ВЛАСТИТЕЛЬ [Беглец]
Мне на земле ни почёта, ни хлеба не надо,
Если мне царские крылья разбить не дано
А. Тарковский
АХМЕД БУЛГАРИ
{Меня зовут Ахмед Булгари. У меня было множество разных имён, а того более прозвищ. Так сложилась жизнь. Город, что я оставил, и чьё имя позднее присовокупил к своему, я почти забыл. Он не растворился во мгле сознания, но я, похоже, забыл к нему дорогу. В редкие часы солёная волна памяти выбрасывает на берег обрывочные воспоминания, я собираю их, как цветные камушки, которые и в дело не годятся, и выбросить жаль.
Я прошёл две войны, ни на одной из них я не был даже ранен, но на второй попал в плен и едва не угодил в рабство в Персию. По дороге бежал и почти дошёл до своих. Однако на двенадцатые сутки, возле берега меня схватили полуголые люди с какими-то мерзкими склизкими, точно рыбьими телами. Я пытался сопротивляться, даже разбил кому-то лицо, но мне тут же перехватили горло ремнём, уволокли на стойбище, где исполосовали кнутами, привязали к стволу старой ивы на поживу слепням, вскоре я перестал чувствовать боль, лишь отдалённый звон безумия. «Выживешь, умным станешь. Умрёшь — ещё умнее станешь», — приговаривал человек с красными, злыми глазами, сидя на корточках возле меня. Эти люди пили из долблёной тыквы пойло, от которого разговор их становился маловразумительным. «Выпей и ты», — сказал тот человек и плеснул мне на спину. От жгучей боли я, кажется, потерял сознание.
Я торопил смерть, и когда услышал за спиной еле слышные шаги, решил, что она уже пришла за мной, и застонал от счастья.
«Не оборачивайся, — услышал я тихий, приглушенный, будто из глубины колодца, голос. — Не оборачивайся, если хочешь жить».
Я не оборачивался. Не потому, что хотел жить, просто невыносимо болели спина и шея. Кто-то развязал верёвки, потом те же руки, маленькие, и проворные, сунули мне в ладони грубую глиняную чашу с тёплым кобыльим молоком. «Выпей, потом иди к реке. Иди по реке пока ночь. Днём отсидись. Ночью иди. Через два дня выйдешь к своим.».
Так я и сделал. Не оборачивался, ибо тотчас забыл тогда о спасителе, не до того мне было. Тонкая, печальная полоска гусей, что летели на юг, указала мне дорогу: я пошёл в обратную сторону. На север! У каждого свой путь. Ночью шёл, порой по колено в воде. Днём спал в шалашах, наспех сооружённых. Жрал улиток и раков, если попадались. Как-то ухитрился поймать дикую утку, разорвал и съел её сырой.
Я выбрался к своим через двое суток. Если, конечно, можно считать своими вербовщиков, которые едва не уволокли меня на новую бойню, конца коим тогда не было. Выручил меня мой облик: распухшее, ободранное лицо, гноящиеся раны на плечах и бессвязный бред, что я выкрикивал сиплым голосом. Про ангела, который меня спас и будет спасать впредь. Иногда мне каежтся, что так оно и было. То есть, что некое призрачное существо сопровождает и будет сопровождать меня, отводя в самый последний момент бесплотной рукою роковые стрелы судьбы. Мой ангел следовал за мною всюду, наблюдая за зигзагами моей судьбы то горестно, то насмешливо. Он уберегал меня от воровских шаек, вытаскивал из сладкого, греховного чада опиокурилен. Так думалось мне.
И в тот самый миг, когда некие серые люди взяли меня за локти и, терпеливо снося мои протестующие вопли, поволокли невесть куда, я уверенно думал, что все это лишь очередной фортель судьбы, за коим последует закономерное счастливое избавление…}
БРОДЯГА
Лишь Всевышний ведает, что творит,
а прах, поднятый ветром, есть прах вдвойне.
Ахмед Булгари Поэма «Властитель»
Он сидел, широко разбросав по полу ноги, обутые во вполне ещё добротные, однако явно с чужой ноги башмаки, скрестив на животе руки и высоко вскинув кадык. Сидел так, будто заглянул сюда ненадолго, просто передохнуть, да как-то вздремнул, но вот-вот проснётся, оглянет с удивлением эту тесную, переполненную до одури спёртым мраком нору, и уйдёт отсюда прочь навсегда.
Человеку снились сны. Сны сменяли друг друга, не успевая задержаться, он то тревожно вздрагивал, то блаженно улыбался, то вскрикивал и тряс головой.
