Исход
[Глава из повести «Беглец»]
Я — был.
Вот все, что может с уверенностью
сказать о себе человек.
Ахмед Булгари.
В доме Лейли уговорами и криками заставила его выпить чугунок тёплой воды. И его вновь рвало, он катался по полу, с проклятьями раздирая себе грудь, рвало пока нутро его не стало извергать клейкие сгустки нестерпимо горькой кровавой желчи. Тогда Лейли отбросила чугунок и с трудом помогла ему взобраться на нары. Ахмед сначала сел, отплёвываясь и глядя перед собой неподвижно и бессмысленно, затем без сил, неловко откинулся на локти и на спину, и тут же боль, что перекатывалась в нем раскалённым ядром, растеклась по всему телу. Стало непереносимо жарко. Он слышал голос Лейли, хотел, как рыба, хватая воздух, сказать ей, чтобы она принесла ему немедля его парадную сбрую с пластиной чернёного серебра с чеканной надписью на персидском: «Да воссияет вящая мудрость Всевышнего во веки веков», но понял, что это нелепость, хотел сказать, чтобы она была осторожна, но, открыв глаза, увидел, что Лейли уже нет рядом с ним, зато прямо напротив сидит Курчавобородый. «Не тронь её, Курчавобородый, — произнёс Ахмед удивительно легко и гулко. — Тебе ведь нужно золото, так оно — там, а сумке возле большого корневища на болоте. Ты его узнаешь, это корневище, оно похоже на огромного чёрного тарантула». Однако Курчавобородый рассмеялся, качнул головой и, приникнув ближе, сказал неприятным шёпотом в самое ухо: «Нет там никакого золота. То, что было, то утонуло вместе с сумкой. Болотный дух забрал его взамен тебя, понимаешь? Ты ведь многих людей убил. А ведь за все платить надобно. И нам, и тебе. Вот тем золотом ты с топью и расплатился. А мне чем платить прикажешь? Грязь, говорят, к грязи льнёт. Да и не нужно мне теперь твоё золото. И ничего уже не нужно. Ахмед хотел перевернуться на бок, дабы не видеть и не слышать Курчавобородого, однако тело его было словно туго спелёнатым, как кокон, да и Курчавобородый, пятясь и прижимая ладони к груди, исчез за дверью.
Боль не ушла, даже не ослабла, но она стало составной его частью. Она растворилась в горячей волне, что понесла его по ветвистым каналам бреда. Он понимал, вернее догадывался, что все эти воспалённые видения не имеют отношения к реальности, что сам он, мокрый от пота, перемешанного с грязью, лежит распластанный на нарах, и взирал на все с любопытством соглядатая. Он скользил по своей минувшей жизни, что представала пред ним в уродливо туманном обличье. Он пытался увидеть Ханике, но она не пожелала выйти из туманной завесы. «Все ложь, — услышал он собственный голос. — Ты всё придумал. Тебе нужно было создать опору в этом месиве абсурда и ты её создал её, и для удобства назвал любовью. Абсурд миновал, миновала и любовь».
Он парил над собственной судьбой на упругих волнах жара. Он попытался увидеть свой Город, но не мог. Может, и впрямь не было его никогда?
На какой-то момент горячка ослабла, наступила тишина, вязкая и бездонная, как трясина. Сполохи ветра в камышах и глухое, уханье выпи лишь подчёркивало эту тишину. Когда ушла Лейли? Кажется, недавно. Значит, она ещё там. Каково ей одной среди уродливых, безруких деревьев, ускользать от беззубой, шамкающей пасти трясины. Он напрягся и сел. Головокружение тут же плавно качнуло его в сторону, но он удержался. На карачках подполз он к краю нар, хотел спуститься, но рука вдруг потеряла опору, он упал вниз и до крови рассёк подбородок о край опрокинутой табуретки, однако боли не почувствовал, вернее, другая, боль, располосовавшая нутро, задушила её. Наступила тьма, и была она такой густой, что казалась наполненной радужными бликами.
Потом в мёртвую зыбь бреда бесцеремонно вмешалось нечто инородное. Пространство заполнилось голосами, живыми и грубыми. Он услышал тонкий и торопливый голос Лейли, с усилием поднял пунцовую, пылающую голову, что-то произнёс задушенным, каркающим голосом, нечто бессмысленное, но знакомые птичьи, неизъяснимо прохладные ладони, легли ему на виски, и все стало ясно.
