ПОБЕДИТЕЛЬ

“Извещение № 91 от 3 марта 1944 года.
Ваш сын — красноармеец Ахметзянов Мирза-габдулла Харисович — уроженец Буинского района деревни Чирки-Кощаково — в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 1 февраля 1944 года.
Похоронен в деревне Кошкино Кингисеппского района Ленинградской обл.
Подполковник Дроздов”.
“Скажи-ка, дядя, ведь недаром...”
М.Ю. Лермонтов. “Бородино”
— Поведай, дядя, как погиб; а мы
в застолье, где печаль в улыбке мая,
послушаем тебя... И речь живая
взволнует вновь нам души и умы.
Мы знаем всё! Но каждый сын и внук
из уст твоих пускай про то услышит.
Не скромничай... Ведь ты, считай, что свыше
пришёл увидеть лиц родимый круг!
 
— Как я погиб?.. Ты слеп, что ль? Я — живой,
роскошный торт, смотри-ка, потребляю...
Гостинцы вот... Жена прислала к чаю.
Сама же вся в заботах день-деньской...
Ну, нет... пора пришла избавиться от них,
овец, коровы... Это же неволя!
Как тот боец — пример! — на грозном поле...
Чеку он выдернул, а отпустить на миг...
Судьба сельчанина, считай, судьба коня.
Повыбились из сил, вздохнёшь порою...
Сосед уехал в город, что-то строит...
Сказал: “Страдай, деревня, без меня!..”
Домой из лавки носит он еду...
А письма всё короче раз от раза...
А к нам асфальт ведут... И будем с газом.
Как видно, счастье наше — ждёт нас тут.
 
Моя же “смерть” легка была, считай...
Гоня врага огнём от Ленинграда,
сражён осколком я у края сада —
вот так и умер, будто невзначай...
Легли в могиле братским строем мы...
Эх, не успел я даже помолиться!
А похоронка с горестной страницей
дошла не сразу до заснеженной Казмы.
Отец к соседям заглянул, а мать
ведро с водой студёной поднимала...
Услышала... Ведро на дно упало,
а мать — без памяти на ледяную гладь...
Бумагу — вишь? — я плёнкой обернул, —
читать легко и нету ей износа...
Раз День Победы, то не вешай носа.
Ренат, сыграй, чтоб в пляс пустился стул!
А впрочем, пляс оставим на потом,
а лучше песни долгие затянем,
они светлы, но мы-то сердцем знаем,
что грусть их лёгоньким присыпала снежком.
 
Приходят и уходят времена,
а песням — светлая печаль верна.
 
А долго ли я телом стыл во тьме
без духа отлетевшего, не знаю...
Открыл глаза. Смотрю, не понимаю:
Я — мёртв?.. Я — жив?.. В своём ли я уме?..
Стоял февраль, холодный и сырой,
в тумане зыбком вязли, глохли звуки...
И кто-то взял, схватил меня за руки
и закричал кому-то: “ Он живой!”
От боли взвыл я... А спаситель мой
вносил своею жаркой кровью плату:
осколок вмиг нанёс удар солдату,
но выжил он... А я — гляди! — живой.
Застряли два осколка вот во мне.
Теперь хожу, считай, в железном шлеме,
который не сниму в любое время.
Ну, что ж, и пусть... Металл давно в цене.
Обогащается железом крепко кровь...
А то, что самолётом не летаю...
Пищат магниты бдительные — знаю.
Ох, эта душу унижающая новь!
Подумаешь, что волен, смел, крылат,
но чудо-двери мигом опозорят:
придёт охрана с холодком во взоре,
разденет до гола... А я ж — солдат!
Так вот о том... Я не был погребён.
Очнулся я на госпитальной койке.
А через месяц память стала стойкой,
я вспомнил имя, понял, что спасён.
А похоронку поезда везли —
то в Вологду, то в глубину Сибири...
Гремело радио... Светлело в мире...
Светлело в сердце — там цветы цвели.
А госпиталь — театр... А то, считай,
театра настоящего похлеще:
артистов — море, и такие вещи
услышишь, хоть от смеха помирай.
Вон тот — по пояс в белый гипс одёт,
одна рука торчит кривой оглоблей,
другая занята искусной ловлей,
упорно ловит чудный звёздный свет,
а, может, и небесную звезду...
Её он не достал. Какие дали!..
Солдату дали орден да медали —
за переправу, “языков” и высоту.
А до того, как в гипс одеть его,
хирург извлёк немаленький осколок;
такой красивый; был бы милой дорог,
как брошь; но весь — в его крови живой!
 
