ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ШКОЛЬНОГО ДРУГА

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ ШКОЛЬНОГО ДРУГА
"Стыд есть известная печаль, возникающая в человеке,
когда он видит, что его поступки презираются другими."
Бенедикт Спиноза (1632-1677) нидерландский философ.
 
 
 
Керчь была освобождена от немецких захватчиков, а война ещё продолжалась. Все прислушивались к любым новостям и вестям с фронтов страшной войны. Но теперь ни у кого не было того ужаса в глазах, который был постоянно у проживающих на оккупированной территории. Никто тогда не знал, как окончится каждый день и каким будет утро. Судьба несчастных жителей находилась полностью в руках завоевателей. А самое главное, люди были лишены какой-либо информации, и потому не имели понятия, будет ли освобождение, и когда оно наступит. Жители знали, что в Крыму и в самой Керчи есть партизаны, находящиеся в каменоломнях, и существуют подпольные организации. Время от времени немцы в очередной раз для устрашения информировали население о повешанных и расстрелянных партизан и подпольщиков. И всё равно люди не теряли надежду, что Красная Армия вернётся в родной Крым и освободит его от фашистских захватчиков.
 
Помню, как однажды мама сидела у открытого окна, выходящего в переулок, соединяющийся с улицей Свердлова, на которой жила наша семья. Через какое-то время она с радостью в голосе стала всем рассказывать, что мимо окна проходил молодой парень, который увидев маму, подмигнул ей и тихонько пропел, если память не изменяет, "тает снег в Ростове, тает в Таганроге, эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать." Быстро проговорив, что Красная Армия находится близко, он исчез. Мама почему-то посчитала, что паренёк является подпольщиком, и он таким способом разносит приятную весть. Этой новостью она поделилась со всеми соседями. Все обрадовались, и на немцев, чей штаб находился в нашем дворе, стали подглядывать, как на временных хозяев нашей жизни.
 
После освобождения города выжившие в оккупации люди стали выбираться из подвалов, а ещё больше возвращаться из сёл и деревень Крыма, куда бежали из городов от страха быть убитыми или отправленными в Германию на рабскую работу. Наша семья благополучно вернулась из деревни Токмак Сейтлерского района. Сейчас это посёлок Прохладное Раздольненского района полуострова. А вот двоюродной моей тёте Нате, муж которой находился в Красной Армии, не повезло. Как-то её схватили немцы во время облавы и отправили в Германию. Она вернулась в Керчь через несколько лет после окончания войны.
 
Местная власть для детей стала срочно открывать школы. Первой моей школой была школа №19, располагавшаяся на улице Красноармейской, ныне улица Самойленко. В здании не было ни одного уцелевшего стекла в окнах. Их не было вообще. Вместо окон зияли громадные чёрные от сажи и копоти проёмы без рам и подоконников. Дети ходили по городу и искали пустые полулитровые баночки. Взрослые с помощью какого-то раствора их склеивали, ставя друг на друга. Получалось окно, застеклённое тщательно вымытыми баночками. Всё равно в помещении было очень холодно, сыро и мрачновато. А одеты мы были в разные плохо греющие лохмотья, кто во что горазд. Было вполне естественным до самых сильных холодов ходить босиком. Экономили обувь. Если ребёнку на начавшихся работать стихийных рынках покупалась ношеная обувь, то родители старались купить на несколько размеров больше, чтобы её хватило хотя бы на два сезона. В холоде высидеть целый урок было невозможно. Поэтому наша учительница Мария Сергеевна поднимала нас, чтобы мы на месте попрыгали, сильно хлопая себя ладошами по бокам. При этом в ритм пели: "на зелёном лугу, их-хлоп, раз нашёл я дуду, их хлоп..." Каждая строчка песенки заканчивалась этим дружным "их-хлоп". В этот момент мы неистово лупцевали себя ладошами. Когда разогревались, продолжали учёбу.Тогда дети очень боялись даже из-за болезни пропустить уроки в школе, так как на большой переменке каждому школьнику выдавали по маленькой серой булочке, меньше детской ладошки, и по чайной ложке сахара.
 
Плохо дело обстояло и с одеждой. Я помню, что у меня года два была одна пара одних и тех же брюк. От этого они постоянно протирались на заднем месте. Такое положение было и у других ребят. В большинстве случаев родители на дыры ставили две латки из любого материала. Потому они всегда оказывались другого цвета. У одних они были круглой формы, а у других квадратной. Когда я смотрел на впереди идущего паренька в брюках с такими латками, всегда казалось, что на меня смотрит какое-то чудовище со странными глазами. Я умолял маму вместо пришивания латок дыры штопать. Мама уступала моим просьбам и без конца штопала брюки на протёртых местах. Латки всё-таки держались дольше, чем переплетённые между собой самые прочные нитки для штопки.
 
