Креонт и Антигона (финал)
Креонт и Антигона
(финал)
… Итак, решено, это произойдёт сегодня. Ещё дня два назад он полагал повременить, но теперь решил: сегодня. Как? Он ещё обдумает это, ведь не сию же секунду… Конечно, сам он не пойдёт. Или все же пойти? Вообще, в этом что-то есть. Соберётся народ. Хорошо бы не очень много, толпа всегда все портит. Совсем избежать скопления, наверное, не удастся, люди все равно узнают, у примитивных созданий обычно хорошо развита интуиция. Здесь уместна была бы небольшая, но эмоциональная речь. Что-нибудь о твёрдости к преступившим и снисходительности к заблудшим. Вот только не испортила бы она сама какой-нибудь выходкой. А ведь испортит, наверняка испортит. Впрочем, пусть, возможно, так даже лучше, если все пойдёт слишком гладко, это вызовет недоверие. Нет, речи никакой не нужно. А лучше всего, я вообще не пойду, право, лучше.
Однако это мелочи, главное, что делать потом. Важно не потерять её из виду. Опасен не тот, кто замышляет зло, а тот, за кем утерян контроль. Бог весть какие соблазны родятся в душе, ощутившей себя вне присмотра. Воистину, боги лишили людей дара ясновидения из сострадания к ним же.
Сегодняшний день должен поставить точку всей этой долгой, грязной истории. Умерших не воскресить, каждый получил то, что предписал рок. Этеокл погребён, как народный герой, прах Полиника прощён и законно предан земле, невинная Антигона отпущена на свободу. Смуте конец, и конец ей положил я. А смута, Антигона, это ведь отнюдь не только твои убитые братья. Это ещё многие тысячи тех, чьи кости обглодали шакалы, потому что сестры, что могли бы их похоронить, были убиты вместе с ними. Когда право убивать и красть принадлежит всем подряд, это именуется смута, а когда лишь строго избранному кругу, — закон и порядок. Так вот, смута закончена, начинается время разумного, в меру справедливого царствования. Война выпускает дурную кровь. Все ли было справедливо? Не знаю. Знаю, что все было разумно, настолько, насколько это возможно на войне. Справедливость только тогда является справедливостью, пока она умещается в рамках рациональности.
Со временем можно будет даже выдать её замуж за Гемона. А что, глупыш готов хоть сейчас. Была б его воля, он обрюхатил бы её, не снимая кандалов. Она, возможно, со временем тоже согласится. Об этом стоит подумать. Однако, странно, но что-то подсказывает: этому не бывать. И потом, они несопоставимо разные люди, Гемон чувственен, истеричен и глуп, а сочетание этих начал делает человека послушным и управляемым. Ему нужна супруга столь же истеричная, менее чувственная и ещё более глупая, чем он, иначе юноша пропал.
Полдень. Обычно, в это время я отправлялся к ней. Сегодня пойдут другие. Какое это, однако, сладкое чувство — миловать. Не подозревал. Оказывается — один из самых сильных соблазнов власти. Вообще, дело нестоящее, но мудрецы говорят: в правильных дозах даже вредное полезно. Главное — не войти во вкус.
Интересно, как все это будет выглядеть? Вот заскрипит дверь, она уверена, что это иду я. У неё уже наготове какая-нибудь едкая фразочка, а тут — заходят другие, торжественно одетые, важно молчаливые. Первая мысль — ах, поведут на казнь! Свершилось! Ах, неужели решился?! Тут уж, конечно, не до фразёрства. Да и перед кем? Перед глухонемым стражником, да перед тёртыми, скучающими законниками, которым бы справить поживей дело, да и разойтись? Такие уроки бывают иногда полезны, милая племянница, — наглядно ощутить прелесть банального, растительного существования. Затем тебе сообщают о помиловании. Не забыть сказать, чтоб не сразу о помиловании, не сразу. Пусть погодят. Потом, однако, скажут, громко и торжественно, как подобает. Ха, не думаю, что ты будешь разочарована. Потом тебя приведут сюда. И вот тогда мы с тобой поговорим. Ты, конечно, успеешь взять себя в руки, но разговор получится. Он у нас с тобой всегда получается, даже когда мы ненавидели друг друга. Но ненависть, как всякое другое сильное чувство нуждается в постоянной подпитке, то есть объект ненависти должен постоянно подтверждать, что он этой ненависти достоин. Должен признаться, до сего дня я это делал исправно. Однако тебе будет сложно убедить себя, Антигона, что я подарил тебе жизнь из желания унизить. Ручеёк иссякнет, а ненависть, лишённая подпитки, скисает в кислую, тошнотную массу. Главное — время, а оно у нас будет, Антигона.
