АТАМАН сказка
Давно это было. Казачок на Дону жил один. В боях кулачных, джигитовке, владении оружием холодным, стрельбе, – да что там, – в храбрости да удальстве молодецком, казачьем, равных ему сызмальства не было. Как и полагается казаку, землю пахал, хлеб растил, хозяйство свое поднимал, да Родину защищал беззаветно от ворогов поганых не на живот, а на смерть. А казак-то видный был. И статью мужской и норовом. Хотя про норов да характер история отдельная. Мог и рубаху распоследнюю с себя снять да отдать от всей души своей широкой, а мог и убить за слово случайное, в застолье хмельном оброненное. Время пришло, женился. Девку взял ладную да смирную. Да вот только пожить вместе недолго довелось: в родах померла. А вот дочку выходили. Мамаша и воспитывала. С него-то какой спрос, когда через два месяца на третий походы да война, что мать родна. Оно ведь ежели по правде сказать, может ли в целом свете для казака быть что-то милее вольницы вольной да сечи смертной, с пылью степной на зубах, пóтом на лице да запахом крови басурманской по клинку на запястье стекающей? По жизни такой скоро и атаманом стал. Да кому и быть атаманом-то, как не ему?
А история-то эта вот как начиналась. Крепость одну турецкую осадой брали. И три месяца под стенами лагерем стояли. Перебежчики доносили, что уж с прошлой недели не только что припасы, а и всю живность, самую что ни на есть поганую по представлениям ихним басурманским, поели, а крепость все держится и держится. Ну да казакам-то чего? Как говорится, Христос терпел и нам велел.
Вот как-то на рассвете будят атамана. Говорят, мол, янычар какой-то у ворот крепости беснуется. На коне гнедом гарцует да в щит ятаганом молотит. Тревогу сыграли. В порядок боевой построились под стенами крепостными. Картина ясная, что день божий: на поединок янычар казака вызывает. Конь под ним в лучах рассветных, что птица золота червонного, ушами прядает, фыркает, да копытами в нетерпячке предбоевой перебирает, а янычар в седле сидит как влитой и шкура у него на плечах поверх доспехов зверя диковинного – леопарда пятнистого. Ну чего уж тут? Стали думать да рядить, кому в поединке честь казачью отстаивать. По обличью судя, янычар-то подросток зелёный, что со страху, отчаянья да с голоду лютого с жизнью в бою счеты свести решил. А с другой стороны, кто ж его знает, как да чего. Словом, порешили особо не рисковать, но и к участи овцы, к закланию предназначенной, янычара этого не приговаривать. Потому и казачишку подобрали вроде как и молодого, однако ж опытного и в сечах многих да злых закалённого.
Осенил себя казак знамением крестным по обычаю христианскому, да и вперед – судьбе своей навстречу. А как оказалось, что и смерти тоже. Хоть и бойцом неудобным янычар себя выказал – меч-то в левой руке держал – казак верх брать стал с самого начала: да и куда там подростку голодом морёному супротив казачка, что в самой что ни на есть поре мужчинской. Однако дело-то совсем по-другому вывернулось. Смотрят казаки и глазам своим не верят: что за чертовщина такая? Янычар-то через голову кувырок сделал да леопардом обернулся! Молнией на казака налетел да и порвал того, что дерюгу ветхую. Постоял над трупом какое-то время, а с четверенек уж опять янычаром поднялся. На коня вскочил да обратно в крепость. В молчании гробовом подняли тело да на руках в лагерь отнесли. Священник полковой отпел, схоронили. Только когда поминать покойника стали вином хмельным, заговорили, да и то шепотком. А атаман-то понимает, что дело этим не закончилось. С есаулом, дружком своим, переглянулся за чаркой, тот головой и кивнул, понял, мол.
А на утро та же история: опять янычар у ворот крепости беснуется, да ятаганом в щит бьет. Опять в порядок боевой построились. Атаман образок с себя снял да на есаула надел. Да вот только и образок не помог. Не одолел есаул леопарда. Тут уж и на поминках молчком просидели. А атаман всю ночь глаз не сомкнул. Да и не он один.
