Сто лет

Сто лет
 
Прилетала синичка, стучала в оконную раму, разбивая зёрнышко. "Где она нашла зёрнышко, в такой-то холод?" Бабушка подошла к окну, замазанному белым инеем. Ничего не видно. Звуки города стали тише, слышно только машина проурчала тихо. И дальше ни звука. 11 часов дня, кажется хлеб привезли. Машина ездит, а хлеб все сухой, вчерашний. Всегда хлеб у них вчерашний. Давно ей страсть как хотелось блинов с маслом, больших солнечных, как когда-то в деревне, у родителей, в ожидании счастья, на масляную. Но блины прочно скрыты в забытом, недоступном теперь, необыкновенно далёком прошлом. Знаете ли, теперь хлеб есть, уже на том спасибо.
В окна всеравно ничего не видно, сколько не смотри, одна белая муть застилает взгляд, дует жалобно, легко, будто тянет сердце за тонкую ниточку. Откуда дует? Жёлтые, в полумраке комнаты, пальцы в который раз проверяют бумажную ленту на оконной раме, приглажывают, пробуют осторожно закрыть проникшую боль, холод. Напрасно, бумага приклеена прочно и лишь совсем к весне станет она осторожно коробиться, когда уж теплом повеет. На подоконнике столетник, срезанный под корень он замер не веря, не чувствуя но листья стали чуть суше, помертвели от сухого воздуха батареи и оконной боли.
"Ещё чуть посохнет и все, готов!"-бабушка возвращается в тень комнаты, в темноту, после мутной белизны окна. Поправив очки обращается к прерванному и спицы ее осторожно стучат. Петелька, петелька, пропуск, две петельки...
Грубая шерстяная нить проходит по пальцам, грубая шерстяная нить многое видела. Она ужасно боиться моли, в июльскую жару, когда о теплых вещах все прочно забыли, шерстяную пряжу выставляли на солнечный жар. Моль жаждала ее, пряжу, летала вместе с тополиным пухом по маленькой комнатке, тогда заполошно, мстительно хлопали ладони, скоро и бесполезно. Теперь ноябрь, холод пробирается врагом осторожным в самое сердце, а пряжа, вот она, в руках, цела, дожила, дотерпела.
Пальцы пропускают петли пряжи, крепко держат хорошо отполированные стебли спиц. Мысли не удержишь, далеко они бродят. Тяжёлые мысли.
В комнате теперь она одна, все разбежались кто куда. Внучка в школу, шестой класс, не шутка. Дочь на работу, на завод, номерной завод (слово то какое строгое, будто тяжёлый железный номерок лег в руке, и держать холодно и бросить нельзя.)
А зять, Миша... О зяте и думать тяжко...
Спицы стучат. Пряжа та видела многое и зимы скучные, долгие вот теперь внучке шапочка будет, с шариком. Не очень красиво, но тепло.
Бабушка смотрит на часы, до двух часов ещё далеко, а смотреть надо, не пропустить бы. Теперь четверг, приемный день в "Большом доме". И вот опять идти, опять в очередь...
Прошлый раз сказали болен, лекарство передавать не надо, все у них есть и доктор даже. Хороший доктор, говорят, а вот столетник и непременно с сахаром можно. Одна дама в очереди посоветовала. Она своим двум (по секрету сказала, на ушко) уже не одну баночку передала. Разрешают, пробуют только. Обмакнут пальцем и смотрят на свет. Помогает, говорят всяким больным, у кого с лёгкими какой непорядок, кашель и особенно с кровью. только вовремя надо, успеть бы. С кровью, тяжко значит. Бабушка пытается представить себе, как она, кашляя кровью, сидит где то в толще стен большого дома, там, где она будто сидит в большом доме, третий или четвертый этаж. "Хорошо, если окно есть", думает она. Столетник, сто лет, то есть. Прожить до ста лет, если есть его горькие листья. С сахаром ещё можно. До шестидесяти бы прожить. Она крестится, откладывает пряжу, смотрит в белесое окно, большим фонарём слабо светящее в темь комнаты.
