3. Получившие свободу

3. ПОЛУЧИВШИЕ СВОБОДУ
 
1.
Звезды смотрят с неба вниз —
на железные пути.
Выпили и подрались —
праздник, Господи прости!
 
Стук, повестка, почтальон,
спецвагон, шестой отряд.
Родина, сосновый сон,
глушь, уральский снегопад.
 
Как бечёвку, отмотал —
нет ни бабы, ни угла.
Чёрный плавится металл,
горы чёрного угля.
 
Валентина мужика,
знать, пустила на порог:
— Ничего, что ты зэка.
Эх, снежок наш-сахарок!
 
Эх, кормилица-метель!
Перекрыл избу, а там
праздник — выпить захотел.
Что ж ты плачешь-то, братан?
 
2.
Ристсеппяля. Он же Слободка.
Хорошо в посёлке в июне!
На дороге стоит идиотка
и пускает длинные слюни.
 
На лице отразился зыбкий,
сохранившийся чудом разум.
То скривится в смурной улыбке,
то косит сумасшедшим глазом.
 
— Эй, манду покажи-ка, Ксеня!
Человек человеку — боров.
И бросает в неё каменья
зверозубых мальчишек свора.
 
Что там было на их уроках?
Восемь годиков дали бате
у Штыря, а у Дрона столько…
пальцев годы считать не хватит.
 
Трудно всё-таки человеком…
Даже птицей сложно, пожалуй…
По еловым гнилым засекам
бродит ветер, хмельной и шалый.
 
3.
Всё пройдено: тюрьмы и лагерь.
Но мучает скорбь мировая:
Антонов и Вовка в сельмаге
поспешно пузырь открывают.
 
И пьют они возле прилавка
«Перцовочку» злую — как воду:
— За то, что Аксёнова Клавка
даёт! — За любовь! — За свободу!
 
— За веру! — За штопор! — За некий
День радио! — За продавщицу!
А где-то под Котласом зэки
кондовые шьют рукавицы.
 
Там швабру в очко человеку
вставляют, поставивши раком,
и рыщут овчарки по снегу
в полуночной тьме за бараком.
 
А здесь у обоих филонов
выходит надраться так ловко.
— Везёт! — заключает Антонов.
— Конечно! — ответствует Вовка.
 
4.
Вот сидят у сельмага Антонов небритый и Вовка,
третий день погружённый в лиловую дымку запоя,
на скамейке пузырь и китайской фигни упаковка,
сосны тихо шумят, над речушкой извилистой стоя.
 
Не продраться сквозь эти навек непрорубные чащи
в изнурительных поисках полубезумного смысла.
Но, когда я любуюсь на грустных людей одичавших,
начинает казаться, что Бог не напрасно трудился.
 
Что-то в них остаётся — какая-то тонкая жилка
между миром животных и чистого разума светом.
И у Вовки стакан не дрожит, и витийствует пылко
мутноглазый Антонов… И оба, как люди, при этом.
 
5.
Хочешь — направо, а хочешь — налево.
Хочешь — о вечном, а хочешь — о водке.
Взяли литрушку сперва для сугрева.
Ну и трендец — всё народец-то ходкий.
 
Вовка в канаве храпит придорожной,
лупит жену по мордасам Антонов.
Чем ещё им заниматься — в таёжной
этой деревне? Учить салабонов?
 
Вот у людей на дороге работа!
Валят сосну — стопроцентная прибыль!
Что нам Америка? Их Миннесота?
Вся, блин, свобода? Детройт и Карибы?
 
Здесь и украсть-то захочешь, а нету
кроме тайги ничего. А вот если
горькой залить… И вольготно же ветру
петь свои русские грустные песни.
 
6.
Ну, случалась по праздникам водочка —
так ведь сколько горбатился лет!
— Бля, — сказал Перегудовский Вововчка, —
долго жил ты! Заканчивай, дед!»
 
Эта нечисть пришла не из Франции,
не румынского графа сынки —
нашей, русской, безудержной нации
из деревни Лужки синяки.
 
Столярова Семёна Борисыча
порешили во тьме упыри.
Что имел-то? Паршивых две тысячи,
ордена и ранения — три!
 
Вот предстал перед Богом до времени
и никак не поймёт, почему
не фашист басурманского племени —
русский, свой, отоварил: «Да ну,
 
это ж надо же выжить под Люблином,
до Берлина пешком дошагать».
Жутко в небе, за кровушку купленном,
в дырках тучи, как дно дуршлага.
 
Что-то Бог мрачноват и решителен:
миномёт у него за спиной,
АКМ и макаров с глушителем.
«Что ж ты хочешь от нас, Боже мой?»
 
7.
Николай Синицын. Безработный, в общем.
Ходит по посёлку — ищет пятьдесят
рубликов на водку и мозги полощет
встречным-поперечным. А в ночи висят
звёзды голубые, ледяные, злые,
обещают зону, финку под ребро,
а ещё наколки, фиксы золотые.
Но Синицын Коля страх переборол.
 
Он стоит поддатый около котельной:
молодость — хабалка, да кроет козырным.
Жизнь идёт куда-то с нежностью смертельной.
Из трубы копчёной на полнеба дым.
 
8.
Ни на йоту мы людям не верим
потому, что мы выросли тут.
Мы — несчастные, глупые звери,
те, с которых три шкуры дерут.
 
И хотя здесь никто не достоин
ни кровавых плетей, ни хулы,
даже зайцев автобусных ловим
и под нож циркулярной пилы.
 
Вот поэтому длинные вёрсты,
а в широтах, где сердце знобит,
отбывающий каждый четвёртый,
точно гнойная рана, болит.