ВОЗЛЮБЛЕННАЯ [Беглец]
…Ведь главное в любви — чтобы реальность
Не оскорбила бы игру воображенья…
Ахмед Булгари.
{Порой я считаю, что нет на свете более эгоистического чувства, чем любовь. Самопожертвование в любви является мнимым, ибо есть не что иное, как жертвование одним соблазном во имя другого, более сильного. Поначалу Ханике́ не показалась мне красивой. Даже привлекательной не показалась. Юное, пугливое создание. Страх въелся в неё, как степная пыль в кожу пастуха. Юная девочка, наверняка не слишком знатного происхождения. Маленькая жертва, отданная на заклание во имя благополучия рода. Сколько вас таких, проданных, как маленькая, дорогая безделушка? У таких, все мысли и помыслы бывают начертаны на лице, причём единым росчерком. Служанка, что расчёсывала её волосы, когда я вошёл, мне понравилась тогда куда более. Китаянка, кажется…}
— Я не ждала тебя сегодня.
Так сказала Ханике, сидя спиною к Ахмеду, обращаясь к его мглистому отражению в зеркале. Служанка с мраморным личиком, заслышав это, заторопилась уходить, пятясь, кланяясь и прижимая кончики пальцев ко лбу.
— Отчего? Ты нездорова? И потом, ты теперь и впредь будешь говорить со мной, не поворачивая головы? Имей в виду, в зеркале — не я. Там — другой.
Ханике вскакивает, не сводя с Ахмеда округлившихся от страха глаз.
— Я… прости, господин мой,… просто задумалась… Но ты ведь сам велел передать, чтобы я тебя не ждала.
— И верно, — Ахмед рассмеялся и покачал головой. — Но кое-что переменилось за это время. Считай, что того, кто тебе это передал, уже нет.
— Ты как-то странно говоришь. Я не очень понимаю тебя.
— Мир вообще устроен странно. Ты ещё сможешь в этом убедиться. Однако ты не рада меня видеть, похоже?
— Мой господин, я всегда рада тебя видеть! — Ханике вновь испуганно съёжилась.— Я чем-то прогневила тебя?
{А вот теперь — самое трудное. Можно обмануть стражника, можно обмануть самого тёртого пройдоху. Но женщину в постели обмануть можно только тогда, когда она сама возжелает быть обманутой.}
— Поди сюда Ханике! Нет, не так! Чуть медленней. Если бы ты только знала, как давно я… Постой вот так. Теперь сними вот это. Сними, сними. Вообрази, я никогда прежде не замечал, какая у тебя прекрасная кожа. Я был слеп, любимая, слеп, как червь…. Подними руки… О, Аллах, надо же было прожить столько лет с тобой, чтобы увидеть как прекрасны твои волосы. Теперь сними… Да, ты поняла меня! О, Создатель! Клянусь, я никогда прежде… Ради того, чтобы побыть с тобой, стоило пройти через все то, что я прошёл. Знаешь, что такое любовь, Ханике? Это когда к голосу плоти примешивается властный голос судьбы. Это я сказал в юности. Оказывается, я был не так уж глуп… Но мы не будем торопиться, Ханике. Мы ведь не воры, чтобы делать все это грубо и второпях. Мы принадлежим друг другу и будем принадлежать… Нет, я сам…
***
— Отчего молчишь, Ханике?
Ахмед приподнялся на локтях, оглядывая её голую спину. Спал он без снов, и это было прекрасно. Однако Ханике промолчала, Ахмед нахмурился и придвинулся ближе.
— Знаешь, любимая, я привык, что на мои вопросы отвечают! Тем более, моя жена.
Он вкрадчиво, как кошка, положил руку на её плечо, желая привлечь к себе, но Ханике со сдавленным криком отшатнулась в сторону. Ахмед некоторое время молчал, разглядывая её исподлобья.
— Однако тебе придётся объяснить, что с тобой происходит, хочешь ты того или не хочешь.
— Не подходи ко мне! — в ужасе вскрикнула Ханике. — Ты… Ты не Бирдебек!
