Стихи Дмитрия Кедрина — самые популярные.

Дмитрий Кедрин (1907–1945) — русский советский поэт, чьё творчество отличается романтической приподнятостью и историческими темами. Его поэма «Зодчие» о строителях храма Василия Блаженного стала одним из шедевров советской поэзии. Кедрин писал лирику о природе, любви и Родине. Он был убит в последние дни войны при невыясненных обстоятельствах. Его гибель — одна из трагедий русской поэзии военного времени. Кедрин по праву стоит рядом с Павлом Коганом и другими поэтами, не дожившими до победы.

Дмитрий Кедрин • 248 стихотворений
Читайте все стихи Дмитрия Кедрина онлайн.
Полное собрание стихотворений с комментариями и оценками.
ДАТА Все время
ЯНВ
ВЕФ
МАР
АПР
МАЙ
ИЮН
ИЮЛ
АВГ
СЕН
ОКТ
НОЯ
ДЕК
ПН
ВТ
СР
ЧТ
ПТ
СБ
ВС
ЖАНР Все

Литейщик был уральцем чистой крови
Из своенравных русских стариков.
Над стеклами его стальных очков
Топорщились седеющие брови.
Куда был непоседлив старичок!
Таким июльский день и тот — короткий.
Торчал из клинышка его бородки
Прокуренный вишневый мундштучок.
В сатиновой косоворотке черной
Ходил литейщик, в ветхом пиджаке,
По праздникам копался в цветнике
Да чижику в кормушку сыпал зерна.
Читал газету, морщась, выпивал
Положенную чарку за обедом
И, в шашки перекинувшись с соседом,
Чуть вечер, беззастенчиво зевал.

Зато землею формы набивать
Он почитал не ремеслом, а счастьем.
Литейных дел он был великий мастер
И мог бы кружево отформовать.
Как он священнодействовал в дыму,
Где длинные ряды опок стояли!..
Художество — не в косном матерьяле,
А только в отношении к нему.
Литейщик сам трудился дотемна
И тех шпынял, кто попусту толчется.
Он вел свой честный род от пугачевцев,
И от раскольников вела жена.
Крутой литейный мастер в страхе божьем
Держал свою рабочую семью,
Жену, подругу верную свою,
С которой он полвека мирно прожил.

Хоть со старухой муж и не был груб,
А только строг, — всё улыбались горько,
По-стариковски собранные в сборку,
Углы ее когда-то пухлых губ.
Она вставала, чуть светал восток,
И позже всех ложилась каждый вечер,
Был накрест через узенькие плечи
Накинут теплый шерстяной платок.
И вся семья устойчиво лежала
На этих хрупких сухоньких плечах.
Та область жизни, где стоит очаг,
Была ее старушечья держава.
Без вот такой молчальницы покорной
Семья — глядишь — и превратится в труп.
Не так ли точно коренастый дуб
Незримые поддерживают корни?
Всё в домике блестело: и киот,
Что от детей спасло ее старанье,
И на окошке свежие герани,
И маленький ореховый комод,
Где семь слонов фарфоровых на счастье
По росту кто-то выстроил рядком,
Где подавал ей руку крендельком
На старом фото моложавый мастер.
И тот диван с расшитою подушкой,
Где сладко муж похрапывал во сне,
И мирно тикавшие на стене
Часы с давно охрипшею кукушкой.
Уже гражданских бурь прошла пора,
А домик оставался неизменен.
Лишь в зальце к литографии Петра
Прибавился однажды утром — Ленин.
Соседство взгляды вызвало косые
Детей, не почитавших старину,
Не знавших, как сливаются в одну
Реку все русла разные России.
Судьба ребят послала старикам,
Чтоб им под старость не истосковаться.
Литейщик отыскал для сына в святцах
Диковинное имя — Африкан.
И не один мальчишеский грешок
Старуха терпеливо покрывала,
И все-таки не раз гулял, бывало,
По сыну жесткий батькин ремешок.
Мальчишка рос веселый, озорной,
Он был крикун, задира, голубятник.
Зимою, выряжен в отцовский ватник,
На лыжах бегал в школу, а весной
В лес уходил с заржавленной двустволкой
В болотных заскорузлых сапогах —
И сладко отсыпался на стогах,
Мечтая встретить лося или волка.
Старуха дочь назвала Анной — Анкой.
Моложе брата на год в аккурат,
Она была куда смирней, чем брат,
Росла в семье задумчивой смуглянкой.
Девчонка рукодельницей была,
Отец теплел, когда она, бывало,
Зимой у печки за шитьем певала
Вполголоса про» сизого орла.
«Клад, а не девка! — говорили все. —
Красавицею будет, не иначе!»
И девочку фотограф снял бродячий
С цветущими ромашками в косе.
Как водится, меж братом и сестрой
Бывали часто маленькие драки,

