Тройка

Летом того года я чуть не разминулся с нашей компанией. Застрял на северах, а когда вернулся в Пермь, узнал, что весь народ уже откочевал в Сараны на какой-то кустовой слёт. Спрашивается, чего мне стоило слезть с поезда в Пашие. Но это ладно. Бешенной овце семь верст не крюк. Сел на собаку и вернулся, имея самое приблизительное представление, где искать народ. Знал, что где-то у речки, так там мимо Вижая захочешь, а не промахнёшься. Ладно, местные пальцем ткнули. Нашел.
Вечер. Дождик сыплется, костры дымят, палатки мокнут. Прошвырнулся по поляне, со знакомыми перездоровался, не столько из радости видеть, сколько выбирая с кем накатить за приезд. С собой пузырь Рояля, на рынке купленный, воды – полный Вижай под боком, закуска – не проблема, да и не обязательна она, закуска.
Пока ходил, нашел своих, кинул рюкзак, и тут из кособокой, кое-как поставленной палатки-трешки высовывается морда Киселя. Димки Киселева, то есть. И характерно глазом подмигивает, мол, заруливай. Ввинчиваюсь внутрь, одновременно вывинчиваясь из сапог с налипшим пудом глины. Ба, знакомые всё лица. А вот бутылка в солдатском котелке посередине – в котелке, это чтобы не опрокинулась, - напрочь незнакомая. Не видел я еще таких бутылок.
- Что это? – спрашиваю.
- Ликер польский, персиковый, - хвастается Кисель. – Ящики на Гостинке разгружал барыгам, - три пузыря отработал. – А сам в крышку котелочную наливает.
Выпили по кругу. Сладко, непривычно, на персики не похоже. Потом я Рояль выставил. Смешали, оценили…
Закурили, кто курил. Палатки тогда были не чета нынешним. Промокали, конечно, зато не горели со скоростью двадцать баксов в секунду.
А через три месяца Киселя посадят за убийство. Случайное, по дури. Он тогда только переехал в Пермь и на двоих с каким-то очкариком, - Костей его звали – снял квартиру, чтобы учиться на геофаке. Не знаю, какая моча им в голову ударила, но ходили эти два акробата по темному времени суток и у лохов по мелочи отрабатывали. С кого шапку снимут, кому карманы выхлопают. И ладно бы просто, ну напугал, ну в рыло зарядил, Димка тогда карате новомодным увлекался. Короче, зарядил клиенту маваши со всей дури, а тот возьми и помри.
На третий день парней взяли. Следствие, суд. Писанина характеристик и закономерный итог. Костика родители-мажоры отмазали до условного, а Киселю впаяли двенашку и из тюрьмы он больше никогда не вышел. На девятом годе в разборке завалил зэка, ну ему и добавили. А потом и его самого кто-то на перо поставил. И осталась от него одна фотка, на мою «Смену» снятая. Я, он и какая-то забытая некрасивая девка. Стоим, улыбаемся. Чусовая за спиной. Усть-Койва. Восемьдесят седьмой год.
А ликер тот польский, во глубине уральских руд выпитый, я снова через зиму увидел. Приехал к парням в Кунгур Новый год отметить. С электрона на остановке спрыгнул, оттуда до училища напрямик ближе, чем от вокзала. Темень, холодрыга, только ларек светится.
Нынче они вымерли давно, а тогда только-только появляться стали. И торговали там всем подряд и вперемешку. Ну, подошел, сигарет глянуть. В учаге с одной пачкой в кармане делать нечего, расстреляют в пять минут. Взял две Дорала ментолового, Примы на раздачу, сосисок вакуумных. И, смотрю, ликер тот самый, персиковый, и рядом еще какие-то похожие. «Давай, - говорю, – вон того еще пару пузырей».
Первый распили с Михал Олегычем. Изба его, - как раз между остановкой и общежитием, - ничуть не изменилась с тех пор, как я снимал тут топчан с мольбертом. Даже картоны мои, как стояли, так и стоят, надо забрать, если не забуду.
Михал, кстати, столичный перец, питерский. По слухам из достоверных источников, графику в Мухе преподавал, пока за длинный хер и большое сердце не вынужден был спрятаться в нашей краевой синеклизе от родительского гнева какой-то из своих живописек. До суда дело не дошло, но Олегычу ясно дали понять, что он теперь, в натуре, невозвращенец.
Урок он понял, купил у спившегося железнодорожника избу с огородиком и алкоголизмом. В моменты трезвости драл штатных училищных моделек, в остальное время богемничал с нами-отморозками.
Сегодня, как ни странно, он напивался в одиночестве, вот только меня принесло.
Михал Олегыч оценил ликер, выставил в ответочку банку синюшных рыжиков и кирпич свежего суксунского хлеба.