Так. Ну что ж, было бы странно, если б было иначе. Это, однако, лучше, чем тупое молчание и лицедейство. Пока судьба не отворачивается от тебя, Ахмед, и нельзя допускать этого.
Ахмед неторопливо поднялся и коротким толчком закрыл створку окна. Стало темней и как будто немного спокойнее.
— Добрая новость с утра. Я — не Бирдебек. Хорошо, кто я по-твоему?
Он говорил нарочито громко, показывая, что никого не боится. Однако Ханике лишь тряслась в шумных рыданиях, уткнувшись лицом в простыню. Вот это уже плохо. Этого допускать нельзя. Ручеёк, вышедший из берегов, может натворить больше бед, чем океан.
— Я задал вопрос. Отвечать!
— Не знаю! — захлёбываясь в плаче кричит Ханике. — Я не знаю тебя! Не подходи ко мне, я буду кричать!
Это уже лучше. Дураку ясно, что кричать она не будет.
— Прекрасно! Ахмед вскочил на ноги. — Так кричи. Громче кричи! Ори во все горло!!! Распахни двери и окна! Стража! Люди!! Он не Бирдебек! Он не мой муж! Я не знаю его! Я спала неведомо с кем!…
Не выдержав его тяжёлого, пристального взгляда, Ханике замолкла. И тогда Ахмед подошёл ближе и взял её за руку. Спокойно и властно.
— Попробуй догадаться, что с тобой тогда будет. Могу помочь, ежели ты разучилась думать. Тебя признают умалишённой, а поскольку у хана не может быть душевнобольных жён, тебя упрячут под каким-нибудь предлогом с глаз долой и приставят охрану. И это в лучшем случае, детка. — Ахмед бережно обнял её, привлёк к себе и горячо зашептал на ухо. — А в худшем, если тебе в самом деле удастся убедить людей, что я будто бы не Бирдебек, тебя обезглавят как шлюху, осквернившую царское ложе. Плохо придётся и твоей родне. Так что выбирай, что тебе больше по душе.
—Кто ты? — Ханике, всхлипывая, непроизвольно прижимается к нему.
— Уже неплохо. Разумный вопрос требует правдивого ответа. Слушай же его, слушай внимательно и спокойно, — Ахмед вновь понизил голос до шёпота. — Я — Бирдебек! Ты хорошо меня поняла?
Ханике молча кивает. Отворачивает лицо, однако Ахмед хватает её за подбородок и рывком разворачивает лицом к себе.
— Не слышу!
— Я поняла, мой повелитель. — И тут же жалобно: — пусти, больно!
Ахмед с сожалением отпустил её, направился к выходу. Жаль девчонку. Можно вообразить, что творится сейчас в этой маленькой душе. Может быть, тебе ещё доведётся понять, что поступить иначе было бы гибелью для нас обоих. Признаюсь, будет даже немного жаль расставаться с тобой, Ханике. Но мы ведь не станем думать, что они сделают с тобой после этого? Угрызения совести, особенно когда они бесплодны, — путь к безумию. Да и ты разве уронила бы слезу, если б сегодня утром палач снёс голову некоему Ахмеду Булгари, даже если б узнала об этом?
— Совсем забыл спросить, — Ахмед замер у двери и неторопливо обернулся. — Хорошо ли тебе было со мной сегодня?
— Да! — неожиданно громко и с вызовом отвечает Ханике.
— Вот как? И лучше, чем… Чем раньше?
— Лучше, — Ханике улыбается. — Гораздо лучше.
— Будет ещё лучше. Я только сейчас понял, что такое искусство любви. Это не опыт и не знание. Даже не интуиция. Это дар свыше, ему не научишь. Это самое большее, что может дать женщине Аллах. На том и остановимся. И не задавай лишних вопросов, Ханике, это лучший способ сохранить красоту и юность. Не старайся опередить время, это ещё никому не удавалось.
Ахмед вышел. Ханике некоторое время продолжала улыбаться, затем, точно спохватившись, упала ничком на ложе и затряслась в рыданиях.
