Царственная родня

Царственная родня
[Глава из повести "Беглец"]
 
Единственный способ прикрыть свою глупость —
отрезать язык и глаза завязать.
 
Ахмед Булгари.
 
Танышбек был мал ростом, коренаст и кряжист. Волосы на голове росли клочками, как трава на болоте. Его побаивались даже близкие люди — за злобную подозрительность, за не сходящую с лица гадливую полуулыбку, за которой не было ничего, кроме мрака, за утробную жестокость, которой была густо пропитана все его существо. Тяжёлая, неповоротливая походка, сиплый голос, частое, шумное дыхание ртом производили впечатление какой-то тяжёлой хвори, однако Танышбек был здоров и силен, как буйвол, мог молниеносно вскочить в седло, отлично владел мечом и арканом. На войне, однако, особо себя не проявил: обладая рассудком грубым, прямолинейным, но убеждённый в своей хитрости и изворотливости, он стремился, расставить врагу некие хитроумные ловушки, которые часто заканчивались плачевно.
 
Говорит Танышбек столь же тяжеловесно и неуклюже, как передвигается. Всякое слово будто рождается в муках. Порой, не договорив, он бросает фразу на полуслове, словно устаёт, и надолго умолкает, силясь придать молчанию своему некое сокрытое значение. Иногда, впрочем, на него нападают приступы безудержной говорливости, мутной и бессвязной. Речь его становится ещё более топорной и непроходимой.
 
В то утро Танышбек сидел в полутёмной, заросшей виноградом беседке дворцового сада. День был пасмурный, стоящий полмесяца зной за ночь сменился моросящей прохладой. Танышбек зябко ёжился в тонком халате, нетерпеливо дожидаясь окончания разговора. Кади стоял напротив него, и он уже мало напоминал того сутулого. И не так уж стар как будто. Лишь голос тих и намеренно нетороплив и монотонен, что немало раздражает Танышбека.
 
— Повторяю тебе ещё раз, Танышбек, я говорил с ним вчера поздно вечером. Мне показалось, он…
 
— Кади, я устал слушать, что тебе показалось!
 
— Выслушай, это важно, — кади повышает голос. — Недавно в городе был схвачен человек по имени Ахмед. Бродяга и шарлатан.
 
— Что мне за дело до какого-то бродяги?
 
—Дай договорить, ещё раз прошу. Суть даже не в том, что этот бродяга дерзкий смутьян, а в том, что как две капли воды похож на нашего хана.
 
Кади замолк многозначительно воздев палец, а Танышбек уже готовый его вновь перебить нетерпеливым жестом, поражённо замолк.
 
— Не далее как вчера я доложил об этом хану. Он велел привести его. Они долго говорили. Потом бродяжку увели и… он пропал бесследно. Понимаешь — БЕССЛЕДНО! Я тюрьму Салкын таш знаю как свои пять пальцев. Да такого отродясь не было, чтобы там пропадал человек, а я об этом не знал. На городских улицах — сколько угодно. Даже в царском дворце человек может вдруг пропасть. В тюрьме — нет! В тюрьме каждый живёт ровно столько, сколько ему отпущено мной … И ещё пропал старший тюремщик Касым.
 
— Что ты думаешь об этом
 
— Не знаю. Или Бирдебек что-то затевает, и ему понадобился маскарад с двойником. Чтоб себя обезопасить. Или… Я даже не знаю, как и сказать…
 
— Договаривай коли начал!
 
— Или пропал сам великий хан…
 
— Что ты хочешь этим сказать?
 
— …а на трон воссел безродный бродяга. Вот что я хочу сказать!
 
—Ты…Ты соображаешь, что несёшь, старик?! — ошеломлённо перебил его Танышбек.
 
— Вполне. Когда я говорил с ханом, мне показалось, он, как будто, не совсем похож на себя. Вернее, он очень хочет походить на хана. Очень. И ему это удаётся, но порой он увлекается и говорит то, что Бирдебек никогда бы не сказал. Бирдебек неглуп, но груб и прямолинеен. Этот изощрённей.
 
— Чернь не может походить на хана! — высокомерно отрубил Танышбек.
 