Пространство сузилось до тесной норы. Потом вовсе исчезло.
***
Рыхлое тело пустыни. Солнца нет, нет и тьмы. Рассеянный свет идёт не сверху а будто со всех сторон. Под ногами песок, мелкий и бархатисто зыбучий, ступни вязнут по щиколотку, однако идти на удивление легко. Он ощущал внутри себя едва заметные отголоски той, когда-то душившей его боли, но понимал, что с каждым шагом он все более отделяется от её воспалённых щупалец.
Он не сразу заметил, что находится в этой бескрайней, бесплодной пустоши не один, что вокруг него, сколько хватало глаз, много людей. Наверное, сверху это похоже на гигантское муравьиное нашествие, подумалось ему. Где-то впереди редкими сполохами пульсировал мягкий, желтоватый, куполообразный свет, и все эти люди шли именно туда.
Он никогда здесь не был, не ведал, как сюда попал, но не задавал себе вопросов. Все было естественно и понятно. И люди, что шагали неподалеку, шли так же, как и он, не удивляясь, не негодуя, не радуясь.
Вскоре, однако некто, шагавший впереди, вдруг обернулся и что-то тотчас выбило его из умиротворённого равновесия, в котором он пребывал. Он захотел догнать его, но не мог, хотя человек тот шёл, не прибавляя шагу. Неторопливый ритм движения был, похоже, здесь един для всех. И когда он, осознав это, решил забыть об идущем впереди, тот вдруг остановился, обернулся и он узнал его…
***
— Вот мы и встретились снова. Думал, что это случится раньше.
— Знаешь, я был уверен, что первым, кого встречу, будешь ты. Так ты ждал меня?
— Ждал? Здесь никто никого не ждёт. Ожидание это прикосновение к времени, а здесь его не существует.
— Однако ты остановился. Значит, всё же ждал.
— Ты хотел вернуться к себе самому. Думал, это возможно. Впрочем, у тебя это почти получилось. Но судьба всё расставила по местам. Нельзя вернуться к тому, кого нет. Бродяги Ахмеда давно нет. Ты сам убил его.
— Это не я убил. Это ты.
— Я? Неправда. Я лишь открыл другого Ахмеда. Сам того не желая, правда. Видишь ли, человек не кукла. В нем есть все. Ты был бродягой, стихотворцем, бабником и балагуром. Я лишь показал тебе, что это не совсем так. Оказалось, что мы похожи не только наружно.
— Человек не кукла, верно. Кто ж тебе сказал, что ты волен потрошить человеческие души, как пернатые чучела? Кто тебя убедил, что тебе дозволено ломать людей через колено, чтобы потом торжествующе возопить: глядите, они, оказывается, ничуть не лучше меня! Кто дал право…
— О чем ты говоришь! Какое право? Никто вообще не даёт никому никакого права! Оно, это право, приходит само собой, уж ты-то должен теперь понимать! И, я тебе скажу, не такое оно приятное, это право.
— О да! Никто так не любит пожаловаться на тяготы судьбы, как властители. Разве что тяжелобольные. Только они с удовольствием сменили бы свой удел, а вот властители не торопятся его менять.
— Да ты зол, Ахмед. Ничего, это пройдёт. Тут все проходит быстро. И потом ты все же реши, кого именно ты ненавидишь, меня или себя
— Я не смог жить с этим. А ты — жил.
— Откуда тебе знать! Тебе нечего возразить, Ахмед. Потому что ты давно отрёкся от себя.
— Не тебе меня судить. И я буду помянут как бродяга Ахмед, или вообще никак, а ты — как Бирдебек жестокосердный. И только так!
— Возможно. Только это ничего не меняет. Людская молва — как пыль, легковесна и надоедлива. Забвение. Вот лучшая кара. И лучшая награда. Мне осталась ещё пара сотен шагов дотуда, — он махнул рукой в сторону сияния, которое вдруг разгорелось сильнее, и даже обозначились какие-то расплывчатые контуры. — Но там мы уже не встретимся. Там никто ни с кем не встречается. Там все иное. А тебе ещё некоторое время придётся побыть здесь. И пойми, главное здесь заключается в том…
— Что ж ты замолк? Договаривай.
