Часть 3. Между хлебом и небом
«Мы понимали, что смерть нисколько не хуже, чем жизнь,
и не боялись ни той, ни другой. Великое равнодушие
владело нами».
В. Шаламов «Колымские рассказы».
НЕПРОЧНОЕ НЕБО
стихи 2001-2008 года
3. Между хлебом и небом.
* * *
Тёплый ветер. Вечерние, розовые облака.
Словно тени на шёлке, качаются камыши.
Меж холмов извивается задумчивая река.
Так живи, так думай, так на земле дыши.
После будет совсем другая, наверно, боль
и другая радость: искал — не нашёл нигде.
Звон цикады, песок на губах и речная соль,
и бегут круги по тёмной, живой воде.
Поплывёшь, забудешь, всё потеряешь, нет,
улетишь на крыльях в доверчивый небосвод.
Ветер листья ласкает, горний струится свет.
Человек уходит, и птица в кустах поёт.
* * *
Небосвод за окнами синий-синий.
— Рот откройте, деточка! Потерпите!..
Бормашина. Бешеный визг Эринний.
Всё известно доктору о пульпите —
по кювете никелем звякнут клещи.
Металлурга прочная заготовка
эта челюсть... — Доктор, прошу, полегче!..
Как плотва на удочке, бьюсь неловко —
крюк во рту... Но что-то в крови и гное
показали чёрное: бедный, вот, мол,
успокойся, это твоё земное
воплощенье — душу никто не отнял.
* * *
Человеку сквозь зубы прохожие цедят: «Убью слона!
Прёшь, как падла!» Покупки, целлофановые мешки,
бесконечные годы реформы, магазины, кафе, страна...
Тётка кричит безумно: «Пирожки, пирожки, пирожки!»
Человек спотыкается, падает, ударяется об асфальт.
Кровь стекает с разбитых губ и куртка, увы, в грязи.
Точно так же в Афинах лежал на площади Эфиальт.
Никто не подходит близко, но кто-то кричит «ползи».
И тогда он ползёт, ползёт в направлении парадняка,
но на деле лишь приближается к последней черте.
Он пока ещё дышит, и что-то хрипит, и плачет пока.
Но реформы делают боги в космической темноте.
Человек умирает, и сжимает паспорт его рука.
* * *
Висит сырой листок: «Гадаю по руке
и на кофейной гущ...». Под бледно-серым небом
у входа в блочный дом сижу на рюкзаке
с китайским барахлом — дешёвым ширпотребом.
Мне снится эта жизнь — стальная дверь, мороз,
разбитое стекло, рука в крови... Я видел,
что будет после нас: небесный купорос,
распад, бетон... Я здесь случайный посетитель!
Исчезнет всё: дома, газеты, барахло
китайское. — Продать? Никто не купит. Скверно...
Бетон, асфальт, мороз, разбитое стекло,
рука в крови... Я здесь лишь коротаю время!..
...Лишь коротаю время!..
* * *
Все там будем поздно или рано:
тухлая, застойная вода —
в коридоре пили из-под крана.
Что ещё мы делали? Ах, да,
до животной крупной-крупной дрожи
капельниц боялись — пригласят,
руку стянут: «Потерпи. Поможет
галоперидол». Вот этот ад
мне обычно снится. Просыпаюсь,
долго рядом шарю в темноте,
к женщине красивой прикасаюсь,
обнимаю, слышу в животе
тихое урчание, целую.
Пялится звезда в стеклопакет,
дождь стучит в отлив о жестяную
полосу. Всё кончено. Рассвет.
* * *
Побрякушки, носки, сковородки
продают у метро. Приглядись:
жизнь проходит — у смерти короткий
разговор и алмазная высь.
Бесконечно далёкая птица
Лебедь, Рыбы, Змея, Скорпион...
Люди спорят, хотят прицениться,
пьют, едят, и пищит телефон.
Молодуха в киоске с цветами
подсчитает свои барыши...
Вот и всё... Только высь между нами!
Не толкайся, не плачь, не дыши!
* * *
Жить не страшно — только очень больно!
Всё понятно: смерть, любовь и муки
творчества в квартире с антресольной
пылью окончательной разлуки.