Достает из ящичка комода истрепанное Евангелие, что без первых десяти страниц и почти без обложки уже это Евангелие. Читает она, не разбирая, не вдумываясь, слова написанные скользят в пространстве, затрагивают душу, иногда гаснут искорками без смысла и будто сон охватывает вдруг душу. Будто хорошо становится ей. Все уходит далеко, не дотянешся, не дойдешь по скользскому мерзлому настоящему. Минута и уж час прошёл. Смотрит она, очнувшись -тикают часы. Время и внучке вернуться.
Звонок в прихожей, требовательный скорый, уж она знает кто это пришёл и всеравно на сердце тревожно. Может с Мишей что...
Открыла тяжёлую дверь, в лицо пахнуло подъездной пылью и мраком, внучка вошла, пальто все в бисеринках растаявшего снега, тяжёлый портфель падает на пол здесь же, в прихожей.
-бааа... спать хочу.
-сейчас, только поешь немного. Кашу разогрела, на столе и чай там же. Сейчас ешь, простынет.
-не хочу кашу, спать...
-мне теперь к твоему папе надо, бог даст за час другой обернусь. Никому не открывай, нет тебя...
Она и сама не верит, что час или два решат дело. Там уж с ночи место прочно занято. И лишь теперь, когда пол очереди прошло к вечеру пройти еще можно. Много народу в очереди. Помещение маленькое, душное. Давит дом своими стенами. Тяжело дышать там. А в окошечке говорят тихо. Слышно еле. В конце разговора тот же голос только громче, будто конвейер включают:
-следущий!
И она, этот самый необыкновенный следущий. Успеть бы. С кровью. Болен. Легкие. Там нет проволочек. Ждать не станут. Следущий!
Старушка закрывает входную дверь, позвякивая в полумраке лестничной клетки ключами. Красная ленточка привязана к ним, чтобы не потерять. А если потеряешь, найти тут же. Потом она идёт к трамвайной остановке и едет, довольная, что не очень рано, на работу не едут, с работы тоже и трамвай не слишком полон, есть даже свободные места. Баночка со столетником у нее в сумке, тянет правую руку. Ничего вроде особенного, а тяжело. Стекла много. Говорят стекло им не положено, в кружку перельют. Много ли попадет в кружку? Ох, Господи. Она крестится своим мыслям. Тяжёлая сумка, бьёт по ногам, если неловко идти и там же ещё, кроме столетника, передача, что смогла собрать дочь. Половинка столетника, веточка с поникшими листиками ещё на кухне ждет. Птом доделать... Леночка, ох вечером рассказать ей все по порядку.
В окна трамвая бежит и разбивается о них в ледяные осколки тускнеющий ноябрьский свет. Снег, чёрные крючья вязов. Стены серых домов и вдруг, купол нищей церквушки. Она вновь крестится, осторожно, мелко. Крестится, как учил когда то сельский батюшка:
-увидишь церковь, крестись, Мария. Богу это приятно.
Она крестится.
Но вот трамвай поворачивает и останавливается. Теперь выйти и по скользскому тротуару к громаде большого дома. И ещё другие в очередь спешат, позади нее, впереди... Успеть бы. Успела. Через час, сотрудник в окошечке, девушка с бледным лицом, без капли косметики, с выщипанными немилосердно бровями, услышав фамилию, переспросил и посмотрев в журнал, произносит равнодушно:
-Выбыл!
И без остановки, в конвеерном безразличии, с усталостью автомата, произносит:
-следущий!
-как, что с ним?
Но вопросы здесь бесполезны. Как всякое ненужное любопытство. Сказано-следущий, значит следущий. На все вопросы, вздохи, автомат в окошечке оживает, будто человеческое что то проступает сквозь механизм:
-не знаю, что. Сказано, следущий! Ее уж оттирают, торопят отойти от заветного окошечка. Другим тоже хочется насладиться беседой с девушкой в форме. Новая фамилия звучит. Простительно и тревожно. И тот так же выбыл. Где он теперь, кто знает?
Старушка выходит прочь, делать нечего, большая дверь за ней закрывается, скрипнув пружинно, будто сочувствует и не может то сочувствие выразить ничем иным, лишь скрипением. День совсем уже кончился. Фонари разжигают жёлтые огоньки. На остановке мёрзнут пассажиры, идёт снег и по ногам при ходьбе бьёт стеклянная баночка со столетником. Сто лет...