Венеция
Спит лев огнегривый
В холодной, как мёртвые руки, воде,
В молчаньи своём, столь величественном
И диком,
И призраки,
призраки,
призраки -
духи везде
С глазами пустыми и грудью, раздавленной криком.
И плесенью тянет
Из каждого тёмного злого угла,
И вот до костей ты пропитан тоской
Леденящей.
О, боги!
О, яду!
Скажи мне,
О! Как ты могла
Пятнадцать столетий жить кровью
Чужой и звенящей?
И крест, окроплённый
Багрового золота жаркой рекой,
Мне чудится здесь, в зачумлённом двуликом
Тумане.
И запах,
И мертвенный
запах такой,
Что душит страшней, чем
Пилата - силки гемикраний.
Не ты ли являлась
В кровавой просоленной маске своей,
Пугая Иезекииля поверженный разум?
Не ты ли затмила
Европ,
и Елен,
и Психей,
Поднявши свой стан над залива
Водой синеглазой?
И холодом жутким
Окутана, словно вуалью широкой,
Хранишь свои тайны, неясные никому,
В углах затемнённых неброских.
И каждому душу
Волнуешь ты, "как сирокко -
лагуну". И я теперь поняла, почему
Здесь уснули Дягилев
с Бродским.
В холодной, как мёртвые руки, воде,
В молчаньи своём, столь величественном
И диком,
И призраки,
призраки,
призраки -
духи везде
С глазами пустыми и грудью, раздавленной криком.
И плесенью тянет
Из каждого тёмного злого угла,
И вот до костей ты пропитан тоской
Леденящей.
О, боги!
О, яду!
Скажи мне,
О! Как ты могла
Пятнадцать столетий жить кровью
Чужой и звенящей?
И крест, окроплённый
Багрового золота жаркой рекой,
Мне чудится здесь, в зачумлённом двуликом
Тумане.
И запах,
И мертвенный
запах такой,
Что душит страшней, чем
Пилата - силки гемикраний.
Не ты ли являлась
В кровавой просоленной маске своей,
Пугая Иезекииля поверженный разум?
Не ты ли затмила
Европ,
и Елен,
и Психей,
Поднявши свой стан над залива
Водой синеглазой?
И холодом жутким
Окутана, словно вуалью широкой,
Хранишь свои тайны, неясные никому,
В углах затемнённых неброских.
И каждому душу
Волнуешь ты, "как сирокко -
лагуну". И я теперь поняла, почему
Здесь уснули Дягилев
с Бродским.