Но против уличного забияки
Мальчишка за сестру вставал горой.
Порою он, почесывая зад,
Бежал к отцу, — но тот судил иначе:
«Коль бьют — дерись! А если не дал сдачи —
Не жалуйся: кто бит, тот виноват!»
Как водится, любимицей отцовской
Была задумчивая Анка, дочь.
А мать ходила за сынком, точь-в-точь
Как олениха за своим подсоском.
А жизнь с собой несла событий короб.
Был ход ее то горек, то смешон:
Сестра переболела коклюшом,
Брат ненароком провалился в прорубь.
Потом отцовской бритвою усы
Впервые сбрил мальчишка неумело.
И вот однажды, глядя на часы,
Старик сказал: «Пора тебе за дело!
Не век тебе, — добавил он сурово, —
По улицам таскаться день-деньской».
И стал мальчишка в школе заводской
Вникать помалу в ремесло отцово.
И правда: детство тянется не век,
Любовью материнскою согрето…
Врачи худую девочку в то лето
Подзагореть отправили в Артек.

0

За то, что каскою рогатою увенчан
И в шкуру облачен, ты был как гунн жесток,
За пепел наших сел, за горе наших женщин,
От милых сердцу мест ушедших на восток,

За горькую тоску напевов похоронных
Над павшими в огне кровопролитных сеч,
За вбитые в глаза немецкие патроны,
За головы детей, разбитые о печь,

За наши города, за храмы наших зодчих,
Повергнутые в прах разбойничьей пальбой,
За наш покой, за то, что на могилах отчих
Ругаются скоты, взращенные тобой,

За хлеб, что ты украл с широких наших пашен,
За бешенство твоих немецких Салтычих,
За безутешный плач несчастных пленниц наших
На каторге твоей и за бесчестье их,

За всех, кто был убит в церквах, в подвалах, в ригах,
Кто бился на кострах, от ужаса крича, —
Исполнится написанное в книгах:
«Поднявший меч погибнет от меча».

Как бешеного пса, тебя в железной клетке
На площадь привезут народу напоказ,
И матери глаза закроют малолеткам,
Чтоб не путаться им твоих свирепых глаз.

И грохот костылей раздастся на дорогах:
Из недр своих калек извергнут города.
Их тысячи — слепых, безруких и безногих
На площадь приползут в день твоего суда.

И, крови не омыв, не отирая пота,
Не слыша ничего, не видя ничего,
Чудовищной толпой, сойдясь у эшафота,
Слепые завопят: «Отдайте нам его!»

И призраки детей усядутся в канавах,
И вдовы принесут в пустых глазах тоску…
Куда тебе бежать от пальцев их костлявых,
Что рвутся к твоему сухому кадыку?

И встанут мертвецы. Их каждый холм, и пажить,
И рощица отдаст в жестокий этот час.
Их мертвые уста тебе невнятно скажут:
«Ты все еще живешь, злодей, убивший нас?»

Тебя отвергнет друг, откажет мать в защите,
Промолвив: «Пусть над ним исполнится закон!
Мне этот зверь — не сын! На суд его тащите!
Я проклинаю ночь, когда родился он!»

Тогда впервые ты почуешь смертный ужас
И, слыша, как твоя седеет голова,
Завертишься ужом, уйти от кары тужась,
И станешь лепетать о милости слова.

