Береста

Дорога узкая, поросшая травой, будто не дорога вовсе — просека. Деревья с обочин ласково тянут ветки к машине, но мне кажется — обманывают. Попробуй зазеваться и ухватят за бока, утащат в утробу леса, навсегда убаюкают шелестом июльской листвы. А может, напротив, хотят погладить, успокоить мое волнение? Нет, становится ещё тревожней, может потому, что помню дорогу другой. Она была суровой, с глубокой колеёй, по которой может проехать не всякий трактор. А по обочинам росли ромашки и земляника.
 
Хочу земляники, хочу зацепиться хотя бы за что-то знакомое. Машина едет осторожно, ей впервой маршрут в моё солнечное детство. Только вот жаль, что солнца-то не видать. «Небо сегодня вязкое», — первое, что пришло в голову, когда, проснувшись, я поглядела в окно. Серые густые облака затягивали взгляд. От этого предвкушение путешествия отяжелело, превратилось в понимание, что мой дом я увижу, быть может, в последний раз.
 
Приближаемся. Сколько ещё? Час? Полчаса?
 
— Смотри! Это он? Это Дор? — в словах сестры недоумение.
 
Не может быть так скоро. Реальность становится зыбкой, когда обрывки воспоминаний накладываются на то, что вижу. Вот — широкий луг, посреди которого остов разрушенной церкви, за ним виднеются первые дома. Вот и забор, опоясывающий деревню. Здесь, сразу за воротами — дом бабушки Веры, лазурный, с крыльцом, резьбой и кустами крыжовника, похожий на маленькую барскую усадьбу. А там — дом медички, куда моя бабушка ходила звонить при вящей необходимости. Там…
 
Но нет ни «там» ни «здесь» — ничего этого нет. Трава зелёным морем залила всё вокруг, сужая пространство, съедая память. Удивительным кажется единственный жилой дом на въезде в деревню. Машина крадётся дальше, нащупывая путь, а мой взгляд рыщет по округе, пытается найти хоть что-то из прошлого. Наконец он натыкается на покосившуюся коробку, которая когда-то была магазином, выхватывает вдалеке контур водонапорной башни. Это действительно Дор, но совсем другой: заброшенный, беспутный.
 
Проезд к дому исчез. С трудом пробираясь сквозь мокрые заросли, я всем телом проникаюсь смыслом расхожего — поросло быльём. Трава выше пояса, густая, жёсткая. Не раньше и не позже, когда мы вылезли из машины, пошёл дождь, редкий и крупный, как ягоды рябины, которыми мы когда-то плевались через дудки в игрушечных войнах. Ноги разъезжаются; какая глупость надеть сабо в эту поездку. Одежда намокла, и, вроде бы, должно быть прохладно, но лоб покрывается испариной — дождь тёплый, как парное молоко, а воздух вязок и тяжёл. Сестра бредёт впереди, иногда спотыкаясь, как и я. И вот, наконец, он.
 
Дом кажется ирреальным — пространство изменилось, а он остался прежним. Все та же обстоятельная сила видится в крепких бревенчатых стенах, разве что стал чуть ниже, да окна перечёркнуты узкими полосами штакетника. Вот странность: не обшитый, не знавший краски, он до сих пор величественен своей настоящестью. В носу щиплет, но я не хочу, чтоб дом видел слёзы, я хочу ему улыбаться.
 
