Кольцевая Виктория


Карандаш

 
5 июн 2018
— Меня пустят к тебе?
— Думаю, да. Если существует клеймо благонадежности, тебя можно заклеймить без справок.
— А мой багаж, его проверят?
— Конечно! Все коробочки с сердечками, подозрительно пахнущие цинамоном, самодельная открытка под семью лентами, блокнотики с шифрованной клинописью…
— У меня неясные стихи, да?
— То есть, что такое цинамон, тебе известно?
— Если нет сложностей с английским, как у тебя…
— У тебя прекрасные стихи, особенно, если нет сложностей с серафическим, как у меня.
— Это когда-нибудь пройдет?
— Стихи? Наверно! Серафический — определенно. И ты впадешь в ересь, как все, с кем мне... Господи, где они тебя так долго держали, я с ума схожу?!
— И я схожу, давно уже! Они улыбались. И завели в отдельную комнату. Всех завели в отдельную комнату и читали твое письмо: «прошу содействовать, с уважением ко всем причастным». Думаю, они не почувствовали себя причастными. А где наш дом?
— На этот раз — напротив театра! Вешалки в шкафу, пиво в холодильнике. Любишь?
 
«Любите ли вы театр», как не люблю его я? Даже если в пьесе и не наберется сотни лишних слов, сцена все равно слукавит тысячей лишних жестов, восторженно принимать которые Белинский, слышишь ли, умел. Хотя был здравомыслящим литератором. Нет, говорил, в стране никаких гарантий для человека и собственности, и даже, говорил, полицейского порядка нет — одни корпорации. Давай на театр будем смотреть с балкона, сегодня там как раз ничего страшного, джаз и эти, как их… поэты. Нисколько не шучу! Месячник ежедневного чтения, и публика, смотри, уже потянулась. Представь, что пришли послушать тебя? И предоставили целый театр, значит, ты кумир, или опять время такое…
Наш балкон не хуже, чем в доме Мурузи, можно покричать вниз, как Зинка. И это был не вымысел, а пьеса для диалогов — монолога, на самом деле. Идеальная пьеса, неиспорченная постановкой.
— Кумир, да! Идем на балкон!.. Нет, похоже, время такое…
— Какое? У времени, говорят, нет формулы.
— А путь, деленый…
— Это не о том, это скорость. Нужна основа, путь — это зримая основа, его в голове протопать можно.
— И в сердце! «Марина Ивановна, вы это сами выдумали, из головы? — Ну, не из сердца же!»
— … и подумать: быстро пойдем или медленно, какой будет первая производная от пути по времени. А время не описывается формулой, так говорят. Все сводится к нулю.
— Первая производная от Шума!
— Тогда и от шумеров, они для твоих блокнотиков клинопись изобрели.
— Нет, не отвлекайся, я хочу еще про Шум времени. «Быть может, прежде губ уже родился шепот…»
— «Она еще не родилась, она и музыка, и слово…»
— Вот видишь, сначала был Шум!
— И немалый, если окна четы Мандельштам смотрели на Рынок…
— А если одно окно на театр, другое на Рынок — получится что-нибудь путное?
— Еще бы! Найдем здесь улицу, которой можно дать твое имя, будем мотивированы. Я перевожу на язык менеджмента «главное, это величие замысла, Анна Андреевна!»
— Я люблю твой замысел упрямый, и играть…
— Любишь?
 
А Рынок любишь, как люблю его я, на каком бы языке здесь ни шумели? Если первые уроки верлибра и приемы композиции получены на площади Рынок, завладеть отдельным живым сердцем не труднее, чем сбондить Елену. Ни волн не надо, ни греков — паровоз, разве… и тот, как атрибут нарратива. Но мне все можно, а ты посмейся: паровоз «Елена Прекрасная», черный и лупоглазый, вроде жука-точильщика, колес — как у сороконожки. Был один такой в Варшаве. Во время войны распилили на части — сначала Польшу, потом «Елену». А потом склеили в той же последовательности, кажется, даже лучше получилось… С сердцем такие экзерсисы возможны, что пишут?
— Врут...
— И это в переводах-то с серафического! Потому что бумага все стерпит?
— Бумага — белая, а чернила вмешиваются. Надо писать карандашом: вкрадчиво и длинную строку держать легко. А еще лучше писать карандашом того языка, какой именно сию минуточку подойдет.
— Тогда уж и руку менять, художник!
Вот, чуть свет, открылась коричная лавка, с натугой удерживая в середине все запахи, кроме мускуса мытых деревянных досок: «Доброго утра, пан Шульц, карандашей на идиш нет, возьмите польский?» Вот лошади на Рынке гарцуют под Марш Радецкого — опробуем немецкий карандаш, а потом и не докажем, что Йося Рот был нашим соседом. Вот пан кондуктор запрыгнул на подножку вагона: «Следующая станция Броды, конец одной империи, начало другой. Прощайте, пан Мандельштам, не забудьте купить мальчику какой-нибудь карандаш, а улицу мы все равно назовем…» И бегом из библейской пустыни Рынка, мимо пыльных акаций, прочь с булыги в бурьян, чертополох, через холстину грунтовой дороги в жаркую слоновость подсолнухов — кто это ховает под рубахой спелую черноглазую головку? На-ка, выбирай карандаш попроще, если ты не Ван Гог, а Ваня, допустим, Франко!
— Не обольщайся, поэты не переведутся! Покинут и площадь, и околицу, но окажутся в театре. И там, видимо, тесновато… Они не полезут на наш балкон?
— За твоим карандашом?
— За пивом в холодильнике! Балкон все же почти галерка, а им на сцену охота.
— Кому галерка, а кому раек, обитель блаженных. И у нас есть одно цинамоновое сердечко… Любишь?