Поэмбук /
Современники /
Андрей Мансветов /
БЮРОНАХОДОК: Владимир Козлов. «По черновой белизне листа» …
Андрей Мансветов
БЮРОНАХОДОК: Владимир Козлов. «По черновой белизне листа» …
10 мая в 13:28
Вздохни свободней, шагни подальше — никто не сыщет,
Да как отыщешь в таком просторе чужое тело?
Ольга Нечаева
Пощади своего другого,
что его недостаточно слова.
У него внутри тайная дверь.
Для начала в неё поверь.
Владимир Козлов

Читая и анализируя книги поэта Владимира Козлова можно неплохо порезвиться филологически, в смысле выявляя все, что обычно принято выявлять, обнаруживать аллюзии, опознавать цитаты, спекулировать на смыслах и подозревать в спекуляции на оных автора. А можно оттолкнуться от послевкусия, от того (по Высоцкому), «Что остаётся от сказки потом, после того как её рассказали?».
А остается как минимум желание прочитать даже не журнальную подборку, а еще одну книгу автора. Именно так у меня возникла идея посмотреть на книгу «Чистое поле» (2023) сквозь призму книги «Опыты на себе» (2015).
Первая грань призмы открылась еще, собственно, до текста «Опытов». Взгляд зацепился за строчку «Дизайн серии: Сергей Труханов». Так появилась музыка, поскольку для меня Сергей — не только и не столько графический дизайнер, сколько композитор и музыкант, написавший массу песен на стихи и классических, и современных поэтов, в том числе и на вынесенный в эпиграф текст Ольги Нечаевой.
А музыка здесь важна уже потому, что и сам Козлов выбрал эпиграфом песню. Фрагмент известного литературного артефакта. Одну из записанных для Ричарда Джемса в 1619 -1620 гг.
Причем, если еще расширить взгляд, эта мрачная казачья песня — песня о «весновой службе» — может служить эпиграфом практически всей доступной зрению (в моем случае это рекомые «Опыты», подборка «Нового мира» «Человек ниоткуда» и книга «Чистое поле») поэтической речи Владимира Козлова.
Бережечикъ зыблетца,
да песочикъ сыплетца,
а ледочикъ ломитца,
добры кони тонутъ,
молотцы томятца.
Здесь на язык просятся уже слова-ярлыки и мрачные краски, но песня –то, если прокрутить ее до конца, оказывается и песней надежды на лучшее, и вопрошением об этом, лучшем, к Господу.
И здесь же, с эпиграфа, с формулировки «Песни, записанные для…», с истории самого артефакта — формируется образ автора-наблюдателя, вовлеченного «постороннего», человека, который и ставит «опыты на себе», и стоит на краю (в смысле «перед», «рядом», а не «внутри») чистого поля, каковое, в одном из устойчивых смыслов словосочетания, есть ни что иное как область, куда еще не вписаны никакие слова.
Слова — это уже «опыты». Их автор начинает с призыва «говори!». Стихотворение называется «Паводок», и у меня (кстати, снова через музыку — песню Александра Мирзаяна) выстраивается связь с написанным полувеком раньше одноименным стихотворением Олега Чухонцева. «Паводки» эти не то что похожи, скорее объединены общей интонацией и системой лирических координат. В обоих случаях — речь про «ничтожную участь, нареченную жизнью моей» (О.Ч.), про то, «что должно уцелеть, в отличие от тебя» (В.К.), но если Чухонцев заканчивает на:
оглянусь на пустырь мирозданья,
подымусь над своей же тщетой,
и — внезапно — займется дыханье,
и — язык обожжет немотой.
то Козлов начинает с настойчиво повторенного призыва «Говори!», предположения, что так «можно, наверное, будет стоять, выговаривая для ног кочек потвёрже, пoпрoхoдимее троп», а заканчивает жестким (безжалостно неизбежным как паводок) — говори, «если есть, что сказать».
Без этого ты остаешься безымянным, пока «слово не выступит, как руда», и, соответственно, НАВСЕГДА, ЕСЛИ не выступит.
Конечно, ни в том, ни в другом тексте нет обещания, что подняться над тщетой (заговорить) удастся, но паводок (по природе своей, и при всей своей разрушительности) предтеча нового-лучшего, как «весновая служба» лучше «зимовой», которая «молотцам кручинно да сердцу надсадно».