Но проклят всеми ты! И милости не будет!
Враги тебе — земля, и воздух, и вода…
И если правда есть, и если подлость судят,
То скоро для тебя наступит День Суда!

0

Бывало, в детстве я в чулан залезу,
Где сладко пахнет редькою в меду,
И в сундучке, окованном железом,
Рабочий ящик бабушки найду.
В нем был тяжелый запах нафталина
И множество диковинных вещиц:
Старинный веер из хвоста павлина,
Две сотни пуговиц и связка спиц.
Я там нашел пластинку граммофона,
Что, видно, модной некогда была,
И крестик кипарисовый с Афона,
Что, верно, приживалка привезла.
Я там нашел кавказский пояс узкий,
Кольцо, бумаги пожелтевшей десть,
Письмо, написанное по-французски,
Которое я не сумел прочесть.
И в уголку нашел за ними следом
Колоду бархатных венгерских карт,
Наверное, отобранных у деда:
Его губили щедрость и азарт.
Я там нашел мундштук, зашитый в замшу,
На нем искусно вырезан медведь.
Судьба превратна: дед скончался раньше,
Чем тот мундштук успел порозоветь.
Кольцо с дешевым камушком — для няни,
Таблетки для приема перед сном,
Искусственные зубы, что в стакане
Покоились на столике ночном.
Два вышитые бисером кисета,
Гравюр старинных желтые листы,
Китовый ус из старого корсета, —
Покойница стыдилась полноты.
Тетрадка поварских рецептов старых,
Как печь фриштык, как сдобрить калачи,
И лентой перевязанный огарок
Ее венчальной свадебной свечи.
Да в уголку за этою тетрадкой
Нечаянно наткнуться мне пришлось
На бережно завернутую прядку
Кудрявых детских золотых волос.
Что говорить, — неважное наследство,
Кому он нужен, этот вздор смешной?
Но чья-то жизнь — от дней златого детства
До старости прошла передо мной.
И в сердце нету места укоризне,
И замирает на губах укор:
Пройдет полвека — и от нашей жизни
Останется такой же пестрый сор!

0

Что ты приходишь, горбатый мышонок,
В комнату нашу в полуночный час?
Сахарных крошек и фруктов сушеных
Нет и в помине в буфете у нас.

Бедный мышонок! Из кухонь соседних,
Верно, тебя выгоняют коты.
Знаешь ли? Мне, мой ночной собеседник,
Кажешься слишком доверчивым ты!

Нрав домработницы нашей — не кроткий:
Что, коль незваных гостей не любя,
Вдруг над тобой занесет она щетку
Иль в мышеловку изловит тебя?..

Ты поглядел, словно вымолвить хочешь:
«Жаль расставаться с обжитым углом!»,
Словно согреться от холода ночи
Хочешь моим человечьим теплом.

Чудится мне, одиночеством горьким
Блещут чуть видные бусинки глаз.
Не потому ли из маленькой норки
Ты и выходишь в полуночный час?..

Что ж! Пока дремлется кошкам и людям
И мышеловок не видно вокруг, —
Мы с тобой все наши беды обсудим,
Мой молчаливый, мой маленький друг!

Я — не гляди, что большой и чубатый, —
А у соседей, как ты, не в чести.
Так приходи ж, мой мышонок горбатый,
В комнату к нам — и подольше гости!

0

Пирует с дружиной отважный Ермак
В юрте у слепого Кучума.
Средь пира на руку склонился казак,
Грызет его черная дума.
И, пенным вином наполняя стакан,
Подручным своим говорит атаман:

«Не мерена вдоль и не пройдена вширь,
Покрыта тайгой непроезжей,
У нас под ногой распростерлась Сибирь
Косматою шкурой медвежьей.
Пушнина в сибирских лесах хороша,
И красная рыба в струях Иртыша!

Мы можем землей этой тучной владеть,
Ее разделивши по-братски.
Мне в пору Кучумовы бармы надеть
И сделаться князем остяцким…
Бери их кто хочет, да только не я:
Иная печаль меня гложет, друзья!