Вот на третье утро побрился атаман до рассвета, ус свой смоляной подкрутил, чуб цвет крыла вороного из-под папахи выправил, да и построение объявил. Подскакал к воротам крепости на коне своем вороном аллюром замысловатым, пальцы в рот заложил и свистнул что есть мочи. Тут и янычар выехал. Спешились. Атаман клинок свой стали дамасской обнажил да в левую руку определил: сам-то левой да правой руками одинаково сызмальства владел. Так бились, что аж искры от клинков летели. А как леопардом янычар обернулся, да бросился на атамана, тот и приветил его с правой руки булавой своей атаманской. Так сдуру полголовы леопардовой и снес. Повалился леопард наземь замертво, да вновь человеком обернулся. Глядит атаман: мать честная, а янычар-то – баба. Вернее, девица молодая. Да пригожая на загляденье: волосы рыжие, что лучи солнца предрассветного и кожа ровно снег январский белая да гладкая. И голова цела – только шелом ее янычарский булавой пробитый в стороне валяется. Стреножил ее как барана, через седло перекинул да под улюлюканье казаков восторженных обратно в лагерь и вернулся.
А ввечеру и крепость сдалась. Три дня казаки бражничали. Атаман в палатах каких-то царственных обосновался, на коврах персидских ел-почивал, а девицу в подвале связанной да на привязи от греха подальше держали. А та все три дня от еды-питья наотрез отказывалась. На четвертый день сам атаман со снедью к ней в подвал спустился. Еду пред нею поставил, в глаза ее кошачьи глянул да путы и развязал. За что и поплатился незамедлительно: правую щеку в кровь расцарапала. Заломил атаман ей руку за спину, потом отпустил, усмехнулся в усы. «Пошла вон», – говорит и на дверь показывает. Не поверила сначала. «Давай, давай, проваливай», – атаман ей повторяет. Та и пошла крадучись на цыпочках да с оглядкой: кошка, кошка и есть. До двери дошла, а обратно уж бегом. На колени пред атаманом пала, плачет, в глаза ему заглядывает да руки целует. Что тут скажешь? Так на Дон и привез ее, ровно кошку, на улице подобранную.
А дома-то от мамаши всякого понаслушался. Хотя и сам понимал всё. И главное, хоть бы жил с ней, как мужик с бабой. Правда, с этим тоже не заржавело. На свадьбе раз погулял у кума в соседнем хуторе, а утром проснулся с ней в одной постели. Спит она на плече у него, волосы рыжие на подушке раскинув, а он и не помнит ничего. Такие дела…
Через неделю горцы приехали, табун лошадей на продажу привезли. Мамаша стол накрыла, выпили, как полагается по такому случаю. Самый молодой горец-то как девицу увидел, аж с лица сошел. «Отдай, – говорит, – тебе-то она зачем? Ни в доме хозяйка, ни дочери мать, ни тебе мужняя жена. Весь табун забирай, сам расплачусь, да ещё и кобылицу свою белую, арабских кровей отдам». Махнул атаман чарку, глаз прищурил. «А забирай, – говорит, – пусть только спать ляжет».
Хоть и из постели спящей брали, двоих порешила. А все одно забрали. Мамаша только головой покачала, а атаман себе думает: зато казну полковую сохранил, да и лошади уж больно хороши. И опять же кобыла белая кровей арабских.
Пять лет прошло. С делегацией царской в Каир на переговоры атаман отправился. Официальную часть завершили, слава Богу, благополучно, да к застолью перешли. Хотя какое тут застолье, ежели на полу, на коврах расположились? Басурмане, мать их. Семь наложниц прислуживали. И на каждой смене блюд – новые. Лица так шелком задрапированы, что одни глаза видны, а животы – голые. Срам, да и только. А как фрукты диковинные, заморские поднесли, её увидал. Глазами встретились, её и проперло. Через голову перекувыркнулась как тогда, в Турции, да и сиганула через весь стол леопардом пятнистым. А атаман как держал в руке нож, коим дыню разделывал, так и саданул им на лету ей под самое сердце. Снял её с себя уже в обличье человечьем, волосы рыжие с лица ее прибрал, поцеловал в губы холодеющие, мёртвые, на ковры положил бережно, да и пошел прочь не оглядываясь.
Говорят, что в ауле одном горском девочка в те времена жила одна. И что интересно, волосы рыжие, что лучи солнца предрассветного и кожа ровно снег январский белая да гладкая. И на атамана похожа она будто, как две капли воды. Ну, может и так. Теперь как узнаешь-то? Давно ведь это было.