— Это заблуждение! Да и откуда ж тебе знать, какова чернь! Не суди о том, чего не видел.
 
— Погоди! А ты не заметил, был ли на нем…
 
— Перстень Бату? — старик усмехнулся жёлтым, бескровным ртом. — Разумеется, заметил. Да, был.
 
— Ну тогда все, что ты тут несёшь, — вздор, — Танышбек даже вздохнул облегчённо. — Бирдебек ни за что не снял бы перстень.
 
— Не спеши, — кади вновь усмехнулся. — Все, что может быть надето одним, может быть снято другим. Мой совет — как можно реже говори: этого не может быть.
 
— Я не нуждаюсь в твоих советах. Знаешь, что я сделаю? Пойду к хану. Мои глаза зорче твоих, меня ему не одурачить.
 
— И ещё раз скажу: не спеши. Ты не на охоте, и твоя зоркость тут гроша не стоит. Для того, чтоб узреть то, что скрыто, надобны не столь глаза, сколь мозги. Человеку свойственно принимать обличие своей судьбы. Он — как жидкость. В какой кувшин её нальют, ту форму он и примет. Бродяга Ахмед, назвавшийся Бирдебеком, стал Бирдебеком. Кувшин должно разбить независимо от того, какое содержимое его заполняет.
 
— Затейливо выражаешься, — Танышбек поморщился. — А я все же пойду к хану, что бы ты тут не плёл.
 
— Не торопись. Хан тешится с женой. А вот с ней я позже переговорю. Женщина живёт чувствами, а чувство зорче разума. Слепец не оступится. А уж я уговорю Ханике сказать правду, даже если придётся её немного испугать. Люди, живущие чувствами, лгут чаще, но безыскусней и очевидней. Ты ведь понял меня? Или желаешь поговорить с ней сам?
 
— Увольте. Я, по правде, небольшой охотник разговаривать с женщинами. Я даже в постель их затаскиваю молча. Поговори сам. А когда завершим дело, Ханике будет взбивать подушки в моей спальне.
 
***
 
… — Вы меня напугали, отец мой! Что вам угодно?
 
Кади вошёл неслышно. Столь же неслышно он подошёл к ней к ней и положил сухую, вздрагивающую ладонь на её плечо. Горе тому, кто окажется в этих цепких муравьиных лапках. Ханике вскрикнула и отпрянула.
 
— Ты стала беспокойной, Ханике, — голос кади ровен и нетороплив.
 
—. Но… дверь была заперта, как вы вошли?
 
— Ты ошиблась, дитя моё, дверь не была заперта.
 
Ханике хотела было возразить, но кади, улыбнувшись вздрагивающей улыбкой, погладил её по спине сухим пальцем, словно ставя некий тайный знак.
 
— М-м. Да хотя бы и была. Разве это важно?
 
— Я бы сказала, важно. — И тотчас с испуганным недоумением вновь отстранилась. — Здоровы ли вы, святой отец?
 
— Хвала Аллаху…. Дитя моё, я бы желал поговорить с тобой.
 
Ханике хотела сказать, что она не то чтобы против, но считает, что время как бы не вполне подходящее, да и дверь по её убеждению была заперта, да и много что другое, однако кади, не слушая её, продолжил.
 
— Скажи, Ханике, — кади, с бесцеремонной вольготностью развалился на низенькой, будто для него сделанной резной кушетке. — Ты ведь не станешь возражать, что благополучие государства и благополучие его владыки неразделимы… Я не слышу ответа?
 
— Право, не знаю, что и ответить. Я как-то задумывалась об этом.
 
— Ты уже ответила. Я вижу, и ты озабочена так же, как и я. Это обнадёживает. Ну так скажи, дитя моё, не таись, облегчи душу. Только подумай, прежде чем вновь начать прикидываться дурочкой, — лицо кади исказила косая гримаса. — Я-то знаю, что ты не так простодушна, как хотела бы выглядеть. Любое качество, переходящее в избыток, становится грехом. В том числе и простодушие. Остерегись совершить то, о чем придётся пожалеть.
 
— Я не очень понимаю вас. Мне неприятно, что вы со мной так говорите.
 