С охотой отдал бы я что ни спроси,
Будь то самопал иль уздечка,
Чтоб только взглянуть, как у нас на Руси
Горит перед образом свечка,
Как бабы кудель выбивают и вьют,
А красные девушки песни поют!

Но всем нам дорога на Русь заперта
Былым воровством бестолковым.
Одни лишь для татя туда ворота —
И те под замочком пеньковым.
Нет спору, суров государев указ!
Дьяки на Руси не помилуют нас…

Богатства, добытые бранным трудом
С заморских земель и окраин,
Тогда лишь приносят корысть, если в дом
Их сносит разумный хозяин.
И я б этот край, коль дозволите вы,
Отдал под высокую руку Москвы.

Послать бы гонца — государю челом
Ударить Кучумовым царством
Чтоб царь, позабыв о разбое былом,
Казакам сказал: «Благодарствуй!»
Тогда б нам открылась дорога на Русь…
Я только вот ехать туда не берусь:

Глядел без опаски я смерти в лицо,
А в царские очи — не гляну!..»
Ермак замолчал, а бесстрашный Кольцо
Сказал своему атаману:
«Дай я туда съезжу. Была не была!
Не срубят головушку — будет цела!

Хоть крут государь, да умел воровать,
Умей не сробеть и в ответе!
Конца не минуешь, а двум не бывать,
Не жить и две жизни на свете!
А коль помирать, то, кого ни спроси,
Куда веселей помирать на Руси!..»

Над хмурой Москвою не льется трезвон
Со ста сорока колоколен:
Ливонской войной государь удручен
И тяжкою немочью болен.
Главу опустив, он без ласковых слов
В Кремле принимает нежданных послов.

Стоят в Грановитой палате стрельцы,
Бояре сидят на помосте,
И царь вопрошает: «Вы кто, молодцы?
Купцы аль заморские гости?
Почто вы, ребята, ни свет ни заря
Явились тревожить надежу-царя?..»

И, глядя без страха Ивану в лицо,
С открытой душой, по-простецки:
«Царь! Мы русаки! — отвечает Кольцо, —
И промысел наш — не купецкий.
Молю: хоть опала на нас велика,
Не гневайся, царь! Мы — послы Ермака.

Мы, выйдя на Дон из Московской земли,
Губили безвинные души.
Но ты, государь, нас вязать не вели,
А слово казачье послушай.
Дай сердце излить, коль свидаться пришлось,
Казнить нас и после успеешь небось!

Чего натворила лихая рука,
Маша кистенем на просторе,
То знает широкая Волга-река,
Хвалынское бурное море.
Недаром горюют о нас до сих пор
В Разбойном приказе петля да топор!

Но знай: мы в Кучумову землю пошли
Загладить бывалые вины.
В Сибири, от белого света вдали,
Мы бились с отвагою львиной.
Там солнце глядит, как сквозь рыбий пуз
Но мы, государь, одолели Сибирь!

Нечасты в той дальней стране города,
Но стылые недра богаты.
Пластами в горах залегает руда,
По руслам рассыпано злато.
Весь край этот, взятый в жестокой борьбе,
Мы в кованом шлеме подносим тебе!

Немало высоких казацких могил
Стоит вдоль дороженьки нашей,
Но мы тебе бурную речку Тагил
Подносим, как полную чашу.
Прими эту русскую нашу хлеб-соль,
А там хоть на дыбу послать нас изволь!»

Иван поднялся и, лицом просветлев,
Что тучею было затмилось,
Промолвил: «Казаки! Отныне свой гнев
Сменяю на царскую милость.
Глаз вон, коли старое вам помяну!
Вы ратным трудом искупили вину.

Поедешь обратно, лихой есаул, —
Свезешь атаману подарок…-
И царь исподлобья глазами блеснул,
Свой взгляд задержав на боярах: —
Так вот как, бояре, бывает подчас!
Казацкая доблесть — наука для вас.