Крылечко в две доски, витое кованое кольцо дверной ручки. Ничего не поменялось. За дверью — лестница на мост. Поднимаясь, я невольно считаю ступени — раз, два, три… Я много раз пыталась их пересчитать во время приступов ностальгии, но тогда так и не определилась, шесть или семь. Сейчас я знаю точно, что семь, и это успокаивает. На мосту, как всегда, прохладно. На месте лавка вдоль стены рядом с лестницей и длинный стол у противоположной. Сейчас на нём стоят грязные банки, плошки, а раньше здесь были крынки с молоком и корзины с яйцами. Молоко здесь долго не кисло. Мне б так, но слово «запустение» мигает в моей голове. Сердце под ноющими рёбрами ёжится. Сиротски распахнуты дверцы пустого мучного ларя, не закрыт сеновал. Нет больше в углу дедовых инструментов, там лишь брошенная кем-то старинная бутыль, напоминающая нелепый восклицательный знак, поставленный посреди пустой строки. Может, взять на память? Стираю пыль с округлого бока и возвращаю на место — в ней скипидар тридцатилетней выдержки, вымыть который вряд ли возможно.
 
— Ой, ступни, сношенные правда, — сестра показывает в другой угол.
 
Мы рассматриваем берестяную обувку как чудо, ведь дед сплел их лет за пятнадцать до начала двадцать первого века. Я — лапотница. От таких мыслей начинаю улыбаться. Какие-то люди однажды придумали, что лапти это показатель ума, и я соглашаюсь с ними, представляя, что в моей голове шуршит береста, вьются полоски берёзовой коры, сплетаясь в причудливые глупости.
 
Иду, но не в избу, что-то тянет меня в зев сеновала, сестра за мной. Раньше это пространство полнилось и пылило травами, а сейчас в нём пусто, гулко, в нем идет дождь. Дробь капель воды о грубые половицы гипнотизирует.
 
— Знаешь, а вовремя мы приехали, крыша потекла, значит, недолго двор простоит, — сестра говорит тихо, а я думаю, что это моя крыша течёт о том, что больше чем в радости именно в такие моменты мы становимся еще родней.
— Да, у меня ощущение, что всё не просто так сегодня. Я боялась, что застану развалины, но дом почти не изменился, а ведь ему около ста. А в самом доме крыша почему-то цела.
— Отец говорил, что дом успели перекрыть, до того, как дед заболел, а на двор времени не хватило, и вот… Смотри, это что такое?
 
Как я сама не обратила внимание? Посреди сеновала лежит большой круглый камень, слишком правильной формы. Я хочу понять, что это, дотронуться до серой поверхности пальцами.
 
— Похоже — это жёрнов, только как он здесь оказался? Ты когда-нибудь видела раньше? — говорит сестра, а я делаю шаг вперёд.
— Наверное, он всегда тут был, под сеном, — говорю я.
— Стой! Не дай бог пол провалится, не ходи!
 
Но я не слушаю, не важно, что половицы прогибаются и скрипят.
 
— Сейчас же вернись! — в голосе сестры тревога.
 
Но я уже у камня, провожу по нему рукой… и проваливаюсь.
 
***
 
Пахло оладьями и теплом растопленной печи. Тишину нарушали шкворчание масла на сковороде, да осторожные шаги — наверное, это бабушка. От этих звуков уютно, и я ещё какое-то время дремала, слушая дом. Наверняка зимние окна ещё непроглядно темны. Когда часы пробили семь, я отодвинула занавеску и выглянула с полатей.
 
— Проснулась? Поспи ещё, куда тебе вставать в этакую рань? Да и Олька еще спит поди. Не буди её, — заметив меня, сказала бабушка.
— Да, полежу ещё. А дедо где?
— Поросятам унёс. Скоро вернётся, а я как раз шанежки допеку.
 
Вскоре и Олька проснулась, но выбрались мы из постели только когда вернулся дед. К тому времени вскипел самовар и все сели за стол. Завтрак обстоятельный. Это летом некогда засиживаться, дел всегда невпроворот, а зимой можно никуда не торопиться. Дед ел вареные яйца, запивая их горячим чаем, я уплетала шаньги с молоком, и сестрица тоже. А бабушка сидела, подперев щеку, и глядела на нас так, будто смотрела телевизор. Я давно заметила, что бабушки в основной своей массе, любят смотреть, как едят другие. Странное, надо сказать, развлечение. А в окно тем временем начал сочиться первый свет. Когда совсем рассветёт, можно будет идти на улицу. Замечательно, что есть зимние каникулы, и совсем замечательно — провести их в деревне.
 