— О, дитя моё! Боюсь, ты ещё не ведаешь, ЧТО такое неприятно.
 
(Ах, бедная девочка. Маленькая виноградная улитка. Твой хрупкий домик спасёт тебя разве что от мелкой букашки, и то едва ли. Спроси меня и расскажу, как легко и неслышно крошатся эти домики, бесстыдно являя изнеженную, белёсую плоть клювам плотоядных тварей.)
 
— Прошу вас, оставьте меня. Я в самом деле не понимаю, чего вы хотите.
 
— Чего хочу? Хочу предостеречь тебя. Ты ведь годишься мне во внучки. Да я и отношусь к тебе, как к внучке. Я ведь, бывало, держал тебя на руках ещё младенцем. Помню как сейчас. Такая была вся пухленькая, розовенькая, особенно — вот здесь. Хе-хе. Но ты выросла, стала женой законного владыки. Законного, Ханике! Стать усладой, опорой и утешением величайшего из живущих ныне властителей — неслыханное счастье. Оказалась ли ты достойной дара Аллаха? Не приравняла ли ты к золочёной безделушке? На вершине древа желаний растут ядовитые плоды! Подумай о близких, что станет с ними, ежели с тобой, храни тебя Аллах, что-нибудь приключится. Поверь, вечный страх — худшее из наказаний. Откройся, и страх выйдет из тебя, как…
 
(Э, нет, святой отец. Не говори мне о страхе. Расскажи об этом овце, что отбилась ночью в горах от стада, и не слышит ничего, кроме ветра и волчьего воя. Что ты можешь в этом смыслить, жирный сластолюбец, паук-птицеед?..)
 
— Говорите же, что вам нужно! Я устала.
 
— Ну так слушай. Не заметила ли ты, что муж твой стал… скажем так, немного другими. Ведь кто ещё узрит, как не любящая жена? Ошибиться может друг, ошибиться могу и я, хоть и не припомню я, чтоб ошибался… Но жена, чьё лоно нощно согревается огнём его чресл…
 
— Опомнитесь, что вы такое говорите! — вскакивает на ноги, уронив на пол рассыпавшиеся чётки.
 
— Прошу меня простить, дитя моё, — кади опережает её, с неожиданным проворством подхватывает чётки, прижимает их к груди. Итак, вынужден повторить вопрос: не заметила ли ты перемены в муже?
 
— Вы правы, мудрейший из судей Он переменился за последние дни. Очень переменился.
 
Она говорит задумчиво, но в голове нет ничего, кроме холодной ярости. Эта ярость и пугает её и приводит в трудно сдерживаемый восторг.
 
— Ну вот видишь,— кади подходит ближе, — Что может быть благотворней искренности? Скажи, а как давно ты заметила перемену?
 
— Как давно? Наверное… с прошлой осени.
 
(Что скажешь на это, проклятая жаба?)
 
— Вот как? — кади явно разочарован. (Ещё бы ты не был разочарован, сукин сын!) — А мне казалось…
 
— Ну может быть, чуточку раньше. Он стал раздражительным. Беда просто! Говорит, например, что я чрезмерно болтлива. Посудите сами, мудрейший, справедливо ли это? Нет, конечно, я поговорить люблю. А кто не любит? Разве вы не любите? Но вас-то никто не называет болтливым! И тем более глупым, — Ханике вдруг расхохоталась так громко, что кади встревожено покосился на дверь. — Даже наоборот. Вас именуют мудрейшим, Аллах свидетель, это воистину так. А вот меня — можно. Разве не обидно? Говорит, чтобы я не смела распускать язык, а всякого, кто будет приставать с глупыми расспросами, сперва гнать от себя, а ежели они не угомонятся, пожаловаться ему, мужу, то есть, а уж он тогда якобы своими руками отрежет любопытному его длинный нос. За простые, безобидные разговоры — отрезать нос! Это ведь страшно подумать, мудрейший, ЧТО он может отрезать, коли узнает, что кто-то, помимо него, может в любое время отпереть мою дверь, когда она заперта, да и войти. А узнать он в самом деле может. Я ведь действительно немного болтлива.
 
— Жаль, не получилось разговора, дитя моё.
 