Казаки от царского гнева, как вы,
У хана защиты не просят,
Казаки в Литву не бегут из Москвы
И сор из избы не выносят.
Скажу не таясь, что пошло бы вам впрок,
Когда б вы запомнили этот урок!

А нынче быть пиру! Хилков, — порадей,
Чтоб сварены были пельмени.
Во славу простых, немудрящих людей
Сегодня мы чару запеним!
Мы выпьем за тех, кто от трона вдали
Печется о славе Российской земли!»

В кремлевской палате накрыты столы
И братины подняты до рту.
Всю долгую ночь Ермаковы послы
Пируют с Иваном Четвертым.
Хмельная беседа идет вкруг стола,
И стонут московские колокола.

0

Шли пленные шагом усталым
Без шапок. В поту и в пыли
При всех орденах генералы
В колонне их — первыми шли.

О чем эти люди грустили?
Сбывался их сон наяву:
Без выстрела немцев пустили
В столицу России — Москву.

Здесь пленные летчики были.
Искал их потупленный взгляд
Домов, что они разбомбили
Недавно — три года назад.

Но кровель нагретые скаты
Тянулись к июльским лучам,
И пленных глаза виновато
Глядели в глаза москвичам.

Теперь их смешок был угодлив:
«Помиримся! Я не жесток!
Я дьявольски рад, что сегодня
Окончил поход на Восток!»

Простить их? Напрасные грезы!
Священная ярость — жива!..
Их слезы — те самые слезы.
Которым не верит Москва!

У девушки в серой шинели
По милому сердце болит.
Бредя по московской панели,
Стучит костылем инвалид…

Ведь если б Восток их не встретил
Упорством своих контратак —
По солнечным улицам этим
Они проходили б не так!

Тогда б под немецкою лапой
Вот этот малыш умирал,
В московском отделе гестапо
Сидел бы вон тот генерал…

Но, смяты военною бурей,
Проварены в русском котле,
Они лишь толпою понурой
Прошли по московской земле.

За ними катились машины,
На камни струилась вода,
И солнца лучи осушили
Их пакостный след — навсегда.

0

Я поседел, я стал сутулей
В густом пороховом дыму.
Железный крест, пробитый пулей,
Привез мальчишке моему.

Как гунн, топтал поля Европы
Хозяин этого креста.
Он лез на русские окопы
С губной гармоникой у рта.

Он грудью рыжей и косматой
С быком — и то поспорить мог,
Он нес обоймы автомата
За голенищами сапог.

Он рвался, пьяный, в гущу драки,
Глаза от злости закатив,
И выводил в пылу атаки
Баварский сладенький мотив.

Он целый мир — никак не меньше —
Видал у ног своих во сне,
Он прятал снимки голых женщин
В телячий ранец на спине.

«Иван! — кричал он. — Как ни бейся,
Я все равно твой дом взорву!..»
И он глядел сквозь стекла цейса
На недалекую Москву.

Остроконечной пулей русской
Солдат, входящий нынче в Брест,
Навылет возле планки узкой
Пробил его железный крест.

И вот теперь под Старой Руссой
Его червяк могильный ест,
И сунул мой мальчишка русый
В карман его железный крест.

Он там лежит рядком с рогаткой,
С крючком для удочки — и мать
Зовет игрушку эту гадкой
И норовит ее сломать.

А кости немца пожелтели,
Их моет дождь, их сушит зной.
Давно земля набилась в щели
Его гармоники губной.

Среди траншей, бомбежкой взрытых,
Лежит в конверте голубом
Порнографических открыток
Врагом потерянный альбом.

Лишь фляга с гущею кофейной
Осталась миру от него,
И автомат его трофейный
Висит на шее у того,

Кто для заносчивых соседей
Хребет на барщине не гнет,
С ножом выходит на медведя
И белку в глаз дробинкой бьет!

0

Эту женщину звали Анной.
За плечом ее возникал
Грохот музыки ресторанной,
Гипнотический блеск зеркал.

Повернется вполоборота,
И казалось — звенит в ушах
Свист японского коверкота
И фокстрота собачий шаг.

