Ллиию́кью

Ллиию́кью
[Полная версия]
 
… Чудо заключалось хотя бы в том, что мы остались живы. Потому что выжить не было ни единого шанса. Да, ни единого шанса, вообразите. И исток тех событий и явлений, из коих соткалось это чудо, для меня неведом и не будет ведом, думаю, никогда. Я даже не знаю, а хочу ли его знать…
На шестиместной шлюпке нас было одиннадцать человек. Более чем в тысяче миль от берегов Чили. С одним веслом и без единой капли пресной воды. Шквал, который за считаные полчаса растерзал шхуну «Сен-Пьер», стих, но ветер был по-прежнему сильный и неумолимо гнал нас на северо-запад, то есть, всё дальше и дальше от берега.
В какой-то момент я заснул. Да, вообразите, именно заснул. Внезапно, без всякого дремотного перехода от яви к забытью. Впрочем, это нельзя назвать сном. Я словно перестал существовать, удалился за кулисы с подмостков бытия, и вместо меня вышел некто другой.
Мир переменился неузнаваемо, вернее он попросту исчез, исчезла шлюпка, люди на ней исчезли, даже океан исчез. Мир превратился в огромный опрокинутый пустотелый конус, и я как бы пребывал в его опущенной книзу вершине. Туманные превращения, клубящиеся вдоль упругих, податливых стен этого конуса, не удивляли и не обескураживали.
Это беспорядочное мельтешение закончилось… радугой. Точнее, неким диковинным подобием радуги, ибо там было не семь цветов, как должно, а по меньшей мере раза в два больше. Но главное не в этом. А в том, что ни один из тех цветов я не могу назвать. Ибо ни одному из них нет названия на земных языках. Их нельзя даже приблизительно сравнить ни с одним из известных нам цветов. Я неотрывно вглядывался в эту радугу, стараясь вживить в память её оттенки. Эта поразительная гамма до сих пор отчётлива в моей памяти. Но до сих пор всё так же непередаваема словами.
Радуга медленно надвигалась на меня. И когда она встала надо мною в зените полукольцом, меня вновь унесла дремота. Вернее просто окунула с головой на несколько секунд. Однако обнаружил я себя снова в шлюпке, полулежащим на корме, причём в полном одиночестве. Однако это меня нимало не расстроило и не встревожило. Я просто вновь принял этот как нечто естественное.
И вот в тот самый момент, когда в душу сквозняком стала проникать тревога, появилась птица. Большая белая птица. Вернее вначале возник странный звук, отдалённо напоминающий скрип вёсельных уключин. Когда я приоткрыл глаза, я её увидел. Она отдалённо напоминала чайку, однако была примерно втрое крупнее, оперенье её было не просто белым, а поистине ослепительно белым, если не считать иссиня-чёрного ободка вокруг шеи и тёмно-сиреневого венчика на макушке.
Птица покачивалась на ленивых волнах. Самое странное — не касаясь их. Между нею и водой была как бы незримая, упругая прослойка.
«А скажи-ка, птичка, мне крышка, да?» — спросил я, не слыша собственного голоса.
Вода за бортом непостижимым образом высветлилась до полной прозрачности, так, что стало видно дно океана во всей головокружительной глубине. Справа от меня простирались безбрежные подводные джунгли, слева же — полого уходили вниз, в кромешный мрак склоны Чилийской котловины, называемый андскими индейцами Уайякуа. Область вечной, студёной глубоководной полночи, изредка озаряемой волнистыми искроподобными сполохами. Над колышущейся стороною мглы возвышались лишь острые вершины подводных гор. И я парил над этими подводными хребтами, словно птица небесная. Воистину, то было зрелище, ради которого стоило жить.
«Эй, птица! Невежливо молчать, когда к тебе обращаются. Скажи-ка, мадам Смерть уже постучала ко мне? Или, может, ты и есть эта самая Смерть?
Птица склонила голову, точно прислушиваясь и силясь понять. А потом вновь возник необычный звук. И исходил он именно от птицы. Я это помню совершенно точно. Хотя клюв птицы, напоминающий по цвету отполированный чёрный коралл, оставался недвижным. Я лишь очень приблизительно могу передать этот звук, долгий, переливающийся, словно водопад под солнцем, ни с чем не сравнимый и совершенно не птичий звук. «Ллиию́кью…» Вот как-то так.
Птица ещё трижды пропела своё ллиию́кью, затем оттолкнулась лапками от поверхности воды, со свистящим шелестом расправила крылья, плавно взмыла вверх, затем косо спланировала вниз, пронеслась прямо над моей головой. Я ощутил лишь упругий, тёплый толчок воздуха в лицо…ЛЛИИЮ́КЬЮ…
***
Дальнейшее являло собою хаотическую мозаику, состоявшую из видений. Они, эти видения, словно вплывали из океанских глубин. Сначала то были напрочь забытые картинки из детства, и даже младенчества. Они проплывали мимо, и я даже не успевал в них вглядеться. Я видел именно то, что напрочь забыл, вернее, что было замуровано в закоулках памяти. Я увидел отца, который погиб в лесном пожаре возле города, когда мне едва перевалило за два года, и которого я не помнил даже мимолётно. Но, оказалось, я помнил его совершенно отчётливо, вплоть да маленького белого шрамика над левой бровью.
