Один

[С конкурса «Праздник в миноре»
Полная версия]
 
Один
 
(простая новогодняя история)
 
Из окна отчётливо виден освещённый квадрат улицы, наискосок перерезанный трамвайной линией. Конечная остановка, рельсы свиваются в петлю, за необитаемой кирпичной будкой начинается непроглядный пустырь. Холодно, воздух за стеклом застыл и отвердел, превратился в прозрачную колючую пыльцу. Из-за поворота вынырнул трамвай, замер у остановки. Илья Головин прильнул лбом к стеклу, напряжённо прищурился. Трамвай высадил троих, затворил двери и облегчённо заскользил по периметру петли… Не то – дама с военным, мужчина в растопыренной ушанке, с раздутым, перетянутым ремнём чемоданом... Опять не то. Н-да, время, между прочим, почти десять, договаривались на восемь. Головин невесело усмехнулся и отошёл от окна. Прошёлся по комнате, тускло отразившись в висящем в прихожей зеркале, бледный, маленький, скучно-опрятный, вбитый в тесноватый костюм, застёгнутый на все пуговицы. Когда-то был модный. И еще – галстук с затейливыми разводами, напоминающий геологическую карту. Подарок Леры к 23 февраля. «Моему верному защитнику». Убрать бы к чёртовой матери это зеркало. Кажется, опять трамвай. Илья Головин бросился к окну. Не то. Это тот самый, пробудившийся после короткой спячки на остановке. Ровно десять. Интересно, что это может значить? Он снова, зябко потирая руками (однако и дома тоже не жарко), прошёлся по комнате. Маленькая, старательно прибранная комната. Тесновато. Наверное, из-за ёлки. Такая маленькая, вроде, а как много места. Накрытый столик в углу. Что у нас там? Честная бедность. Стандартно-ларёчный набор. Бледно-серая колбаса с фолликулярными просалинами c противным бодрым названием, блюдо с розоватой жижицей консервов. Королева полей – «Пшеничная». Правда, Горонский обещал разнообразить. Какая все же пошлая, эстрадная фамилия – Горонский.... Десять минут одиннадцатого. Неужели не придут? Должны были прийти все вместе. Кстати, а почему, собственно, вместе. Ну, Лера с Владиславом – понятно. А Горонский? Он-то с какого боку? Впрочем, – чушь...
 
Лера... Года полтора назад Илья Головин вынул из почтового ящика письмо и вскрыл не глядя. Первые же слова – «Здравствуй, Милый Рубинчик» его ошарашили, но лишь прочтя первую пару строк, он догадался заглянуть на адрес. Письмо, как и следовало ожидать, предназначалось не ему, а некоему Рубену Тихвинскому. Номер дома и квартиры – его, зато улица другая. В конверте была еще фотография, и Головин, ожидавший увидеть на ней, судя по стилистике письма жеманное создание с огузочным носиком и фабрично-заводскими кудряшками, был удивлён, увидев на снимке весьма красивую женщину. «Извини, я тут плохо вышла. Я здесь с братом Владиславом». Рядом с ней сидел в плетёном кресле сутулый юнец, уморительно напоминавший муравьеда. Головин пал перед соблазном и дочитал письмо до конца. Это было в сущности надрывное послание со слезливыми упрёками, многозначительными недомолвками и туманными угрозами вроде «терять мне нечего». Однако с этим распотрошённым криком чужой души надобно было что-то делать, тем более, что завершалось письмо таким образом: «ЧТО БЫ ТАМ НЕ БЫЛО ТЫ ДОЛЖЕН МНЕ ОТВЕТИТЬ ОБЯЗАТЕЛЬНО А ЕСЛИ ТЫ НЕ ОТВЕТИШЬ ЭТО БУДЕТ ТВОЕЙ ПОДЛОСТЬЮ НАВСЕГДА. ВСЕ ЕЩЕ ТВОЯ НАВСЕГДА ЛЕРИКС». Этот-то вот жалкий, ощипанный «Лерикс» в хвосте послания и подвигнул Илью Головина на довольно странный поступок: лично доставить письмо адресату, Рубену Тихвинскому.
 
