ты запропала. — Где ты? —
Осипло горло от зова.
— Да здесь я, здесь я, где светит
браслетик мой бирюзовый.
Свечу задула проворно,
и тетин сон родовитый
остался в Африке черной,
еще никем не открытой.
Наш грум во мраке беззвездном
храпит, привалясь к ограде,
и словно Диккенсом создан,
твоим, как помнится, дядей.
Храпит и сторож усатый
с лицом веселым и пьяным.
Карету выволок в сад я
и впряг шестерку буланых.
Одни мы, словно в двуколке.
Приданого — только четки,
молитвенник да заколки,
украденные у тетки.
Готова наша пролетка,
сейчас запляшут колеса,
а ты все шутишь, что тетка
в постели ждет негритоса.
Вперед по грядкам клубники!
Вдогонку ухают совы.
Но светит, роняя блики,
браслетик твой бирюзовый.
1934
Кризис в стане шарлатанов
Солнышко русской сказки
уже пригасило краски,
и пустеет майдан.
Лишь один на подмостках
среди кукол из воска
голосит шарлатан:
“Стойте, сестры и братья,
куклу дам для заклятья,
и бальзам от тоски,
среди прочего скарба
есть и кость Поликарпа
и его волоски.
Эх, собратья скупые,
хоть бы что-то купили,
спозаранку стоим, —
есть напиток халдейский,
зелье силы злодейской,
есть и Крем Пурлимплин!”
Все напрасно, ворчат торговки:
“Знаем, нехристь, и все уловки,
и товары твои!”
Боже, пошли им манны,
чтоб за зиму шарлатаны
не вымерзли, как воробьи.
1935
Папа
Боялся он революций,
любил грибочки и почки,
вздыхал при виде пикапа —
теперь, ощипанный, куцый,
прислуживает на почте.
Седой воробышек.
Папа.
Теперь грибочки и почки кончились бы запором,
по меньшей мере — изжогой.
А революция катит, словно луна над забором,
только другой дорогой.
Серая рань… Икота.
Инфаркт? Или несваренье?
Под фотоснимком Пилсудского
он пьет непотребное что-то.
Подкрашенный кипяточек. Не до варенья.
Чашка пахнет селедкой. Тошно и нудно.
Кто сам не хлебнул такого, тому понять это трудно.
А вот до войны, бывало…
да миновало.
Напротив папы, сопливы, щуплы и робки,
четыре уродца — Стась, Болек и Зюзя с Анной.
У Зюзи неладно с мозгами —
глотает пробки,
вчера проглотил от шампанского, окаянный…
Папа тоскливо смотрит на стриженые затылки.
Как они хилы и квелы, жалкие эти созданья!
Что ж, наплодил от скуки, полуслепой коптилки
и вечного недоеданья.
Восемь. “Пора в контору. Построже с этим балдою!
И чтобы суп к обеду был супом, а не бурдою!”
Означенная контора, сей филиал содома.
С восьми и до трех в упряжке, а стрелки ползут так долго…
И снова обед и дети… Так серо и холодно дома,
что впору выть или плакать, или петь “Волга, Волга”.
После обеда папа, плед нацепив на раму,
сверяет доход с расходом и мечется косолапо,
а подведя итоги, честит хозяеву маму…
А плед… ну… несхожи страны, но в каждой свое гестапо…
Вечером папа не пьет, не ест,
папа считает: На БЕЛЫЙ КРЕСТ,
этого мало — на год вперед
взнос на НОВЫЙ ВОДОПРОВОД,
взнос на КОП1 и еще на ЛОПП2
дать придется, а дал бы в лоб,
на меньшинства, коим неплохо,
на движенье ИЗБА ИЗ МОХА,
на охрану знамен и бляшек
и на выставку польских пташек,
на изданье “Грибы Европы”
и на конкурсы польской попы,
и на флагман польского флота,
и на то-то и не на то-то,
на Бо-бо и опричь того
на Ага и на Огого!
На кропление школьных досок
и на Лигу введенья розог,
и еще раз на нужды флота,
и на море, и на болота,
и на солнце, и на комету,
между прочим, ту, а не эту…
Папа вздыхает:
— Пусть они воры,
если не дам, остаюсь без опоры.
Папа считает, ломает голову,
перышко плачет, пальцы лимонны,
ну и поскольку мало веселого,
уши — как анемоны.
