ИЗ ДНЕВНИКА

(Фрагмент из дневника (1950 год) Антонины Михайловны)                   … Проснулась с какой-то душевной болью и тяжестью в голове. Перед глазами опять мама и Витя.
                Девочки собираются на работу, Люба плачет, что-то говорит радио, но в ушах у меня какой-то общий звон от смеси разговора подруг, плача Любы и голоса диктора. Я лежу с открытыми глазами, а в памяти, как будто на экране, мелькают одна за другой картины прошлых лет…
 
                … Зима 1941-го года. Отец с мешком за плечами стоит, готовый вот-вот уйти. Мама взволнована и озабочена, взгляд тревожный и утомлённый; глаза заплаканы. Витя на руках у папы, теребя его за волосы, спрашивает: "Папа! А ты скоро придёшь?"
                … "Скоро, сынок, скоро, – говорит он, – расти большой, слушайся маму. Война кончится и я приду…" Я стою рядом, готовая вот-вот расплакаться. Папа гладит меня по голове и наказывает: "Учись, Тоня, ты уже большая…"
                Я подаю ему листок бумаги, на котором неровным детским подчерком написано несколько не очень складных куплетов стишков. Их я сочинила в эту последнюю, вместе проведённую с нами, ночь.
– "Что это?" – спрашивает он.
– "Стихи. Тебе на память." – отвечаю я и, не выдержав, беззвучно заплакала, уткнувшись отцу в колени.
– "А ты, оказывается, у меня ещё и поэт? А я и не знал…– и я вижу, что он чем-то трёт глаза, прижимая и меня, и Витю к себе…
… Перецеловав всех нас, он уходит. Витя машет ему вслед ручонкой; мы долго стоим и смотрим на его следы в последний раз…  Его уже не видно, но никому не хочется уходить в избушку. Не чувствуя холода, я неподвижно смотрю в ту сторону, куда он ушёл. "Увидимся ли мы с ним когда-нибудь? Переступит ли он вновь этот порог?... Пусть бы лучше он всегда был пьяный, только бы никуда не уходил… Папа!.. Вернись!.. Не оставляй нас!!!..."
– "Вот мы и остались одни горе мыкать. – выводит меня из задумчивости голос мамы – Пойдёмте, дети, домой…"
                В комнате после его ухода всё кажется неуютным и ненужным. Ещё бедней выглядит обстановка – пусто, голо, холодно…
 
                … Один из зимних дней. Они удивительно похожи один на другой и, вспоминая один из них, я вспоминаю всю зиму. Я проснулась и дрожу, не могу согреться. С грустью оглядываю комнату – в комнате полумрак, потому что окна обросли снегом и теперь до весны не оттают; стены и углы промёрзли и покрылись инеем; дверь тоже вся в снегу. В комнате холодно и на пол нельзя ступить босыми ногами; мы всё время в пальто.
                "Мама, я есть хочу!" – хнычет Витя. Мама разрезает на три равные части 900-граммовый хлебный кусок – дневная норма на всех нас – и даёт нам по куску. "К вечеру оставляйте, – говорит она, – есть больше нечего…" Но не успеешь оглянуться, как весь кусок уже съеден. Я нисколько не наелась, кажется – только попробовала, а хлеба уже нет. Я с завистью смотрю на Витю, который съел ещё только полкуска… Мама с грустью смотрит на нас…
                Она одевается и собирается за дровами. Мы с Витей тоже собираемся и идём в лес. "Не ходили бы вы, – уговаривает мама. – Я одна схожу. Холодно на улице…"
                Но на улице, кажется, теплее, чем в гнилой избушке. Мы с Витей бежим впереди, стараясь согреться, ляпаем друг друга и кидаемся снегом. На улице забывается на время, что хочется есть.
                "Мама, я большой, правда?" – спрашивает Витя, делая широкие шаги и размахивая руками.
                "Конечно, большой – говорит она, стараясь улыбнуться. Я отстаю и смотрю на него сзади и мне сначала становится смешно, потом грустно, какой-то давящий ком застревает в горле. На Вите большие папины валенки, папина шапка и большие варежки, а сам он маленький, как клоп… Но я уже устала идти, а мама всё ведёт нас и ведёт куда-то…             
Но вот и пришли, наконец! Из снега торчат обрубленные зелёные ветки сосен; мы вытаскиваем их и укладываем на верёвки. Мама всегда навяжет себе столько, что не может поднять и мы помогаем поднять ей вязанку на плечи. У нас с Витей вязанки поменьше…
Но как тяжело нести маме! Она согнулась, дышит тяжело, а ветки сосен волочатся по снегу. Как мне её жалко! Я иду сзади неё и плачу, не чувствуя тяжести своей ноши…
Но вот мы пришли домой – усталые, голодные, озябшие. Но согреться негде; голод утолить тоже нечем. Мама сейчас будет топить, а мне надо учить уроки – с полвторого в школу. Но писать нечем – чернила замёрзли, руки тоже окоченели…
Я ухожу в школу, сказав: "Мама, я приду поздно, останусь уроки учить. Ладно?.."
 