Это был рослый, поджарый человек с плотными рыжими бровями, слитыми гримасою сна воедино, тёмными ввалившимися глазницами, густой, но аккуратно подстриженной бородкой. Одет бедно, однако, видать по всему, знавал и лучшие времена.
Между тем, похоже, в хоровод образов и видений ворвалось нечто иное, нечто заставившее его судорожно вытянуться, разжать руки; нечто, что исказило его лицо и исторгло глухой стон. Он содрогнулся, выкрикнул проклятье, на мгновение широко распахнул обессмысленные забытьём глаза, осмотрелся по сторонам, тяжело вздохнул и вновь сомкнул веки. Однако вернуться назад, в мглистый тоннель сна, ему уже не удалось. Сначала громкий возглас, а затем сильный удар по ступне окончательно возвратили его из мира видений.
— Эй! А ну-ка встать! Поднимайся, свинья, кому сказано!
Перед ним стоял невысокий, но крепко сбитый человек с огромными, корявыми, как корневища, ладонями, упёртыми в бока, и толстой, бычьей шеей. За ним маячил некто незримый с чадящим фонарём.
Сидящий окончательно пробудился, глянул на вошедшего недобро, исподлобья и криво усмехнулся.
— Это ты, Касым. С такой мордой, как у тебя, не умирают своей смертью.
Он коротко рассмеялся, но, видя, что Касым, снова заносит ногу, чтобы ударить его, торопливо поднялся на ноги.
— Пошёл к выходу! И поживей, — произнёс Касым надтреснутым голосом.
— Наконец-то. Меня отпускают наконец? Отвечай же, глухой пень!
Касым выругался, сгрёб его за плечо и с силой швырнул в дверной проем. Человек вскрикнул, ударившись грудью об косяк, однако, опасаясь повторения, торопливо пригнулся и шагнул в такой же темный коридор.
— Касым, если б твоя матушка знала, какого ублюдка родит на свет божий, она бы удавилась перед родами, — сказал человек, не оборачиваясь, ибо знал, что надсмотрщик его все равно не услышит.
(Да, в этот момент я не испытывал ни малейшей тревоги. Я был убеждён, что все это, приключившееся вчера недоразумение, засим наконец благополучно завершилось, и то, что представлялось мне тогда обычным, разумным распорядком жизни, вернётся наконец ко мне с минуты на минуту. Любой кошмар должен закончиться пробуждением, так оно повелось с детства, и так должно пребывать всегда. И, кажется, лишь на дне этого тёплого месива холодным остроугольным камешком копошилась странная надоедливая тревога, и связана она была с тем промелькнувшим, как удар хлыста, видением, окончательно взорвавшим мой сон. Что это было, я не помнил тогда. Помнилось лишь то, что связано все это было с неким темным как болотная вода, удушьем…)
***
Возле ворот , нетерпеливо постукивая коротким копьём о каменные плиты, их дожидался стражник. Был он ещё молод, невысок ростом, худ, с гладко выбритой головой, горбоносым, птичьим лицом, бегающими, часто моргающими воспалено-черными глазами. Изжелта бледные тонкие губы он поминутно и быстро, как змейка, облизывал, что неизменно вызывало у окружающих брезгливую опаску. Завидев их, он зло ощерился.
— Наконец-то припёрлись! — сказал он, вновь зыркнув по сторонам. И тотчас громко выкрикнул почти в самое ухо надсмотрщику неприятно гортанным голосом. — Эй, Касым, глухой вепрь, так это он и есть?!
Тот в ответ лишь кивнул и вскинул вверх обе ладони, давая, вероятно, понять, что он, Касым, дело своё сделал и дальнейшее его не интересует.
Зато стражник не отрывал от узника недобро любопытного взгляда. Любопытство, похоже, боролось в нем с презрением и спесью.
— Так меня отпускают на свободу? — спросил узник потухшим голосом, ибо уже перестал верить в спасение.
— На свободу? — стражник глянул на него с удивлением. — На какую свободу?
— Ты, похоже, никогда не слыхивал такого слова?
Стражник ощерился, хотел ткнуть с его размаху древком копья меж лопаток, однако раздумал. Лишь втолкнул в открывшуюся створку ворот.
— Мне велели препроводить тебя к хану, — сказал он будто кому-то в сторону. — Интересно, с чего бы?
— К хану? А почему это тебя удивляет?
— Ещё бы не удивляло. Какой-то ошмёток грязи, да к великому хану.
— Мы все ошмётки грязи под стопами.