РОДНЯ
Единственный способ прикрыть свою глупость —
отрезать язык и глаза завязать.
Ахмед Булгари.
Танышбек был мал ростом, коренаст и кряжист. Волосы на голове у него росли клочками, как трава на болоте. Его побаивались даже близкие люди — за злобную подозрительность, которую он даже не силился сокрыть, за не сходящую с лица гадливую полуулыбку, за которой не было ничего, кроме мрака, за утробную жестокость, которой была пропитана всё его существо. Тяжёлая, походка, сиплый голос, частое, шумное дыхание ртом производили впечатление тяжёлой, мучительной хвори, однако Танышбек был здоров и силен, как буйвол, мог молниеносно вскочить в седло, отлично владел мечом и арканом. На войне, однако, особо себя не проявил: обладая рассудком грубым, прямолинейным, но убеждённый в своей хитрости и изворотливости, он стремился, расставить врагу некие хитроумные ловушки, которые часто заканчивались плачевно.
Говорит Танышбек столь же тяжеловесно и неуклюже, как передвигается. Всякое слово будто рождается в муках. Порой, не договорив, он бросает фразу на полуслове, словно устаёт, и надолго умолкает, силясь, однако, придать молчанию своему некое сокрытое значение. Иногда, впрочем, на него нападают приступы безудержной говорливости. Речь его становится ещё более топорной и непроходимой. Заканчиваются они неизменными вспышками злобы: ему кажется, что его плохо слушают и даже как-то незаметно издеваются, передразнивают.
В то утро Танышбек сидел в полутёмной, заросшей виноградом беседке дворцового сада. День был пасмурный, стоящий полмесяца зной за ночь сменился моросящей прохладой. Кади стоял напротив него, и он уже мало напоминал того сутулого, боязливого старца из тронного зала. И не так уж стар как будто. Лишь голос тих и намеренно нетороплив и монотонен, что немало раздражает Танышбека.
— Повторяю тебе ещё раз, Танышбек, я говорил с ним вчера поздно вечером. Мне показалось, он…
— Кади, я устал слушать, что тебе показалось!
— Выслушай меня, это важно, — кади повышает голос. — Недавно в городе был схвачен человек по имени Ахмед. Бродяга и шарлатан.
— Что мне за дело до какого-то бродяги?
—Дай договорить, ещё раз прошу. Суть даже не в том, что этот бродяга дерзкий смутьян, а в том, что как две капли воды похож на нашего хана.
Кади замолк многозначительно воздев палец, а Танышбек уже готовый его вновь перебить нетерпеливым жестом, поражённо замолк.
— Не далее как вчера я доложил об этом хану. Он велел привести его, я даже сам на этом настоял. Они долго говорили. Непонятно долго. Потом бродяжку увели и… он пропал бесследно. Понимаешь — бесследно! Я тюрьму Салкын таш знаю как свои пять пальцев. Да такого отродясь не было, чтобы там пропадал человек, а я об этом не знал. На городских улицах — сколько угодно. Даже в царском дворце человек может вдруг пропасть. В тюрьме — нет! В тюрьме каждый живёт ровно столько, сколько ему отпущено мной … И ещё пропал старший тюремщик Касым.
— И что ты думаешь об этом
— Не знаю. Или Бирдебек что-то затевает, и ему понадобился маскарад с двойником. Так бывает: боится за себя и готовит двойника, чтоб себя обезопасить. Или… Я даже не знаю, как и сказать…
— Договаривай коли начал!
— Или пропал сам великий хан…
— Что ты хочешь этим сказать?
— …а на трон воссел безродный бродяга. Вот что я хочу сказать!
— Ты соображаешь, что несёшь, старик?! — ошеломлённо перебил его Танышбек.
— Вполне. Когда я говорил с ханом, мне показалось, он, как будто, не совсем похож на себя. Вернее, он очень хочет походить на хана. Очень. И ему это удаётся, но порой он увлекается и говорит то, что Бирдебек никогда бы не сказал. Бирдебек неглуп, но груб и прямолинеен. Этот изощрённой.
