Ариадна
[Из повести Конец Лабиринта]
За все дурное, никчёмное надобно платить.
Лишь хорошее даётся задаром.
Из записок Дедала Афинского
Когда судьба занесла меня на Крит, ей было десять лет. И еще была жива её мать, царица Пасифайя. Порой я думаю, что в ней все и дело.
Пасифайя была поистине удивительной женщиной, она желала и могла бы стать владычицей, а стала темно-серою тенью. Могла бы расцвести каким-то удивительным цветком, но стала лишь рыхлою почвой, на которой и пророс горбатый росток, именуемый: Минос, Великий Царь Критский. У неё был ум, но не было интуиции, была расчётливость, но не было хладнокровия, было честолюбие, но не было жестокости, она была порочна, но не была цинична. Она дала себя убедить, что её сын, её первенец Астерион где-то там, вдалеке от неё, умер от простуды, но ни на мгновение не могла смириться с этим. И мысль о том, что надобно согласиться со смертью одного сына во имя того, чтобы здравствовали остальные её сыновья, понемногу сводила её с ума.
Это случилось бы, и весьма скоро, когда б не Ариадна. Родилось дитя, переставшее, наконец, быть живым укором, дитя, не занимавшее чужого места, дитя, которое можно было любить просто потому, что она твоя дочь, а не грядущий династ. И главное – ни в чем непохожее на отца. Для Пасифайи это был последний дар судьбы. Она это понимала и любила дочь самозабвенно, но настороженно, словно боясь быть уличённой в крамоле. Девочка была похожа на мать настолько, что сама царица суеверно пугалась этого сходства. И весь страх и затаённая ненависть к мужу переросли в ней в фанатичную любовь к дочери, фанатичную, тем более, что её приходилось прятать, дабы не навлечь на неё и на себя саму темное ревнивое подозрение непонятно в чем.
Пасифайя умерла через два года после того, как я оказался на Крите. Умерла странно, попросту пропала, словно растворилась в пучине. «Милость Кибелы», роскошное царское прогулочное судно, возвращалось тогда в Кнос после очередного праздничного вояжа. В тот вечер Пасифайя вышла, сославшись на головную боль, на палубу и в каюту более не вернулась. Что с нею стало, неведомо, не было в тот день ни шторма, ни качки. Пасифайя не любила моря и эти прогулки, которые царь устраивал с садистским постоянством, были для неё подлинной пыткой. Маршрут был всегда один: от Кноса до Кидонии и обратно. Царь критский лелеял свою первую, жалкую победу, как любимое чадо. Видно, и Пасифайю он склонен был рассматривать не иначе как трофей этой победы, уподобив её черным пепелищам поверженного города.
Принято было считать, что царица каким-то непонятным образом оступилась и упала за борт. Шёпотом говорили, что государыня покончила с собой, ибо устала быть постоянным живым орудием мести. То, что это могло быть банальным убийством, не произносилось даже шёпотом.
Я так и не узнал, да теперь уж и не узнаю никогда, для чего понадобился ей тот проклятый фараонов свиток. Отчего она так настойчиво желала его заполучить, а затем столь же бесповоротно к нему охладела. Вряд ли полагала она завладеть храмовыми сокровищами, которые наверняка давно уже разграблены. Желала ли она с помощью папируса как-то отвести от себя те неумолимые жернова, которые в итоги смололи-таки её в пыль? Возможно, так и было. Папирус, между тем, попал в руки её супруга, который только тогда и обратил внимание на египетского найдёныша, о котором до того слышал лишь мельком…
Увидев впервые царицу Пасифайю, уже увядавшую женщину, мать троих взрослых сыновей, я подумал, что, наверное, она из тех женщин, которых можно любить до беспамятства. Много лет спустя, когда я узнал историю взлёта и падения царицы критской, я решил для себя, что если и можно в чем-то позавидовать государю Миносу, так это в том, что в его жизни была эта женщина. Во всем же прочем его жизнь являла собой банальный слепок судьбы всех отравленных государственной властью людей. Однако Пасифайя была, и это значит, что царь не напрасно прожил жизнь. Да, она боялась и ненавидела его, но она была. Да, он издевался над нею и порой публично унижал, но она была, и он любил её, пусть в тайне от себя, болезненно и изуверски. Проклятая тень его брата Сарпедона висела над ними и сделала жизнь обоих кошмаром.