Текст книги пятнадцатого года, поначалу, во всяком случае, выстраивается в плотную и прочную логическою связку, отчего сразу за «паводком» возникают (оказываются на поверхности) те, у кого слово не выступило как руда (кровь?), «Несвоевременные люди», потерявшиеся «в кисловодском парке» «приблизительно в девяносто втором». Здесь можно тоже и зацепиться, и задержаться, поговорить про:
многолетнее воспитание белок,
наблюденье за ростом деревьев, прополки, зарубки,
дотошное ежедневное обсужденье методики дела,
не выходящего за пределы закатов и пешеходных маршрутов.
вспомнить о «Несвоевременных мыслях» Горького (у В.К. «несвоевременные» в заголовке), и «Трехгрошовой опере» Брехта (у В.К. — «и выходило маленькое, трёхкопеечное искусство»). Но это все же — контекст, а текст для меня фокусируется на: «и они послушались» и «Кто из нас более виноват?». Последнее, кстати, при кажущейся связи с Герценовским исходником, не ищет постороннего виноватого, а отсылает нас к нам, к обязательности вины, которую, хочешь не хочешь, придется нести дальше.
И следствие очевидно.
И начинаешь уставать, поскольку компоновка книги, повторюсь, очень плотная. Тексты цепляются один за другой, взаимопроницаются, пронизываются общими гифами и общей историей, и там, где появляются несвоевременные люди и мысли (надо ли произносить слово революция?), дальше несомненно засияет «свет войны», и интересно, что именно свет — жестокое психологическое наблюдение про «ну, мы то всё сделаем правильно!», а в итоге:
сраколетние пацаны,
мы своей дождались войны.
Мы её представляли не так —
недооценивали рубак.
Думали объяснить на словах…
Но на словах объяснить всегда не получается. Слова — это путь подвижничества без надежды на результат.
Тут, кстати, можно бы и, наверное, стоит бы сказать, что «опыты» Козлова, больше поэзия осмысления, нежели непосредственного переживания. Переживать — через присвоение и узнавание — полагается читателю, если это присвоение и опознавание происходит.
Сослагательное наклонение «бы» здесь необходимо, поскольку осмысленческая доминанта является общим местом. Для процесса прямого чтения она не слишком важна. Как не слишком важны (но на них обращаешь внимание) почти идентичные смысловые повторы: «Тверди суставов смочила, размыла боль» (Паводок), «Твердь развезло, разжижило; будто разжав сухожилия» (Идиллия для героя) м т.д. Важнее очередной «опытный» рецепт.
Чтоб человеком вырасти,
остаться сухим в сырости,
надо сперва потеряться —
в мыслях или пространстве…
Бог весть, имеет автор в виду себя, или герой уже (еще?) внешен, отделен; отстает от демиурга мира-текста своим душевным и духовным развитием… «Лирическое ты» в этом смысле — материя сложная. Однозначно не поймешь и не угадаешь, разве что можно сличить проговоренное в тексте «ты» с проговоренным же «я» и обнаружить отсутствие ответа там, где строчные «ты» и «я» сливаются перед вышним «Ты». Но Козлов, в отличие от героев вынесенной в эпиграф песни, уже не просит «Ино дай же, Боже…». Он с одной стороны пеняет ему, всеведущему:
Господи, только вслушайся:
сколько ужаса перед будущим
и растерянности в настоящем,
выгоняющем и грозящем…
А с другой:
Я, Господи, чувствую, как Ты борешься за меня.
но на последней двери перед адом Ты лично замки менял —
Ты уже меня, Господи, спас.
Вот только с миром от стихотворения к стихотворению все (простите за каламбур) не слава богу. Искусство — маленькое и трехкопеечное, культура признает свой крах, вокруг «злые, медленные умы», люди побиты, щербаты, опустошённы, бескровны, «в одиночестве чувство юмора деградирует», «Ясных людей муть, рванувшая из соседа, / будто стёрла со света».
Тут вспоминается еще одна сквозная (самоповторная) нить поэтического мира «опытов на себе». От стихотворения к стихотворению Козлов обращается к «мясной» физиологичности Творения и Бытия. Это и поминавшиеся уже суставы, сухожилия, прочая требуха и расчлененка, «кожаные руки с венами на коленях». И появляются «опытные пальцы ветра», которые «лепят лицо из мяса». В стихотворении «Стансы» автор объясняет физиологичность тем, что душа выражается телом.
