ИТАЛЬЯНЦЫ В ПАРИЖЕ.
Буратино, Мальвину, Пьеро –
что ни утро, тянуло в бистро.
Сена рядом, с прононсом, журчала,
башня Эйфеля всюду торчала...
Буратино заказывал Кьянти
(деревянным «сухарь» нужен, кстати),
а Мальвина – «Кровавую Мери».
Пил Пьеро всё подряд, словно мерин.
В то же время, с ночного Монмартра,
возвращалась когорта поп – арта:
примадонна Лиса, блин, Алиса,
тут же, рядом: Базилио – Киса.
Лежал, будто ноги раскинув,
пред ними бульвар Капуцинов.
И тут, эта парочка сразу
(успев уколоться по разу)
парле куртуазную фразу:
- Париж! Твою мать. Ну, зараза...
Легли в ожиданьи экстаза.
Соблюдая собачий бонтон,
рядом лапу задрал Артемон.
- Ах, ты пёс! – возмутилась Алиса –
Ты с Мальвиной живёшь, не расписан.
Всюду гадишь, кудрявый вонючка.
Где ни ступишь – везде твои кучки.
Вот проспится Базилио, прего,
он на вас накатает телегу.-
Ничего не ответила псина,
поливая Базилио спину.
Мимо, чем-то сродни унитазу,
бормоча, на французском, маразмы,
экскременты несла чудо – Сена.
Там клошары мочились на стены.
Туристы с моста им: - Эй, вы!
И слышат, в ответ: - Се ля ви!
В забегаловке, типа – «пивнушка»,
продолжалась хмельная пирушка.
Пьеро под влияньем Европы,
восторгался Мальвининой ж..енственностью.
Буратино не справился с носом
и в бутылке застрял кальвадоса.
Всё допив, заказали каштаны,
и в прохожих швырялись, гурманы.
- Хулиганы! – Взывали к ним громко.
А они им в ответ: - У нас ломка!.
Просыпался Париж. Все вставали,
и трусы, и часы надевали.
Где-то в жирных слезах вазелина,
Чью-то шею ждала гильотина.
Папа Карло, старик из подвала,
бегал утром, трусцой, вдоль квартала.
Всё искал деревянные чушки –
просто, с детства, любил побрякушки.
Ударяясь случайно о дом,
что есть мочи вопил он: - Пардон!
И за это его не любили,
чем-то бросить всегда норовили.
Кто-то сверху, однажды, не целясь,
зашвырнул в него целую челюсть.
Долго были (и в Гугле) видны
на асфальте укуса следы.
У Нотр-Дам-де-Пари, у собора,
по утрам начиналась умора.
Приползала старуха Тортилла,
и, рыдая, вовсю голосила:
мол, тому назад лет, эдак двести,
некто грубо её обесчестил.
Каждый день, с той поры, тут гуляя,
эту сволочь она вспоминает.
Помнит, хмырь был с густой бородою,
и вонял, хуже ямы помойной.
Ещё помнилось ей (как сейчас),
на вопрос: - Называть, как мне Вас?-
Он ей гаркнул, смеясь: - Карабас!..
Пооравши, поплакавши часик,
она тихо зовёт: - Карабасик.-
И на зов появляется старый,
но на редкость блудливый котяра.
Что творится весною в Париже:
зацветают каштаны, а ниже –
парижане и парижанки,
рестораны, клаксоны, шарманки.
Перемешано всё, как в окрошке:
Поцелуи. Шарман (чьи-то ножки?)!
Блеск и шарм Елизейских полей –
этуаль среди сумрачных дней.
Приземляйся, не медли, Пегас.
Совершим променад. Этих глаз,
этих лиц дорогих карнавал,
словно вечный, любви, ритуал...
Ну, давай – ка ещё, Дуремарыч,
по три капли чего – нибудь марочного,
здесь, на набережной Орфевр
из мерзавчиков, а ля Севр.
Вспомним юность: себя, парижанок...
Память – омут, где много пиявок.
Ветер носит – безмозглый шушара –
наши дни вкруг огромного шара,
тронув струны невидимой лиры
в переулках столицы мира.