Пасифайя была из тех, кого увидев раз в ранней юности, будешь вспоминать до старости. И хоть до старости, мне наверняка не добраться, но сейчас я бы непременно вспоминал её, когда б неё её дочь.
Так вышло, что я был тогда едва ли не единственным, кто взирал на Ариадну просто как на человеческое существо. Она, как зверёныш, почувствовала это, кроме того, я был чужой, а значит, от меня не исходило опасности. Семь лет строился проклятый Лабиринт, все семь лет со мной была Ариадна – девочка, подросток, женщина. Именно это не позволяет мне назвать эти семь лет проклятыми. Когда ей было лет двенадцать, я был благостно убеждён, что желаю ей счастья во всем, в том числе, разумеется, и в любви. Через два года я впервые усомнился в этом. А еще через два года...
* * *
Кроме той обитательницы афинского предместья у меня были женщины и в Египте, да и на Крите. Я уже считал себя вполне искушённым и вполне резонно полагал, что любовь есть полезный, (хоть и не завершающий) плод любовных исканий, за которым следует столь же разумное семьестроительтство. Да и сейчас я полагаю именно так.
Глядя тогда на Ариадну, видел ли перед собой её мать, такую же прекрасную, умную и чуткую, но, в отличие от матери, юную, добросердечную и не отравленную пороком? Возможно, да.
Она прибегала ко мне часто, почти ежедневно, я ждал её прихода, порой постыдно забывая обо всех прочих делах и даже приходя едва ли не в бешенство, когда она не являлась в обычное время, продолжая, тем не менее, убеждать себя, что отношусь к ней как к забавному и привязчивому ребёнку.
Так вот, тот день, когда это произошло, ей было пятнадцать лет. Она пришла тогда вечером и сказала вдруг, оборвав обычную, столь восхищавшую меня болтовню, что желала бы стать моей женой и матерью моих детей. Так и сказала. Странно, но в глубине души я был готов к этому. И там же, в этой самой глубине души, у меня уже были приготовлены разумные, увещевающие и абсолютно правильные слова, и я даже их высказал, и она их выслушала, и спросила затем, надо ли ей теперь уйти и более никогда не приходить? Я сказал ей… Впрочем, не все ли равно, какую нелепость я ей сказал, или намеревался сказать…
То, что случилось тогда, было много прекрасней того, что со мною бывало, и что я мог себе вообразить до того дня. Воистину, искусству любви невозможно научить, оно либо живёт в глубине сознания, либо его просто нет, а есть лишь более ли менее добросовестное выполнение затверженного урока. И подобно тому, что сказал я о царе Миносе, я могу сказать и о себе: в моей жизни была Ариадна, значит, моя жизнь не была напрасной.
Ничто так не обостряет чувство, как безнадёжность. Но в тот день не было и безнадёжности. Будущего вообще не существовало. Наверное, счастье и есть то блаженное состояние, когда человек напрочь забывает о том, что вскоре наступит завтрашний день. Ариадна была нежна и податлива. Тот день был, и уж никто не сможет его вычеркнуть. Да, жизнь моя сложилась странно, неправильно, несправедливо, но тот день был. В жизни каждого человека есть некая отдушина, в которую он забирается, чтобы отдышаться, передохнуть, зализать ссадины. Такою отдушиной стал в моей жизни тот день…
Это прекрасное недоразумение продолжалось полгода, не более, завершилось разом и, как мне казалось, безболезненно. И, пожалуй, довольно об этом.
