Оцепенение (исходная версия 1.0)
“Я познание сделал своим ремеслом, Я знаком с высшей правдой и с низменным злом. Все тугие узлы я распутал на свете. Кроме смерти, завязанной мертвым узлом.” Омар Хайям
Бабушка, как обычно, захрапела, не успев донести голову до подушки. «А утром скажет: Всю ночь глаз не могла сомкнуть. Ну, как тут заснешь, когда рядом тарахтит бульдозер, который ничем не заглушишь», – подумал он с тоской, чувствуя приближение своего ежевечернего кошмара, и шепотом позвал:
– Бабуля!
Бесполезно. Он прибавил громкости:
– Бабуля!
И ещё громче и с отчаянием:
– Бабуля!!
Храп взлетел на октаву вверх и со всхлипом оборвался.
Из-за гряды шкафов и буфета, перегораживавших комнату на две части, раздался голос матери:
– Ты чего не спишь?
– Угадай, – сварливо буркнул он себе под нос и натянул одеяло на голову.
Бабушка опять захрапела. «Блин, опять не успел!» Между раскатами могучего храпа с родительского дивана долетал их напряжённый шепот. Одеяло ничуть не помогало.
– Да, спит он, – шептал отец.
– Нет, не спит, погоди.
Они явно собирались поскрипеть пружинами, но ему было не до их дурацких развлечений, к нему приближался его ночной мучитель, холодный необоримый ужас, стискивающий грудь и горло ледяной дланью, парализующий все мышцы его слабого детского тела, наполняющий душу такой мертвящей жутью, что, сердце будто переставало биться, а лёгкие вдыхать воздух. Бабушкин храп уже не казался, чем-то отравляющим жизнь, нет, он становился спасительной соломинкой, связывающей его с дневной беззаботной реальностью, где есть друзья и взрослые, способные помочь в любой беде и выручить из любой опасности. Здесь, в ночной темноте он был сам по себе, один на один со своим кошмаром.
Первой появлялась вполне безобидная мысль о том, что, вот, ему восемь, он во втором классе, и у него в распоряжении бесконечно длинные дни, наполненные учебными делами, занятиями в музыкальной школе, играми со сверстниками на заднем дворе с огромным пустырём и в соседнем переулке, состоящем из частных домов с садами, полными яблок, малины, смородины и вишни, и где есть брошенный дом без хозяев со всеми этими дарами природы, а ещё и свободой делать, что хочешь, в пределах скрытого от посторонних глаз высоким забором пространства запущенного сада и бревенчатого строения с выбитыми дверями и окнами и пыльным чердаком, недоступном никому, кроме него и нескольких пацанов, его лучших друзей, живущих в этом же переулке.
Увы, эти дни, какими бы длинными они ни были, идут и один за другим проходят. Скоро он закончит второй, перейдёт в третий, а там, пятый, десятый и школа позади. Потом женится, пойдёт работать, появятся и будут расти дети, и незаметно наступит старость. Старикам, конечно, хорошо. Никто тобой не командует, не нужно ни о чём и ни о ком заботиться, и ходить на завод, потому что тебе дают пенсию. Ты можешь целый день сидеть на завалинке, курить и радоваться жизни, но… самой-то этой жизни остается невесть как мало, в любой момент ты можешь заболеть какой-нибудь старческой болезнью и умереть. Или даже и не болеть, а просто лечь и заснуть навсегда, как дядя Паша, дед троюродного брата Кольки.
Два года назад его зачем-то взяли на похороны. Когда сказали, что дядя Паша умер, на него напал необъяснимый страх, ведь он не знал, что это значит, у них ещё никто не умирал, и он не видел ни одного покойника. Ну, случалось, на их улице появлялась возле какого-нибудь дома или парадного подъезда крышка гроба, обитого красной материей с черными лентами и фотографией пожилого человека. Но это всё его не касалось, хотя, конечно, гробы пугали, и от них веяло непонятной жутью. Однако рядом всегда были друзья, можно было постоять полминуты возле страшного предмета, молча переглядываясь и шевеля волосками на загривке, и рвануть по своим делам в переулок, воровать яблоки, играть в войнушку, гонять на велике или строить шалаш в овраге.