Я так хотела учиться, что в школе, казалось, не чувствовала голода; забывала, что на мне старенькое платьице и большие ботинки с деревянными подошвами вместо валенок. Я хотела учиться, не смотря ни на что!.. В школе после занятий я оставалась выполнять письменные домашние задания, ибо дома, во первых – не было свету; во вторых – чернила смерзались… и, только возвращаясь домой часов в девять, я чувствовала, что хочется есть.
Мне оставляли мою ежедневную порцию картошки – штук пять-шесть. Но хлеба уже не было. Это был ужин.
Уже вечер, стемнело, но Витя просится: "Мама, я пойду, побегаю? А то дома есть хочется…"
Разве не больно было маме слышать эти слова пятилетнего сына, который сознательно искал развлечений только для того, чтобы не думать о еде и заглушить голод?..
… Вот мама поступила в школу уборщицей. Я вечерами помогаю ей. Я тихонько смотрю на неё и тяжёлый непрошенный вздох вырывается из груди! Она, устало и утомлённо передвигаясь, моет пол. Во взгляде нехорошие искорки отчаянья и бессильной злобы. Вот она как-то неловко опустилась и, тяжело дыша, села на край парты.
"Мама, что с тобой? Тебе плохо?"
"Ничего, пройдёт… Иди, Тоня, домой, я сама закончу." – говорит она устало. Но я стою около неё, чувствуя, что она чего-то не договаривает и к горлу у меня уже подступают слёзы… "Не могу я в наклон работать, задыхаюсь – говорит она тихо и, видимо, сердясь на себя за то, что сказала это мне, повторяет раздражённо и настойчиво: "Иди домой. Витя ведь один там, забоится…"
 
… Перед моими глазами лето. Экзамены я уже сдала, перешла в пятый класс; в табели одни "пятёрки"; мне дали похвальную грамоту!
Я хожу работать в колхоз, там дают хлеба 200 гр. и обед. Мама тоже ходит в колхоз… Но какая же она худая, как обессилила! Не только работать, даже ходить ей тяжело –  настолько сильно её одолевает отдышка.
Вечером мы приходим из колхоза. Витя насобирал каких-то грибов, кажется, что там больше поганок. Мама варит "губницу", покрошив в неё свекольного и капустного листа. Я смотрю на сваренный суп и вдруг вижу, что на его поверхности плавают мелкие червячки…
"Мама, что это?" – спрашиваю я удивлённо и, хотя я хочу есть, этот бульон из зелени и червивых грибов не лезет в горло. Но мама утомлена, голодна и сердита – мы так ей надоели со своими вопросами.
"Хочешь жить, так ешь и не спрашивай… Голод-то не тётка!.." Я сильно заплакала; суп этот есть не стала. До чего дожили! Есть червей! Нет, я лучше нарву лебеды и крапивы, но я даже не могу поднести ко рту ложку с этим червивым бульоном… И долго ли так мучиться? Только бы одного чёрного хлеба, больше ничего не надо. Мне так жалко маму! Она всегда говорит сдержанно и спокойно, но сейчас, убитая горем и заботами, вышла из терпения и ответила с нескрываемым раздражением… Я плакала всю ночь…
 