— Чернь не может походить на хана! — высокомерно и безапелляционно отрубил Танышбек.
— Это заблуждение! Да и откуда ж тебе знать, какова чернь! Не суди о том, чего не видел.
— Погоди! А ты не заметил, был ли на нем…
— Перстень Бату? — старик усмехнулся жёлтым, бескровным ртом. — Разумеется, заметил. Да, был.
— Ну тогда все, что ты тут несёшь, — вздор, — Танышбек даже вздохнул облегчённо. — Бирдебек ни за что не снял бы перстень.
— Не спеши, — кади вновь усмехнулся. — Все, что может быть надето одним, может быть снято другим. Как можно реже говори: этого не может быть.
— Я не нуждаюсь в твоих советах. Знаешь, что я сделаю? Пойду к хану. Мои глаза зорче твоих, меня ему не одурачить.
— Ещё раз скажу: не спеши. Ты не на охоте, и твоя зоркость тут гроша не стоит. Для того, чтоб узреть то, что скрыто, надобны не столь глаза, сколь мозги. И потом человеку свойственно принимать обличие своей судьбы. Он — как жидкость. В какой кувшин её нальют, ту форму он и примет. Бродяга Ахмед, назвавшийся Бирдебеком, стал Бирдебеком. Кувшин должно разбить независимо от того, какое содержимое его заполняет.
— Затейливо выражаешься, — Танышбек поморщился. — А я все же пойду к хану, что бы ты тут не плёл.
— Не торопись. Хан тешится с женой. А вот с ней я позже переговорю. Женщина живёт чувствами, а чувство зорче разума. Слепец не оступится. А уж я уговорю Ханике сказать правду, даже если придётся её немного испугать. Люди, живущие чувствами, лгут чаще, но безыскусней и очевидней. Или желаешь поговорить с ней сам?
— Увольте. Я, по правде, небольшой охотник разговаривать с женщинами. Я даже в постель их затаскиваю молча. Поговори сам. А когда завершим дело, Ханике будет взбивать подушки в моей спальне.
***
… — Вы меня напугали, отец мой! Что вам угодно?
Кади вошёл неслышно. Столь же неслышно он подошёл к ней к ней и положил сухую, мелко вздрагивающую ладонь ей на плечо. Горе тому, кто окажется в этих цепких муравьиных лапках. Ханике вскрикнула и отпрянула.
— Ты стала беспокойной, Ханике, — голос кади ровен и нетороплив.
—. Но… дверь была заперта, как вы вошли?
— Ты ошиблась, дитя моё, дверь не была заперта.
Ханике хотела было возразить, но кади, улыбнувшись жирной, вздрагивающей улыбкой, погладил её по спине длинным сухим пальцем, словно ставя некий тайный знак.
— М-м. Да хотя бы и была. Разве это важно?
— Я бы сказала, важно. — И тотчас с испуганным недоумением вновь отстранилась. — Здоровы ли вы, святой отец?
— Хвала Аллаху…. Дитя моё, я бы желал поговорить с тобой.
Ханике хотела сказать, что она не то чтобы против, но считает, что время как бы не вполне подходящее, да и дверь по её убеждению была заперта, да и много что другое, однако кади, не слушая её, продолжил.
— Скажи, Ханике, — кади, с бесцеремонной вольготностью развалился на низенькой, будто для него сделанной резной кушетке. — Ты ведь не станешь возражать, что благополучие государства и благополучие его владыки неразделимы… Я не слышу ответа?
— Право, не знаю, что и ответить. Я как-то задумывалась об этом.
— Ты уже ответила. Я вижу, и ты озабочена так же, как и я. Ну так скажи, дитя моё, не таись, облегчи душу. Вот увидишь, все не так страшно. Только подумай, прежде чем вновь начать прикидываться дурочкой, — лицо кади исказила гримаса. — Я-то знаю, что ты не так простодушна, как хотела бы выглядеть. Любое качество, переходящее в избыток, становится грехом. В том числе и простодушие. Остерегись совершить то, о чем придётся пожалеть.