Эту женщину ни на волос
Не смогла изменить война:
Патефона растленный голос
Всё звучал из ее окна.

Все по-прежнему был беспечен
Нежный очерк румяных губ…
Анна первой пришла на вечер
В офицерский немецкий клуб,

И за нею следил часами,
Словно брал ее на прицел,
Фат с нафабренными усами —
Молодящийся офицер.

Он курил, задыхаясь, трубку,
Сыпал пепел на ордена…
Ни в концлагерь, ни в душегубку
Не хотела попасть она.

И, совсем не грозя прикладом,
Фат срывал поцелуи, груб,
С перепачканных шоколадом,
От ликера припухших губ.

В светлых туфельках, немцем данных,
Танцевавшая до утра,
Знала ль ты, что пришла в Майданек
В этих туфлях твоя сестра?

Для чего же твой отдых сладкий
Среди пудрой пропахшей мглы
Омрачали глаза солдатки,
Подметавшей в дому полы?

Иль, попав в золотую клетку,
Ты припомнить могла, что с ней
Вместе кончила семилетку
И дружила немало дней?

Но послышалась канонада, —
Автоматом вооружен,
Ганс сказал, что уехать надо
С эшелоном немецких жен.

В этих сумерках серых, стылых
Незаметно навел, жесток,
Парабеллум тебе в затылок,
В золотящийся завиток.

0

1

Шлейфы дам и перья франтов
Не трепещут в блеске бала.
Молчалив покой инфанты
В глубине Эскуриала.

Там замкнулась королева
С королем, своим супругом.
Дочь их тяжко заболела
Изнурительным недугом.

Зря епископ служит мессу,
Лекарь бьется, маг ворожит,—
Захворавшую принцессу
Исцелить никто не может!

Где он, взгляд живой и пылкий,
Полный негою любовной?
Еле-еле бьется жилка
На руке ее бескровной.

Говорит король в томленье:
«Я бы дал врачу, как сыну,
За инфанты исцеление
Королевства половину!»

«Если б снять недуг с инфанты, —
Королева шепчет слабо, —
Я бы все мои брильянты
Иезуитам отдала бы!»

Меж родных нашедший место,
От сердечной скорби бледный,
Наклонился над принцессой
Португальский принц наследный.

«Если б стала донья крепче —
Я пошел бы, как скиталец,
К божью гробу!» — жарко шепчет
Безутешный португалец.

И, своим владыкам силясь
Пособить в беде их черной,
Из угла тихонько вылез
Бородатый шут придворный.

«Мой король! — сказал он грустно. —
Много раз встречал в беде я
Врачевателей искусных
Средь проклятых иудеев.

Этот род достоин смеха,
Обречен костру и шпаге,
Но вчера в Мадрид приехал
Рабби Симха из Гааги.

Мертвецы встают из гроба,
Если он прикажет: „Встаньте!“
Повелитель мой! Попробуй —
Позови его к инфанте!»

2

Королю поклон отвесив
И томясь придворным блеском,
Врач стоит перед принцессой
В пышной спальне королевской.

Тяготит его повязка
С желтым знаком иудея!..
На щеках инфанты краска
Выцветает, холодея.

Не встает она с постели,
Дышит слабо и неровно,
Жилка бьется еле-еле
На руке ее бескровной.

А вокруг — безлюдны залы,
Тишина в дворце просторном.
«У принцессы крови мало! —
Говорит еврей придворным.—

Злой недуг ее погубит,
Унесет или состарит.
Кто инфанту больше любит,
Тот ей кровь свою подарит!»

При словах его, как дети,
Царедворцы задрожали.
«Кровь моя, — король ответил,—
Это кровь моей державы!»

Королева, хмуря брови,
Отвечала: «Разве мало
Я дала инфанте крови
В день, когда ее рожала?»

Принц глядел в окно куда-то,
Теребя свои перчатки.
Он сказал, что кровь солдату
Лить прилично только в схватке…

Врач, блестя холодным взглядом,
Вынул скальпель и реторту:
«Сам я крови сколько надо
Дам инфанте полумертвой,

Чтоб поверили в науку,
Возвращающую силу!..»
Обнажил худую руку
И ножом надрезал жилу.