Чуваш, мой друг, письмишко написал,
чтоб знали дорогие сердцу люди:
“Ваш сын Мирза живой... и скоро будет...”
Да только адрес мой не указал.
 
Дошло, дошло его известье до Казмы.
Конец апреля... Вечер... По соседям
Бежал отец... “Мирза живой...Приедет!..
А мы-то... сколько убивались мы!”
Казма — а в ней за сотенку домов —
десятки раз и день и рочь рыдала;
один другого утешал немало...
А кто Казму утешить был готов?
Ушли на фронт сто тридцать молодцов,
а многие ль вернулись с поля брани?..
Победа песнь свою сейчас затянет,
а много ль подпоют
в Казме ей голосов?
Всего лишь три... Да и домов теперь
десятков шесть; деревня — убывает.
Солдаты к братьям павшим отбывают,
и ветерок с полей захлопывает дверь...
 
...До этих смутных перетрясок, перестроек
успел я в Кингисеппе побывать
и у своей могилы постоять,
и постоять перед былым солдатским строем.
И на гранит, где имя есть моё,
ложилась с плачем тень моя печально,
и тут её окликнул голос дальний:
“Скажи-ка, каково
сейчас в стране житьё?
В почёте ль вдовы?.. Дети как живут?”
Попробуй, не кривя душой, ответить...
Унёс я тень свою на тёплый ветер,
цветы ж мои остались зябнуть тут...
 
А как-то прибыл к нам учёный человек...
Осколок дал ему листообразный,
сказал, проверь-ка, брат, его, заразу,
всё нипочём ему — ни ржа, ни долгий век!
Металл ли благородный... Не пойму никак.
Коль ценный он, сваргань мне брошку, что ли...
И вот письмо... Я застонал от боли.
Осколок-то — “родной” ведь мне, земляк!
Жена влила силком мне в рот валокордин...
Ах, Нурия!.. И громко мне сказала:
“О войнах без ошибок не слыхала!
А бомба знала, чей ты гражданин.
Была б немецкой — разве б жить тебе?
А наша — пожалела, дуралея...
А так-то — я с тобой, тебя жалею...
Пускай твоей завидуют судьбе”.
 
И я сказал жене: “Поедем-ка туда...”
“А как же овцы, стельная корова?..”
Как видно, быть с хозяйством мне до гроба;
летят да щёлкают на счётчике года...
Вот-вот Победы нашей громкий юбилей;
фронтовиков в Казме всего-то трое...
Без телефонов... Это же герои!..
Скажи, как разобраться с этим поскорей?
Для счастья много надо ли? Чуть-чуть совсем:
дорогу протянули до мечети;
к родителям легко приедут дети;
коль не обманут, то наступит в Казме рай!
Живи себе, живи, как можешь долго...
А может, захотим другого толка?
Ещё, ещё нам благ побольше подавай.
 
...Не суждено, однако, было дяде стать
главой застолья в яркий День Победы...
Не устоял — не те уж были лета, —
пришлось позиции в бою последнем сдать.
А он-то чуял, чуял свой последний час,
всех посетил родных и попрощался,
В речах ещё героем он казался,
но не было уже того сиянья глаз...
Заторопился в Казму, мол, пора, пора,
тоскую, мол, по овцам и корове...
Душа зарницею — алее крови —
июньским утром вознеслась к иным мирам.
Осталось только серое перо, оно,
прозрачною обёрнутое плёнкой,
хранится в сундуке — старинном, звонком —
там драгоценное хранить заведено...