— Я, по правде, не очень понимаю вас. Мне неприятно, что вы со мной так говорите.
— О, дитя моё! Боюсь, ты ещё не ведаешь, что такое неприятно.
(Ах, бедная девочка. Маленькая виноградная улитка. Твой хрупкий домик спасёт тебя разве что от мелкой букашки. Спроси меня и расскажу, как легко и крошатся эти домики, являя изнеженную, плоть клювам плотоядных тварей.)
— Прошу вас, оставьте меня. Я не понимаю, чего вы от меня хотите.
— Чего хочу? Хочу предостеречь тебя. Ты ведь годишься мне во внучки. Да я и отношусь к тебе, как к внучке. Я ведь, бывало, держал тебя на руках ещё младенцем. Помню как сейчас. Такая была вся пухленькая, розовенькая, особенно — вот здесь. Хе-хе. Но ты выросла, стала женой законного владыки. Законного, Ханике! Стать усладой, опорой и утешением величайшего из живущих ныне властителей — неслыханное счастье. Оказалась ли ты достойной дара Аллаха? Не приравняла ли ты его к золочёной безделушке? Помни, на вершине древа желаний растут ядовитые плоды! Если ты чего-то боишься, поверь, вечный страх — худшее из наказаний. Откройся, и страх выйдет из тебя, как…
— Говорите же, что вам нужно! Я устала.
— Ну так слушай. Не заметила ли ты, что муж твой стал… скажем так, немного другими. Ведь кто ещё узрит, как не любящая жена? Ошибиться может друг, ошибиться могу и я, хоть и не припомню я, чтоб ошибался… Но жена, чьё лоно нощно согревается огнём его чресл…
— Опомнитесь, что вы такое говорите! — вскакивает на ноги, уронив на пол рассыпавшиеся чётки.
— Прошу меня простить, дитя моё, — кади опережает её, с неожиданным проворством подхватывает чётки, прижимает их к груди. Итак, вынужден повторить вопрос: не заметила ли ты перемены в муже?
— Вы правы, мудрейший из судей Он переменился за последние дни. Очень переменился.
Она говорит задумчиво, но в голове нет ничего, кроме холодной ярости. Эта ярость и пугает её и приводит в трудно сдерживаемый восторг.
— Ну вот видишь,— кади подходит ближе, — Что может быть благотворней искренности? Попробую тебе помочь, это ведь мой долг. Скажи, а как давно ты заметила перемену?
— Как давно? Наверное… с прошлой осени.
(Что скажешь на это, проклятая жаба?)
— Вот как? — кади явно разочарован. (Ещё бы ты не был разочарован, сукин сын!) — А мне казалось…
— Ну может быть, чуточку раньше. Он стал раздражительным. Беда просто! О Аллах, я не переживу, если он меня разлюбил! Говорит, например, что я чрезмерно болтлива. Посудите сами, мудрейший, справедливо ли это? Нет, конечно, я поговорить люблю. А кто не любит? Разве вы не любите? Но вас-то никто не называет болтливым! И тем более глупым, — Ханике вдруг расхохоталась так громко, что кади встревожено покосился на дверь. — Даже совсем наоборот. Вас именуют мудрейшим, Аллах свидетель, это воистину так. А вот меня — можно. Разве не обидно? Говорит, чтобы я не смела распускать язык, а всякого, кто будет приставать с глупыми расспросами, сперва гнать от себя, а ежели они не угомонятся, пожаловаться ему, мужу, то есть, а уж он тогда якобы своими руками отрежет любопытному его длинный нос. Мыслимо ли говорить такое! За простые, безобидные разговоры — отрезать нос! Это ведь страшно подумать, мудрейший, что он может отрезать, коли узнает, что кто-то, помимо него, может в любое время отпереть мою дверь, когда она заперта, да и войти. А узнать он в самом деле может. Я ведь действительно немного болтлива. Хотя, конечно, не так, как ему это представляется!
— Жаль, не получилось разговора, дитя моё.