— Истинная правда, голодранец. Только всякому ошмётку разная цена. И если ты будешь дерзить, я на обратном пути объясню тебе, в чем это различие…
ХАН
Быть куклой самою большой
ещё не есть быть кукловодом.
Ахмед Булгари
Человек сидел на троне, скрестив на груди руки и откинув затылок. Он то ли подчёркнуто внимательно слушал говорящего, то ли дремал.
Человек же согбенно стоящий перед ним, был сгорблен не столь ревностным почтением и опаской, сколь годами и хворями. Одышка мешает ему говорить, словно загоняя слова вовнутрь.
Завидев, что человек на троне сидит недвижно с закрытыми глазами, старик замолкает, пристально всматривается в сидящего, затем начинает пятиться к двери, почтительно прижимая к груди свиток со сломанной печатью.
— Ну! — приоткрыв внезапно глаза, громко произносит сидящий, так, что старик панически вскидывается и хватается за сердце. Это вызывает у сидящего на троне довольный смешок.
— Ты закончил наконец? — говорит сидящий на троне. — Что-то ты стал чересчур благочестив? Уж не помирать ли собрался, почтеннейший?
Старик не отвечает, продолжает бормотать и кланяться, опасливо косясь на хана. Видно, однако, что сутулость и глуховатость явно наиграны.
— Говорят, благочестие это одряхлевшее сладострастие, — продолжает Бирдебек и отрывисто смеётся. — Что ты думаешь об этом, кади ?
Кади глуповато пожал плечами, не зная, что ответить. За сморщенными, как вялая кожура, веками не видать ничего, ни злобы, ни обиды.
— Коли закончил, проваливай. Не закончил, заканчивай. Я устал.
— Осталась мелочь. В городе объявился человек. Обретается в ночлежках, подрабатывает чем придётся, именует себя э-э-э…Ахмедом из города Булгара, бродячим поэтом. На базаре потешает публику стишками, порой говорит недопустимые вещи.
— И что с того? Это новость? Нет, кади, не новость. В городе объявился болтун и шарлатан? А то, их раньше не бывало. Нынче каждый второй бездельник мнит себя спасителем человечества. Что ты будешь делать, когда у человека нет охоты работать, у него непременно отыскивается талант! Ты не о том говоришь, кади. О чем, о чем помышляет моя родня, вот что мне хотелось бы знать. Ты не издеваться ли надо мной задумал, бурдюк с салом?
Лицо кади сереет и цепенеет от ужаса, и на сей раз это не наиграно. У хана это вызывает смешанное чувство презрения и удовлетворения.
— Но… Он опасен. Клянусь Аллахом, опасен! — придушенно кричит кади, не решаясь приблизиться к трону.
Бирдебек встаёт с трона, подходит к окну, отодвигая штору. Некоторое время молчит, отрешённо глядя на меряющего шагами двор стражника. Тот, будто почуяв взгляд задирает голову. Бирдебек поспешно отворачивается, точно опасаясь встретиться с ним взглядом.
— Опасен? Чем же? Чем может быть опасным никчёмное и бессильное? Изволь, ежели тебе неймётся, можешь его принародно выпороть. Они это любят. Все спасители человечества это любят, ибо полагают, что если их зад пострадает под палками, мир от этого станет чище и добрее.
— Дело не только в этом, великий хан, — кади наконец овладел собой, и говорит спокойно и уверенно. — Вы правы. Молчуны опасней говорунов. Однако есть ещё кое-что. Дело в том… Даже не знаю, как и сказать…
— Да ты уж как-нибудь скажи, всемудрейший кади, — говорит хан, не сдерживая зевоты. — Скажи да и убирайся.
— Да. Дело в том, что он… очень похож на вас, великий хан.
Некоторое время лицо хана продолжает сохранять выражение недоумения, искажённого притворной зевотой. Однако вскоре к недоумению примешивается нечто отдалённо напоминающее растерянность и даже страх.
— Ты хоть разумеешь, что ты несёшь? — говорит он негромко, овладев наконец собой. Затем вновь замолкает, мрачнеет и произносит тихим и твёрдым голосом: — На хана никто похожим быть не может.
Вновь замолкает, осознав, что произнёс высокопарную глупость.
— Это разумеется! Это конечно! — подхватывает с готовностью кади, но тотчас виновато разводит руками. — Однако вообразите — как две капли воды, великий хан. Я видел своими глазами…
Хан прерывает его нетерпеливым жестом и закрывает глаза.
