Снег-Гоген (Подборка в Топосе)
Весна!
У старинного колодца
в мрачном городе ганзейском
я встречаю Карло Гоцци,
говорю с ним на плебейском.
- Милый граф, а вы откеда?
Вы какими здесь судьбами?
Начинается беседа.
Мы поблескиваем лбами.
У него – опала пудра,
у меня – не ночевала.
А его судьба так мудро
в этот час прикочевала.
Он стоит, и рот в улыбке
до ушей – ну рожа просто.
Тем не менее, он – зыбкий
призрак маленького роста.
Только дом и площадь рядом
с этим дивным привиденьем
приодеты как нарядом
самой-самой светлой тенью.
Тень из света? Это чудо!
Призрак кашляет в ладошку.
У него опять простуда
и всерьёз и понарошку.
Свет вокруг распространяя
с апельсина ароматом,
ничего не отвечая,
он не смотрит виновато.
Он глядит, что ангел белый.
Так тепло глядит и ладно,
что вокруг весна созрела,
хоть зимою здесь прохладно.
Последняя песня Джакомо
Дождь рассыпал по свету иголки.
Пусть они поблестят на свету.
Чья-то тень (и она в треуголке)
так печально стоит на мосту.
Так печально. И это не ново.
Дождь пошёл и течёт по плащу.
Ты ошибся, юнец Казанова,
я тебя уже не воплощу.
Я уже накатался в гондоле,
я уже насмотрелся на тех,
кто блестел на премьерах Гольдони,
я – сейчас вызывающий смех.
Кособоко иду по ступеням,
кособоко ступаю на лёд,
кособоким каким-то терпеньем
отличаюсь такой-то уж год.
Нет ни блеска во мне, ни отваги.
Лишь порою весеннею, днём
самым нежным, – как лезвие шпаги,
я горю отражённым огнём.
Отражается что-то большое
на моём обнажённом лице,
словно что-то назваться душою
может даже в живом мертвеце.
Сны
Сны растут под моим окном.
По весне – это просто сирень.
А зимою, не помню – о ком,
говорят они ночь и день.
Просто сны – ни имён и ни лиц.
Просто сны, и не надо слёз.
Снег идёт, и не слышно птиц
с вифлеемских моих берёз.
Глядя в потолок
Наташе
На потолке течёт река,
и вся она в снегу.
Течёт она издалека.
Я больше не могу.
Мне страшно слышать белых птиц,
летящих над рекой.
Глаза их птичьи – из ресниц
мне выкрали покой.
И хоть потяжелей свинца
мои глаза с тех пор,
боюсь я птичьего лица
и крика "Невермор".
Он раздаётся с потолка,
где только белый цвет,
где только белая река
и улетевших нет.
У тебя серые глаза?
Наташе
Мы ещё выпьем греческий кофе
в старой кофейне в Александрии,
мы там увидим реснитчатый профиль
бедной беглянки Марии.
Нету нежнее чего-то, чем море.
Муха ползёт по кофейному блюдцу.
Муха жужжит про мушиное горе.
Слышно, как сердце и крылышки бьются.
Помнишь глаза у того, кто был первым?
Буду последним и буду навеки?
Будем лечить левантийские нервы,
не заходя в городские аптеки?
Я и последний и первый, поскольку
вместе глотали, глотаем, проглотим
моря на уличном шуме настойку,
пот обоюдный смешавшейся плоти.
Разве надежда умрёт не последней?
Разве одежда не выдаст желаний,
мокрых ладошек, волнения, бредней,
бури морской в средиземном стакане?
Снег-Гоген
Наташе
И лампочка плывёт, как лодочка,
плывёт, как маленький ковчег.
О жизнь моя, моя походочка,
мой голубой весенний снег,
загаженный людьми и птицами,
он, падая в моём дворе,
махал пушистыми ресницами
и подавал на серебре.
Он падал между стен и стеночек
и обнимал за плечи нас,
так обнимал Гоген гогеночек,
и целовал и нежно тряс.
А двор шумел какой-то пьянкою,
и рвали глотки кобели.
И снег ушёл за таитянкою
на самый краешек земли.
Да, он и сам – запойный пьяница.
Но он, как лампочка, плывёт.
И доплывёт он и дотянется
до той, кто золото и мёд.
Остров Скала
Татьяне В.
Греческий островок
весь от дождя промок.
Весь он в белёсой мгле.
Нету другой на земле.
Но через эту мглу
видит сидящий в углу, –
видит и ворот рвёт, –
горькой звёзды полёт.
Островитянский быт.
Грохот восьми копыт.
Берхане Селассие
Небо в марле, солнце в марле,
в марле даже этажи.