Что-то подсказывает мне, что все это время ты ежедневно ожидала моего прихода. И не только от одиночества. Одиночество само по себе ничего не значит, оно, как соль, разъедает лишь там, где есть язва. Похоже, меж нами есть нечто, помимо дальнего родства, и вот это тебе признать будет ещё трудней, чем мне. Похоже, что во мне есть нечто, чего недостаёт тебе. Возможно, в избытке, и этот избыток уродлив. И даже наверняка. А как же может не быть уродливой часть разъятого целого? Уродство появляется там, где нет противовеса. Любое качество должно быть уравновешено противоположным. Лишь ум не должен быть уравновешен глупостью. Похоже, что вместе нам будет легче и разумней, чем порознь. Чем больше я об этом думаю, тем меньше я в это верю, но перестать об этом думать я не могу, и это значит, так оно и есть. В конце концов, если я ошибаюсь, все легко можно будет поправить.
Я ведь не пустословил, когда говорил, что скорее всего, казню тебя. Ещё недавно я не сомневался, что так и поступлю. И милую я тебя не из жалости. Жалость — это то, что всецело осталось на твоей половинке. Ты мешала мне жить, более того, ты и сейчас мне мешаешь. Но тогда я полагал, что все мешающее должно быть уничтожаемо. Теперь полагаю иначе.
Боги милосердные, как хорошо, что я своевременно избавился от скверной привычки мыслить вслух. Иначе наушникам, коими наверняка кишит царский дом, было б чем потешиться. И уже все, кому должно, знали бы: Креонт, царь Фив и Беотии, тронулся умом.
Вот, кстати, именно для того, чтобы этого не произошло на самом деле, я и намерен освободить тебя сегодня, Антигона. И, пожалуй, хватит на сегодня вина.
***
— Так что, значит…
— Что, Кретей? Что бы ты хотел мне сообщить?
Кретей, в не столь отдалённом прошлом — владелец полукорчмы, полупритона «Гнёздышко». В тот памятный день он оказал услугу, да и вообще, показался занимательным. Увы. Странная особенность простолюдинов: едва возвысившись, они почти всегда стремительно теряют хорошие качества и столь же стремительно наращивают дурные. Так и он. Сметливость и разумная расчётливость как-то незаметно уступили место напыщенному резонёрству, зато тяга к злату приобрела совершенно неприличный характер. Ворует, даже не стараясь скрывать, что ворует, с простодушием давнего друга семьи. Очень может быть, что рано или поздно придётся его принародно обезглавить. Иногда это нужно делать. Ничто так не сплачивает народ и власть, как обезглавленные чиновники.
— Так я тебя слушаю, Кретей. Я тебе уже сто раз говорил: важность сообщения определяется самим сообщением, а не твоими надутыми щеками и выпученными глазами.
— Дык я в том смысле, что…
— Вот что, Кретей, поди-ка прочь. Твоя тупость перестаёт быть забавной.
— Я говорю, государь мой, Антигона-то… Да разве ж я знал. Я ж велел глаз с неё не спускать, я ж велел, чтоб каждый еёный шаг …
— Она сбежала, да? Сбежала?! Кретей, худшего дня в твоей жизни не было и не будет. Если сегодня её не найдут, тебя посадят на кол.