И что с того, думает он. Бродит по городу оборванец, рассуждает о справедливости мироустройства. Наверняка голодранец, вор и — похож как две капли воды на правителя. Греха в том нет, любой предмет на что-то похож. Это впрямь забавно, когда они — одного поля ягоды. А когда один из них великий хан, а другой —уличный фигляр, уже не забавно. Не поймёшь, что из этакой причуды может вылупиться. Коли об этом знает кади, старый наушник, то об этом могут знать и другие. Интересно, сам-то этот босяк знает об этом сходстве?
***
— Так говоришь, как две капли воды? Кто такой и откуда?!
— Звать его Ахмедом, я уже сказал, — торопливо, будто сглатывая непрожёванное, говорит кади. — Родом откуда-то севера.
— Вот что. Распорядись-ка отловить этого малого и привести ко мне. Посмотрю, кто таков и решу, что с ним делать. Глядишь, сгодится на что.
— Да он уже схвачен, великий хан, — радостно вскрикивает кади. — Прикажете привести?
— Ну не сейчас же. Слишком долго. Позже… как-нибудь.
— Так он уже здесь, великий хан, — говорит кади весьма довольный собой. — Почти возле самых дверей. Дозволите впустить?
Хан вновь глянул на кади с раздражением, смешанным с удивлением.
— Впусти, коли так.
Он вдруг почувствовал, что перестал понимать сам себя. Можно, конечно, забавы ради побеседовать с двойником, как с собственным отражением в грязном водоёме. Однако странное беспокойство вползло холодной тусклоглазой ящерицей. Как будто что-то затевается, и он, всемогущий властитель, потерял нить, не в силах этому противиться. Ощущение беспомощности и податливости некоей спокойной и бесстрастной силе поразило его настолько, что он, словно внезапно разбуженный, со стоном встал во весь рост. Что случилось?! Почему? Неужто это связано с этим балаганным шутом, которого непонятно зачем он распорядился привести, и даже, кажется, уже слышны его шаги? Что за напасть. Приказать немедленно удавить, да и весь с ним разговор…
Хан и бродяга
У Аллаха не счесть имён,
и самое грозное из них — Судьба.
Ахмед Булгари
(Что я испытал впервые увидав его? Как своё отражение в осколках разбитого зеркала. Трудно передать это чувство. Многосложная цепочка, которая, тем не менее, началась и завершилась страхом. Но если первый был банальным страхом бессильного перед силой, то последний — страхом смертного перед тем, что именуется Судьба. Этот страх был тем более силен оттого, что сидящий предо мной испытывал его так же, как и я, даже, пожалуй, сильней. Не знаю почему, но я ощутил это нутром).
Ахмед, все ещё щурясь от яркого света, не отрываясь, смотрел на хана. Хан смотрел на него. Это продолжалось так долго, что стражник, который привёл Ахмеда, принялся осторожно пятиться назад.
Хан первым вышел из столбняка.
— Ну и что ты на меня смотришь, несчастный? — спросил он, уже вполне взяв себя в руки.
— Да уж не знаю, как сказать, великий хан, — через силу улыбнулся. Ахмед, не отводя глаз. — Выговорить-то страшно.
— Да уж ты попробуй. На площадях баламутить чернь тебе удавалось. Не страшно было?
— Чего ж бояться. Скажу, ежели вам угодно, — к удивлению хана, Ахмед привстал, заговорил вполне уверенно. — Мне кажется… мы с вами похожи, великий хан. Не находите?
Бирдебек. с усилием рассмеялся. Однако, видимо, осознав некоторую неуместность и неестественность смеха, резко замолк и насупился.
— Нет, не нахожу. И довольно об этом. Скажи-ка, о чем ты болтал на базарной площади?
Ахмед выкатил глаза, будто не поняв, о чем идёт речь. Затем, вроде бы, сделал вид, что с трудом наконец понял, чего от него хотят.
— Я говорил о справедливости. Я всегда о ней говорю. Разве это плохо? Власть должна быть справедливой, или её не должно быть вообще. Ведь жить по звериным законам человек мог бы и без всяких властителей....
Говорил, стараясь не глядеть на хана, словно обращаясь к каким-то другим, незримым слушателям. Хан поглядывал на него искоса, с брезгливой улыбкой. Затем нетерпеливо перебил.
— Как ты сказал? Опираться на справедливость? А как опираться на справедливость? Справедливость — мираж. Даже для двух людей нету одной справедливости. Что толковать о тысячах. Знаешь, отчего случаются самые большие беды? Когда люди принимаются устанавливать справедливость. Один Аллах ведает, на какие зверства способна толпа, уверовавшая, что творит справедливость. А человек, громко кричащий: я знаю, где справедливость! — страшнее чумы, — голос его вдруг смягчился, стал почти участливым. — Вот потому-то, — хан удовлетворённо откинулся на спинку трона, наслаждаясь произведённым эффектом, — мне и придётся тебя обезглавить, Ахмед, хоть ты наверняка почтёшь это несправедливым.