— Отчего же не получилось, святой отец, — Ханике вдруг выпрямилась и глянула на кади расширившимися от ненависти глазами. — Вполне получился разговор. Посему, дабы не приключилась какая беда, ступайте-ка прочь. И пусть вам, святой отец, даже в кошмарном сне не приснится, что вы ещё раз переступили порог этой комнаты…
***
{Познавший большое чудо не удивится малому. Обречённый на казнь узник, ставший вследствие безрассудного каприза судьбы венценосным властителем, не станет удивляться сопутствовавшим переменам. Будто только и делал, что восседал на шёлковых подушках, ел на золоте и совокуплялся на кружевах. Будто долго спал, видел самого себя во сне бродягой и висельником, и теперь пробудился. Чудо было не только в избавлении от смерти, а в том ещё, что жизнь с определённого момента приобрела совершенно невиданную остроту: с одной стороны — сознание того, что лишь животное чутье и интуиция могут уберечь от смертельно неверного шага. С другой — то, что я по собственному усмотрению мог оставить эту опасную игру. Истинная власть в том и состоит, что ты властен над самим собой, а уж потом — над другими …}
Когда после завтрака привратник доложил, что встречи с ним почтительно дожидается господин Танышбек, Ахмед был вполне спокоен, ибо давно уже понял, как именно надлежит держать себя со своим родственником. И когда тот вошел, Ахмед даже удивился, он выглядел именно так он себе представлял его, и вел себя в точности так же.
Танышбек вошёл, отпихнув в сторону привратника и лишь у самого трона, спохватившись, приостановился, растянул лицо в выпуклой, подрагивающей гримасе, что должна была изображать приветливую улыбку.
— Ну вот наконец и ты, Танышбек! — громко произнёс Ахмед, — Не в силах попытаться передать, как счастлив я видеть тебя. Да и ты, похоже, рад меня видеть, Танышбек. Ты просто пожираешь меня глазами, — засмеялся он нарочито громко, — Не съешь, оставь другим родственникам!
— О да! То есть… Я, конечно… — Танышбек пытается ему вторить, угодить в тон, у него это не получается, он начинает раздражаться. — Ну да, я счастлив видеть тебя, потому что… Возможно ли иначе?!
— Отлично сказано. Конечно, невозможно. Как приятно с утра слышать благую весть: моя родня любит меня!.. Однако, хотелось бы все же знать, привело ли тебя ко мне что-либо ещё, кроме восторга?
—Я хотел сказать, что вся моя родня…
— Наша. Наша родня, Танышбек! — с улыбкой перебил его Ахмед, не сводя с него ликующего взгляда.
— Ну да, конечно! Наша. Так вот, вся наша родня очень бы желала встретиться с тобой. Есть, о чем поговорить.
— О, я счастлив! — Ахмед просто зажмурился от счастья. — Надеюсь, это видно по моему лицу? Видно? А поговорить оно всегда есть о чем. Однако если и они будут, невразумительно мычать и переглядываться, боюсь, разговора не выйдет. Так что вы уж подготовьтесь к встрече.
Танышбек раскатисто смеётся, откинув голову.
— Да уж мы подготовимся.
— Да и я подготовлюсь, — вновь вторит ему Ахмед, смеясь ещё громче.
— Итак, сегодня вечером, великий хан?...
***
{Что оставалось сказать? Ничего, лишь милостиво кивнуть. Как беспечный идиот или как хитроумный и обо всем осведомлённый правитель. Что было у меня? Ничего. Да, Танышбек самонадеян и туп. Он полагает, что засунуть нож за голенище это прямо-таки изощрённое коварство. Не нужно быть прорицателем, чтобы понять и то, что именно сегодня бирдебекова родня намеревается зарезать меня, как жертвенного барана. У мня было все, что делает простого смертного властителем, кроме одной мелочи: силы. Трон, перстень значат не более, чем драный халат бродяги Ахмеда. Не глупо ли, уйти от одной смерти, чтобы тотчас попасть в лапы другой? Я снова ощутил тот сквозной холодок, как там, на тюремном дворе. Тюремном дворе…И тогда я вспомнил про Хасбулата…}
СЛУГА
Служу не закону, нельзя служить тому, чего не видишь.