Смерти ли бояться, если сгинет
вся Земля?.. Выносят прочь герани,
шкаф, альбом, где несколько с другими
фотографий свадебных на грани
пошлости... А счастье было... было
на какой не знаю почве в доме,
где жена, наверное, любила
мужа, как... Но есть ли что-то кроме
этой жизни, временем в осколки
превращённой? Будет эта рана
жечь и жечь: герани, кресло, полки...
Верить больно!.. А не верить странно!
* * *
Ты скажешь мне, что Бога нет,
а я скажу, что, да,
нет, и проносится ни свет
ни тьма туда-сюда.
Туда-сюда, от фонаря
до фонаря, где снег
летит в сугробы января.
— О, разве человек
здесь будет счастлив?.. — Никогда!..
Фонарный свет, как ртуть.
Ты скажешь: «Бога нет!» Ну да!
Но что-то есть чуть-чуть?
* * *
От коньяка пьяна Лариса лишь слегка,
а мы совсем трезвы — трезвы, как на параде!
Сидим в пустом кафе — три старых дурака:
— А помнишь, ты писал в клеёнчатой тетради?..
— Да брось, Володя! Я забыл про ерунду!..
— Нет, разве ерунда? — волнуется Лариса.
— Не всё ли нам равно? Давайте за еду! —
и вилочкой в салат: лучок, немного риса,
креветки a la russe... Игра не удалась.
Как пылесосы Bosсh, свободны мы в полёте,
и Бог глядит на нас, как в омут водолаз.
Нет, словно террорист в горящем самолёте!
* * *
Смерть становится ближе, чем собственная рука,
но по-прежнему неизвестно, что ожидает после.
В городе снова весна. Над парком плывут облака.
Грубый профиль мента не похож на рисунок Бёрдсли.
Да и сам я нынче что-то не очень изящен, как
старый тополь, обломанный весь и полузасохший.
Если поселить меня куда-нибудь на чердак,
то подумают сразу, что бомж, бородой заросший.
И куда же меня отправят такого потом? Куда?
Может быть, ни Рая нет, ни Ада для сумасшедших,
у которых под глазами мешки и всклочена борода,
и не знает смерть, как их выпроводить, не туда зашедших.
* * *
Хаос, летящий из глуби небесной,
звёздная пыль на листе обомлевшем
бледной осины, застывшей над бездной...
Чем вас утешить? Да в общем-то, нечем!
Где-то карболкой и йодом больница
пахнет в предчувствии гибели нашей.
Крикнет неистово странная птица,
заворожённая сумрачной чащей.
Вы и на смертном одре удивитесь:
сколько ещё остаётся вопросов!
Дуб у ограды, как сумрачный витязь,
тополь, как скорбный немецкий философ.
Вам и цветы — возвращается почве
тот, кто при жизни был каплей в потоке.
Счастья хотели? Но воздух отточий,
клейма простынь и ж-ж-железные койки.
* * *
Я сам — нелепый червячок,
а космос так велик!
Летит сквозь крохотный зрачок
мне на сетчатку блик.
Как в узком карцере штрафник,
в ней дух томится, но
к зрачку я так внутри приник,
что понял всё давно:
весёлый гомон вешних птиц,
широкий шум листвы
и в затхлом сумраке больниц
предсмертный хрип, увы!..
* * *
Жил по счёту кукушки ни много ни мало – как раз
для разгадки вопросов, которые нам задаёт
наше бедное сердце, где, может быть, всё через час
прекратит изменяться, качаться назад и вперёд.
Значит, время настанет и мне от святой простоты
разбирать фотографии, письма ненужные жечь.
За привычным окном пожелтеют деревья, кусты,
и нахмурится небо, прервётся последняя речь.
Ничего не останется – только стихи да ещё
припорошенный холмик с простым деревянным крестом.
Удивится прохожий, что стало в глазах горячо,
и в тревоге подумает: «Как? Покидая свой дом,
неужели я тоже, на облачной жившей гряде,
словно листья, скользну в бесконечность по тёмной воде?»
* * *
Назвали зайчиком, дали сладкую грудь,
привязали бирку на ручку, сказали: «Теперь живи».
Шлёпали, обзывали, приказывали уснуть,
спасали от гепатита, свинки и от первой любви.