Он наблюдал, как меняется лицо бродяги. Усмешка сменяется растерянностью, растерянность недоумением, недоумение — страхом. Впрочем, он, пожалуй, пока ещё надеется, что это нечто вроде шутки, что затем хан рассмеётся, хлопнет его по плечу, да ещё и бросит, как это бывает в сказках, ему в руки увесистый кошель с монетами, после чего отпустит, довольный, что пообщался с таким остроумным собеседником. Нет, милейший, такие трюки проделывают только сказочные добрые падишахи, с болтливыми дервишами. У жизни нрав иной. Хан смеётся и в подтверждение своих слов качает головой.
— Обезглавить. Именно обезглавить. Это не так страшно. Жалко, не к кому обратиться за подтверждением.
— Но я… Я не преступник, — с трудом выговорил Ахмед.
— Тот, кто научил тебя молоть языком, должен был сообщить, что за слова надобно уметь отвечать. Каждому слову свой счёт. Он не сказал тебе этого? Это его вина, не моя. Вот в этом и есть справедливость власти.
Потрясение и уныние во взгляде Ахмеда сменяется нежданно едва скрытой ненавистью. Он смотрит на хана сузившимися от ярости глазами, и тот вдруг бледнеет и отводит взгляд.
— Веришь ли ты сам тому, что говоришь, великий хан? — Власть должна быть разумной. Это и значит — справедливой.
— Вот как? А моя власть, стало быть, неразумна?
— Стало быть, так. Когда налоги превращаются в удавку, властители ведут себя так, будто нету над ними Всевышнего, сановники воруют, даже не скрывая, что воруют, лгут, даже не стараясь придать лжи убедительность, а солдаты идут умирать, не понимая, за что умирают, — это неразумно.
— Прекрасно! Ты полагаешь, что сказал нечто такое, чего мне не приходило в голову? Приходило. Легко сказать: не должно быть неправедных войн! А бывают войны праведные? Государство или есть, или нет его. Если оно есть, рано или поздно оно будет воевать. Мир и война сменяются, как лето и зима. Зима приходит не оттого, что кто-то её хочет, а оттого, что пришла её пора. Хочешь жить в мире с соседями? Это очень просто! Надо лишь сделать так, чтобы так же решили твои соседи. А потом соседи соседей. Да ещё убедиться, что никто из них не прячет кинжал под полой халата. Попробуй, сделай это!
— Я бы попробовал, если б представилась такая возможность.
Бирдебек досадливо махнул рукой.
— Хвала Аллаху, такая возможность тебе не представится. Воображаю, что случилось бы!..
— Отчего же, — Ахмед вдруг рассмеялся громко и дерзко. — Мы могли бы на пару дней поменяться местами. Подмены бы никто не заметил, уверяю.
— Поменяться?! Великому хану поменяться местами с висельником?
— Почему нет? В зиндане, не так уж плохо. Вшей там нет. Клопы есть, это да. Два раза в день по кружке воды и по ячменной лепёшке. Знаете, из всех добродетелей беднякам лучше всего удаётся умеренность в еде. Лепёшки могли бы быть помягче, вода почище, клопы посострадательней, тюремщики подобрей, но все это не так страшно. Зато подумайте — темнота и уединение! Это же спутники мудрости, то есть того, чего вам недостаёт, великий хан. Власть обостряет чувства, звериные инстинкты, но притупляет ум. Почему? Да потому что властители лишены роскоши уединения. А без неё ум хиреет, как одинокий росток. Росток нуждается в свете, а ум — в полумраке. Странно, властители, одиноки, как никто другой из смертных, но лишены возможности уединения, то есть того, что в избытке у нищего бродяги. Они не могут остаться наедине со своими мыслями, им мешает какая-то шушера, вроде государственных дел. Так где же ещё найти уединение, как не в темнице? Там, где я сижу, был, правда, один сосед, цыган. Конокрад и убийца. Днём донимал скабрёзными байками, а ночью храпом и кашлем. Но его, кажется, казнили утром. Так что у вас будет возможность поразмышлять в одиночестве о вечном.
Почему-то слово «вечном» приводит Бирдебека в странное волнение.
— Ну довольно. Прочь! Увести! Стражник! Я сказал — увести!
Стражник, все тот же горбоносый, смуглый человек с выбритой головой равнодушно толкнул Ахмеда в плечо и те скрылись за дверью.