Служу не отечеству, нельзя служить тому, о чем не ведаешь.
Служу хану. Служить можно тому лишь,
кого видишь, кого знаешь, кого боишься…
Хасбулат. Маленькие, широко поставленные, немигающие глазки прячущейся в камышах рептилии. С одной стороны — готовность сию секунду исполнить любой поручение. С другой — напряжённое ожидание того, что может дать ему его новое положение. Чего ждать ему от этой посвященности, ослепительной улыбки удачи или ледяного мрака.
— Скажи, Хасбулат, много ль нынче во дворце вооружённых людей?
Хасбулат медленно, удовлетворённо кивнул, будто именно этого вопроса и ждал. Говорит, однако, неторопливо, с растяжкой, словно стараясь вспомнить, хотя давно уже знает все досконально.
— Стражи во дворце — семьдесят два человека, со мною вместе. За пятьдесят я ручаюсь головой. За десятерых поручусь с трудом. За прочих — не поручусь вовсе. Дело, однако, не в этом. С недавних пор стали появляться какие-то новые люди, все вооружены, все с Крыма, все называют себя гостями Танышбека. Что у них на уме, не знаю, однако держатся особняком, ведут себя непочтительно. Недавно один затеял ссору с моим братом. Едва не пролилась кровь. Если так пойдёт…
—Сколько их, этих гостей?
— Около двадцати. Но не сегодня-завтра могут пожаловать ещё.
— Ты сказал: за пятьдесят поручусь головой. Как это понимать?
— Это значит, эти пятьдесят сделают все то, что вам будет угодно, без рассуждений и колебаний. Это значит, что они умрут за вас безропотно, великий хан. Это значит, что они у меня в руках.
Хасбулат, усмехнувшись, вздел растопыренные ладони и для верности расслабленно пошевелил пальцами.
— Хорошо. Сделай так, чтобы эти пятьдесятстражников держались отдельно от других, поговори с ними, растолкуй, что скоро грядут перемены.
— Я это сделал сегодня.
— Сегодня?!
— Вы удивлены? Для того, чтобы понять, что скоро грянет гроза, не обязательно дожидаться первой молнии.
— Затейливо. Однако ступай. Хотя… Погоди.
Ахмед небрежно откинул ногтем крышку шкатулки.
— Тут… безделушки. Выбери сам, что по душе.
— Великий хан, — Хасбулат отрицательно покачал головой. Глаза его однако напряжённо сузились, а ноздри хищно раздулись. Сейчас не до них. Но я непременно выберу. Когда сделаем что задумано.
— Задумано? — Ахмед в притворном удивлении приподнял бровь. — А что задумано?
— Мне это неведомо, великий хан.
— Есть ли ко мне вопросы?
— Не знаю.
Хасбулат едва заметно усмехнулся, нервно обернулся по сторонам и отвёл глаза.
— Что значит, не знаю?
— Это значит, я понял все, что вы хотели мне сказать, великий хан. Но я не слышал того, о чем вы умолчали. Поэтому — не знаю.
— Ты не знаешь, намного ли ты переживёшь мою родню? Так?
Хасбулат не ответил, по-прежнему упорно глядя в сторону.
— Хасбулат, ты, кажется, уже понял, что у меня не слишком много друзей в этом доме. Как я могу доказать, что я от тебя не избавлюсь? Тебе придётся поверить, что я не идиот и не самоубийца, чтобы убивать тех, кто мне помогает, чтобы остаться один на один с теми, кто мне мешает. Не обещаю тебе несметных богатств, обещаю одно: твоя услуга не будет забыта. Меня можно назвать каким угодно но не неблагодарным. Понял меня?
Хасбулат немного помолчал и кивнул.
— И хорошо. Ступай же и будь начеку. Скажешь привратнику, чтобы позвали сюда Танышбека. Немедленно. Ступай, Хасбулат.