3

Кровь инфанты стала жаркой,
Хворь ее прошла бесследно.
С ней гуляет в старом парке
Португальский принц наследный.

0

Устав от разводов и пьянок,
Гостиных и карт по ночам,
Гусары влюблялись в цыганок,
И седенький поп их венчал.

«Дворянки» в капотах широких
Навагу едали с ножа,
Но староста знал, что оброка
Не даст воровать госпожа.

И слушал майор в кабинете,
Пуская дымок сквозь усы,
Рассказ, как «мужицкие» дети
Барчатам разбили носы!..

Он знал, что когда он отдышит
И сляжет, и встретит свой час, —
Цыганка поднимет мальчишек
И в корпус кадетский отдаст.

И вот уходил ее сверстник,
Ее благодетель — во тьму,
И пальцы в серебряных перстнях
Глаза закрывали ему.

Под гул севастопольской пушки
Вручал старшина Пантелей
Барчонку от смуглой старушки
Иконку и триста рублей.

Старушка в наколке нелепой
По дому бродила с клюкой,
И скоро в кладбищенском склепе
Ложили ее на покой.

А сыну глядела Россия,
Ночная метель и гроза
В немного шальные, косые,
С цыганским отливом глаза…

Доныне в усадебке старой
Остались следы этих лет:
С малиновым бантом гитара
И в рамке овальной портрет.

В цыганкиных правнуках слабых
Тот пламень дотлел и погас,
Лишь кровь наших диких прабабок
Нам кинется в щеки подчас.

0

Нас подбили.
Мы сели в предутренний час
Возле Энска…
Кто мог нам помочь?
Одноглазый прожектор преследовал нас
И зенитки клевали всю ночь.

Я не знаю:
Как наш самолет сгоряча
Сделал этот последний прыжок?..
Перебитую ногу с трудом волоча,
Летчик встал
И машину поджег.

Кровь бежала ручьем по его сапогу,
Но молчал он,
Кудряв и высок.
И решили мы с ним
Не сдаваться врагу:
Лучше — смерть.
Лучше — пуля в висок.

У лесного болотца
Средь ветел густых
Инвентарь подсчитали мы наш:
Нож,
Кисет с табаком,
Бортпаек на двоих —
Вот и весь наш нехитрый багаж.
Мы склонились над картой,
Наш чайник остыл.
Мы следы от костра замели.
Кое-как смастерил я для друга костыль,
Вещи взял и промолвил:
«Пошли».

Мимо сёл и дорог
Мы брели стороной.
Шли неделю,
А фронт еще — где.
Нас не компас,
Нас сердце вело по родной
Путеводной кремлевской звезде.

А идти еще долго.
Не близок наш путь.
В дальний тыл мы слетели к врагу.
Николай стал садиться в пути отдохнуть.
«Подожди, — говорил, —
Не могу…»

На привалах сперва мы пивали чаек.
Но хоть сытной была наша снедь,
Вышел день —
И доели мы с ним бортпаек…
А нога его стала чернеть.

Он, бредя с костылем, бормотал:
«Чепуха».
Но я знал:
Выдыхается он.
Горсть в ладонях растертого прелого мха;
Вот и весь наш дневной рацион.

Как-то раз
В почерневших несжатых овсах
(Горько пахнут поля этих лет)
Показался седой ожиревший русак…
Торопясь, я достал пистолет.
Николай приподнялся,
Задержал перед выстрелом он.
«Погоди, — он сказал, —
Может, в смертном бою
Пригодится нам этот патрон…»

Он шагал через силу,
Небритый, в пыли,
С опустевшею трубкой в зубах.
В этот день мы последнюю спичку зажгли,
Раскурили последний табак…

«Видно, мне не дойти, — он сказал. —
Я ослаб,
Захворал, понимаешь…
Прости.
Отправляйся один.
Тебе надобно в штаб
Разведданные, друг, донести…»

Как сейчас это вижу:
Лежит он разут
(Больно было ему в сапоге),
И лиловые пятна гангрены ползут
По его обнаженной ноге.