Разговорились за кто-где, за какого худенького меня носило на Кавказ вместо универа. К ликеру добавилась ядовитая паленая чебурашака «Русской» с криво налепленной бледной этикеткой, на середине которой хозяина разморило, а я отправился дальше.
Баба Маня на вахте пребывала уже в том благостном состоянии, когда реагировала злобно только на незнакомые морды. Моя была знакомой, память у отставной вохровки не давала сбоев даже в коматозном состоянии.
На втором – нашем – этаже новый год начался уже в полный рост. Двери настежь, дым коромыслом и дискач со стриптизом на общей кухне.
Дедушки вроде меня по традиции пили компанией в эскизной – большой, совмещенной из трех, комнате. Мое появление отразили, матерно обрадовались, пожалились на мало бухла и метель. Едва я уселся и поднял первую, на колени мне плюхнулась Лидка-прошмандовка. Учиться она начинала еще с нами, но сильна была «не этим». По словам Олегыча, в наступающем году Лидка делала третью попытку кончить на камнереза. В всех остальных смыслах кончала она как из пулемета и весьма художественно.
Пьянка неслась проторенной колеей. Я пил, закусывал из кармана вакуумными сосисками, травил армейские анекдоты, пару раз подержался за гитару, добил пришедший не пойми откуда косяк, стаскал косую до полного размягчения Лидку в бельевую, выпил за армейку с бабой Маней, проорался под куранты, дал в репу случайно подвернувшемуся твориле из керамистов, выпил с ним же заначку и отбился до лучших времен.
Времена эти наступили ближе к вечеру первого, когда в общагу подтянулись местные «домашние», прихватив с собой остатки не съеденной за праздничными столами хавки и широкий ассортимент напитков от фальшивого шампанского до самогона.
Мир был мутным. Метель, победившая снегоочистительную технику еще при Советах, не собиралась утихать. Не было ощущения пира во время чумы, была ярость, была веселая злость потихоньку скатывающегося в истерику малолетки с тупым «героическим» прошлым и не менее тупым, лишенным всякой перспективы настоящим.
Помню, как среди ночи Лидка попыталась утащить меня на какую-то свою хату, но общага была заперта снаружи, и, откровенно говоря, похер. Мы уединились под одеялом на скрипучей панцирной кровати в первой попавшейся комнате. Был там кто-то еще или нет, я не помню.
Помню утро третьего. Пьянка уже пробуксовывала. Уже было нечего и не на что ни у кого. Гонцы, ушедшие в частный сектор за Ирень в надежде взять в долг самогона или браги не вернулись. Видно, взяли и решили, что господь, велевший делиться, был, сука, гонщиком и ни разу не прав.
Метель стирала следы и заметала дома. В темноте со стороны железной дороги лязгало и грохотало.
Не известно, кому первому пришла идея подломить ларек у остановки. Идея, что называется, витала, так что имя не важно.
Лазутчики, десантировавшиеся из общаги через крышу котельной донесли, что избушка на клюшке, в смысле, и дверь и ставни заперты, реакции на стук – ноль, и, короче, не взломать нихера.
- А че ломать, э? – донеслось вдруг из дымной темноты. – Его мой батя со своими варил на автобазе. Потом они его краном на фундамент сгрузили и все. Крепить не стали, куда он денется.
Дальнейшее было настолько абсурдным, что я бы не отказался взглянуть на это со стороны.
Помните перовскую «Тройку»? Нам, советским третьеклассникам на примере этих несчастных детей, пытающихся тащить через метель неподъемную бочку, объясняли ужасы царизма в целом и эксплуатацию детского труда, в частности. Здесь у нас было все также. Только вместо бочки – железный параллелепипед ларька, а вместо трех, замученных царизмом заморышей – несколько десятков идиотов с законченным и незаконченным средним специальным художественным образованием. В качестве упряжи – пожарные шланги из общежития. Подспорье – ломы и уворованный вдоль железки путейский инструмент.
Метель теперь была нам подругой. Метель заметала следы. А когда дорога пошла под горку, стало почти совсем хорошо. Совсем – это когда притараненой Самедом (это его отец варил коммерсам нашу законную добычу) болгаркой срезали замки и вынесли подчистую все. Даже стул, на котором сидел продавец вынесли. А ларек спихали в карстовую ямину подальше от общежития. Мало ли кто его туда мог спихать…
Собственно, я не знаю, чем закончилась эта история. Я не вернулся с народом, ушел через заснеженный Кунгур к вокзалу, и уехал на первом попавшемся поезде, теперь уже и не помню куда. И из добычи ничего себе не взял, кроме бутылки польского персикового ликера, в память о друге, которого через шестнадцать лет убьет в Черном дельфине обдолбавшийся до полной потери себя урка.
А рисовать я бросил. Не сразу, конечно, и совсем не по этому поводу.