— Она не сбежала, государь мой. Куда ей сбежать, — Кретей весь покрылся потом, и, кажется, не только снаружи, но и изнутри. — Она… В общем, мёртвая она…И когда успела только. Я когда дверь у ней открывал, думал: вот сейчас скажу: помиловал тебя царь-то наш, радуйся, глупая! А она — лежит. Буквально, значит, мёртвая.
— Мёртвая? Антигона?!
Так. Теперь — быстро взять себя в руки. Дышать ровнее, не то этот тупоумный Кретей возомнит невесть что. Слуга, приносящий дурную весть почему-то считает себя близко причастным к делам своего господина. Он даже тяжело дышит. Значит, очень торопился. Сейчас нужно некоторое время помолчать, словно не спеша обдумывая. Неторопливо налить вина из кувшина и пить небольшими глоточками. Вот так. И паузу подлинней.
— Что, говоришь, с ней случилось?
— Дык… Я ж говорю, мёртвая она.
— Я спрашиваю, отчего умерла, идиот.
— Точно не могу знать. По всему видать, отравилась.
— Отравилась. Где взяла яд? Кто у неё был?
— Вчера вечером к ней сынок ваш ходил. Гемон. То есть, я не говорю, что это непременно он, я просто…
— Больше никого?
— Никого.
— Что говорит стражник?
— Что он скажет. Глухонемой он. Прикажете его…
— Приведёшь его ко мне. Позже. Я с ним побеседую. С глухонемыми говорить проще, чем с безмозглыми. Мне уже как-то приходилось. Сам ничего у него не выспрашивай. Узнаю, что говорил, убью. Теперь приведи сюда Гемона.
***
Гемон. Без слов ясно, что это он. К обычной истеричности добавилась ещё и агрессивность. Это от ощущения значимости содеянного. Какой ни говори, а поступок.
— Так зачем ты это сделал, Гемон?
— Она сама просила меня об этом.
— Я не спрашиваю, о чем она тебя просила. Я спрашиваю, зачем ты это сделал? Если б она попросила и тебя выпить отраву, ты бы ведь не стал пить, верно?
— Не тебе об этом судить.
— Я и не сужу. Я просто тебя знаю, вот и все. Хорошо, теперь расскажи, как все это было?
— Я не стану тебе об этом рассказывать.
— Станешь. Будет пристойней, если расскажешь без принуждения.
— Я… Я принёс вино с ядом. Так она сказала.
— Где взял яд?
— Не твоё…
— Где взял яд, ублюдок?!!
— Мне его дал Кретей. Он не знал, для чего, я ему не сказал. Просто сказал: мне нужен яд. Он и дал.
— Это правда? Потому что если это неправда, Кретей умрёт безвинно.
— Это правда, отец.
— Хорошо, дальше.
— Я принёс кувшин. Антигона взяла его.
— Взяла и все?
— Нет, не все. Она… поблагодарила меня.
— Что значит, поблагодарила? Сказала: спасибо, дорогой?
— Нет, — Гемон вдруг усмехнулся и вызывающе глянул на отца. — Она сказала: теперь поди сюда!
— Она что же, переспала с тобой?
— Да! — Гемон снова усмехнулся. — И ещё она сказала, что я освободил её от тебя.
— А ты поверил. И теперь счастлив. Воистину, нет более мерзкого порока, чем глупость. Ибо все пороки изживаемы и преходящи, кроме глупости. Это я хотел освободить её сегодня. Именно сегодня! А ты убил её, слезливая дрянь.
— Нет, отец, это ты убил её. Ты хотел её освободить? Да кого ты можешь освободить! Свобода — как раз в том, чтобы не видеть тебя! А ты хотел до скончания века держать её при себе как живой пример монаршей милости. Как безделушку для души. Ты ведь даже не задал себе простой вопрос: а она-то хотела ли этого? Для тебя все и так ясно. Ты истребил её семью, получил власть, а её решил оставить в живых для душевного комфорта! Чтобы напиваться не в одиночку, а с тонким собеседником!