Так и прошло... А дальше случилась вот эта жизнь,
эта самая, в которой от одиночества сердце вдруг
то и дело прихватывает, и голос бубнит: «Остынь —
всё равно это всё иллюзия, замкнутый круг».
И лишь на старости лет выясняется, что нет
ничего, кроме одного бесконечного коридора, где
в конце бесконечная тишина, бесконечный свет...
И если что-то и было в этой твоей судьбе,
то лишь девочка у качелей, которую в десять лет
целовал неловко. Ты помнишь? Листик к её губе
почему-то прилип, и смерти, казалось, нет.
* * *
Часы, ботинки и пиджак,
сорочку и бумажник
я покупал не просто так —
я был лихой монтажник.
Я получал за двести рэ
и брал себе в столовке
компот, яичницу, пюре,
салатик из морковки.
Ах, было время да прошло!
Теперь я стал поэтом.
Мне тоже очень хорошо,
но денег нет при этом.
Могу пойти куда хочу,
свободный и голодный.
Как балку, рифму волочу
и текст неоднородный.
И нет на мне ни пиджака,
ни галстука, заметьте.
Хочу — валяю дурака,
плюю на всё на свете:
на двести рэ и на компот,
на то, что коммуналка.
Вполне свободен только тот,
кому себя не жалко!
* * *
Ах, на ёлке звезда золотая.
Кухня. Гости поют: «Йе-йе-йе!..»
(азиатчина мутит блатная —
под гитару «Гоп-стоп»), оливье.
И какого рожна напороли,
напортачили — вспомнить невмочь!
Вышли — трезвые всё ещё, что ли? —
в чумовую беззвёздную ночь.
Потепление. Лужи. Газоны
зеленеют уже в январе.
На флэту у какой-то Алёны
на вино по четыреста рэ
добавляли... Гори оно синим,
красным пламенем, наше житьё!
И Марина — красавица в мини —
поднимала за счастье моё...
* * *
Целуешь, глаза прикрывая,
в холодные губы меня.
Какая у нас молодая,
не знавшая горя семья!
Ты — горлинка нежная с веткой
оливковой — Terra! Земля!
Встречай меня песенкой редкой:
«Сюда, Одиссей мой! Ля-ля...»
Но кто там стоит на пороге?
— Пройдёмте-ка с нами!.. — За что?..
С ментовскими лицами боги —
на голое тело пальто!
* * *
Убивали, и лгали, и жён совращали чужих.
Словом, жили обычно — злодеями так и не стали.
Протечки, квартплата, простуда и курс
валюты — волнуешься, пьёшь корвалола
четырнадцать капель — я тоже боюсь,
что это не жизнь, или жизнь — это школа
спокойствия, полной, тупой глухоты.
В постели тебе от ночной духоты
приснится кошмар: Перестройка и люди
бездомные роются, словно коты,
в помойке у дома в рассыпанной груде
объедков. О нет же, будильник опять
сигналит!.. Встаёшь, ковыряешь в омлете
ножом и, взглянув на часы Olivetti,
выходишь из дома — в портфеле печать,
квитанции... Злобный на улице ветер
забрался под куртку. Ты видишь: один
из тех в подворотне на смятой газете
лежит — существо человеческий сын.
* * *
Ночь бесполезно-опасно-тревожно-безумная.
Ночь фиолетово-тёмная, жуткая, лунная...
Нет ничего. Только колет под ложечкой страх.
Полные пригоршни звёзд. Голова в облаках.
Кто-то навстречу... «Постой! Не найдёшь огонька?
Хоть “Беломор” от печали...» «Конечно! Да-да...»
Ночь фиолетово-тёмная трепетно-лунная —
в правом кармане тяжёлая гирька латунная.
* * *
В собесе толпятся: «А кто же за вами?»
Дырявые кофты, очки, костыли...
Старухи привычными, злыми словами
опять объясняют, что с этой земли
масоны, которые были жидами,
всех русских под корень давно извели.
Инспектор — красивая девушка — кольца,
колготки Sisi и высокий каблук...
«Вы тоже на пенсии? Хи-хи...» — смеётся,
проверить беря документы из рук.
А впрочем, ей вникнуть во всё недосуг...