В следующем по оглавлению — «Чёрный ящик» — физиологический набор дополняется обломками культурных смыслов прямо почти по Бродскому, в смысле «от телескопа до булавки». Бродский тут вообще угадывается, но не в формате эпигонства, а как прием, как способ взгляда.
А ещё разрастается сна в ленте памяти кадр.
Но некому различать, да и не различить никак.
Этим финалом стихотворения (черный ящик — семантика крушения, а в книге «Чистое поле» еще и отсутствия жизни и смерти — «Ни жива, ни мертва мерзлота, чёрный ящик закрыт на ключ») Козлов ставит сильную смысловую точку, локализует перегиб, переход реальностей, через фоновую от Иосифа Александровича (чисто моя ассоциация)…
Настоящее странствие, милая амазонка,
начинается раньше, чем скрипнула половица,
потому что губы смягчают линию горизонта,
и путешественнику негде остановиться.
… в мир снов (богатырских — по Козлову). Первое там, на что обращаешь внимание — новое, другое, легкое, обыденное дыхание, будто бы после титанического усилия есть несколько минут на роздых, пауза.
Мама метёт дворы.
Папа вчера ушёл.
Звонко гудят комары.
В общем-то, всё хорошо.
Этакий переход от мертвого к живому, от Бродского к Бунину. И снова Козлов идет не в параллель (мысль уже приводилась в контексте стихотворения «Паводок»), а отталкивается от. «Не всё ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле» — цитата из рассказа И. А. Бунина «Сны Чанга» — превращается в
Из всего, на что падает глаз,
мир можно весь достать.
Нам он расскажет про нас.
Если же рассматривать весь цикл «снов» (датированный 2006 – 2014), его можно трактовать как лабораторный дневник «Опытов», столбик лаконично записанных результатов, подмеченных очевидностей и неочевидностей. Там и:
Жизнь, что могла подхватить
и провести к судьбе,
едва отойдёшь попить,
растаптывается в борьбе.
И:
Нет ничего своего.
Что ни зажми в кулак,
ловкой наживкой врагов
окажется знак.
И снова вывод-обращение к изначальному «говори», но уже другому, дистиллированному от чужого и чуждого («чужие слова с языка / снимем, сожжём в печи»), чтобы можно было восходить («каждое слово — ступень»), потому что «время моё пришло».
Что ж, мы вслед за автором пытаемся смотреть, что это за время, и что это за «я», но, к сожалению, в нескольких текстах подряд возвращаемся на круги нигилизма и меланхолии: «Я упустил свой шанс», «неясно, как мы выживем», снова видим культурно легитимизированную человеческую расчлененку: «торсы без головы ли, руки, причиндалов», «так высоко не летает нога человека». Опыты пробуксовывают, результаты повторяются, мир замирает не потому, что выработал ресурс, а просто:
сегодня всё брошено: недовыгнанные откосы…
Дед наше время везёт и гремит им на целый район.
Только доедет старик — и мгновенно наступит осень.
Дальше идут и озираются суконного вида калики-кромешники. Вот только Бог уже не тот, который — «Ино дай же, Боже…», и не тот, который «Ты уже меня, Господи, спас», а «хозяин — бесплотный, бессильный». Такого, если и просить о чем, так только «принести напиться».
Дальше никакого пути просто нет, есть некий крик отчаяния, подведения черт и общих знаменателей, переоценка ценностей:
жизнь — а она не молчит,
она прямо сейчас кричит —
её надо спасать, спасать,
её надо спасать.
Как именно спасать — автору, очевидно, неизвестно. Опыты на себе в принципе не могут дать ответа на этот вопрос, они вообще могут не иметь никакой конкретной цели, не считать же целью провешить все тропы в обитаемом поэтическим сознанием мире.
Итогом же их можно предположить разочарование:
ну чего
я делаю здесь — средь готовых слов?
прошлых культурных слоёв?
Опять натоптал в языке человек,
как только движенье отверг.