— Браво, сынок! Ещё минута, и я поверю, что ты стал мыслить, как мужчина. Я даже почти поверил, что в твоей головёнке стали появляться мысли. Одна загвоздка: если б ты был мужчиной, ты бы сделал все что угодно, но не это! Ты бы умер сам, но не дал умереть ей! Ты бы зубами загрыз любого, кто покусился на её жизнь! А ты принёс ей яд. Яд! И поторопился трахнуть её напоследок, чтоб было потом, о чем вспомнить и утереть мне нос. И ушёл, довольный собой, ушёл, оставил её умирать. Ты и сейчас не понял, что сотворил, и никогда не поймёшь, сладострастный подонок!
— Отец! — Гемон побагровел и шагнул вперёд. Креонт не сдвинулся с места. Тогда он вдруг вырвал из-за пояса узкий, прихотливо огранённый кинжал. — Остановись, пока не поздно!
— А ежели не остановлюсь, что? — Креонт хрипло расхохотался. — Поди прочь, не ломай комедию. Оружие в твоих руках — пошлей комедии быть не может. Дай сюда! — Креонт требовательно вытянул руку.
Гемон угрюмо набычился и вновь шагнул вперёд.
— Хорошо, Гемон, — Креонт убрал руку и остановился. — Уйди сейчас сам. Ну просто уйди. Я не хочу никого видеть. Захочешь, поговорим потом. Не сегодня. Иди. Но кинжал все же оставь, тем более, что он мой как-никак.
Гемон шумно выдохнул, затем швырнул кинжал на пол и торопливо шагнул к выходу. Однако у двери вдруг остановился.
— Отец. Она не сказала: освободил от тебя. Я солгал. Она сказала: я хочу вернуться к своим братьям, помоги мне.
***
Оставшись наконец один, Креонт поднял с пола кинжал и, вертя его в руках, подошёл к окну. Неужто ударил бы? Возможно, да. Разъярённый кролик бывает опасен.
Окно выходило во двор, и там, как всегда, сновали слуги. Суета во дворе всегда удивляла его некоторой избыточностью. Эти люди внизу делали, как ему казалось, незамысловатые и нетрудные вещи с таким потным надрывом, они так яростно спорили по поводу простейших действий, что ему казалось, они делают все это ради того лишь, чтобы удивить, понравиться, вывести из себя, разжалобить, рассмешить, ради чего угодно, но не ради того, чтобы выполнить простое дело. Серые, безликие; никого из них он не знает по имени, и, верно, не узнает никогда. Кроме самых приближенных. Кретея, например. Впрочем, Кретея, видимо, казнят. Он не должен был давать яд кому бы то ни было, не поставив в известность своего хозяина. Значит — виноват. Или пощадить? Наказать палками, до бесчувствия и на этом все?
Он вдруг увидел, как двое слуг, отворив изнутри тяжёлую дверь, ведущую в темницу, вынесли оттуда нечто продолговатое, завёрнутое в холстину. Антигона. Так вот как оно все кончилось. Кусок закостенелой, негнущейся плоти в засаленной холстине. Если убрать несущественное, так кончат все.
Может быть, ты и права. Я придумал страшную сказку, но страшные сказки и кончаться должны страшно. А я решил приделать к ней слюняво-розовый конец. Все равно бы ничего не получилось. Босые, изъеденные бродячими псами ноги непогребённого Полиника все равно выглядывали бы из-под вышитого, кружевного полотна.
Но я ведь верил, ещё сегодня, что все можно поправить. Только ты одна могла сделать это, маленькая девочка Антигона.
Когда твой отец, чудовищно, непотребно оболганный, похоронил твою обезумевшую от горя мать, от него отвернулись все, даже сыновья едва ли не плевали ему вслед. Он покинул Фивы ночью. Все решили: так будет лучше для всех. Даже нашли его поступок мудрым. Самый податливый на свете материал, это человеческая совесть.
Всех занимало одно: что будет после Эдипа. Всех, кроме тебя. Ты не задавала вопросов, тебя, похоже, даже не интересовало, правда ли то, в чем его обвиняют. Ранним утром ты узнала, что отец ушёл из дома, тем же утром и ты оставила дом. Ушла одна, ничего и никого не взяв с собой. В этом не было никакого вызова, ты лишь делала то, что нужно было, по твоему мнению, безотлагательно сделать.
