БЮРОНАХОДОК: Светлые винтики мира
Прежде, чем встать молиться, учи матчасть,
Выходить как из мира вон…
Д. Машарыгин
потому что губы смягчают линию горизонта,
и путешественнику негде остановиться.
И. Бродский

Шестнадцать лет назад, на придуманном Андреем Пермяковым фестивале «Камский анлим» я второй раз увидел и услышал озерского (тогда) молодого поэта Машарыгина, про которого мой друг Саша Петрушкин в тот же год, в смысле, на том же фестивале рассказывал кому-то на крыльце Пермского союза писателей: «Машарыгин – гений, и я действительно так считаю».
Дима на самом деле производил впечатление фигуры цельномистической, очень под стать его поэзии или точнее стихоговорению, потоковому, молитвословному, едва ли расчленимому на образы, метафоры и прочие изобразительно-выразительные истории.
Несколькими днями позже в своем ЖЖ уральский поэт Марина Чешева писала: «Машарыгин в какой-то момент создал такую тишину в зале, что у меня в ушах зазвенело».
Читал он в этот момент, если верить моим тогдашним записям:
Заплачем запоём
Даст бог в руках под сердцем
На языке моём
Язык даст бог спасенье
Заплачем запоём
И выкатится сердце
Как шар как чернозём
Не потому что смертны
Не потому что я
Стою и бог под сердцем
Не потому что я
Не потому что смертны
Искать следы того Машарыгина в книге, увидевшей свет спустя такое количество лет (Минус восемь: сборник стихотворений. — М.: Стеклограф, 2024), казалось бы, странно, казалось бы, все по Гераклиту:
И вот прошло 15 лет с того
Момента, но все также здесь — река.
И я вхожу по грудь в её огонь…
однако они проглядывают сквозь... — здесь бы стоило дать некое определение, но не получается и не хочется. Скажу только, что исходное потоковое и молитвословное действительно проступает как канва, основа, арматура уже совершенно другой, новой, взрослой, отчасти даже усталой и стариковской лирики. Лирики не вопроса, но ответа: «Нет ничего, что плачет, не кровоточа, но кровоточить, не плача — бескомпромиссней», лирики куда более интегрированной в мировую, русскую, уральскую поэтическую «ноосферу». Не в формате эпигонства, но в совпадениях способа взгляда и голоса, при том, что и взгляд, и голос остается и самобытным, и узнаваемо индивидуальным.
Интересна и наблюдаемая динамика. Например, у того, прежнего Машарыгина — бог еще «под сердцем», еще не родился, у нынешнего же:
В любом невидимом наблюдателе есть
что‑то от Бога
В любом предполагаемом наблюдателе, даже
если его нет, есть что‑то от бога
Любой наблюдатель есть Бог
Возможно, именно это ощущение (понимание) значительно упрощает наблюдаемый поэтом мир. Бросается в глаза и повтор в заглавных строках стихотворений: «Это всего лишь несколько глупых строчек…», «Это просто цветочная пыль под дождём…», «Это просто фигурки за шахматною доской», и иные упоминания простоты, часто встречающиеся в текстах.
Вообще, повторы в поэзии Машарыгина максимально значимы, — это, на мой взгляд, еще один (если не главный) уровень арматуры его текстов: «смерть», «бог», «алкоголь», «секс», «болезнь», «небо», «тьма», «дождь» (он же — «серое») и более сложные конструкции и сюжеты. При чтении-обдумывании не сразу, но осознаешь их необходимость. На уровне проговоренности — она в том, что сам автор-наблюдатель-поэт оказывается, с одной стороны выключенным или самовыключенным из наблюдаемого мира
Вот мы в детство заходим, в котором почти нас нет,
Словно бы в кинозал, на экране которого мама,
Бабушка и поодаль отец и дед
Да собака Черныш с непокрытыми тьмой глазами…
с другой, наоборот, укоренен в мире, повторяющемся и узнаваемом, отчетливо автобиографичном (это мы тоже угадываем через повторы), балансирующем между стёбом, мальчишеством, куражом и лично пережитой трагедией, горем, которое и пережить-то не удается никаким способом. Важно, что именно балансирующем посреди очень сложной авторской топологии.
ты идёшь по серому мосту
мир что образует красоту
хрупкость до изгиба зрачка — боже
как прекрасна ты когда летишь
вверх с моста и видишь рядом лишь
меня
летящего
с него же.