Но однозначно можно сказать, что это не тупиковый англицкий сплин вкупе с русской хандрой. Путь, если еще и не найден, то, по крайней мере, нужен. Путь наверх, к Демиургу, к Творцу.
Снова нужен мне путь наверх.
Волшебный клубок, поверь:
я всё понял — жестокий урок! —
без тебя что пейзаж, что острог,
я готов наговаривать впрок,
я твоих не боюсь дорог.
Именно он приводит автора к возможности (способности) предстать перед «Чистым полем», и теперь речь пойдет если и не только, то в основном об этой книге, которая, если подумать над ней долго (мнение, разумеется, субъективное), только притворяется поэтической. Точно также (с тем же успехом) она притворяется нигилистическим (нихиль — то, что даже и места в пространстве не занимает, абсолютное ничто, что «легче пустоты-вакуума») но вполне читаемым, благодаря постраничному «Содержанию», словарем, где опущены все «определяемые слова», даются только заключенные в квадратные скобки «транскрипции» (одна из версий).
Вообще, квадратные скобки в поэтической речи — штука интересная и неоднозначная. К примеру, у поэта Александра Петрушкина они обозначают версию, возможное, но не присутствующее в теле поэтического текста слово (или его часть). Всезнающий Интернет сообщает (это определение мне понравилось больше других): квадратные скобки означают, «что слово восстановлено по контексту, но в оригинале не присутствует. Такое часто можно встретить в переводах, где язык оригинала позволяет опускать слово, без которого перевод невозможен, в восстановленных документах, где некоторые слова утеряны, при цитировании фраз, вырванных из контекста». Чистой воды «нихиль»!
Равно как и нарочитое отсутствие в тексте книги первого (авторского) лица. Нет, «я» — присутствует, оно — «сквозной персонаж», но дается за редкими исключениями нарочито и намеренно в третьем лице: «я стоит в одиночестве», «я оказывается не собой», «отправляется я на лом», «прыскает я от себя», «я разваливается от скандалов», «в поле не просто какое-то я. Это неведомое существо», «под себя я копает, чтоб рядом лечь» и т.д. Собственно, это метод проявления и появления «чистого поля».
просыпайся, земля, земля,
ты прости, обещаю, прости,
я больше не буду я.
и, одновременно, возникшая не без причины авторская задача:
И только одна книга,
чтобы не сбиться с я.
Книга как процедура.
Гигиена полости я.
Поле, размеченное для разгула
и для развития.
В исключениях же, когда «я» дается первым лицом, мы видим другое. Точнее, автор дает собственное, нутряное объяснение. Зачем, собственно, нужна «гигиена полости я». Здесь ключевые слова — «память» и «страх». Страница [воспоминание] начинается с: «Я вспомнил, почему не помню / ничего: очень хотелось жить», а на странице [память] обнаруживаем: «Не вытравляется страх. / Кто-то невидимый наблюдает. Он отнимет моё молодое, желтороторое моё я». И оно, отнятое, станет «мальчиком, который выжил», но, увы, отнюдь не могучим волшебником, как у Роулинг.
И вот еще, важное. Тот случай, когда нельзя не добавить извинительную форму «по-моему-скромному-мнению». При чтении «Чистого поля» взгляд зацепился за отсылку-перевертыш к расхожей цитате из «Грозы» погибшего очень молодым поэта Павла Когана «Я с детства не любил овал! Я с детства угол рисовал!».
У Козлова читаем:
Ах зачем отпустил в аврал
из натопленных братских могил,
чтобы я полюбило овал,
как его треугольник любил.
Этакое сетование-утверждение-упрек Богу (а кому еще?), наказывающему непокорного смертью и возвращающему с назиданием «быть как все» — собственно, «я третьего лица». Что это — минута слабости и малодушия, или же одна из многочисленных граней поэтического осмысления — я не знаю и гадать не возьмусь, тем более что граней этих в книге много настолько, что просто боюсь закопаться, а хочется поговорить не только про последнюю букву алфавита. Все равно с ней автор не приходит ни к чему, кроме парадокса:
Почему без я мир не весь,
а с ним почему пустыня?
и очередной, все той же, по сути (в «Опытах» было: «Ты уже меня, Господи, спас»), просьбой:
Господи, я обращаюсь к Тебе
за защитой от самого себя,
я способен прийти только к смерти,
поэтому я за собой не пойду.
