Ты и я

 И, плач навзрыд растаявшей звезды
обуял утреннюю душу,
как будто стал я сам не свой
себя – разрушил.
И к полднику, ровно!
Стрелы идут
на одиннадцать тридцать,
не в моем принципе - милости,
Здравствуй!
                А стрелы бегут,
утопая в смоле стеснительных чувств.
Я снова смущен,
                       хоть немилостив.
                                                 Брасом
плыву до тебя, но все также боюсь,
что всплывет лишь зеленый труп
на поверхность  тяжелой беды,
а труд
моих плодных фантазий
                                забыт где-то там, у любви,
и закопан под тяжкий грунт.
Тяжко дышать все становится более,
легкие вырваны с глоткой, повисли на шее,
а потому, лишь молчание томное,
и потому – то, в округе не страстью повеяло,
но чем-то животным.
Это – любовь,
дрессированный пес
неумелого дрессировщика.
Ринуться в бой,
может в каждое время, Адьос!
Рассудок – падет, фрезеровщики
кои зовутся психологами, может, спасут,
отскребут от ржавеющей плоти рассудок,
солгут,
что я вновь на плаву, говорить еще много будут,
но пока ты тут
и пока я тут
сольемся в оковах жеманных,
и страстью наполнятся губы, и блеск
чистоты, покажется блеклым, карманным
фальшивым, и мелким.
                                          Послышится треск -
это наша искра, норовит подорвать нашу страсть
превратиться в большой и кипящий чан
и желает, чтоб канули вечность, но чтоб – не пропасть,
не сгореть, чтобы тяжких сердечных ран
избежать,
и  куда-то сбежать.
Динь – дон
               динь – дон
                            динь – дон.
Вот уж стрелы пробьются сквозь стеклышко круглое
ровно - двенадцать,
с сердцами обугленными
лежим, не в моем принципе – милости,
но, однако, в твоем – очень томно ласкаться.