Вспоминается ещё случай. Как-то на жировые карточки месяца два ничего не давали; потом их стали отоваривать рыбой. Мама подала мне последнюю тридцатку денег и все карточки, несколько раз наказав: "Смотри, не потеряй!" Я стою в очереди и плотно сжимаю в руке деньги и, придерживаю в кармане карточки. Я стояла часа два пока дошла до прилавка. Поставив сумку, я стала вынимать карточки. Но где же они?! Ведь я только на минуточку вынула руку из кармана! В недоумении и растерянности я смотрю под ноги. Но карточек нет! Их вытащили! Пока я ставила сумку на прилавок. Выстоять такую очередь и всё потерять?! А мама ещё так  наказывала, чтобы я не потеряла! Как я пойду домой? Что я ей скажу? Ведь мама надеется, что я принесу рыбу, которую можно продать и купить хлеба… Она опять расстроится, будет болеть голова – и всё из-за меня! Что я наделала?! – ведь такого со мной никогда не случалось!
Я иду домой тихо-тихо… Я не думаю о том, что мне попадёт. Поделом – я заслужила. Но я заранее знаю, что мама ничего не скажет, даже не тронет пальцем, а будет опять переносить на своём сердце. Как ей сказать? Лучше бы мне умереть, чем идти домой…
По моему расстроенному виду мама всё поняла. Она не стала ни бить, ни ругать, а только спросила сдавленным голосом: "Как же ты так, Тоня?"
Но мне ещё больнее от того, что она ничего не говорит; пусть бы наказала, но это тягостное молчание гнетёт меня.
"Я не знаю, мама" – чуть слышно говорю я и плачу навзрыд.
"Ну хватит, не плачь. Переживём как-нибудь. Не давиться же теперь…"
Но зачем она успокаивает?! Лучше бы наругала, ведь ей самой так тяжело…
Я чувствую, что на моих глазах слёзы, но не могу заставить себя не думать об этих днях. Они, помимо моей воли, мелькают перед глазами…
 
… Весна 1943 года. Надо копать огород. Сил нет и в ящике кроме картофельных ростков ничего нет. Но огород надо посадить во чтобы-то ни стало. Кроме картошки надеяться не на что.
Мама сушит эти картофельные ростки, потом вместе с картофельной сушёной скорлупой варит. Мы все как заморённые скелеты и, смотрясь в зеркало, я пугаюсь сама себя. Витя старается быть целый день во дворе. Он уже не просит есть, понимая, что маме взять негде, но у него такой печальный взгляд, что, смотря на него, мама не выдерживает и отдаёт ему половину своего куска. Ведь он ещё так мал. Ему ли жить в таких условиях!?
Папа не пишет; от него нет ни одного письма, как ушёл на фронт. Мама старается утешать и себя, и нас надеждой – потому, что кроме надежд сердце успокоить нечем…
"Ничего, дети, – говорит она, – вот война кончится и придёт папа, и хлеба будет много. Хоть бы вы росли скорее – вся надежда у меня на вас. Выучитесь, будете работать, тогда хорошо будем жить. Вот огород как-нибудь посадим. Только копать не знаю как буду, сил у меня нету… Проклятая война!.. Только бы пережить её!.. Эх, малы вы ещё, помощи-то от вас нет никакой…" – В её голосе столько горя и печали, что я едва сдерживаюсь, чтобы не плакать…
Мама, едва передвигаясь от слабости и нездоровья, через силу, копает огород. От солнышка ещё сильнее кружится голова.
"Мама, иди отдохни, – прошу я, – я одна покопаю".
Но я знаю, что она всё равно не уйдёт, сколько не проси, потому, что надеяться не на кого и, кроме нас двоих, никто вскопать огород не поможет и, с трудом передвигая ноги и тяжело дыша, из последних сил продолжает копать. Потом, остановившись, долго смотрит навалившись на лопату и, вдруг, говорит тихо, но я пугаюсь её слов: "Умру я.  Плохое моё здоровье. Как без меня будете жить?! Некому вас поставить на ноги, некому за вас заступиться, если меня не будет… Ты ещё мала…"
Сердце сжимается до боли от этих слов; разве сдержишься, что бы не заплакать?! И, обнимая её, я сквозь слёзы говорю: "Мама! Что ты говоришь? Не говори так. Ты пугаешь своими словами. Иди отдохни, мама, ты устала…"
 
Вспоминая об этом, я всегда плачу. И сейчас, записывая это в дневник, слёзы душат меня. Но зашла Маша Галанова, я не хочу, чтобы она видела, что я плачу… Но она уже заметила. И, чтобы отвлечь меня от воспоминаний, чтоб я успокоилась, говорит: "Пойдём, сходим в город".
Я иду, прикрывшись напускным спокойствием… Но разве в душе мне стало легче, что я сходила в город? Стоит мне только вспомнить об этом, как уже вспоминается всё моё "счастливое" детство и которое я не могу описать без слёз…
 