* * *
– Дедал? – Ариадна, как смогла, изобразила удивление. Впрочем, было чему удивляться, последний раз я был в этой крохотной, похожей на птичье гнездо, комнате лет семь назад. – Ты что-то хотел сказать? Иначе бы не пришёл, да?.. Только не молчи так торжественно, а то я еще решу, что приключилось неладное. А вообще, я рада тебя видеть.
– А я и того более. А сказать я хотел вот что: тот, кого ты ко мне послала, благополучно убыл из Кноса.
– Если б ты еще и пояснил, о ком говоришь, – Ариадна вздрогнула и отвернулась к окну, – я была бы и вовсе рада.
– Ариадна, я нынче не расположен к кокетству. Повторю еще раз: тот человек ушёл, он вне опасности. Если, конечно, снова не вляпался в какую-нибудь глупость. Правда, ушёл он только один. Да, зовут его, кажется, Тесей.
– А остальные? – Она наконец вновь повернулась и глянула на меня в упор.
– Ты, кажется, уже вспомнила, о ком я говорю. Это радует. Остальные? Остальным не повезло. Шестеро погибли. Это случается в Лабиринте, ты знаешь. Так вот, тебе интересно будет узнать, покуда интерес твой окончательно не потух, что этим шестерым отрезали головы. Я видел. Грустное зрелище. Но не настолько, чтобы твоё чудные глазки…
– Ты говоришь так, будто…
– Будто ты виновата? Помилуй, Ариадна, могу ли я даже вообразить подобное! Дочь Миноса, владыки морей, и семеро каких-то наёмных чужеземных солдафонов!..
– Дедал! – Ариадна глянула на меня с долгожданной яростью. И я, клянусь, вновь готов был полюбить эти потемневшие, сузившиеся от негодования глаза. – Эти люди…
– Эти люди погибли по твоей вине. Они рассчитывали на твою помощь, а ты не пришла. Не знаю, что тебе помешало. Должно быть, очередное увлечение. Тебе ведь трудно отказать себе в небольших слабостях.
– Дедал. – Ариадна вдруг успокоилась. – Ты ведь сам не веришь тому, что говоришь. Тебе просто приятней сознавать, что та, которой с тобой больше нет, – дрянная сучка, о которой не стоит жалеть. Так? Что ж не отвечаешь?
Наверное, она была права, но, для меня это уже не имело значения. Я пришёл не с тем, чтобы выяснять отношения…
– Я пришёл не с этим.
– Я так и поняла. Очень уж с большим пафосом ты говорил, чтобы поверить, что говоришь искренне. Я-то ведь тебя знаю, Дедал, это, наверное, единственное, что я могу сказать наверняка. Если хочешь поговорить, лучше выйти отсюда. Ты ведь знаешь, почему.
– Знаю. Но выйти можно только туда, в Лабиринт. Ты ведь не станешь прогуливаться по дворцовому саду с человеком, который как мне недавно стало известно, давно умер?
* * *
Комната Ариадны соединялась с Первым кругом Лабиринта потайною дверью, отворить которую можно было только с её стороны. Так было договорено когда-то в тайне от всех. Потом эта дверца закрылась. Впрочем, несколько раз за эти семь лет я ясно видел, что дверь не заперта. Соблазн был жгучий, и потому легко преодолимый. Не заперта, кстати, она была и в то утро…
– Давай начнём с того, отчего я не пришла тогда к… к афинянам. – Едва мы очутились в Первом круге, Ариадна, заговорила торопливо, точно боялась, что не успеет или позабудет. Она стояла почти вплотную ко мне. (Она была настолько близка, что все прочее в этот момент уже имело мало значения...) – Не знаю. Понимаешь? Кажется, я проспала целый день, если не больше. Наверное, это сделал Дада. Помню, что вечером, когда я вернулась из Святилища, он как-то уж очень сладко пожелал мне доброй ночи. Когда я пришла тогда, все было уже сделано. Тела убрали, но следы крови остались. Повсюду, как на бойне. её было так много, Великая матерь! Я тогда подумала, что погибли все, но ты говоришь, что… Ты меня не слушаешь?