А затем я увидел сестрицу Соланж, утонувшую в речке Дюранс за год до моего рождения. И облик её лишь отдалённо походил на тот, что я видел на олеографической картинке в нашем доме в комнате отца и в медальоне у мамы. Я увидел Соланж ещё отчётливей, чем это могло бы быть в жизни.
В нашем доме было нечто вроде культа Соланж. В ту пору. Мне ставили её в пример, когда стыдили за проступки, повторяли, что сестрица Соланж так бы никогда не поступила, и она теперь глубоко печалится, глядя на меня с небес.
Сама Соланж рисовалась тогда в моём воображении девочкой с прилизанными тёмными волосами, аскетичным лицом и сухим, поджатым ртом. А оказалось, она была смуглой худенькой девочкой с волнистыми светло каштановыми волосами ниже плеч, с ямочкой над подбородком и большими сияющими смеющимися глазами.
«Это же ты, Соланж?» — спросил я каким-то чужим, раскатистым голосом.
Она улыбнулась и слегка кивнула в ответ.
«Скажи, Соланж, — слова мне давались с трудом, словно перелезали через частокол, — я… я ещё живой? Или…
Я хотел сказать что-то еще, но она вновь улыбнулась, помахала, прощаясь, рукой и исчезла. Впрочем, нет, она сказала что-то. Совсем неслышное. Но я услышал. Правда, долго не мог вспомнить это самое слово…
***
А потом я пробудился окончательно. В шлюпке. Возле насыпного мола у входа в гавань Вальпараисо. Нас было по-прежнему одиннадцать человек. Одиннадцать человек, истощённых, сходящих с ума от дикой жажды, с многодневной щетиной, с трудом сознающих, кто они вообще такие и что с ними произошло. Нас взяла на буксир шлюпка тамошнего лоцмана. На все вопросы мы несли наперебой несусветную чушь. Причём, каждый своё. Один чудаковатый немец, всегда словоохотливый, на сей раз отстранённо молчал, что-то обдумывал. Я подумал тогда, что, может быть, только он и сможет хоть как-то растолковать всё то, что с нами случилось. Хотел к нему обратиться напрямую, однако он, вероятно, поняв это, намеренно меня сторонился. Когда же я всё же приблизился к нему и тронул за рукав, он, опередив меня, произнёс сухо и отстранённо:
— Herr leutnant. Вы ведь наверняка хотите спросить, что я думаю обо всём этом, не так ли? Как, каким образом мы на перегруженной шлюпке без вёсел, за пару часов прошли расстояние, которое крепкое парусное судно при самом что ни на есть попутном ветре, прошло бы, самое меньшее, за четверо суток? Вот вам мой ответ: решительно ничего. Что толку думать о том, чего не в силах объять разум? Придёт время — подумаю. Не уверен, правда, будет ли с этого прок. И не спрашивайте меня, что я видел там, я вам не отвечу. И вы не отвечайте. Никому. Ибо всё, что вы скажете и попытаетесь истолковать, будет более чем далеко от истины. Храните это в себе, не множьте. Возможно, со временем вам приоткроется истина, хоть на щёлочку, и будем надеяться, это не сделает вас несчастливым. Пока же мне понятно только одно: с нами случилось невероятное, и имя этому невероятному — Сивилла. Запомните это слово, herr leutnant. Си-вил-ла…
Сивилла! Ну конечно. Именно это певучее, птичье слово произнесла Соланж, вернее, оно прозвучала во мне серебристым отголоском. И что мне теперь делать с этим отголоском, с этой памятью…
***
Засим записи Паскаля Лавандьера прервались и более уже не возобновлялись. Насколько известно, мсье Лавандьер благополучно добрался до родины, морскую службу оставил, вернулся в Тулон, где принял от постаревшего, тяжело больного отца доходный дом, что по улице Мирабо, и ломбард.
Записки свои он, однако, опубликовал под названием «Моря и суша. Путевые заметки бывшего морского офицера». Книжица даже имела некоторый успех. Однако описанного фрагмента там уже не было, он остался лишь в рукописи, которую некоторое время хранила его вдова, мадам Гаэтан. О событиях же того дня в книге написано буквально следующее:
«Когда в августе 17… года погиб бриг «Сен-Пьер», я оказался в числе тех немногих счастливцев, коим несказанно посчастливилось спастись. Не стану сейчас описывать всех подробностей и перипетий, дабы у любезного читателя не зародились сомнения: в здравом ли уме автор сих записок. Наше спасение было поистине чудом, причём, чудом необъяснимым, разумом неохватным, и ежели такова была воля Провидения, то почему Провидение выбрало именно меня? Неужели для того, чтобы впоследствии я мог ссужать согражданам деньги под залог столового серебра и угождать жильцам доходного дома? На этот вопрос у меня нет да, пожалуй, не будет ответа…»