Дверь ему открыла пожилая и, как оказалось, совершенно глухая женщина. Когда Илья Головин, сорвав голос, объяснил ей наконец, кто ему надобен, отворилась какая-то боковая дверь, оттуда высунулась голова, и Головин сразу определил в ней законного адресата. Иного и быть не могло. Слегка лысеющая и седеющая физиономия провинциального конферансье, короткие усики стрелочкой, расширяющиеся к низу бакенбарды, подвижные, точно резиновые, брови. «Что это вы, мама, кричите?» – с досадой спросил он, хоть кричала, собственно, не мама, а Илья Головин. Пришлось спешно и церемонно объяснять цель визита. Получилось путано, сбивчиво и виновато. «Не понял, – с надменной гнусавостью переспросил Рубен Тихвинский. – Какое такое письмо?» Илья Головин протянул ему письмо и вновь принялся объяснять. Рубен пожал плечами и тут же принялся читать, предоставив Илье Головину по-дурацки стоять в прихожей, словно в ожидании чаевых. Читал вдумчиво, пошевелил бровками, поводил усиками. Мамаша, изнемогая от любопытства, приподнималась на цыпочки и силилась заглянуть, но адресат брезгливо отводил руку в сторону. «Кстати, кем вы ей приходитесь? – спросил он Головина, не отрываясь от письма. – Родственник?» – «Да никем не прихожусь, – оторопел Илья Головин, – я ж объяснил..» Рубен кивнул и дочитал наконец до конца. «М-да. Дура. Ду-ра! Лерикс! Так вот вы ей передайте, милейший...» – «Что я ей передам! – побагровел Илья Головин. – Я вам уже три раза повторил, я её знать не знаю». – «Не знаете. – брови адресата вновь выгнулись. – А почему письмо распечатано?» – «Слушайте, – окончательно взорвался Илья Головин, – вы в конце можете понять... Или вы глухой, как ваша уважаемая...» Но Рубен не дал ему договорить: «Заберите письмо и передайте этому Лериксу, что если она думает, что это её глупейшее...» Илья Головин не дослушал, грубо выругался и выскочил в подъезд. И только на улице обнаружил в руке злобно скомканный конверт с неотвязным письмом....
 
Кажется, опять трамвай. Из трамвая на сей раз вывалилась изрядная толпа и Илья Головин, прильнув лбом к тёмному, с морозными чешуйками окну принялся лихорадочно ощупывать глазами то одного, то другого, покуда не понял, что все это – одна бурно растекающаяся компания. Половина одиннадцатого. Рядом с часами на серванте – открытка. Японка с сиреневым румянцем, ажурным зонтиком и с очаровательными пипками в волосах. Если чуть повернуть голову, она подмигнёт, ангельское создание превратится в банальную кокотку. Стоит повернуть голову...
 
Итак, Лера. Письмо, так и оставшееся в его руках упорно не давало покоя. Скомканный кусочек тайно подсмотренной жизни вызывал смутно будоражащее чувство, которое он не в силах был определить, хоть и подозревал, что ответ, в сущности, плавает на поверхности. И вот, успокоив себя общечеловеческой моралью, решил он написать письмо. Дня три размышлял, созревал, записывал карандашом бойко приходившие на ум доступные уму и чувствам мыслишки. Затем в пятницу заварил на ночь крепкого кофе и сел писать. Писалось хорошо, с подъёмом. Ближе к двум ночи перечёл. А понравилось. Получился такой изящный литературный опус. Письмо незнакомке. Воспрянул духом и приписал как бы между прочим: «Если Вам вдруг захочется ответить, рад буду получить Ваше письмо».
 