— Отчего же не получилось, святой отец, — Ханике вдруг выпрямилась и глянула на кади расширившимися от ненависти глазами. — Вполне получился разговор. Посему, дабы не приключилась какая беда, ступайте-ка прочь. И пусть вам, святой отец, даже в кошмарном сне не приснится, что вы ещё раз переступили порог этой комнаты…
 
***
 
(Познавший большое чудо не удивится малому. Обречённый на казнь узник, ставший вследствие каприза судьбы венценосным властителем, не станет удивляться сопутствовавшим переменам. Будто только и делал, что восседал на шёлковых подушках, ел на золоте и совокуплялся на кружевах. Будто долго спал, видел самого себя во сне бродягой и висельником, и теперь пробудился. Чудо было не только в избавлении от смерти, а в том ещё, что жизнь приобрела невиданную остроту, которая приводила в восторг: с одной стороны — сознание того, что лишь животное чутье и интуиция могут уберечь от смертельно неверного шага. С другой — то, что я по собственному усмотрению мог оставить эту опасную игру. Наверное, истинная власть в том и состоит, что ты властен над самим собой, а уж потом — над другими…)
 
Когда после завтрака привратник доложил, что встречи с ним почтительно дожидается господин Танышбек, Ахмед был вполне спокоен, ибо давно уже понял, как именно надлежит держать себя со своим родственником.
 
Танышбек вошёл, отпихнув в сторону привратника и лишь у самого трона, спохватившись, приостановился, растянул лицо в выпуклой, подрагивающей гримасе, что должна была изображать приветливую улыбку.
 
— Ну вот наконец и ты, Танышбек! — громко произнёс Ахмед, — Не в силах попытаться передать, как счастлив я видеть тебя. Да и ты, похоже, рад меня видеть, Танышбек. Ты просто пожираешь меня глазами, — засмеялся он нарочито громко, — Не съешь, оставь другим родственникам!
 
— О да! То есть… Я, конечно… — Танышбек пытается ему вторить, угодить в тон, у него это не получается, он начинает раздражаться. — Ну да, я счастлив видеть тебя, потому что… Возможно ли иначе?!
 
— Отлично сказано. Конечно, невозможно. Как приятно с утра слышать благую весть: моя царственная родня любит меня!.. Однако, хотелось бы все же знать, привело ли тебя ко мне что-либо ещё, кроме восторга?
 
— Ну конечно. Танышбек перевёл наконец дух. — Я хотел сказать, что вся моя родня…
 
— Наша. Наша родня, Танышбек! — с перебил его Ахмед, не сводя с него ликующего взгляда.
 
— Ну да, конечно! Наша. Так вот, вся наша родня очень бы желала встретиться с тобой. Есть, о чем поговорить.
 
— О, я счастлив! — Ахмед просто зажмурился от счастья. —А поговорить всегда есть о чем. Однако если и они будут, мычать и переглядываться, боюсь, разговора не выйдет. Так что вы уж подготовьтесь к встрече.
 
Танышбек раскатисто смеётся, откинув голову.
 
— Да уж мы подготовимся.
 
— Да и я тоже подготовлюсь, — вновь вторит ему Ахмед.
 
— Итак, сегодня вечером, великий хан?...
 
***
 
(Что оставалось сказать? Ничего, лишь милостиво кивнуть. Как беспечный идиот или как хитроумный и обо всем осведомлённый правитель. Что было у меня? Ничего. Да, Танышбек самонадеян и глуп. Чтобы прочесть его мысли не надо быть прорицателем, достаточно разок глянуть в его заплывшие салом глазёнки. Он полагает, что засунуть нож за голенище это прямо-таки изощрённое коварство. Не нужно быть прорицателем, чтобы понять и то, что именно сегодня бирдебекова родня намеревается зарезать меня, как жертвенного барана. У мня было все, что делает простого смертного властителем, кроме одной мелочи: силы. Трон, перстень значат не более, чем драный халат бродяги Ахмеда. Не глупо ли, уйти от одной смерти, чтобы тотчас попасть в лапы другой? Я снова ощутил тот сквозной холодок, как там, на тюремном дворе. Тюремном дворе…И тогда я вспомнил про Хасбулата…