Ты догнала отца лишь на десятый день. Это был уже почти не человек, в припадке безумия он ослепил себя. Мир не стоит того, чтоб его видеть, сказал он. Услыхав твой голос, он впал в ярость, стал кричать, что тебя подослали его убить. Он прожил ещё год, и все это время ты была неотступно с ним, и все это время он категорически не признавал тебя своей дочерью. Даже умирая, он бормотал слова проклятия. И все это время ты была совершенно спокойна, ибо делала то, что считала единственно возможным. Проклятия и ненависть ты воспринимала так же, как жар и бред больного.
После его погребения тебя едва не убили грабители. Видимо, они давно следили за тобой и были твёрдо убеждены: скитаться год с безумным слепцом можно только ради какого-то неведомого богатства.
Ты вернулась в Фивы на другой день после того, как аргивяне сняли осаду. Вернись ты днём раньше, твои братья, возможно, были бы живы. Можно не сомневаться, братоубийства бы ты не допустила. Боги распорядились иначе. Иногда мне кажется, они сами не ведают, что творят, эти боги.
Из жалости тебе сказали, что труп Полиника аргивяне забрали с собой. О том, что он лежит непогребённый, ты узнала случайно, но узнав, тою же ночью пошла за городскую стену. Старший караульный, человек бывалый, прибежал тогда, едва живой от ужаса. Странно, люди более всего боятся тогда, когда никакой вины за собою не чуют. Пришлось его успокаивать, как малое дитя. Утром послал людей за тобой. До сих пор не могу вообразить, как ты смогла сделать это одна, в гнилую, ненастную ночь. Дозорные наткнулись на тебя, перепачканную глиной, с какой-то ужасной, кровоточащей раной на плече, окоченевшую от холода, на рассвете, когда все было уже сделано. Если б ты ушла хоть немного раньше, всё бы сложилось иначе. Все бы, конечно, знали, кто именно это сделал, но дознания бы не было, на этом все бы с облегчением закончилось. Судьба, как всегда, распорядилась вопреки здравому смыслу.
Я как-то сказал тебе: ты думала, я не посмею тебя тронуть. Я лгал, ничего подобного я не предполагал. Ты не думала, что я не посмею, ты вообще обо мне не думала. И предавая земле Полиника, ты не задавала себе вопрос: виновен Полиник или невиновен, предатель он или не предатель. Ты опять же делала то, что считала единственно возможным.
И при всем при том, ты никогда не была насупленной фанатичкой со стеклянными глазами и севшим от истерии голосом. Ты была весела, насмешлива, не чужда кокетства, любила наряды и вкусную еду…
Вот теперь, Антигона, все закончилось. Теперь я окончательно свободен, я получил то, о чем мечтал годы. Все вышло не так, как я представлял? Много грязней и гаже? Будет урок на будущее. Ставя силки, не нужно воображать, что дичь желает непременно в них угодить. Я вдруг стал мерзок самому себе? Отлично, так и должно быть. Это чувство быстро пройдёт. В следующий оно раз пройдёт и того быстрей, а потом и вовсе не возникнет. Мне кажется, что жизнь потеряла смысл? Полно, сколько раз это уже было? И всякий раз первая же будничная мелочь мгновенно возвращала к жизни. Мне ещё никогда не было так больно и гадко, как сейчас? Пожалуй, так, но что с того?
Теперь я окончательно свободен, я получил то, о чем мечтал годы. Кстати, о чем мечтал? О чем?!! О том, чтобы собирать налоги, затевать войны? О том, чтобы судить и казнить виноватых и безвинных? Выслушивать гимны о себе, сложенные бездарными проходимцами? И все? И вот ради этого, ради этой невообразимой скуки, постылого однообразия столько стараний, ухищрений, хитроумных замыслов? Я вдоволь хлебнул бесчестия и клятвопреступничества. Полагал его пьянящим, запретным напитком, а это оказалось тухлой жижей, от которой сводит челюсти и болит голова. Говорят, цари ближе к богам, чем простые смертные. Пожалуй так. И я знаю, почему. Потому что лишь достигшим высот очевидны вся жалкая суетность помыслов человеческих. Быть самой большой и разукрашенной куклой, не есть ещё быть кукловодом.… А что, кувшин уже пуст? Надо бы распорядиться, чтобы… Впрочем, меня, похоже, с трудом держат ноги.