Ответ пришёл на удивление скоро. Это было, как и следовало ожидать короткое послание, полное всё тех же туманных недомолвок, с трогательной попыткой угодить в тон. К письму была опять же приложена фотография, на сей раз без брата Владислава. Она была в обезоруживающе коротком платье, щедро открывавшем миру полные, загорелые руки и подобные же ноги. В постскриптуме сообщалось, что зовут её не Валерия, как решил было Головин, а Лерика. Окрылённый не столь письмом, сколь фотографией, Илья Головин решил покончить с эпистолярной частью. Письмо его на сей раз было коротким, почти деловым. После краткой метафоры о двух одиночествах и церемонного извинения за Валерию следовало вкрадчивое приглашение к встрече.
 
Без десяти одиннадцать. На сей раз он решил не бросаться опрометью к окну при звуке громыхнувшего трамвая, а наоборот, мстительно отошёл от окна и, не найдя ничего лучшего, сел за стол. На то самое место, на которое намеревался усадить Леру. Впрочем, она наверняка не села бы, а с мстительным упрямством постаралась бы сесть как можно дальше от него.
 
«А я вас другим представляла», – сказала она при встрече, не пытаясь скрыть разочарования. Илья Головин понимающе кивнул. Да и как не понять – увидеть вместо поджарого красавца с задумчивыми, внимательными глазами мешковатую фигуру и бледное, маловыразительное лицо, точно сошедшее с Доски почёта. Кроме того, Илья Головин бывал обычно малоразговорчив и угловат. Вообще-то дремали в нем где-то в глубине зачатки остроумного балагура. Порой он даже пытался быть таковым, но всегда некстати. Хорошо быть мрачным и нелюдимым, ежели хоть кому-то есть до того дело. А если всем глубоко наплевать на вашу мрачноватость, что тогда прикажете делать?
 
Они пошли в кино. То была отвратительная, контрабандная комедия, героиня весь фильм аварийно ездит на автомобиле, за ней постоянно гонится молодой, красивый полицейский, в конце фильма она, разумеется, отдаётся этому полицейскому...
 
Через пару дней Илья Головин пригласил её к себе на чашечку кофе и рюмочку коньяку. Выпив чашечку и рюмочку, Лера расчувствовалась, принялась рассказывать про её с Рубеном несчастливый роман (имя это она произносила с гортанным, неврастеничным оборотным »э»). Завершив историю, она разрыдалась, опрокинула на стол кофейную гущу. Смущённый Головин пошёл было за корвалолом, однако спохватился и решил рискнуть прибегнуть к более доходчивой форме успокоения. Попытка встретила понимание, однако в целом все произошло неловко и преждевременно. Лера безостановочно рыдала. Потом ненадолго притихла, даже шумно задышала и веки смежила, но в решающий момент она вдруг на выдохе назвала его «Рубэном», виновато ойкнула и зарыдала с новой силой и уж до конца, до конца...
 
Одиннадцать ровно. Телевизор что ли включить? Как глупо все. Стол этот на пять персон, подкова над дверью, портрет Ахматовой над книжной полкой, толстомордая керамическая ваза с торчащими из неё фаллическими камышинами. Гитара на стене. С раёшным бантиком на грифе, делающим её похожей на беременную женщину. Ёлочка в углу. Под ёлочкой среди клочьев серой ваты – ослепший от старости Дед Мороз с дырявым мешком. Дырочку эту проковырял пятилетний Илюша Головин, надеялся найти там маленькие такие подарочки. Не нашёл. Так вот всегда, ковырнёшь поглубже, а там пыль, труха и никаких подарков. Пять минут двенадцатого...
 