… Зима 1943 года. Мама вот уже полгода работает на медеэлектролитном заводе, на песке, сторожем. Рабочие копают песок, нагружают его на машины, отвозят, а мама караулит инструмент и не разрешает чужим машинам забирать песок.
Я не знаю, откуда у неё берутся силы. Каждое утро она поднимается с трудом и, одев рваную фуфайку, уходит на работу. От недоедания, холода и душевного расстройства упадок сил с каждым днём становится всё сильнее.
В комнате у нас завёлся сверчок. Его непереставаемая трескотня раздражает нервы. Мама сказала, что сверчки в домах обычно заводятся перед каким-либо несчастным случаем, болезнью или смертью. Я не могу выносить раздражающего скрипа сверчка, который предвещает что-то страшное. Я облила кипятком то место, где он сидит, но бесполезно. Сверчок-невидимка забился в кирпичи или в дерево и после моего ошпаривания стал, кажется, трещать ещё сильнее. Я не знаю, что может случиться, но меня бросает в дрожь от этого неумолкаемого треска. К тому же мама, я заметила, всё чаще стала говорить о том, что "как же мы будем жить одни, если – не дай Бог, что-нибудь случится"…
Тревожное беспокойство не покидает меня…
 
В одно декабрьское утро (11 декабря 1943г.) мама не может подняться с постели и не встаёт подряд несколько дней. Она совсем ничего не ест, даже не хочет смотреть, если мы подносим ей чашку с супом.
"Ешьте сами, ничего я не хочу," – говорит она тихим, не своим, голосом, но и эти слова, я замечаю, она произносит с трудом и просит, чтобы мы её ни о чём не спрашивали. дыхание тяжёлое и каждый вздох сопровождается грудным хрипом. Этот хрип, исходящий из горла, острей ножа колет сердце. Я перестала учить уроки, они не укладываются в голове. В мозгу сверлит только одна мысль – что будет с мамой? Как мы будем жить, если она?..  – но нет, я даже боюсь произносить это страшное слово! Она ДОЛЖНА выздороветь!
Но маме становилось всё хуже. Я не отхожу от её постели, в голове перепутались все мысли, сердце бьётся тревожно; не успею вытереть слёзы, как они снова катятся из глаз. Врач успокаивает, что всё будет хорошо, ставит маме уколы и даёт какие-то порошки. Но мама не чувствует боли укола и ничего не говорит, только дышит тяжёлым сдавленным хрипом. И, разве может успокоить врач, если видишь, что маме с каждым днём всё хуже…
… Витя уже не бежит на улицу – он закутался в шубку и с задумчивым испуганным лицом следит за мамой и даже не хочет идти в школу. Но мама, с трудом подняв голову, тихо говорит: "Иди, Витя, учись… Слушайся Тони…" он покорно, нехотя уходит, ещё раз тревожно оглядывается…
 