Антигона, девочка моя, ты не должна была этого делать. Пусть сто раз прав Гемон, пусть ты никогда не приняла бы того, что я тебе предложил, но ты не должна была уходить из жизни.
Сейчас лучше подойти к окну. Как будто, немного душно. Но он ведь только что стоял у окна, как же так? Ах да, он отходил налить вина. А вина не было. Или было вино? Нет, определённо, не было. Надо бы, кстати, распорядиться… Вот, однако, и окно. Я только что видел, как унесли Антигону. Тс-с, не надо о ней. её нет, а говорить о тех, кого нет, — дурной тон, от этого путаются мысли. Мы вообще не станем больше о ней вспоминать, да и не до того будет, столько дел впереди. Прорицатели вновь говорят про грядущий голод и мор. Нет, все-таки насчёт вина хорошо бы… Самую малость ещё. Кстати, почему у нас в руке хлыст? Даже смешно. Как тогда, в корчме… Впрочем, это же не хлыст! Это — кинжал. Тот, что забрал у Гемона. Красивый кинжал. Не этим ли когда-то хотела вскрыть себе вены Иокаста? Антигона очень похожа на мать. Интересно, отчего она сказала: хочу вернуться к братьям? А к матери, к отцу? Ведь никого в живых нету, все — там, только я один здесь.
Неужели — так? Это — выход? Вытянуть руку, как, наверное, когда-то Иокаста, и — осторожно, лезвием. Сильно не стоит, кинжал отточен что надо. Главное, никакой боли, какое-то лёгкое, постороннее жжение. Если закрыть глаза, то и крови не видно. Надо зажмурить глаза, а позднее — открыть.
Вот, наверное, уже можно и открыть. Странно, отчего темно? Неужели он задремал и наступил вечер. Ну да, он лежит. Кто это? Гемон? Да, кажется, он. Ах вот оно что, он плачет. Теперь я вспомнил. Отойди, Гемон, не нужно, от этого почему-то больно.
И тогда Креонт легко оттолкнулся от холодного пола, оторвался от него, почти не касаясь. То самое лёгкое жжение возле локтя переросло в щекочущий зуд, заполнивший тело, зато от окна хлынул нестерпимо яркий свет. Его было очень много, он пришёл раз и навсегда, от него все стало много просторней, и вообще мир неузнаваемо преобразился. Все это было столь чудесно и легко, что ему захотелось рассмеяться, но он вдруг понял, что не сможет, потому что воздух, который для этого нужен, изменился, он стал абсолютно невесомым и бесплотным, настолько, что его не нужно было вдыхать, он сам переполнял всего его.
Креонт поднялся, легко и бестелесно отстранил каких-то уродливо ссутуленных людей, что, угрюмо бормоча, сгрудились вокруг чего-то бледно-розового, с жирно-багровыми потёками, распростёртого на полу рядом с ним. Странно, никто даже не видит его. Кажется, только Гемон… (В сущности, милый, добрый мальчик.) Он легко, зыбко ступая, подошёл к окну, без раздумий ступил в его колышущийся колодец. В этот момент то, лежащее на полу, что, кажется, было им, вдруг выгнулось, издало хриплый, тяжёлый звук, который почему-то отозвался в нем слабой, остаточной болью. И сразу же стало совсем легко, он наконец рассмеялся, туманная даль в колодце втянула его в себя. Он не шёл и не летел, он просто постепенно вбирал этот лёгкий мир, словно просеивая его через себя. Свет стал сгущаться, мир стал прозрачно-волокнистым. Мерцающая, колышущаяся протока уверенно вела его, и он увидел наконец посреди неё молодую женщину с темными, развевающимися волосами. Она улыбалась ему.