Вместе с Лерикой в его жизнь сразу плотно вошёл брат Владислав. Дня через три после того памятного вечера Илья Головин, не дождавшись звонка, отправился делать визит. Дверь ему открыл братец, в жизни он напоминал муравьеда ещё больше, чем на снимке. «Лерки дома нету, – сумрачно сказал он и тут же добавил, дабы отсечь неясности, – Когда будет неизвестно». Кончик его носа, собранный в шишечку активно шевелился при каждом произносимом слове. Когда Головин уже собрался уходить, он вдруг понизил голос и спросил: «Пиво будешь?» Пиво Головин не любил, но предложение, тем не менее, принял. Брат Владислав был, как оказалось, пьян дурным, сопливым утренним хмелем и после первого стакана подмигнул и доверительно шепнул: «Тут она. Сейчас выйдет. Не бери в голову». Он оказался прав, минут через десять она вышла, просунула на кухню голову, поморщилась и произнесла: «Так и знала. Опять ты кого-то привёл». Илья Головин вспыхнул, хотел уйти, но в прихожей Лера прикипела к нему с тягучим карамельным привкусом, шёпотом назвала противным сердитым зверушкой и повела, счастливо взопревшего, в комнату. На сей раз все произошло глаже. Правда, вскоре после обоюдной разрядки едва не явился брат Владислав. Он кашлянул у двери и завил, что сейчас зайдёт, потому что ему нужна отвёртка. «Пошёл отсюда, дурак!» – в плаксивом остервенении выкрикнула Лера и он злобно удалился.
 
Владислав искал себя. То есть нигде не работал, а сидел на шее у сестры и матери. Причём всяческие разговоры о работе, о заработках, о жизненных устоях приводили его в бешенство, кончались непременной истерикой от угрозы самоубийства до намерения завербоваться на полярные шахты. И хотя ни в то, ни в другое никто не верил, разговоры прекращались. Деньги у него тем не менее водились.
 
Итак, брат и сестра вошли в его жизнь совокупно, бочком, как сиамские близнецы, с застенчивой беспардонностью деревенских родственников. После нескольких попыток Илья Головин понял, что отделаться от брата Владислава можно лишь обоюдно с сестрицею. Владислав при все своей непредсказуемости понял это раньше его, брал деньги даже без формального намерения вернуть, мог заявиться среди ночи, донимал жалобами, называл несмотря на четырнадцать лет разницы Илюхой. Однажды Илья Головин выставил-таки Владислава из дома. Тот заявился к нему пьяный, хамить начал с порога. Илья Головин дождался пока Владислав не перешёл к угрозам, после чего открыл дверь и вытолкал его вон. Оправившись, тот начал бить в дверь ногой и орать: «Открой дверь, козел-сука!» Головин открыл дверь и спустил упирающегося брата Владислава с лестницы. На следующий день он явился трезвый и улыбчивый, долго извинялся, после чего приходить стал еще чаще. Правда, больше не хамил.
 
Сегодня он должен был быть, как было сказано, «со своей девушкой», некоей Лялей.. Лялю эту Илья Головин, кажется, видел. Угловатая девица с угрюмым и истеричным лицом трудного подростка. В компании Ляля делает две вещи: беспрерывно курит и поёт под гитару свои песни. Песни состоят в сущности из двух фраз: «твои глаза» и «все прошло».
 
И еще должен был быть Горонский, это его сослуживец. Восемь лет проработали под одной крышей и все это время едва здоровались. Так бы и продолжалось, ежели б не одна история. В курилку прибежала машинистка Машенька Заварзина и отчаянным криком оповестила, что Леонида Михайловича буквально бьют на улице возле проходной двое мужчин. Головин решил убедиться. Машенька преувеличила, Леонида Михайловича бил только один мужчина, другой стоял рядом и жестами выражал удовлетворение. Горонский не пытался защищаться, а лишь страдальчески морщился и повторял: «Успокойтесь. Да успокойтесь же вы». Илья Головин решил вмешаться. «Нехорошо, мужики, двоим одного», – сказал он дружелюбно. «Серый, объясни ему», – не оборачиваясь, ответил тот, который бил. Другой кивнул и тут же крепко въехал Илье Головину по физиономии. Головин когда-то занимался боксом, решил принять бой и вскоре поверг обидчика в прах. Этим все и кончилось, те двое удалились, Илья Головин сел на лавочку, запрокинув голову и зажав пальцами обильно кровоточащий нос, а Горонский застыл над ним, глядя на него со скорбным величием. Вероятно, в благодарность за избавление он решил одарить Головина своею дружбой. Про себя Горонский любил говорить, что похож на английского аристократа. Головин не спорил за свою жизнь он видел живьём только одного англичанина Гленна Доуэлла, программиста из города Белфаста, который проработал у них два месяца и на Первое мая перепил самого Женю Ломова. Он до сих пор шлёт Илье Головину поздравительные открытки и зовёт в гости. На Горонского не похож. Впрочем, Гленн не аристократ, к тому же, кажется, ирландец.
 
