Пьеро
Земля российская гудела,
горел и рушился вокзал,
когда Пьеро в одежде белой
от Революции бежал.
Она удерживать не стала,
не позвала его назад —
ей и без того хватало
приобретений и утрат.
Он увозил из улиц дымных,
от площадного торжества
лишь ноты песенок интимных,
их граммофонные слова.
И всё поёживался нервно,
и удивлялся без конца,
что уберёг от буйной черни
богатство жалкое певца.
Скитаясь по чужой планете,
то при аншлаге, то в беде,
полунадменно песни эти
он пел как проклятый везде.
Его безжалостно мотало
по городам и городкам,
по клубам и концертным залам,
по эмигрантским кабакам.
Он пел изысканно и пошло
для предводителей былых,
увядших дам, живущих прошлым,
и офицеров отставных.
У шулеров и у министров
правительств этих или тех
он пожинал легко и быстро
непродолжительный успех.
И снова с музыкой своею
спешил хоть в поезде поспать,
чтоб на полях эстрадных сеять
всё те же плевелы опять.
Но всё же, пусть не так уж скоро,
как лебедь белая шурша,
под хризантемой гастролёра
проснулась русская душа.
Всю ночь в загаженном отеле,
как очищенье и хула,
дубравы русские шумели
и вьюга русская мела.
Все балериночки и гейши
тишком из песенок ушли,
и стала темою главнейшей
земля покинутой земли.
Но святотатственно звучали
на электрической заре
его российские печали
в битком набитом кабаре.
Здесь, посреди цветов и пищи,
шампанского и коньяка,
напоминала руки нищих
его простёртая рука.
А он, оборотясь к востоку,
не замечая никого,
не пел, а только одиноко
просил прощенья одного.
Он у ворот, где часовые,
стоял, не двигая лица,
и подобревшая Россия
к себе впустила беглеца.
Там, в пограничном отдаленье,
земля тревожней и сильней.
И стал скиталец на колени
не на неё, а перед ней.