Дед ушёл по делам, а мы с Олькой отправились во двор. День был морозным. Ну и что? Разве это мешает?
 
— И что мы будем делать? — спросила я.
— Что, что? Не знаешь что ли? Дед всегда по утрам снег чистит, — Оля вернулась на мост и выволокла оттуда на улицу две большущие деревянные лопаты.
— Придётся этими.
 
Лопаты были тяжёлыми, но мы старательно ковыряли снег, пока Олька не сказала: «Что-то я устала, надо бы уже и отдохнуть». «Надо отдохнуть», — согласилась я и повалилась в сугроб. Сестра повалилась рядом. Не знаю, о чём мечтала она, а я думала о том, что нигде больше нет такого мягкого снега, и о том, что взрослые на самом деле — глупые, потому что они не умеют лежать в сугробах и просто смотреть в небо.
 
— А давай мы будем… змеями! — Олькино предложение меня озадачило.
— Зачем?
— Ну-у-у, мы будем ползать и сделаем змеиный лабиринт, а еще можно выкопать норку и свернуться там.
 
Вот мы и стали ползать. Лабиринт получился что надо. Даже бабушка, которая вышла проверить, чем мы занимаемся, его одобрила: «О! Да вы за деда половину работы сработали, только придётся вам сейчас полезать на печку, портки сушить».
 
— Не, бабушка, мы змеи, нам надо нору делать! — попыталась сопротивляться я.
— Ну, змеям то в самый раз — на печке, тепло змеи ищщо как любят, так что пошли.
— Ладно, завтра доделаем, — Олька махнула рукой и весело поскакала в дом.
 
Мы уже переоделись и успели отогреться, когда в избу вошёл дед. Вместе с дедом в дом ввалились клубы морозного пара и запах ёлки. Ёлка! Вот куда дед ходил — в лес. Надо же, мы и думать забыли, что скоро Новый год.
 
— Вот вам, наряжайте, — дед установил ёлку на крестовину и пошёл пить чай, чтоб отойти от мороза.
— А игрушки где?
— Хм, нету у нас игрушек то, — сказала бабушка. — можно на нее конхет навесить.
 
И мы с Олькой принялись за работу: настригли флажков из раскрасок, сделали цепочку гирлянды из крашеной бумаги, ну и, конечно, конфеты. Их мы не пожалели, и ёлка пестрела ирисками «Кис-кис», да шоколадными «Ласточка». Напоследок я предложила украсить чудо-дерево шанежками, но Оля сказала, что у них неукрашательный цвет.
 
— Какая баская у вас ёлка-то вышла! — похвалил наш труд дед. — Завтре хороводы водить будем.
— Только вот я не пойму, почему у вас игрушек нет, — сказала я.
— Дак ведь и не праздновали раньше Новый-то Год. У нас ведь как было — Рожжество мы праздновали, Святки.
— А что такое святки? — Оля уселась рядом с дедушкой, требуя рассказ.
 
