Е. Евтушенко "Большевик" Читает Алексей Козлов

Е. Евтушенко  "Большевик"  Читает Алексей Козлов

Аудиозапись

Отрывок из поэмы "Братская ГЭС".
Это краткая история страны.
 
Я инженер-гидростроитель Карцев.
Я не из хилых валидольных старцев,
хотя мне, мальчик мой, за шестьдесят.
Давай поговорим с тобой чин чином,
и наливай, как следует мужчинам,
в стаканы водку, в рюмки — лимонад.
Ты хочешь, — чтобы начал я мгновенно
про трудовые подвиги, наверно?
А я опять насчёт отцов-детей.
Ты молод, я моложе был, пожалуй,
когда я, бредя мировым пожаром,
рубал врагов Коммуны всех мастей.
 
Летел мой чалый, шею выгибая,
кресты с церквей подковами сшибая,
и попусту, зазывно-веселы,
трясли вокруг монистами девахи,
когда в ремнях, гранатах и папахе
я шашку вытирал о васильки.
 
И снились мне индусы на тачанках,
и перуанцы в шлемах и кожанках,
восставшие Берлин, Париж и Рим,
весь шар земной, Россией пробуждённый,
и скачущий по Африке Будённый,
и я, конечно, скачущий за ним.
 
И я, готовый шашкой бесшабашно
срубить с оттягом Эйфелеву башню,
лимонками разбить витрины вдрызг,
в зажравшихся колбасами нью-йорках, —
пришёл на комсомольский съезд в опорках,
зато в портянках из поповских риз.
 
Я ёрзал: что же медлят с объявленьем
пожара мирового? Где же Ленин?
"Да вот он..." — мне шепнул сосед-тверяк.
И вздрогнул я: сейчас ОНО случится...
Но Ленин вышел и сказал: "Учиться,
учиться и учиться..." Как же так?
 
Но Ленину я верил... И в шинели
я на рабфак пошёл, и мы чумели
на лекциях, голодная камса.
Нам не давали киснуть меланхольно
Маркс-Энгельс, постановки Мейерхольда,
махорка, Маяковский и хамса.
 
Я трудно грыз гранит гидростроенья.
Я обличал не наши настроенья,
клеймя позором галстуки, фокстрот,
на диспутах с Есениным боролся
за то, что видит он одни берёзки,
а к индустрийной мощи не зовёт.
 
Был нэп. Буржуи дёргались в тустепе.
Я горько вспоминал, как пели степи,
как напряжённо-бледные клинки
над кутерьмой погонов и лампасов
в полёте доставали до пампасов,
которые казались так близки.
 
Я, к подвигам стремясь, не сразу понял,
что нэп и есть не отступленье — подвиг.
И ленинец, мой мальчик, только тот,
кто, — если хлеба нет, коровы дохнут, —
идёт на всё, ломает к чёрту догмы,
чтоб накормить, чтобы спасти народ.
 
Кричали над Россией паровозы.
К штыкам дрожавшим примерзали слёзы.
В трамваях прекратилось воровство.
Шатаясь, шёл я с Лениным проститься
и, как живое что-то, в рукавице
грел партбилет — такой, как у него.
 
И я шептал в метельной круговерти:
"Мы вырвем, вырвем Ленина у смерти
и вырвем из опасности любой!
Неправда будет — из неправды вырвем!
Товарищ Ленин, только слёзы вытрем —
и снова в бой, и снова за тобой!"
 
В Узбекистане строил я плотину.
Представь такую чудную картину,
когда грузовиками — ишаки.
Ну, а зато, зовущи и опасны,
как революционные пампасы,
тревожно трепетали тростники.
 
Всю технику нам руки заменяли.
Махали мы кирками, кетменями,
питаясь ветром, птичьим молоком,
и я счастливый на топчан валился...
А где-то Маяковский застрелился.
А после был посажен Мейерхольд.
 
Я за день ухайдакивался так, что
дымилась шкура. Но тревожно, тяжко
ломились мысли в голову, страшны.
И я, оцепенело и виновно
не мог понять, что делается, словно
две разных жизни были у страны.
 
В одной — я строил ГЭС под вой шакалов.
В одной — Магнитка, Метрострой и Чкалов,
"Вставай, вставай, кудрявая...", и вихрь
аплодисментов там, в кремлёвском зале...
В другой — рыданья: "Папу ночью взяли..." —
и — звёзды на пол с маршалов моих.
Я кореша вопросами корябал,
с Алёшкой Федосеевым, прорабом,
мы пили самогон из кишмиша,
и кулаком прораб грозил кому-то:
"А всё-таки мы выстроим Коммуну!" —
и, плача, мне кричал: "Не плакать! Ша!"
Но мне сказал мой шеф с лицом аскета,
что партия дороже дружбы с кем-то.
Пронзающе взглянул, оправил френч
и постучал значительно по сейфу:
"Есть матерьялы — враг твой Федосеев...
А завтра партактив... Продумай речь..."
"Так надо!" — он во след не удержался.
"Так надо!" — говорили — я сражался.
"Так надо!" — я учился по складам.
"Так надо!" — строил, не прося награды,
но если лгать велят, сказав: "Так надо!",
и , я солгу, — я Ленина предам!
 