{О да, ступай, Хасбулат, ступай, единственный друг, убийца и палач. Ты задушил Бирдебека, перед тем пинками гнал меня из темницы и обратно, а днём позже и меня бы задушил, сложись так обстоятельства. Ты настоящий сукин сын, но выбирать не приходится. Такие, как ты, служат верой и правдой. Ибо самые надёжные — те, кому некуда податься и некому продаться. }
***
Ахмед вдруг осознал, что перестал думать о том, как вырваться на свободу из этого чужого дома. Человек, по произволу случая воссевший на ханский трон стал ханом. И думать стал как хан. А бегство? Он не думал о нём, как не думают о необходимости дышать, покуда есть воздух.
Разрослось Батыево семя. Тесно стало в мире от его внуков-правнуков. И все косят на трон. Все жаждут щепотки его величия, ибо по наследству славу добыть легче, чем в бою. Однако место на этом троне было, есть и будет — одно. А раз так, все они мнят и будут мнить себя обиженными. Обида плодит раздор, а раздор это хворь, которая убивает народы. Обида нищего лежит на дне его сумы, а обида сановника гарцует на скакуне впереди его самого.
Танышбек. Когда Аллах хочет кого-то вознаградить, он дарует ему глупых врагов. Ахмед не думал, о чем и как будет он говорить с Танышбеком. Танышбек, как буйвол, сам протопчет дорогу.
***
— Великий хан желал говорить со мной?
Отлично. Танышбек уже позволяет себя проявлять нетерпение и даже раздражение. Значит, уверовал в победу. Мне даже почти что жаль тебя, Танышбек, однако уже поздно.
— Я хотел лишь уточнить. Сегодня к вечерней трапезе я жду тебя и твою родню, Танышбек.
— Нашу родню, великий хан! — Лицо Танышбека расплывается в широкой, раскосой улыбке.
— А вот это-то мы и решим на нашей встрече. Разве у волка есть родня? Дядьки, племянники? Впрочем, я не о том. Так вот, сегодня вечером здесь должны быть все без исключения. Только мужчины, разумеется. Вот собственно, и все. Ты ведь не желал ничего мне сказать ещё, Танышбек?
— Пожалуй, нет. Хотя… — Танышбек, оправившись от внезапного прилива страха, вдруг вновь самодовольно ухмыльнулся.— Один пустяк. Если позволишь. Слышал я про некоего… Как звать-то его…
— Про некоего Ахмеда, надо полагать, — Ахмед лучезарно улыбнулся.
— Как ты догадался? Именно про него и хотел.
— Уж не о нем ли будет говорить со мной наша родня?
— Может статься, и о нем. Сдаётся мне…
— А мне сдаётся, что у моей родни мозги жиром заплыли, коли они вздумали морочить мне голову пустяками. И я найду время их прочистить.
Улыбка спорхнула с лица Ахмеда, будто её и не было никогда. Танышбек все ещё сохраняя на лице слабую улыбку, пытался продолжить:
— Нам не нравится, что…
— Я знаю, что вам не нравится! Давно знаю. Не хочешь узнать, что не нравится мне? Не нравится, что в дни, когда наше войско ушло воевать в Персию, когда лучшие джигиты будут проливать кровь под стенами Тебриза, многие сложат там головы, моя родня не нашла лучшего, как шпионить за своим ханом. Не нравится, что во дворце снуют толстомордые бездельники, увешанные оружием, как шлюхи безделушками...
Лицо Танышбека покрылось бурыми пятнами и испариной.
— Если речь идёт о моих гостях…
— Речь о трусах, которые прячутся от войны. Мне все равно, чьи они гости. Завтра они должны отбыть иранской границе. Все до единого!
— Бирдебек! — Танышбек, потеряв самообладание вскочил на ноги. — Даже хану не все дозволено!
— Хану, Танышбек, дозволено все! Если ты в этом ещё сомневаешься, я попробую тебе это доказать.
— Так сегодня вечером, великий хан? — вопрошает вновь взявший себя в руки Танышбек, учтиво поднимаясь со скамьи.
— Сегодня к ужину, Танышбек.
Сказал да и прикрыл глаза, дав понять, что беседа окончена.