Я тоже притащила табуретку, чтоб слушать рассказ, а потому деду деваться было некуда:
«Нонче-то и забыли, Новый Год празднуют, а раньше Рождество главным праздником было, седьмого января, а с Рождества Святки начинались, время такое. В Святки, говорят, духи да всякая нечисть просыпается, потому девки в это самое время гадали на суженых, да загадывали, что будет. Разные гадания то были. Да вот хотя ж бы — ходили на перекресток валенок кидать, куды тот носком повернется, оттудова жених и придет. Бывала и чертовщина в такие гадания. Вон бабка Марфа рассказывала, с ей было в молодости. Как-то захотела она поворожить. Вечор. В доме — никого. Она, по обряду, свечку зажгла, села перед зеркальцем. Темно, страшно, а куда деваться? Решила ведь. Ну, сидит она, слова положенные нашёптывает, и видит, в зеркале появился кто-то. Ну, ей ищщо страшней, стало быть, но любопытно — страсть как. И тут слышит — половицы на мосту скрипят, и жутко ей совсем стало. Вроде и спрятаться бы, да пошевелиться не может, окаменела будто вся. А дверь тихонечко так отворяется и входит страшная баба. Одёжа на ей драная, а лицо и мордой не назовешь — кожа синяя, глаза выкатились, будто выпадут сейчас, а изо рта клыки торчат. И говорит та баба: „Пойдем, Марфа со мной“. Противным таким голосом говорит, да только голос тот вроде соседкин. Тут Марфу и припустило, вскочила она, да и хвать, что первое в руку пришлось — ухват, да как заорёт благим матом: „У-у-йди! Уходи отсюдова, Олёкса. Знаю, ведь, что ты это, да всё одно — прибью“. Наставила она ухват на бабу, а та всё руки тянет, глазами блестит, да нашёптывает сквозь зубы».
 
В нашей избе полумрак, мы с Олькой слушаем с открытыми ртами, дед умеет рассказывать, так, будто и видишь — и нам страшно, и мы ждём, когда гостья накинется на рассказную Марфу, и уже готовы завизжать. А дед продолжает:
 
«Ну, куды Марфе деваться? Померла соседушка, видно, да за ей и явилась. Замахнулась она, да и треснула Олёксу со всей-то дури! Хорошо, что холода стояли, и та три плата на себя навертела и, слава богу, обошлось без смертоубийства. Тут Олёкса захохотала от души, а Марфа и поняла, что разыграла её дурында.»
 
Тут дед сам засмеялся, ну и мы за ним.
 
— А что, дед, она совсем глупая, эта Олёкса? — чуть отсмеявшись, спросила я.
— Ой, милая, ещё и не такие глупости взрослые вытворяют. Дурость, она ведь не от возраста. Марфа поначалу обиделася, да быстро потом простила товарку, а морда страшная — маской оказалась. В Святки рядиться было принято в пугал всяких. Девки да парни в этаком виде по деревне гурьбой ходили, песни пели, да колядовали. Завтре ещё расскажу, а сегодня устал.
 
***
Устал…
 
Я выныриваю из колодца памяти. Почему в этот июльский день так ярко вспомнился тот зимний? Всё дело в холоде? Та жизнь сохранилась во мне паутиной инея на оконном стекле, колкими снежинками на заветренных щеках. Сестра хмурится и ждёт, когда я сойду с ветшающих досок. Мне кажется, что я отсутствовала в реальности невероятно долго, но, похоже, что и минуты не прошло. Мы идём дальше.
 
Мы ищем себя. Мы находим себя в запустении родного дома. На чердаке — деревянные санки, на которых бабушка возила зимой вёдра и дрова. Чонки — вспоминаю я, так они называются. В избе несколько газет тысяча девятьсот восемьдесят второго года — дедовы. Он много газет выписывал, а еще — журналы. Там же на полу я нахожу маленькую деревянную толкушку и вспоминаю, что дед её выстругал специально, чтоб толочь зелёный лук. Она уютно ложиться в ладонь, и я просто не могу её оставить, я забираю её на память. Кусочек румяного прошлого.
 
Дождь закончился. Возвращаясь в машину, я ещё раз оглядываюсь: заборы упали, но амбар всё так же крепок, и ледник — цел, а вот мастерская деда превратилась в бесформенную груду деревяшек. Яблони живы, это греет, это ценно… Жизнь продолжается, и кто-то приедет сюда в преддверии очередной зимы, чтоб собрать плоды, почувствовать вкус северного лета. И этот кто-то будет благодарен создателю этого мира.
 
Я боялась опустошенности… но её нет. Я вдруг поняла, что этот дом на самом-то деле — всегда со мной. Он — моя основа, мой скелет.