— «дождь», «падение вверх», вообще «падение», «женщина», «любимая» («ты, уходящая»), «смерть», «гибель» — один из самых выпуклых и важных сюжетов поэзии сборника «Минус восемь». Противовес — сексуально-скабрезный, алкогольный, бытовой и обытовленный, намеренно сниженный контекст — то ли заведомо не работающая личная копинг-стратегия лирического героя, то ли известное еще со времен старой арабской поэзии доказательство от противного.
У другого, столь же выпуклого и важного сюжета — «отец», «собака», «онкология» — оппозиции-противовеса нет. Есть понимание, что «не успел», есть чувство вины, и есть «бог» — собеседник, адресат речи, холодный, бесчувственный наблюдатель и, одновременно, надежда, что есть тот, «другой», посмертный свет, где в общем-то (наверное) все хорошо.
И они отвечают: алло! Вы ошиблись светом!
У нас в общем‑то всё хорошо, смотрим вас в ютубе…
Надежда, а точнее даже не надежда, а «упование» в высоком смысле этого слова — не столь очевидный, но сквозной и важнейший из мотивов и скрепов сегодняшней поэзии Машарыгина: «как душевнобольной заговаривает с окном / стеной, облаком, старой собакой: / говорят, что когда она машет хвостом, / то излечивает от рака».
Третий такой сюжет… хотя здесь речь не о сюжете, а о несостоявшейся, но вполне архимедовой точке опоры — «детство». Тоже потерянное, но тоже отмеченное «упованием». Не личным, личное детство однозначно читается потерей, а привязанным к безусловной, константной фигуре личного мира автора-героя — фигуре матери, и ее, матери, безнадежному и невозможному упованию:
Вот ты сидишь на скамейке. Глаза прикрыты.
И, погружённая в детство моё, упрямо
Шепчешь — остановите остановите
Время. И я сквозь время ей — мама
мама
Автор вообще постоянно переговаривается с теми, кто дорог ему, кому дорог он, часто с теми, кто уже перешел последний и окончательный рубеж, иногда понимая себя этот рубеж уже перешедшим, а остальных — живыми, и понимая, что это не важно, как у Бродского: «Он говорит в ответ: / — Мертвый или живой, / разницы, жено, нет. / Сын или Бог, я твой».
Пришла мысль, что «Натюрморт» (весь текст целиком) Иосифа Александровича мог бы быть то ли результирующей, то ли наоборот, предваряющей гранью поэтической речи этой машарыгинской книги, ее симпатически подобным миром, осью пересечения топологий, необходимым условием выживания лирического героя. Сама культура (литература), обильно представленная в стихотворениях сборника именами от Пушкина-Лермонтова до друзей-современников, в частности, Яниса Грантса, видится в первую очередь агрессивной и назначенной к преодолению средой, где нельзя жить, но выжить теоретически можно и даже удается. Или не удается — «Там и обрёл вместо счастья покой и волю…» — соответственно.
Тема выживания вообще характерна для современной уральской поэзии. И, читая строки Машарыгина
Я выжил в этой музыке, которой
Поэты — Мандельштамы или воры.
Нас всех убили тридцать лет назад…
(Мандельштам, кстати, самый упоминаемый в корпусе текстов сборника поэт; семантический ореол — «смерть», «воровство»), мне немедленно вспоминается кыштымское стихотворение Сергея Ивкина:
да я выжил вот в этой культуре
безымянной почти что на треть
перепало на собственной шкуре
в невозможное небо смотреть
Здесь даже не совпадение-перекличка, а некий единый бесконечный метатекст, который можно начать-продолжить Петрушкиным, Тягуновым, Кальпиди, Санниковым и далее по списку. И это не в строку то ли существующей, то ли мифической «уральской поэтической школе». Просто реальность, данная в ощущениях, закольцованность мира и миров. Оттуда можно выбраться, отстраниться, найти личные способы:
Чрезвычайно прост рецепт несчастья
И счастья, а посолишь — ё-моё!
Переплывёшь всё озеро Карасье —
И вот как новенький, и кормишь комарьё…
но это не важно, поскольку
(ничего ведь не случится
От поцелуя по пути туда).
Почитайте стихи автора
Наиболее популярные стихи на поэмбуке