— Ничего. — Он вдруг глянул куда-то поверх его головы. — Кажется, тебе ещё рановато об этом знать. Тебя ждут с другой стороны.
Не договорив, он отвернулся и зашагал, не оборачиваясь вперёд, в сторону того неясного свечения.
— Что?! Где это — с другой стороны? — закричал он, понимая, что уже не получит ответа.
Закричал, потому что душа его восставала против того, чтобы возвращаться сейчас в тот мир спазмов и конвульсий, бреда и обморочного шума в ушах. Но все его существо вдруг обмякло, отяжелело, уже забытые озноб и тошнотворное головокружение вновь подхватили его…
***
«Хвала Аллаху», — с удивлением услышал он со стороны чей-то тихий, усталый голос, так и не поняв, к кому это относится. Его искромсанное болью тело вновь неохотно принимало душу, и оставалось покориться этому. Он сделал обширный, ясный вдох, душа возвращалась в тело осторожно и боязливо, так жилец входит в дом после долгого наводнения.
И вместе с ней пришёл холод, жестоким, колким сквозняком. Однако всё это вместе: холод, трескучая дрожь, затаившаяся где-то в глубине боль, — означали теперь только одно: жизнь. И ему вдруг захотелось вновь услышать тот недавний человеческий голос, и когда он услышал его, так и не разобрав, что именно он произнёс, он потянулся к нему, как к единственному спасению, как к надёжной опоре в трясине забытья. «Я здесь», — только и различил он горячий, влажный шёпот. И он легко отыскал ощупью в холодной тьме это малое средоточие тепла, сострадания и всепрощения. Возрождённая, воспалённая и вдруг отвердевшая плоть его вдруг нетерпеливо потребовала продолжения и соединения. Как это бывало давно, в греховных отроческих сновидениях. «Погоди, странник, — послушно отозвалось тепло. — Я все сделаю сама…»
А затем пришло успокоение. С краткими видениями и столь же краткими пробуждениями. Он понимал, что вокруг него что-то изменилось и продолжало меняться, однако принимал это как должное. Сны его были пластичны и послушны. Пробудившись на мгновенье, он точно знал, что увидит, вновь зарываясь в дремоту.
***
Он осознал, что уже давно лежит с открытыми глазами, неторопливо и отрешённо изучая взглядом потолок. Затем осторожно, привычно опасаясь новой вспышки боли, повернул голову. Боли, однако, не последовало, и он увидел неподалёку от себя незнакомого человека. Человек тот скосил на него взгляд и, встретившись с ним глазами, равнодушно кивнул.
— Живой? — человек тронул его за плечо и кивнул, точно удостоверившись. — Ну совсем живой. И то. И слава богу. И живи себе.
Ахмед кивнул, точно соглашаясь, и осторожно попытался подняться. Голову приподнять удалось, но спина была ещё как ватная. От усилия его вновь бросило в жар. Человек, сидящий рядом с ним, вновь скосил на него удивлённый взгляд, но промолчал.
— Кто ты? — произнёс Ахмед, но увидев, что сидящий рядом с ним не шевельнулся, понял, слова остались в его сознании, не успев выбраться наружу.
— Кто ты? — вновь сказал он.
На сей раз он сам услышал свой голос, подивившись, как глухо и безлико он прозвучал.
Человек встрепенулся, глянул на него.
— Ишь, заговорил, однако. Сабитджаном меня звать. Сабитжан-караванщик. С караванами, значит, хожу. Лошадей лечу, верблюдов. В степи чего не случается. Могу людей. Но редко. Не понимаю я людей, потому не всегда выходит у меня. Вот лошадей понимаю. Глянет она на меня, и я уже понял, что ей нужно, и что мешает. С собаками и того проще. А людей понимать не могу. Хоть полдня гляди. Ум у людей путаный. Вот хоть у тебя. Ты сам-то кто будешь?
— Сабитджан? — он нахмурился, силясь вспомнить это имя, однако так и не вспомнил. — А где…
Он не сразу смог произнести имя, которое последнее время плавало в его сознании жарким, размытым образом.
— А где — Лейли?
Сабитджан сумрачно пожал плечами и равнодушно глянул в сторону, точно припоминая, о ком идёт речь.