Родители привезли его к тёте Гале, маминой двоюродной сестре. Там было полно народу и странно пахло, а в зале на столе стоял гроб, и там кто-то лежал. Он, не поднимая глаз, пробрался по стенке в соседнюю комнату и сидел там, вжавшись в угол дивана, в испуге посматривая на малознакомых и совсем не знакомых женщин и старух. Они о чем-то переговаривались со скорбными лицами и прикладывали к глазам платочки. Все были в черных шалях и темных платьях. Мужики топтались на улице, курили и негромко разговаривали. Брат пришел с серьёзным лицом и сел рядом, но, посмотрев исподтишка по сторонам, ткнул его локтем в бок и дурашливо, заговорщицки осклабился. Ему стало не по себе. Потом все засуетились, задвигались, и гроб вынесли на улицу. На кладбище он стоял в стороне от ямы, куда опустили гроб, прощаться не подходил, не смог пересилить страх. На поминках сидел как пришибленный, есть не хотелось, но компот выпил.
Траурное событие вспоминалось долго, перед глазами возникал стол с красным гробом и чем-то страшным внутри. Мертвого дядю Пашу он так и не увидел, но ему мерещилось что-то неприятное, какой-то старик, иссохший, посиневший и совсем не похожий на братнего деда. Разыгравшаяся фантазия рисовала ему, как дядя Паша лежит в земле и потихоньку разлагается. Однажды на обочине дороги, по которой ходил в школу, он обнаружил полуприкрытый землёй труп дохлой кошки. Стало противно и страшно, но властная сила гибельного любопытства заставила его нагнуться и рассмотреть. Сквозь дыру в облезлой шкуре торчали почти белые кости позвоночника, а вокруг них в серо-бурой пене копошились жирные молочного цвета опарыши с черными бусинами маленьких головок. Его чуть не стошнило. Закрывая глаза, он видел, что дядя Паша теперь выглядит так же, как эта кошка.
Старик на завалинке, которым он и был, наконец, умирал. Его хоронили, и он начинал превращаться в мертвого дядю Пашу и дохлую кошку. Это было невыносимо. Но ещё хуже было то, что происходило это медленно, с мелкими и весьма красочными подробностями. Черви пожирали его плоть, оголяя скелет и зияющий пустыми глазницами череп, но самое мерзкое и гнетущее зрелище представляла его промежность, которая пенилась и шевелилась кишащим опарышем, как та дыра в кошачьей шкуре. Однако настоящий ужас был не в отвратительных картинах, нарисованных отравленной потусторонним ядом фантазией, хотя сполна хватило бы и этого. В полное изнеможение и парализующий до оцепенения ужас его приводила мысль о том, что всё вокруг, весь мир, который он знал, останется, а его там не будет. Даже этот обглоданный червями скелет будет не он, а неизвестно кто или что. А его нет. Его просто нет! Как, как это возможно? Кто тогда обо всём этом думает, кто смотрит в могилу, где лежат его жалкие останки? Кто является свидетелем тошнотворных картин разложения его трупа? Это не вмещалось в его сознание, это невозможно было постичь и осмыслить, и, немея от сковавшего все его члены ужаса, он сиплым шёпотом, едва вырывавшимся из его стиснутого оцепенением горла, звал маму:
– Мам! Ма-ам!
– Что? – наконец, откликалась она.
– Мам, мне страшно.
– Страшно? Чего тебе страшно? Мы же все здесь, отец тоже не спит, всё в порядке. Закрывай глаза и засыпай, завтра в школу.
Ну, как ей объяснить, если он и сам толком не понимает, что с ним происходит, но каждую ночь откуда-то издалека приплывают мысли о будущей жизни, они быстро проносят его через грядущие, ещё не прожитые им годы и приводят к финалу, к моменту смерти и последующей за этим беспросветной неизвестности с не недоступным для ума и мысли фактом его в этой жизни отсутствия. Окончательного, невозвратимого, невозможного отсутствия. А весь мир, как уходящий поезд, будет двигаться дальше, все будут жить, смеяться, крутить педали велосипедов, есть мороженое, купаться в Волге, а его …его не будет.
Оцепенение изматывало, и до предела истощив его силы, наконец, отпускало. Его тело, обмякнув, вжималось в лежавший на раскладушке матрац. Измученный изнуряющим страхом, с опустошённым, иссушенным болезненными мыслями умом и надорванным недетскими переживаниями сердцем он засыпал, чтобы завтрашней ночью всё началось сначала.