А мне хочется вернуться к самому началу книги, к первой же строке: «Поле, чистое поле». С одной стороны, нельзя не согласиться с аннотацией, что «Образ чистого поля — главный визуальный образ Юга России и в то же время — экзистенциальная ситуация, в которой человек осознает стремление к подлинности», а с другой, читательский взгляд или, если хотите, мысленный слух (за молодежь не поручусь, а среднего и старшего поколений — наверняка) заменит «чистое» на «русское». И даже какая-то мелодия зазвучит. И произойдет настройка на присутствие в поэтическом мире-тексте Козлова значимого, но существующего отдельно, проявляющегося архимедовыми точками приложения сил мира-текста цитат, аллюзий и прочего «внешнего кода». И когда мы видим у Козлова, например, «Облака плывут, облака», можно спокойно продолжив по Галичу — «Облака плывут, как в кино…» — также спокойно вернуться и… через несколько страниц обнаружить возросшую из речевого упражнения до лирико-философского высказывания скороговорку про топот копыт, и т.д.
Важно, что «внешний код» не приращивается Козловым, продолжает собственное, отделенное бытие внутри его текста, но, возможно, становится необходимой для общей прочности системы «арматурой». Это, разумеется, в глазах читателя, у автора может быть и иное мнение.
В тексте конфликт с «внешним» прямо проговорен. В «Опытах» — эта цитата уже приведена выше — «муть, рванувшая из соседа» стирает со света ясных людей, которые видят себя во все стороны. Надо ли говорить, что такие «ясные» люди по сути своей и есть поле, однако «ясность» не равна и даже не слишком соположна (по ощущениям — антагонистична) с Набоковской «прозрачностью» из «Приглашения на казнь». Впрочем, это так, ремарка.
А генеральная линия в том, что стремление очиститься становится одним из важнейших стремлений поэтического мира-речи автора «Чистого поля». Стремлений до определенной степени безысходных. Если в начале: «Вроде не было ничего же Только грязное чистое поле», то в конце остается: «Очень белые (читаем — чистые) зубы в непрожёвываемой земле».
На странице [очищение] Козлов пишет:
Я буду пить чистую воду,
исторгать из себя грязную воду.
Ещё больше чистой воды,
чтоб грязные смыть следы.
Под определенным углом зрения весь корпус книги «Чистое поле» выглядит именно что процессом исторгания из «я» в первом лице всего, не нужного этому самому «я»:
Радиация, шлак, токсины,
соли, осколки, дурные силы,
монстры, мёртвые, навсегда
порченная из меня среда —
прочь! Звери выходят, звери.
Моих клеток открыты двери,
птицы летят из бедра.
Вот оно звено связи и отторжения между избыточно «мясными», физиологичными образами «Опытов на себе» и новым опытом «Чистого поля»:
В состоянии перехода
через чистое поле плоть,
дух ведёт по пустыне,
дрессирует, как пса,
дрожащие от гордыни
и желания телеса.
Поле здесь — и обращение духовной практике, к сорокадневному посту Иисуса Христа в пустыне, куда он удалился после своего крещения. Пост — суть — очищение. В этой практике нет ничего нового, как не ново и знание, что без личного опыта [на себе] ничего не получится. А с ним, личным:
…когда проведёшь ранжир,
ухмыльнёшься невольно тому,
как величаво расставлен мир,
как в нём место почти всему.
На этой цитате я, пожалуй, поставлю точку, хотя мне, как тому путешественнику из стихотворения Бродского, «негде остановиться», хочется цитировать, опознавать, спорить, задумываться, отвлекаться и возвращаться к тому с чего начал, то есть к послевкусию, к тому, «что остается от сказки потом».
Для меня, во всяком случае сразу после, — это огромный груз ответов на вопросы, многие из которых мне и задавать то себе не хочется, проще прикинуться тремя даосскими обезьянками. А человек, вот, задал.
Можно, конечно, сказать еще, что поэзия «Чистого поля» идет большей частью «от головы». Но тут иначе нельзя, потому что поэзия у Козлова почти всегда идет через надрыв, а такого надрыва душа просто не выдерживает, он «молотцам кручинно да сердцу надсадно».
Почитайте стихи автора
Наиболее популярные стихи на поэмбуке