— Лейли? А её сейчас нету. Вот просто нету и все.
— Что с ней?! — Ахмед встревожено округлил глаза и вновь попытался приподняться.
— А что с ней, — Сабитджан через силу улыбнулся и закивал. — А ничего с ней. Нету её тут. Ты читать умеешь, старик?
— Читать? — Ахмед глянул на него удивлённо. — Умею, а что?
— Ничего. Я-то вот не умею. Все как-то не до того было. У нас в роду одна Лейли и умеет… На вот тогда, прочти, если умеешь.
Сабитджан полез куда-то за пазуху и бережно извлёк потрёпанный кусок пергамента. Подержал в руках, словно решаясь, и неохотно передал его Ахмеду.
— А что тут? — Ахмед скосил удивлённые глаза на свиток.
— Мне почём знать. Сказал же, читать не умею. Читай раз тебе дали. Я тебе окошко отворю, чтоб разглядел, а то закорюки там больно мелкие.
***
{Странник, ты жив, будешь жить, и я счастлива. Ничего другого не нужно. Тогда, восемь лет назад, я молила Аллаха, чтобы он дал мне встретиться с тобой ещё раз хоть ненадолго. Милостивый Аллах дал мне эту встречу. Наверное, она могла бы быть другой, но ждать большего было бы грехом. Зато Всевышний даровал мне счастье вскорости родить ребёнка. Не стану это объяснять, но только я точно знаю, что ребёнок будет. Могу ли я просить чего-то ещё? Нельзя дозволять благодарности перерастать в любовь: она скоро переродится в горькую отраву. Так говорила моя мать. Не знаю, что она имела в виду, знаю, что она права.
Я так и не узнала твоего имени. Должно быть, так было надо, но чтобы как-то именовать тебя в своих воспоминаниях, назвать сыну или дочери имя отца, я стану называть тебя Булгари. По имени того города, куда ты так стремишься. Если Аллах даст мне мальчика, я назову его этим же именем.
И ещё. Человек, что передаст тебе это письмо, — мой двоюродный брат, караванщик. Тебе лучше всего будет уйти с ним. Потому что, я это опять же чувствую нутром, тебе здесь скоро будет опасно находиться. Ступай с ним, а город твой, если он есть, да пребудет всегда твоим. Теперь прощай, Булгари.
.
***
От раскрытого окна пахнуло утренним холодом. Ахмед сунул письмо под голову закрыл глаза. Он вновь почувствовал себя так же, как тогда, на дощатых нарах в домике посреди топи. Только теперь он один. И останется один. Прошлое отстранялось от него, как от зачумлённого. Будущее клубилось туманом. Настоящего не было вообще. Он услышал, как в дверь осторожно вошёл Сабитджан.
— Когда уходит караван? — спросил его Ахмед, не раскрывая глаз.
— Караван? — Сабитджан встрепенулся и подошёл ближе. — Караван уходит послезавтра, чтоб ты знал. Да только к чему это тебе? Тебе, такому, хворому, ещё лежать да лежать.
— Я встану.
— За полтора дня?
— Я встану! — перебил его Ахмед. — Куда он идёт?
— Караван? — вновь притворно удивился Сабитджан. — Караван-то, положим, идёт в Исфахан. Слыхал? Это чертовски далеко, чтоб ты знал. Это месяц пути, чтоб ты знал! Месяц пути туда, да месяц обратно. В лучшем случае! Это не считая волков, разбойников-курдов и прочего. Так что если ты полагаешь, что это лёгкая прогулка, то ты сильно ошибаешься.
— Я все это знаю. Знаю дорогу в Исфахан. Умею говорить на фарси, по-курдски. Перечислить тебе все селения, заставы, колодцы, оазисы, переправы, или так поверишь?
Сабитджан некоторое время потрясённо молчал и покачивал головой.
— Ну перечисли, Старик, перечисли. Только не сейчас. Путь долгий, по пути и перечислишь.
— Хорошо. Кстати, отчего ты зовёшь меня стариком?
— Да оттого, что ты весь седой, вот отчего. А как прикажешь звать, если ты имени своего не называешь. Твоё дело, конечно, однако же…
— Меня зовут Ахмед, — перебил его лежащий. И, помолчав, добавил: Ахмед Булгари…