К ночи и вовсе становится знобко:
Зюзя
глотает электропробку.
— Кончилось постное масло, —
вспомнила мама.
— Ясно.
Папа выходит, желтый, понурый,
хлюпают боты.
РИНЕМСЯ В НЕБО — над префектурой
зовет транспарант в полеты.
“Лети, папаша” — воззванье реет
не хуже аэростата.
Холодно, сыро, штаны мокреют —
ведь у отца простата.
………………………………………
Ночь. Засыпает Польша. Под звездной ряской
спят миллионы пап, обделенных лаской.
Папа во сне бормочет:
— Завтра День Независимой Польши,
опять до костей промочит…
во вторник митинг и спевка хора…
в четверг на рынок — купить у вора
подсвечник… все не по-людски…
в субботу кросс — и без разговоров,
ты ведь не маршал Пилсудский!
Лишь воскресенье жизнь на мгновенье
скрасит, хоть небо и серо.
Папа пьет кофе под откровенья
“Утреннего курьера”.
Папа читает. Папа в надежде.
(Суп будет лучше, не то что прежде.)
Папа вскипает, полнится верой,
дети глядят с изумленьем,
как на глазах под влияньем “Курьера”
в ПАПЕ рождается ЛЕНИН.
Октябрьские звезды росли и не гасли,
великая виделась веха.
Да отравился шпротами в масле.
И умер.
Мне не до смеха.
1935
1 КОП — в довоенной Польше пограничные войска.
2 ЛОПП — Лига противовоздушной и противогазовой обороны
.
Сапоги Шимона
Ладил Шимон сапоги и сапожки,
а между делом играл на гармошке:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
И хоть не знали люди об этом,
только гармошка была с секретом —
скряге, вояке, хлюсту и крале
резала правду, ежели врали:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
Старый Шимон поучал за делами:
— Кривда и правда — как пепел и пламя.
Правда, сынок, не коптилка в окошке.
Правду на стол — от стола головешки.
Умер сапожник. Но золотая
ниточка песни перевитая,
песни зеленой, той, что вплеталась
в ранты и прошвы, — там и осталась:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
Раз в мастерскую зашел агитатор,
важная шишка и видный оратор,
клявшийся всем увеличить зарплату,
пенсию — старцу, приварок — солдату.
Вынул бумажник кордовской кожи,
взял себе пару полусапожек
и удалился гордо и чинно.
Знал бы, какая в них чертовщина!
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
Выпил оратор, вышел на площадь,
снова речами горло полощет,
пообещал увеличить зарплату,
пенсию — старцу, приварок — солдату.
Но у трибуны свист соловьиный
слушают люди с кислою миной,
кто усмехнется, кто негодует:
— Малый блефует — значит, надует.
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
А как пошло про высшие цели,
полусапожки тут и запели,
ну а с треклятым “Ой ради ради”,
раз зазвучало, дьявол не сладит.
Целую площадь полусапожки
разбередили звуком гармошки,
от педагога до коновала
все под гармошку затанцевало.
Пляшут в заулке, пляшут в аллейке,
мастеровые и белошвейки,
бабы и дети, папы и мамы,
пляшут мазилы нашей рекламы,
пляшут путейцы и проводницы,
няни, цыгане, кони, возницы,
официанты и брадобреи,
ангелы, черти, турки, евреи,
даже начальство нашего града,
хоть и пузато, пляшет как надо:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
Тут и сапожки — цок каблуками,
с ног соскочили и поскакали.
Вскачь друг о друга бьют голенища.
Босой оратор скулит, как нищий.
Не помогает вой словоблуда,
дело с концами — чудо есть чудо:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
За сапогами, за каблуками
мастеровые с призывниками
двинули следом что было силы,
вывески прокляв, скачут мазилы,
бабы и дети, люд с водокачки,
няни, цыгане, пекари, прачки,
даже чиновник из магистрата
скачет не хуже нашего брата.
Все потянулось длинной колонной
в мир отдаленный, вечно зеленый,
где позабыты войны и схватки,
где у любого денег в достатке,
сайкой и сказкой тешатся дети
и не бывает пусто в кисете.
