Юдоль

Нам остаётся только имя:
Чудесный звук, на долгий срок.
Прими ж ладонями моими
Пересыпаемый песок.
 
О. Мандельштам
 
Я в слово влюблён и таких же влюблённых ищу,
Чтоб в душах затеплить высокого чуда свечу,
Вы чуете смысл, но щемящее таинство слова
Не многим покуда по сердцу, да и по плечу.
 
М. Пахлаван
 
 
 
В словарь внедряюсь
нежно и повинно:
люблю и каюсь.
 
Юдоль –
буквальный перевод – долина.
Узнать изволь:
жизнь бренная, земная
и место, где страдают…
 
Понятия, друг друга дополняя,
себя
в семантику другого
слова
облекают –
я
эту жизнь и это место знаю,
«юдоль» читая,
думаю – земля.
 
Как горцу выси не хватает
в плену низины,
в юдоли, где диктуют магазины,
мне не хватает слов, корнями вросших в словари.
 
За ними опускаюсь в ров былинный –
львиный,
соловьиный,
отринув
лаком дней текущих блестящие базарно буквари.
 
И мрак, что третьего тысячелетья юдоль земную жирно окружает,
убывает,
тает –
вытесняет
его
возросшая в сознании вершина
Синая…
Играю
над карнизами страданий,
над цирками смертельных испытаний,
аудитории земной не зная –
духом, решившимся стать гнейсом,
дарованным мне песней
лебединой,
воскресной –
того,
кто цену корневому зная
(завидовал не отнимая,
любил не обнимая),
не обвиняя
жителя долины –
малого сего,
волов могучих в голос запрягая,
распахивал крестом Голгофы личной… поле,
земля в котором – воля
небесная, родная.
 
Вот – духа торжество!
 
Над головою умирающего сына
грядущей правотою вечных слов светает
жизнь прошлая – горячей кровью
очеловеченная глина,
что волей Господа наречена любовью.
В ладонях умозренья
бытового
она, увы, приобретает
вид нищего кувшина…
Ведь взглядам, даже академии, долинной –
орлиной
хватки не хватает.
 
Под пулями враждебных точек зрения,
под ветром вдохновения,
чей вырост – выдох кругового
страдания сквозного
суть земного –
небесного… С бедой на ободу
кувшин бессмертием чревовещает.
 
Где ты, верленовская сука?
Ату меня, ату!
Есть у меня имён порука –
родное имя про себя произношу,
а их в себе я сонм
святой ношу –
явь, а не сон:
Воздушно-каменным театром поставлено мировоззрение моё –
смерть самоё
срезает на лету
глагола остриё,
такая штука –
слово!
 
Снова,
в бараний рог (валторны вид) скрутив беду,
жизнь восстаёт
иль окариной,
иль флейтой от
ультрамарина,
дословно:
в холках чернозём
вылепливает Меганом!
Елабуга
вдруг– радуга
для ока, окоём
лазурный
над мысом затуманенным,
над чёрным парусом, клюющим бурный
Чёрный понт, что мечется шипами чёрных роз израненным
пространством под одиноким кряжистым крестом
на побережье Крыма.
 
Вокруг – в нетленном хороводе Осип,
Анна и Марина,
Борис, Арсений, Владислав, Иосиф,
поющие начало света
за концом лица,
что выпадает из яйца
уклада жизни, для выеданья, выпивания удобного,
в ту сферу –
веру,
где не встретишь бытового,
пищевого,
яйцеподобного
предмета,
 
ибо
задето
хвостиком юдоли писка: «Ты – не рыба,
и – не в мясе…»,
лицо –
яйцо
с уклона разложения по полкам –
проспект распада –
вдруг катится, не испугавшись волка
в бабушкиной рясе,
кричащего: «Не надо,
чадо!
Повиновенье – рай.
В хор славящих порядок существующий ступай,
о смертном думай часе,
побойся ада».
 