… Ночь на 19 декабря. Я не могу спать и прижимаю руку к сердцу чтобы успокоить его лихорадочное биение. Я уже не плачу, но мне так страшно, так жутко от чего-то, что я не могу уснуть, хотя уже прошло несколько бессонных ночей.
Мама сидит на кровати, навалившись на подушки на табуретках, которые стоят рядом, и дышит с ещё большим хрипом. Уже полночь, едва слышно тикают часы. Чуть трепещет свет дымящей коптилки, бросая на стены и обмёрзшие углы какие-то страшные двигающиеся тени; зловеще непрерывно трещит за печкой сверчок.
Витя спит в комнате, утомлённый и заплаканный. Я сижу на чуть тёплом камине и со страхом смотрю на маму. Потом ненадолго закрыла глаза и, кажется, задремала. Вдруг мне показалось, что кто-то окликнул меня и шепчет: "Не спи…  Мать у смерти…неужели у тебя не отдаётся в ушах её предсмертный хрип?.." Как ужаленная, я открыла глаза.
Мама смотрит на меня широко открытыми глазами и, кажется, что-то говорит.
"Мама, ты что-нибудь просила?" – спрашиваю я испуганно и чувствую себя виноватой в том, что задремала.
"Воздуху… мне… не хватает… душно… – едва слышно, с большими паузами между словами и тяжёлым хрипом говорит она. – подведи меня… к двери… подышу… свежим… воздухом… может… будет… легче…"
Холодная дрожь с ног до головы охватывает меня от её голоса и этих слов. Ведь в комнате холодно, я не могу согреться в пальто, а маме душно, не хватает воздуха! Ведь порог и вся дверь покрылись снегом, она простынет…
Я подвела её к двери. Несколько минут она сидит на пороге и мутным, тяжёлым, бессознательным взглядом оглядывает всю комнату. Вот её взгляд останавливается на мне, переворачивая всё в моей душе. Сердце сжалось от этого страшного пронзительного взора. Кажется, она сквозь стены, сквозь тёмную холодную ночь увидела что-то такое, что не увидишь простым глазом. Как будто мысли её блуждали не здесь, а где-то в небесном пространстве…
Но вот на минуту выражение её глаз становится ясным, страдальчески измученным и тревожным.
"Тоня…береги… Витю… не… обижай… его…" – сказала она и снова впала в беспамятное состояние. Я до боли прикусила губы, чтобы не заплакать. Что она говорит? Неужели для того она столько мучилась из-за нас, чтобы…
Но как тихо, как медленно идут часы! Скорей бы утро! Мне кажется, что прошла целая вечность, как она сказала эти слова, но прошло, наверное, не больше одной-двух минут. Мама тяжело подняла голову и взглядом показала на койку… Я поняла.
Она беспомощно наваливается на подушки, говоря что-то одними губами. Я наклоняюсь и по движению губ догадываюсь, что она посылает спать.
Я испуганно отрицательно качаю головой. Разве уснёт кто, если мать уже не может произнести слова и находится в полубессознательном состоянии? Если каждый её вдох и выдох сопровождается хриплым свистом, а голова неподвижно лежит на подушках?..
Я сажусь снова на тёплый камин. Мама дышит так же тяжело: морозный воздух ей не помог…
Но что это? Как будто в её лёгких натянулась какая-то струна и продолжительный хриплый свист несколько секунд отдаётся в ушах…Минутная тишина… Опять такой же тяжёлый свистящий вдох, как будто воздух не может попасть в лёгкие и, вдруг, что-то внезапно обрывается. Жуткая гробовая тишина воцаряется в комнате…
До моих ушей не доносится ни тиканье часов. Ни треск сверчка, потому, что хриплое дыхание мамы заглушало все эти звуки; в наступившей страшной тишине мне нет до них ни какого дела. Что случилось? Что значит этот длинный хриплый оборвавшийся вдох? Неужели?..
Я подхожу к ней и трогаю за плечо. "Мама!" – говорю я не своим голосом… Она молчит, склонившись головой на плечо. "Мама!!!" – повторяю я громче глухо и сдавленно и трясу её за плечи. От моего толчка её голова безжизненно подает на руки, и в неподвижно открытых глазах я не столько вижу, сколько чувствую отражение застывших страдальческих мук. Не слёзы, а острая щемящая сердце боль и трепет так охватывают меня, что я до боли натёрла глаза, чтобы убедиться – не сон ли это?..
– Ма-а-ма-а-а!!!
Но страшная гробовая тишина стояла в холодной комнате и язык не мог повернуться, чтобы выговорить хоть одно слово. Мне показалось, что моё сердце тоже остановилось…
Я посмотрела в комнате на часы – было двадцать минут второго…  Витя спал,  положив под голову ручонку. Он ни чего не знает!.. Как я ему скажу?.. Я напугаю его, если буду будить и скажу, что мама…
Но я сама боюсь этой ужасной гробовой тишины и тихо, полубессознательно, начинаю его будить. Наверное, у меня такое страшное выражение лица, что Витя, открыв глазёнки, испуганно таращит их на меня и спрашивает:
– "Что? Мама? Где она?.." и заглядывает в кухню, где лежит мама – там ли она. Я кладу руку на его горячий лоб и, как сквозь сон, говорю:
– "Витя… Не ходи туда… Мама … умерла… Мы остались… одни…"
  …Только страшные тени от мигающей коптилки на промёрзших стенах и углах оплакивали с нами смерть мамы и, непрерывно, трещал за печкой сверчок… Сохранившийся фрагмент дневника г. Свердловск - сентябрь 1950 год