В глазах зажигается чёрное солнце,
и сердце галопом срывается вдруг!
* * *
В камуфляже стоят с орденами,
под гитару поют: «Ты меня,
моя мама, встречаешь слезами...».
— Нет, ребята, всё это фигня:
«Я особо опасный придурок,
ветеран самой главной войны...».
Пропустили по кругу окурок
одноногие те братаны
и спросили: — Ты был на Чеченской?
Что ты знаешь, дурак, про Кавказ?..
Отвечал я улыбочкой зверской,
нежно-розовой справочкой тряс!
* * *
Сладкой выпечкой пахнет с ванилью.
К батарее затёкшей спиной
прислонившись, запачкался пылью.
Ночь. Февраль. Парадняк... Боже мой,
Ты оставил меня почему же?
Почему эта заперта дверь?
И с ботинок заляпанных лужи
растеклись по площадке... Не верь
ничему! Укрывай меня дёрном!
Проверяй мой ночной документ!
Пусть хотя бы в стакане гранёном
чай горячий мне вынесут... Нет,
ничего мне не надо, но старый
сон приснится: мартини, омары,
я сижу и касаюсь бедра
Анджелины Джоли
в рестора…
Тусклый свет. В ледяные фанфары
непогода трубит до утра.
* * *
В китайский
пурпур тучи над Кронштадтом
закат окрасил — вот она свобода! —
на сваях в бар с кофейным автоматом.
Зашли, замялись радостно у входа,
и сели у окна, и говорили
о счастье жить без горечи и страха.
Кавказцы что-то жарили на гриле,
а мы, мешая ложечками сахар,
в тот вечер свято верили в улыбку.
Всё было чудно как-то и нелепо.
А между тем, почтовую открытку
за окнами вывешивало небо
туда, на горизонт, где океаны
крушили шельфы двух своих Америк.
Но здесь меж сосен виден был песчаный,
дождём и ветром высветленный берег.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сказала:
— Пух, смешной медведь, не бойся.
Ну да, тоска, и боль, и всё такое.
Но небо, то, что ярче купороса,
зальёт глаза и дух наш успокоит...
* * *
В три этажа домишко. «Бентли»
у будки сторожа. Вопросы
я задаю ему: «А нет ли
у вас попить? А что, “роллс-ройсы”
не любит славный ваш хозяин?»
Не отвечает мрачный сторож.
Вот так стоял когда-то Каин
у стада Авеля и спорыш
вертел в зубах. Но братец ловкий
не прост – учёл вчерашний опыт.
И сторож (с чем он там? с винтовкой?)
мне говорит: «Пошёл ты в жопу!»
Ну что ж, иду... Вот неподвижный
ржавеет трактор (списан, что ли?).
С борщевиком и жёлтой пижмой
кругом заброшенное поле.
За ним развалины. Там верба,
орешник, спящие берёзы...
а дальше небо, только небо...
а дальше звёзды, только звёзды...
* * *
Справедливость... истина... законы...
прокурора светлый кабинет...
Выходя на грязные перроны,
пассажиры мёрзли. Клей «Момент»
нюхали подростки — сам я видел.
На вагонах надписи: Инта,
Соликамск и Пермь, Сегежа, Ивдель.
И звезда красивая — вон та,
просияла в небе над вокзалом...
Всё теперь в порядке. Дыр-бул-щыл!
Проводник движением усталым
дверь заиндевелую открыл.
Лязгнули железные ступени,
и густые запахи тепла,
расстояний, проводов, сомнений,
крошек пассажирского стола
мне опять ударили по нервам.
Вот и всё... Уходят поезда:
тык-дым-тык... Беседа с офицером
и в окне Полярная звезда.
* * *
Улыбаясь сквозь слёзы,
я лежу на снегу,
и застыли берёзы:
— Ты влюбился?.. — Угу...
— Так чего ж ты не весел?..
— Ах, и сам я не зна...
Кто-то ватник повесил
на заборе. Зима
пахнет сеном и хлевом,
дым летит из трубы.
Между хлебом и небом
мы в руках у судьбы.
То ли крики вороньи,
то ли поезд гремит,
то ли где-то хоронят,
то ли сердце щемит.