Не испугавшись каждый день звучащей сказки этой,
раздвинув храп, из Гефсиманского пришедший сада,
яйцо с птенцом завещанного духа,
сошедшее с придуманных орбит,
как Богом сотворённая планета –
лицо, осуществляя лик, –
ярчайший миг!
Да видит око, и да слышит ухо! –
юдолью катится в рождение поэта –
закал орешка (ах! – не ох!) калёного,
ломающего зубы преподобного
порядка, брюхом
освящённого;
 
любая жизнь для власти данной нам юдоли –
лаваш, лепёшка, баурсак, кулич, маца;
у места лобного всегда встречаешь поле
серпа и молота
с носителями распорядок нарушающего голода
духовного,
в них ощущенье веры молодо
и в дверь железную блестящего тельца
(юдоли сей отца),
сжимающие гнев верёвочный, сердца
стучащие,
неровные…
 
О, вещие! Любовь хранящие!
Вне ящиков,
экранами и волнами снабжённых,
прокажённых
проспектами решений идеальных,
социальных;
вышеозначенного вящие,
вне ящиков
вещаний –
обещаний
и подвальных,
набитых атрибутами обрядов
ритуальных,
вы, ростом взглядов
проводящие
в юдоль язык Творца,
чья суть и крошевом и месивом не перемолота,
есмь настоящие!
 
Слова и зёрна и века, разверзнув веки,
вновь музыкою, зеленями,
временами,
ростом взглядов
под началом без конца
вдруг раздвигают в человеке,
уставшем от кладбищенских парадов,
смежённость выпуклую выпавших из понимания значений,
 
скорлупок, золотящихся золой
минувших книжных всесожжений,
раскрывают
створки,
 
безвременье вдруг разрывают
временами,
вечными словами,
нами,
орлиными зрачками
утверждают
свет над мглой
непониманья
вдохновенных песнопений
в эпоху од хлебоуборке
и чучелам, что даже ядом
пропитавшись, стали
тленьем –
 
Сталин,
Ленин
и те, кого поставить можно рядом.
 
Глаза сегодняшних во время выступлений –
это видеть надо –
нечисто мечутся, бегут
и прячутся за строгим взглядом,
остекленелым.
Сегодняшние мумии мелки, отсюда – ловки!
Про кошку, сало и виение верёвки
уместно вспомнить тут.
На место всё поставится распадом:
что звали белым –
чёрным назовут
смело,
распределяя роли
на престоле
грешном
между нечистыми, своими…
 
Курилка Брежнев!
Юдоли новые цари – с привычками твоими!
 
Вчера и ныне
вольных
вдохновений
удел – расти в пустыне.
 
Дивы
юдоли –
Их довольно! –
дивно
чудо-
юдо-
людо-
едовой доле
в ожидании плова
поют оды
под флагом свободы
слова;
 
потрясая самобранками
царскими,
вышитыми перебранками,
над россиянами, россиянками,
достарханами
байскими,
райскими,
орнаментированными секретарскими,
растущими, как на дрожжах, останками
с вензелями швейцарскими,
над неостанцами, неостанками
(Казахстанец – не отстану я!)
 
искушают
вбивающую
в небо
юдоль,
вменяющую
в долг,
дол
возлюбив,
крест несть
на холм,
что красен болью,
имеющей соколью
силу
сквозь могилу
подниматься над юдолью
идолов
чино-
лакеевой, лак любящей гордыни,
предпочесть –
чинно
обречённому червоточенью чреву,
тяготеющему к напеву
в честь
не отравленного хлеба.
 
Хитёр юдоли царь,
он брат любому идолу.
Но вот словарь
и здесь,
коль честь такая выпала,
имеет долю
произнесть:
«Ты с нами –
словами,
что сохранили выси знамя
над крестами
земной юдоли,
весть
благую в муках рождающей
долгими веками
под небесами,
связанными с зёрнами и взглядами, и временами
круговой порукой –
именами?»
 
Крест
несть…
 
Кругами по воде
в сознании моём, не сдавшемся беде, –
глаз не отвесть –
всегда, везде,
во времени, пространстве
небес
юдольная краса –
поэтов неподкупных голоса.
И их – не счесть!
 
Здесь речь
о вече
(не о самозванстве!),
о тайной вечери,
о части речи,
бросающей сердца
на крышу мира, что поэтам дом.
 
Вынашивая боль, легко поём,
распахивая дверь кольцом конца,
сдирая скорлупу с лица,
бываем узнаны, поскольку – узнаём!
 
Пусть я среди поющих гном,
но сердце –
прочь, мундир, фрак, смокинг, ряса! –
в юдоли не найдя единоверца,
разрывает,
как полог в продающем храме известный гром, –
предел испуганного мяса –
и к близким улетает,
над личным, тайно выбранным крестом,
левогрудо…
 
Приютов детских стынь,
распределителей оскал,
подвалов, полосатой смерти вьюга –
вот малая толика благостынь
юдоли,
силой боли
бросающих в любовь не сдавшегося круга.
 