С питанием было ещё хуже. Всё время хотелось кушать. Мы не могли вдоволь накушаться простым хлебом, потому-что он выдавался по карточкам. Сколько граммов было положено на карточку, уже не помню. Хлеб приходилось делить на небольшие порции между всеми членами семьи. Исчезал очень быстро. Мама мне постоянно отдавала часть своей порции хлеба, утверждая, что ей каким-то образом удавалось поесть немного хлеба в городе. Она это говорила настолько убедительно, что я этому верил. Очередь за получением хлеба в магазине занимали с вечера. Члены семьи, сменяя друг друга, стояли в очереди всю ночь до открытия магазина. Все переживали, что кому-то может хлеба не хватить, хотя его продавали по карточкам.
 
Безусловно, тогда никакие праздники, в том числе дни рождения, не отмечались. Об этом не могло быть речи. Оставалось только вспоминать счастливое довоенное время, когда на мой день рождения приходили гости с многочисленными детскими подарками. В комнате горели все электрические лампочки, на столе лежало всевозможное кушанье, было весело, очень светло, тепло и уютно. Патефон играл, не смолкая. Мне, как имениннику, разрешалось заводить патефон, осторожно вращая его небольшую изогнутую ручку.
 
Я дружил с Геной Гембергом. Однажды после уроков к нам подошёл наш соученик Лёня Куприянов, который нас ошарашил тем, что пригласил на следующий день на свои именины. Он поклялся, что пригласить нас ему разрешила мама. Дома я сказал маме о приглашении на день рождения товарища. Мама не обрадовалась, как я, а пригорюнилась из-за того, что у нас для Лёни не было никакого подарка. Я сказал, что мама Лёни передала через него просьбу не приносить никакого подарка. На день рождения мы должны были пойти после уроков.
 
Мама вечером подштопала мои брюки, чтобы они выглядели немного лучше. А утром достала из шкафа старенькую постиранную рубашку белого цвета. Её я одевал в особых случаях, на праздники или какие-нибудь торжественные пионерские мероприятия. Мы не могли дождаться окончания уроков. Наконец втроём направились домой к Лёне. Нас ласково встретила его мама, тщательно причёсанная и одетая в красивое платье. Мы помыли руки и сели за стол. Мама Лёни сказала, что очень жаль, что его папа, погибший на войне, не может видеть, каким большим стал его сын и какие хорошие у него друзья. На плите, топившейся дровами, стояла небольшая кастрюлька, на которую мы сразу обратили внимание. Глаз мы с неё не сводили до тех пор, пока мама Лени не стала из неё наливать нам молочный кисель, что в то время было большой роскошью. Кисель был не очень густым, потому что молоко было разбавлено водой. Он был не белым, как молоко, а чуть синюшным. К тому же немного горчил. Это, видимо, потому, что в него был добавлен не сахар, а сахарин. А он отличался от сахара своей горечью.
 
Каждому из нас мама Лёни налила по глубокой тарелке этой вкуснятины. Рядом с тарелкой положила по большой горбушке хлеба. Скороговоркой мы поздравили Лёню с днём рождения и принялись за кисель, усердно работая ложками. Через несколько минут кисель исчез вместе с хлебом. Не стесняясь, мы языком вылизали свои тарелки. Наступила ничем не нарушаемая тишина. Мы снова уставились на сказочную кастрюльку. Кто-то из нас не выдержал и робко сказал: "А можно ещё?" Печально склонив голову, мама Лёни едва шевеля губами прошептала, что она раздала нам почти-что весь кисель, оставив несколько ложек на потом сыну-имениннику. Затем, передумав, она взяла кастрюльку и стала ложкой выскрёбывать остатки киселя в наши до блеска вылизанные тарелки. Каждому досталось по паре столовых ложек киселя. Когда мы доедали выпрошенный кисель, мама Лёни отошла к печке, повернувшись к нам спиной. Видно было, как она ладонями усиленно трёт виски, а её плечи мелко вздрагивают. Стало понятно, что она плачет. Это заметил не только я. Тогда мы встали из-за стола, поблагодарив маму Лёни за устроенный для нас праздник. Когда мы прощались, мама Лёни только кивала головой, стараясь к нам не поворачиваться лицом. Лёня выглядел очень расстроенным.
 
Когда мы с Геной шли домой, то только и рассуждали о том, почему на дне рождения своего сына мама Лёни расплакалась. Мы стали ругать себя за наше нахальство, заставив маму Лёни отдать нам кисель, который она приберегла для родного сына. Решили, что она жадина-говядина, которой было жаль расставаться с остатками киселя. Потому не выдержала и заплакала от обиды, что мы разгадали её план по утайке киселя. У нас было чисто детское рассуждение. И в то же время, как честным пионерам, нам было очень жаль маму Лёни, которую мы своим некрасивым поведением довели до слёз. Нам было стыдно. Ругали себя за то, что настойчиво попросили добавку. Мы даже поругались из-за того, кто первым попросил её раздать остатки киселя.
 
На другой день Лёня нам сказал, что мама на его дне рождения себя очень плохо чувствовала, и потому расплакалась. Только много лет спустя, когда мы стали взрослыми и имели своих детей, вспоминая порой неожиданно день рождения Лёни, отлично понимали, почему плакала его мама.