Подсловье
1
Разбери календарь на 12 неравных частей —
в середине найдешь деревянную деву матрешку.
Не жалея ногтей, эту куклу возьмешься раздеть,
и наступит сезон, где и время плывет понарошку.
Для прогулочных палуб прогулочный скроен матрос,
якорёк на руке соответствует бабьим капризам.
Содрогнётся вода, искривится болезненно мост,
будто каждый гудок на живые распорки нанизан.
Сохрани за собою сварное брюзжание швов,
допотопный причал, тошнотворный оттенок портовый
на ближайшем квартале, и аканье грязных дворов,
но отдай, чего нет. На сей раз хотя бы швартовы.
Этот берег приходит летучим голландцем во сне
и не может пристать ни к чему, даже к лодочке утлой.
Перелесок недвижен, зверьё изобильно, как снедь
на боярской пирушке, и малые дети разуты.
Возникает и тает, и тает любое лицо,
пропадает трава — не от холода, только из вида.
Неразборчива запись, внесённая древним писцом,
что зовут этот берег — Америка или Колхида.
Что в каком-то далеком две тыщи десятом году
здесь топили дома и рубили валежник сосновый.
До сих пор эти сосны из каждого дома растут
и замшелый суглинок меж ними всё так же заплеван.
Перелесок сквозит, торфяное болото за ним
опускает туман окончательно и сизокрыло.
Если будет восход, то восход просияет как нимб
над забытым лицом, претерпевшим распад хлорофилла.
…Может, если себя, как листок от стены, оторвать,
отпустить и настичь далеко, за окраиной снежной,
перелесок сомкнётся, на время позволив опять
насладиться травой, как недорого сшитой надеждой.
2
маме
Так верили в святого Авиценну,
в порядок дней и милость декабря,
в стальную связь — канат пупка, плаценту…
Но вот и жизнь проходит без тебя,
и кажется, без скидок, полноценной.
Что было: выжил кактус у окна,
диван скрипел и выглядел безродным,
росли дома, и рушилась страна.
Была зима — белела, как стена,
или чернела в старой подворотне.
А посреди костёльного двора
сосали время, будто карамельку,
мороженщица в тесной кацавейке,
сопящая в колясках детвора
и вечная старуха на скамейке
из памяти лепила, как из сна,
своих святых, прекрасных и угодных.
И чтобы к ним взывать поочередно,
плыла любовь, меняя имена.
3
Мы так прощаемся: расплывчато
земля уходит под кровать.
Вставай, цыган! — цыган на цыпочки
встаёт, не зная, что сказать.
Спасает радио на станции:
по неразборчивому «цыц»
поклажи двинут и потянутся —
ни спин не выхватишь, ни лиц.
Спешат громоздкие и длинные
тюки, авоськи, рюкзаки.
И вдруг окажешься за линией,
ни чемодана, ни руки…
Возьмут невидимо за горло и
молчать оставят за стеклом.
Два тела держатся и горбятся,
и два — без двух минут одно.
Потом бежишь в такую сторону,
куда к себе самим бегут.
Околица села и города
давно задумана как жгут.
Бери, накладывай и натуго
вяжи крапивным стебельком.
Мы так прощаемся, что на тебе:
кроваво каждое вдвоём.
4
Ты говоришь: живу не в стране,
не в городе —
на пятачке земли.
Мы бы вместе могли
жить среди трёх его сосен,
душных до поздней осени.
Ждать новостей извне.
Но не живём, а бродим.
5
Как мерно двигалась земля:
окно сопутствовало дому,
карман за вычетом рубля
равнялся ветру.
С незнакомой,
но безопасной стороны
слетались лебеди.
И раки
ползли, не пятясь, до луны
и воплощались в зодиаке.
На каждой улице мело
в лицо черёмуховым цветом.
Зима-то веяла крылом,
но оборачивалась летом.
Едва ли кожа знала боль
острей пчелиного укуса.
И выжил Дир или Аскольд —
расположить Царьград под Русью.
И, может, думалось кому
определяться с новым Ноем.
А на дворе стоял июнь,
и Днепр разомлевал от зноя —
в густое облако вода
взросла над грушами и сливой.
Но мы не знали и тогда,
что означает быть счастливым.
6
Любовь — это только любовь, не больше,
и даже меньше — голода и озноба.
Я люблю — тебя, как город в Польше.
Не взяв на пробу
площадь, ратушу, костёл, захристье…
Безошибочно, рефлекторно, млечно.
Даже если рефлекс конечен,
все едино — воистину.
7
Спи же, я рядом. В том же лесу.
Гарь поросла молодым иван-чаем.
Волки, поди, подвывают ночами.
В лодках тасуют капусту, козу.
…Крест …хорошо и не страшно… несу…
Спи же, покуда я землю качаю.
Сзади пристроюсь — спина горяча.
Стало быть, мы до сих пор теплокровны.
Раки и рыбы (чудно!) нам не ровня.
Мы же равно не свистеть и молчать
так наловчились в берлоге укромной,
точно скрестились в восьмую печать,
в невму и пневму, в жучка-паучка —
первенствуй, горя не зная, Паллада:
щебни Олимпа спокойней Багдада.
Ноша, отныне двойная, легка.
Чья в идиоме кентавра нога,
чья голова — разбираться не надо.
Спи же, земля не проснулась пока.
8.
«…В этом городе с именем лисьим,
заслонившим чужой горизонт…» (Инна Кулишова)
Кроме сердца, всего-то что телефон,
зуммер нескольких номеров.
Кто приучен, тот может искать резон
от советских информбюро.
Если линия жизни скользит, смотрю,
по растрескавшейся стене,
веришь только последнему фонарю,
кроме первой звезды в окне.
Ты сама говорила, а я молчу,
что начало — 4-й век
(как топорик заправскому палачу
и секира для неумех).
Так легко в голове исказить черты
и увериться, что права,
если в рваные строки влагать персты,
потому что ушли слова.
Потому что, прикрой хоть на миг глаза —
не узнаешь ни стен, ни лиц.
Будто за руку кто-то всесильный взял,
чтобы вместе спускаться вниз.
Но оттуда, где нет уже ни черта,
по окраине языка —
просочись,
чтоб вернее всего привстать
на каких-нибудь полвершка.
9
Всё утратив сполна, выше крыши своей обретёшь
звуковое родство, притяжение над проводами,
паровозный дымок, закатившийся ломаный грош
между мамой и рамой на юрский осадочный камень.
Полюбуйся на горло — оно научилось болеть,
наливаться огнём, и анапестом плавить ангину.
Половину созвучий и слов невесомую треть
даже с точкой опоры в расщелины не опрокинуть.
Здесь прохладно, и ветер свистит по прямой и кривой,
обнажая и пользуя энную степень свободы.
Но, как нанятый, ищешь внутри живота своего
сокровенный напев отзвучавшего в вышних народа.
Глотка сходит с ума и сипит… ничего-ничего,
сабля-пуля-штыки… пубертат, одиночество, связки.
Обхвачу твоё горло ладонями… «Э-и-а-о» —
понесётся окрест на исуйском, аварском, буртасском.