В моей тишине нет уж умысла злого
В моей тишине нет уж умысла злого.
Когда-то он был, но уже – не теперь.
Мне страшно во тьму даже вымолвить слово
И думать о том, что откроется дверь.
Моё одиночество стало тотемом,
Превыше религий, путей бытия.
Оно подчиняется планам и схемам,
Которых не знают ни боги, ни я.
Я, может быть, воин, я, может, убийца
Моментов, мгновений, которых так ждут,
Я, может быть, вор выражений на лицах,
Которых нигде никогда не найдут.
А, может быть, я всеобъемлющий ужас
Того, совершиться чему не дано.
Я, может быть, страх, над которыми кружат
Воронии стаи вверху, как пятно.
Воск падает вниз, застывая капелью,
Как будто боится упасть в никуда,
И дивно рисует огонь акварелью
На воске узоры дорог полотна.
Теплится огонь в окне старой избушки,
Горит фитилёк из оставшихся сил.
Пеку в одиночестве в печке ватрушки,
А путника след безнадежно простыл.
Когда-то он был, но уже – не теперь.
Мне страшно во тьму даже вымолвить слово
И думать о том, что откроется дверь.
Моё одиночество стало тотемом,
Превыше религий, путей бытия.
Оно подчиняется планам и схемам,
Которых не знают ни боги, ни я.
Я, может быть, воин, я, может, убийца
Моментов, мгновений, которых так ждут,
Я, может быть, вор выражений на лицах,
Которых нигде никогда не найдут.
А, может быть, я всеобъемлющий ужас
Того, совершиться чему не дано.
Я, может быть, страх, над которыми кружат
Воронии стаи вверху, как пятно.
Воск падает вниз, застывая капелью,
Как будто боится упасть в никуда,
И дивно рисует огонь акварелью
На воске узоры дорог полотна.
Теплится огонь в окне старой избушки,
Горит фитилёк из оставшихся сил.
Пеку в одиночестве в печке ватрушки,
А путника след безнадежно простыл.