Принеси скорее, Marley,
каплю света, каплю жи...
Каплет жир на сковородку,
каплет на сковороду.
За твою, братан, походку
не остался ты в аду.
Против этого приёма
нет. Таков наш Млечный Путь -
у тебя, брат, меланома,
у меня – другая жуть.
Я хожу в дырявой майке,
пью из горла (из горл`а).
Знаю я, что на Ямайке
сажа чёрная бела.
На Ямайке растаманы
много курят, много пьют.
Кто бывал в местечке Кана,
знают, где Кого убьют.
А у нас трава под снегом.
Нет, не сладкая трава,
но она грозит побегом,
оттого она права.
Что вообще земная слава?
Приходи, заморский псих.
У меня Акутагава,
значит, выпьем на троих.
Умирать втроём не поздно, -
на Ямайке знает всяк.
Но умрёт, смотря на звёзды,
и погасит свой "косяк".
Туки-туки барабаны,
трубы весело трубят.
Умирать втроём не рано, -
на Ямайке говорят.
Dhá amhrán Gaeilge
-1-
И в этом нет особенного смысла -
уходят вдаль железные пути,
под радуги июльской коромысло,
под коромысло Млечного Пути.
Так песню начинают музыканты,
но не понять ни слова. И вот так
куда-то мимо смотрят иммигранты
глазами полу-детскими собак.
Кораблики из гавани уходят,
картошку съела гниль, мерцает мгла.
На уходящем в полночь пароходе
творятся очень тёмные дела.
Мы покидаем вместе пункт приписки
кораблика. Мы оба голодны.
Колышется вода и тычет сиськи
в ладошку покупателя-луны.
Мы ничего с тобой не прогадаем.
Ты за похлёбку познакомься с ним,
горящим над Европой и Китаем,
холодным покровителем твоим.
Ты познакомься. Не оставь голодным
дошедшего до крайности меня.
Всё впереди. Да будет проклят Лондон!
Да будет сожран бурею огня!
-2-
Я не видел области мрака,
предназначенной для собак.
У меня ослепла собака
и отправилась в этот мрак.
Я и сам постарел и лысею,
плохо вижу и часто дышу.
Отличаюсь от Одиссея
тем, что всё же обратно спешу.
Называю любимою целью
свой уютный и маленький дом,
обхожу стороною Цирцею
и циклопы мне тоже в лом.
Постарела собака, ослепла.
Старый пёс, одинокий мой брат.
Две глазницы сплошного пепла,
не пойму – о чём говорят.
Смысл есть? Или здесь он погублен?
Но в какой бы я ни был дыре,
я всегда возвращаюсь в Дублин,
где любовь живёт в конуре.
Толстый дядя
Толстый дядя выпил пива.
Толстый дядя лёг в кровать.
Так уютно, так тоскливо
неизбежно умирать.
Скачут блохи по кровати
и темнеет за окном.
Liebste жёнушка в халате
хорошо содержит дом.
Разболелись зубы в пасти.
Дело всё же не в зубах.
Дело в нежности и страсти.
Засыпает старый Бах.
Зельда
Н.
Не повторить, что пройдено.
Что будет, то пройдёт.
Плывёт созвездье родинок,
сквозь ночь мою плывёт.
А ночь – такая нежная -
хранит в своей тиши,
что утро будет снежное
подобие души.
Живу я одиночкою,
течёт мой горький пот.
Со мною этой ночкою
один лишь Фрэнсис Скотт.
Прости мне это, Господи,
прощенье – это дар,
я позабуду госпиталь
и крики, и пожар.
Забуду, хоть не должен я
забыть. А ночь нежна.
И навсегда одолжена
нам эта вот луна.
Луна, конечно, полная.
А берег... берег бел.
И тихо шепчет волнами
предел или удел.
Парижская песня
Голова моя – погремушка.
Или колокол в ранний час?
Квазимодова черепушка,
рудники воспалённых глаз.
Грудь моя – бесконечная яма,
я спиною постыдно горбат.
И смотрю на рассвет так упрямо,
словно это – последний закат.
Я – такое недоразуменье.
Но прислушайтесь, и принесёт
это утро вам – гулкое пенье,
это пение город спасёт.
Я пою, мне свободно и тяжко,
и пудовым стучу кулаком
я, вспоённый парижскою бражкой
и горгулий сухим молоком.
Возле Эдессы
В степи мои слова,
как лошадиный череп.
Растёт сквозь них трава
и прорастает через.
Какой-то человек -
жара, ковыль и лето -
увидит – из-под век
травы седого цвета
глядят почти глаза,
глядят почти знакомо,
течёт почти слеза
бегущим насекомым.