Любой, живущий на земле, страдал;
высокомерие, возможно, – плод испуга,
род недуга…
 
По состраданию я горних узнавал
на поприще не преданных святынь
в долине, где над-мент-ствует Ваал.
 
 
Гомера слух орлиный, гекзаметром накрывший море
в споре
со зримым горем;
Нерваля нервы, сквозь кору
корысти,
существующей в миру,
прорезавшие имя, в глубину
веков растущее; и Мандельштама
яма
с ходом кольцеванья волокнистым,
когда умру,
к влюблённым в слово
меня поднимут по лучу,
что Пахлавана знал свечу…
Я знаю здесь, кого ищу…
И это
щемящее, сквозное ощущенье света,
даруемое строками поэтов
дня, месяца, Господня лета,
такого-то, когда-то, где-то
вам, как и мне в моей юдоли – Казахстане,
ныне –
лютуйте, благостыни! –
по сердцу станет,
да и по плечу.
 
Я познакомлю вас с Ли Бо, Ду Фу, Су Ши,
идущими со мной сквозь камыши,
через тростник в растущий через казнь бамбук
на звук
без букв,
в котором Балхаша проток –
брат Иппокрены –
откроет вам Парнас, обживший левого Талгара пики.
И никакой Восток,
с его искусством находить измены,
со всеми тонкостями, говорящими о Чингисхане,
в зиндане
сгноить, поднять на пики
не сможет
лики,
сияние которых славить
слово
не устанет,
в юдоли зреющее не без воли Божьей,
 
поющее на старом и о прежнем,
но в надежде
на звучащий ново
голос.
 
Не так ли и зерно,
смежая вежды,
видит колос,
смиряясь с истинным, стираясь лгущим
в текущем,
в грядущем
пребудет ли одно?!
 
Матфей! Матфей!
В остроге – воля,
графство – в поле,
по крайней мере,
высшей меры
моей
подвал вестей…
 
Что может быть сильней
в удушье
вернополом,
где в души
сытый иерей –
слуга царей –
льёт их елей?
 
Сегодня человек среди морей
коммерций рыночных, как Ной, лишь с верой в сушу
глядит на проплывающие туши
с ковчега философии своей
и мыслит: «Доплыву, когда небесного закона не нарушу –
не стану извиваться словно полоз
душою перед Богом голой,
внимая поговорке изподполой:
вертись, коль хочешь жить, рождённый долом!»
 
Вне рукотворного, когда не струшу,
Рим духа, возрожденья Трою
воздвигну, обустрою
речами мной не преданных корней
в кругу простор души обживших милых мне теней:
пенатов, ларов, манов, гениев, спасающий Эней;
Прикованный к скале Кавказской, в сердцах горячих сущий
Прометей;
до сфер Пэнлая
и Парнаса, и Синая
пространством, временем, растущий
сквозь Итаку, Одиссей.
Порвавшая с нерукотворной школой,
обрубком общества ворочается жизнь, кащеевых объевшаяся щей.
Глазами видящими не узришь её весёлой,
но в снах моих друзей
вдруг сбрасывает вшей
встающий дыбом волос
теплотрасс и лагерей
по всей
юдоли.
 
Кричит, как птица неба, полоз
мира, угодивший под полоз
поэзии, соломой времени сорящей
средь вселенной… И кричащий
в себе самом, без сновидений спящем;
он восстаёт поющим настоящим,
что сохранилось голосом-колоссом –
Антихороном сущих голосов
сонетов, драм, трагедий и элегий,
ушедших некогда
в затоптанные
бытом
зёрна…
 
И вдруг глаза, привычные к газонам,
из-под подстриженного дёрна –
в поля небес,
как полонез,
в котором тьма земная
смычками безымянными
на сполохи имён кололась
всегда,
мгновеньями сгорая,
Богом данными.
 
Гори, гори, моя звезда!
Из глоссолалий смысл являя
голосами,
славой равными
кричащим змеям,
восстающим соловьями
неспящими
над остывающими нами.
 