– Я тебя слушаю. Тела убрал я. Похоронил их обезглавленными, хоть это, по-здешнему, большой грех. Тесей, так ведь его звали, сумел уцелеть. Если тебе интересно, я попробую выяснить, что с ним стало хотя, вообще-то у меня другие планы.
– Не нужно выяснять. Тесей ушёл, и это лучшее о нем известие.
– Так тебе неинтересно знать, что с ним стало?
– Неинтересно. Ты ведь это хотел услышать?
– Нет. Я вообще ничего услышать не хотел. Я пришёл попрощаться.
– Попрощаться?.. Ты… ты не шутишь?
– С чего бы мне шутить, сударыня? Просто пришла пора разжимать челюсти и уползать под корягу, пока мне не раскроили череп.
– Какие челюсти, о чем ты говоришь?
– Долго рассказывать. А вообще-то почему это тебя так удивило? Ты считаешь, мне надлежит до смертного часу пребывать в этой каменной норе?
– Я так не считаю, но… Разве ты сможешь бежать?
– Смогу, отчего не смочь. Если я нахожусь здесь, то почему бы мне не находиться в любом другом месте, где я пожелаю?
– Отчего тогда не бежал раньше?
– Попробуй догадаться сама.
– Кажется, догадалась. А теперь?
– Я же сказал, пора разжимать челюсти. Я мог бы уйти не прощаясь. А потом подумал: если мне есть с кем попрощаться в этой стране и, может быть, в этом мире, так это ты. Прости, что напоминаю, но когда-то, давно, ты сказала, что хотела бы стать моей женой и…
– И матерью твоих детей. Я помню. Скажу больше. Я и сейчас этого хочу. Ты удивлён, да?
– К чему об этом говорить?
– Ни к чему. – Она шагнула навстречу и стала вдруг непереносимо близкой и досягаемой. Можно найти тысячи ответов на вопрос: что есть счастье, и один из этой тысячи прозвучит так: это когда недостижимое на мгновение кажется достижимым. – Помнишь, Дедал, ты сказал однажды: нам нельзя бывать вместе в обществе, слишком явно нас тянет друг к другу, это бросается в глаза даже непосвящённому. Мы нарушали нормы приличия уже просто глядя друг другу в глаза. Так было?
– Ариадна, я пришёл…
– Не за этим, знаю. Зато я – за этим. Я не смогу стать твоей женой. Но матерью твоего ребёнка я могла бы стать. Почему бы нет? Я не племенная телка, чтобы спариваться лишь в интересах державы. Пусть это будет девочка… Только не говори о Тесее. Это чудный, честный, храбрый и беззлобный юноша. Мне стало его жаль, вот и все. Все, Дедал, все. Не думай ни о чем. Ты ведь знаешь, я могу сделать так, чтобы ты обо всем позабыл. И я это сделаю. Ты пришёл проститься? Так и прощайся. Попрощайся так, чтобы уж никогда не забыть. Потому что я ведь и есть – Та Которую Не Забыть…
* * *
Вот и всё, Ариадна. Лишь теперь могу сознаться, что когда я шёл к ней тогда, втайне от самого себя думал именно об этом. И в этом отчаянном сплетении был какой-то свой, особый резон. Да, великий царь, ты отнял у меня свободу и, возможно, отнимешь у меня жизнь, но я отнял у тебя дочь.
Зодчий Петептах писал, что Поминальный храм в Шедете мыслился как попытка создать храм Времени. Каждое мгновение – коридор, в котором можно повернуть налево, можно направо, можно не сворачивать никуда. На том пути, который мне выпал, наши судьбы, Ариадна, сложились так, как они сложились. Но если когда-нибудь волею богов мне доведётся вновь пройти этот лабиринт, я уверен, что смогу пройти его так, чтобы наши судьбы с тобой, Ариадна, сложились как-то иначе...