Он лежит —
И в глазах его тлеет тоска:
Николай не хотел умирать.
«Я мечтал, — говорит он, —
Понянчить сынка,
Успокоить на старости мать…

Уходи же! —
Он мне приказал еще раз. —
Не ворчи.
Ты с уставом знаком?»
И тогда я впервые нарушил приказ
И понес его дальше силком.

Как я шел — я не помню!
Звенело в ушах…
Пересохло от жажды во рту…
Я присаживался отдохнуть, что ни шаг…
Задыхался в холодном поту…

В эту ночь я увидел, как села горят.
Значит, близко район фронтовой.
Как я ждал,
Чтобы первый советский снаряд
Просвистал над моей головой.

Вот в березу один угодил в стороне,
Рядом грохнул второй у ручья…
Я разрывы их слушал,
И чудилось мне,
Что меня окликают друзья.

Полдень был.
Я забрался в кустарник густой:
Под огнем не пойдешь среди дня.
Вдруг послышалось звонкое русское
«Стой!» —
И бойцы окружили меня…

Сколько сдержанной нежности в лицах родных.
Значит, смерть — позади!
Это — жизнь!..
«Дорогой!
Мы добрались с тобой до своих, —
Я шептал Николаю. —
Очнись!»

Я с земли его руку поднял,
Но она
Становилась синей и синей.
И была его грудь холодна-холодна,
Сердце больше не слышалось в ней…

Гроб его,
Караулом почетным храним,
Командиры к могиле несли,
И гвардейское знамя полка перед ним
Наклонилось до самой земли.

Это был мой товарищ.
Нет, больше:
Мой брат…
Разве можно таких забывать?
Я старухе его отослал, аттестат,
Стал ей длинные письма писать.

Я летаю.
Я каждою бомбой дотла
Разметаю блиндаж или дот.
Пусть она,
Как мужская слеза тяжела,
Все сжигает,
На что упадет.

Возвращаясь с бомбежки,
Я делаю круг
Над могилою в чаще лесной:
В той могиле лежит
Мой начальник и друг,
Офицер моей части родной.

0

Был в плен эсэсовцами взят
Советский раненый солдат.
Капрал солдата в плен забрал,
И порешил толстяк капрал:
На ферму, где отец и мать,
В подарок пленника послать.

Тогда был крепко связан он,
Посажен немцами в вагон
И силой, как домашний скот.
Доставлен в дом своих господ.
Его кормил кулак глухой
Картофельною шелухой,
Капрала лысая жена
Над ним глумилась дотемна,
Ему хозяйские друзья
Кричали: «Русская свинья!»
Но русский жить рабом не мог:
Он дом хозяина поджег,
Его гостей, что пили ром,
Убил тяжелым топором,
Забрал с собой в дремучий лес
Ковригу хлеба — и исчез.

Вдогонку послан был отряд
Шпиков, ищеек и солдат.
Они от города вдали
В болоте пленника нашли,
Где он, от голода без сил,
Упал — и сон его скосил!
И бюргеры в воскресный день
Вкруг бочки с пивом сели в тень
Деревьев, глядя на помост,
Где суд творился, скор и прост.

Беглец пощады не просил.
Жалел, что не хватило сил
Уйти. Сказал, что если б мог —
Не дом, а город бы поджег!..
Вот голову его, как мяч,
Подбросил в воздух герр палач,
И, шумно кружками стуча,
Все похвалили палача!

Но страшный слух прошел с тех пор —
Что не убил его топор:
Нет, голову под ним сложив,
Солдат — не умер, русский- жив!
Он хорошо вооружен,
Без промаха стреляет он.

Он на полях посевы жжет,
В закрытых стойлах режет скот,
Рукою мертвой по ночам
Стучится в окна к палачам
И глухо говорит, что есть
На свете суд, расплата, месть
И что от грозного суда
Врагам не скрыться никуда!

0