Двинулись, будто на богомолье,
и агитатор шел поневоле,
нищий с богатым, муфтий с аббатом,
ангел с отпетым, цадик с рогатым,
дурень с портфелем, умный с заначкой,
поэт с тетрадкой, слепой с собачкой
в свете небесном шли к поднебесью,
шли, провожая зеленую песню:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
Гей по дороге, вольной, не панской,
за каблуками, дробью цыганской,
в паре сапожек, шитой Шимоном,
песенка вьется цветом зеленым:
Ой ради ради, ой ради рара,
полька не полька, смех да и только.
1935
По столбовой дороге
По столбовой дороге — один на один с гармонью,
и жизнь уж не так плоха…
Тени в разбойничьих шапках, тени пустились в погоню.
Ну-ка, рвани меха.
Один на один с собою — играй, не жалей трехрядки.
Звезды, застыв, молчат.
Словно на околдованной, сказочной танцплощадке
сдвинулся круг девчат.
Песню сложи и брось ее в месяц, как в ящик с почтой —
Моцарту в щель окна.
Прочее все уладится. Майской порой полночной
прочему грош цена.
1938
Во сне
Снишься первой моей любовью,
и во сне у тебя я первый,
о стихах говорим с тобою,
птицах вольных и псинах верных.
И такие во сне поляны
и затишья так несказанны,
и любовь там зеленокудра.
А порой ты мудрей пустыни,
как египетские богини.
Ты как ночь, а я твое утро.
1946
A la russe
Гей, на люблинском тракте распоясался облаком пыли,
разбасурманился ветер, сентябрьский, бедовый!
Шалые бабочки роем фонарь облепили,
шабаш лесной сатанинской гудит фарандолой.
Небо в тоске. И какой! Громоздятся зеленые тучи,
страхом пропитано все, даже кровь в наших венах.
Но не сетуй, что губы от пыли так горьки и жгучи, —
есть в этой горечи святость и мука блаженных.
Всё — тоска! Лишь ветер поет, как разбойник в остроге.
Всю тоску, что не высвистать песенкой, высвистит сумрак сосновый.
Знаю, мы после смерти вернемся. И по люблинской этой дороге
на руках понесу тебя снова.
1937
Очки Сташека1
Любил Шимановского2. Птиц и дубравы.
Выпив, казался хмурым.
Делал журнальчик, якобы крайне правый.
И шарил очками по партитурам.
Да, заблуждался. Сволочь при всякой сшибке
не заблуждалась. Тешилась дурачками.
Он бил по струнам. И оплатил ошибки
расстрелянными очками.
Теперь он с Каролем. У вод Аретузы.
В очках.
В типографии райской, где мечутся Музы,
а дева Мария вдогонку
кричит, как на малых ребят…
……………………………………
Прости меня, Польша, за то, что жену и ребенка
любил сильней, чем Тебя.
1946
1 Станислав Пясецкий (1900—1944) — редактор журнала “Просто с моста”, где сотрудничал Галчинский. В левых кругах журнал считался профашистским. С начала немецкой оккупации Пясецкий — редактор подпольной газеты “Борьба”. Расстрелян в 1944 году.
2 Кароль Шимановский (1882—1937) — польский композитор. “Источник Аретузы” — наиболее известное произведение Шимановского.
Ребенок
Апрельское солнце такое, что глянуть больно,
и пахнет настоем мяты и медуницы.
На загородном балконе всего довольно,
в избытке цветы и птицы.
Скользнул по балкону свет, как огонь без дыма,
и желтой метлой все запахи взвеял разом.
И кто-то, как тень, нахохлился нелюдимо
совенком зеленоглазым.
Девчурка. Кусочек жизни, который девчуркой прожит,
слова не опишут. Сейчас-то она иная,
тиха и спокойна. Вот только смеяться не может
и часто кричит ночами, недавнее вспоминая.
Еврейский ребенок. Кузнечик, укрытый где-то,
в затерянной щелке, где не было места маме,
и старая бабушка тоже попала в гетто
и канула в ночь и пламя.
Сейчас по-другому, правда, сейчас хорошо малышке?
Цветы по-прежнему пахнут. Но как нам избыть печали?
О проволоке колючей я знаю не понаслышке
и тоже кричу ночами.
1948
Если разлюбишь однажды…
Если разлюбишь однажды, не говори мне об этом.
Бог поступает иначе — из запредельности синей
мор насылая и голод, с нами прощается светом,
зная прекрасно, что станет оазис пустыней.
1946
________________
С польского. Перевод А. Гелескула
Почитайте стихи автора
Наиболее популярные стихи на поэмбуке