Не Нахтигаль, ужаленный змеёй,
а змеи, перебитые надгробьями,
своих агоний языками,
сливаясь с фениксом поэзии
над пеплами
былых злодейств,
спасая мир,
расширив территорию Германии
под властью Хайдеггера,
Гёльдерлина,
поют о Мандельштаме
мне
вне
коронованных особ в коронных,
кровных
кронах
предгорья Алатау
Нахтигалями!
 
И с высоты приличной
я плюю на славу
личную,
заслуженную в панораме
стихов, озвученных в иной стране,
вполне.
 
Но в данной – я избалован дарами,
сквозь сети дольних жил
моих растущими вовне,
не будь дарующими схвачен я корнями,
увидели б меня под небесами
разбуженные падающим телом,
брошенным словами,
не желающими слиться с мелом,
что смывал, не думая о Лете,
тряпкой в дырках, стиранной брезгливо в туалете
под пузатым медным краном школьным.
 
Вы представили прямоугольник
чёрный
с белым,
надиктованным от известкового ученья?
 
Вольным
вдохновеньем
даже едкое смывается!
 
Пью чай
сейчас,
который «Мао» называется –
коробка с флагами
под крабами
украшена звездой
кровавой:
 
глаза, что вырваны на ил даманский,
песок афганский,
лёд магаданский
мне говорят:
«Пей чай,
но знай
наш взгляд:
 
кровавое, под плёнкою забавы,
смертями прорастает невзначай,
где боль забвенна – бойня начинается».
 
Ли Бо с Ду Фу через меня перекликаются,
во мне на холм восточный поднимаются,
и Су Дун По, качая головой,
нам улыбается…
 
Юдолью общею, земной
жизнь продолжается:
 
Вот Ипполит, простивший всех в Трезене,
взяв Еврипида за руку,
Расину пальцем погрозив,
и Анненскому головой кивнув,
ведёт отца трагедии к Христу…
 
Обычный стол, напомнив о дольмене,
мне говорит о горизонте Ольги Фрейденберг,
в блокадном Ленинграде
ведущей родословную значений
стола:
 
от каменного века, жертвоприношений
и лицедейства, как поздней,
на сцене –
до ученической тетради,
в которой ветви
строк-горений,
проламывая клети
зла
в урон безвременью,
от всех корней
стола
юдоли,
вдоль общего для языков ствола,
питают вволю
именами
времена
плодами
дерзко сорванных страданий-созиданий
под сенью
древа дум не ветхого познанья –
здравствуй, память не утратившее племя
незнакомое!
 
С тобою – дома я!
 
И Лао-Цзы, в глаза мои вошедший,
модернизированный хадж,
с экрана
в мою квартиру
миллионно
из Мекки праведной идущий,
встречая,
повторяет
наболевшее, во времени прошедшем:
 
«К местам святым склоняться любо миру,
путь вне толпы – когда он замечает?»
 
Ах, Лао, Лао!
Истинное в первом веке
и в двадцать первом
смысла не теряет:
конец-начало неизменны в человеке.
О низменном вокруг
идущий к истине,
страдая,
размышляет.
 
Приход мой малый – лучики звезды
вдруг голограммою Вселенной так играют
под наклоном,
разделённой
с человечеством беды,
что девять дисков Данте нежно тают
в блестящих
тигелях зрачков не спящих,
гостящих
на пиках,
скрытой полночью гряды
тянь-шаньского отрога…
 
И радость, выси
мысли,
Бога
Волей,
веки раскрывает,
навстречу
речи,
в душах прихожан, спешащих
на откровения живой воды,
звучащей –
 
из уст юдоли,
 
небом говорящей
силой не озлобившейся боли.
 
Исполать!
 
Всем грядущим
сквозь нынешнее забвенье
в Духа Чистого светлое воскрешенье,
ныне сущим,
лишённым благословенья
власть имущих,
посмевших себя Богом данными называть –
их лета
смоет Лета!
 
Исполать!
 
Всем, хранящим чела
осиянного Верой печать:
торжество Духа Чистого!
 
Торжество Духа Чистого!
 
Сквозь анафемы, вечно звучащие
над сердцами юдоли, стучащими
в Небо Отчее!
В Небо Отчее!
 
Исполать!
 
Речки Чёрной
и речки Второй
омываясь ознобной струёй,
силой лютых болей-благостынь,
вне святынь,
насаждаемых смертными всуе,
верю истово,
верю истово
 
в торжество Духа Чистого!
Духа Чистого!
 
Аллилуйя!
 
Аминь.