И я, рубя с размаху ложь в окрошку,
за Ленина стоял и за Алёшку
на партактиве, как под Сивашом.
Плевал я, что мой шеф не растерялся
и рьяно колокольчиком старался
и яростно стучал карандашом.
 
Я вызван был в Ташкент. Я думал — это
для выясненья подлого навета.
Я был свиреп. Я всё ещё был слеп.
Пришли в мой номер с кратким разговором
и увезли в фургоне, на котором
написано, как помню, было "Хлеб".
 
Когда меня пытали эти суки,
и били в морду, и ломали руки,
и делали со мной такие штуки —
не повернётся рассказать язык! —
и покупали: "Как насчёт рюмашки!"
и мне совали грязные бумажки,
то я одно хрипел: "Я большевик!"
 
Они сказали, усмехнувшись: "Ладно!" —
на стул пихнули, и в глаза мне — лампу,
и свет меня хлестал и добивал.
Мой мальчик, не забудь вовек об этом:
сменяясь, перед ленинским портретом,
меня пытали эти суки светом,
который я для счастья добывал!
 
И я шептал портрету в исступленье:
"Прости ты нас, прости, товарищ Ленин...
Мы победим их именем твоим.
Пусть плохо нам, пусть будет ещё хуже,
не продадим, товарищ Ленин, души,
и коммунизма мы не предадим!"
 
Мы лес в тайге валили, неречисты,
партийцы, инженеры и чекисты,
начдивы... Как могло такое быть?
Кого сажали, знали вы, сексоты?
И жуть брала, как будто не кого-то,
а коммунизм хотели посадить.
 
Встречались, между прочим, здесь и гады...
Я помню, из трелёвочной бригады
"мой шеф" в лохмотьях бросился ко мне.
А я ему ответил не без такта,
что партия дороже дружбы, так-то!
Он с той поры держался в стороне.
 
Я злее стал и в то же время мягче.
Страданья просветляют нас, мой мальчик,
и помню я, как, сев на бурелом,
у костерка обкомовец свердловский
Есенина читал нам, про берёзки,
и я стыдился прежних слов о нём.
 
Война... Я помню, шибко Гитлер начал...
Но, "враг народа", — для победы нашей
я на Кавказе строил ГЭС опять.
Её в скале с хитринкой мы долбили,
и "хейнкели" ночами нас бомбили,
но не могли, сопливые, достать.
 
Вокруг, следя, конвойные стояли,
но ты не понимал, товарищ Сталин,
что от конвоя твоего вдали,
тобой пронумерованные зеки,
прошли через моря и через реки
и до Берлина с армией дошли.
 
"Врагом народа" так же оставаясь,
я строил ГЭС на Волге, не сдаваясь.
Скрывали нас от иностранных глаз.
А мы рекорды били. Мы плевали,
что не снимали нас, не рисовали
и не писали отчерков про нас.
 
Но я старел, и утешала Волга
и шелестела мне: "Ещё недолго..."
А что недолго? Жить? Сутул и сед,
я нёс, вконец измотан, свою муку,
когда в уже слабеющую руку
Двадцатый съезд вложил мне партбилет.
 
Не буду говорить, что сразу юность —
ах, ах! — на крыльях радости вернулась,
но я поехал строить в Братске ГЭС.
Да, юность, мальчик мой, невозвратима,
но погляди в окно: там есть плотина?
И, значит, я на свете тоже есть.
 
Ты стал, мой мальчик, что-то очень грустен.
Ты грусть свою заешь солёным груздем,
и выпей-ка, и мне ещё налей.
Разбередил тебя? Но я не каюсь:
вас надо бередить... Ну, а покамест
продолжу я насчёт отцов-детей.
 
Ты, помни, видя стройки и плотины,
во что мой свет когда-то обратили.
Ещё не всё — технический прогресс.
Ты верен будь великому завету:
"Светить всегда!" Не будет в душах света —
нам не помогут никакие ГЭС!
 
Ты помни наши звёздные папахи,
горевшие у нас в глазах пампасы,
бессонницу строительных ночей,
"Я большевик!" — под той треклятой лампой
и веру в жизнь за лагерной баландой...
Ни в чём таких отцов предать не смей!
 
Ты помни всех, кто корчевал и строил
и кто не лез в герои — был героем,
себе не накопивши ни копья.
Ты помни комиссарскую породу —
они не лгали никогда народу,
и ты не лги, мой мальчик, никогда.
 
Но помни и других отцов — стучавших,
сажавших или подленько молчавших, —
в Коммуне места нет для подлецов!
Ты плюй на их угрозы или ласки!
Иди, мой мальчик, чист по-комиссарски,
с отцовской правдой против лжи отцов!
 
И ежели тебе придётся туго,
ты не предай ни совести, ни друга:
ведь ты предашь и мёртвых и живых.
Иди, мой мальчик! Знай, готовясь к бою:
Алёшка, я и Ленин за тобою.
И клятвой повтори: "Я большевик!"
 
На фото последний Шестидесятник Евгений Евтушенко.