Когда-то Горонский имел два хобби: политика и дамы. Со временем от политики отошёл, целиком переключился на женщин. Кстати, бил его тогда возле проходной оскорблённый муж. «Вообще-то Лерочка – класс, – одобрительно сказал он Головину на следующий день после вечеринки по случаю своего дня рождения. – Не будь ты моим другом я бы, пожалуй, тряхнул стариной. Но для меня мужская дружба, сам знаешь, дело святое. Женщин своих друзей я воспринимаю только как наглядные пособия. И потом все-таки – не мой стиль. Лерочка статична. То есть способна только принимать поклонения и соглашаться с ними. Маленькое наблюдение: чем больше женщина привыкает к восхищениям, тем больше вероятность, что в итоге выйдет замуж за жлоба. Лерочка – женщина на перроне, которая никак не может решиться сесть в поезд: здесь трясёт, тут дует, там воняет. В итоге рискует оказаться в телячьем вагоне...»
 
Двадцать минут двенадцатого. Наверное, все. Ждать более нечего. Позвольте, а почему у нас пустая тарелка? Почему не пенится бокал? Неужто от того, что не явились эти чужие и ненужные нам люди? В сущности, что мы потеряли? Граммофонный юмор Горонского, пьяную икоту брата Владислава, непотребный вокал его стоеросовой дамы? Или, может быть, нам желанно видеть отрепетированное ледяное равнодушие Лерики, неуклюжие подколочки и злобное кокетство с Горонским? Ему вдруг пришло в голову, что Горонский, оказывается, до смешного похож на Рубинчика Тихвинского. Это открытие показалось забавным, он даже рассмеялся, но тут же перестал, очень уж неестественно прозвучал смех в пустой, полутёмной квартире. Стоп, а отчего бы нам не выпить? Он торопливо, едва не порезав палец, открыл бутылку, налил себе в узкий винный бокал и выпил. Водка совершила свой короткий, теплотворящий путь, стало теплей и как-то мягче. А вот галстучек этот мы сейчас снимем к чёртовой матери! Он, улыбаясь, снял галстук и швырнул в угол, но тот, не долетев, зацепился за торшер и повис на нем, как язык висельника. Вот и чудно. Может, еще? Нет, погодим, ночь впереди. Полдвенадцатого. Приятно, что Гленн прислал открыточку. Год сейв зе куин! Ха, Горонский подох бы с зависти, если б увидел, полтора месяца обхаживал его, лип, как смола, и все без толку. Открытки он шлёт одному Головину. Это о чем-то говорит? Кстати, нас совершенно не интересует, по какой причине они не явились. Кажется, опять трамвай? Неужели они еще ходят, эти трамваи? Си-деть! Так вот, нас совершенно... Может, спуститься вниз, к автомату и позвонить Горонскому? А если они сейчас там, всей компанией? «Извини, старик, тут такое дело...» Нет уж, только не это. Или просто лечь спать? Как покорное животное, поскулил, поскрёбся и голову на лапы. Сидеть и накачиваться в виде протеста? Кажется, дверь подъездная хлопнула? Так о чем я? Лечь спать... Или уж тогда... Впрочем, есть и такой вариант... Голоса в подъезде. Может все же убрать галстук? Висит, как черт знает что. Да причём тут галстук! Нет, определённо голоса, причём много. Впрочем, это нас совершенно... Вот уже совсем рядом...
 
Звонок прошил его насквозь, как электрический разряд. Он счастливо вздохнул, все еще чувствуя холодное жжение под ложечкой, намеренно неторопливо поднялся и тут же бросился к двери, успев смахнуть на лету радостно встрепенувшийся галстук.