Мракобесие и Джас
На дворе средневековье, мракобесие и джаз...
Тюремная келья дышала сыростью и гнилыми досками, влажный камень стен впитывал стоны предыдущих узников.
Отец Догмос сидел за столом, его ладони — широкие, с жёлтыми ногтями — лежали на раскрытом фолианте. Жилы на руках пульсировали, подчёркивая контраст с жёстким, будто высеченным из камня лицом. Свеча коптила, выбрасывая в воздух сажу — она пачкала стол и оседала на веках, делая взгляд инквизитора ещё тяжелее.
Брат Джаспер сидел напротив. Его пальцы — длинные, узловатые, с мозолями от струн —подёргивались, будто продолжали играть на невидимой лютне. Под глазом наливался синяк, губа была рассечена, но в уголках рта всё ещё пряталась тень улыбки. Ряса, некогда белая, теперь была серой от пыли и пота, а на рукаве бурело пятно — то ли вино, то ли кровь.
— Ты знаешь, за что тебя судят? — спросил Догмос. Голос походил на скрип дверных петель.
— Я играл, отец. Просто играл.
— Просто играл?! Ты вносил хаос в священные песнопения! Ты извращал канон! Ты богохульствовал!
— Я играл то, что слышал здесь, — Джаспер постучал костяшками пальцев по своей впалой груди. Под кожей проступали рёбра.
Догмос встал. Сутана колыхнулась, обнажив грубые башмаки с налипшей грязью. Он подошёл к узнику так близко, что Джаспер ощутил на лице дыхание — терпкое, с запахом лука и молодого вина.
— Ты называешь музыкой этот... блуд звуков? — изо рта инквизитора брызнула слюна, осев на щеке Джаспера — Эти корчи, эти конвульсии ритма? Это не музыка — это болезнь!
За окном хлестал дождь. Капли стучали по свинцовому переплёту, отдаваясь барабанным эхом в ушах. Джаспер повернул голову к окну.
— Отец, слышите? Дождь... Он никогда не идёт метрономом. Учащается, замирает. Разве это не...
Догмос ударил кулаком по столу.
— Молчи! Ты смеешь сравнивать священные гимны с дождём?
Джаспер вздохнул, его пальцы снова задвигались, перебирая воображаемые струны.
— Я лишь говорю, что в мире есть место и для порядка, и для... свободы!
Инквизитор схватил Джаспера за подбородок. Побелевшие пальцы впились в щёки, оставляя отпечатки на серой коже.
— Свобода? Я покажу тебе свободу, еретик! Уже завтра ты будешь свободен!
Догмос отшвырнул голову Джаспера, будто что-то нечистое. Та откинулась назад, ударившись о стену. Струйка крови поползла по шее, исчезая за воротом рясы.
— Завтра! — мстительно повторил он, утирая пот со лба — Завтра ты узнаешь, что думает Бог о твоей музыке!
Площадь перед собором была заполнена людьми и завалена хворостом. Гудели в предвкушении голоса, поленья пахли смолой, а под ними чернел наготове трут. Джаспер сам взошёл на костёр, палачам не пришлось его тащить.
— Ты ещё можешь покаяться! — прошипел Догмос, сжимая факел так крепко, что побелели пальцы.
Джаспер не ответил. Он поднял голову к небу, где ветер рвал тучи в клочья, и запел.
Сначала это был шёпот — хриплый и сбивчивый. Но с каждой строфой голос крепчал. Он взлетал, как искры костра, и звучал так, будто пел не один человек, а сотня — все те, кого когда-то сожгли на этом месте.
Толпа затихла. Даже пламя, уже лизавшее подошвы казнимого, будто замедлилось, не решаясь поглотить эту песню. Догмос стоял, до боли сжав кулаки, и чувствовал, как по его спине ползёт озноб. Музыка была живой. Как плеск ручья, треск костра. Как крик новорождённого.
Дым заволок лицо Джаспера, но голос не прервался. И в последний миг, когда пламя облизало его губы, песня не умолкла — растворилась в воздухе, как растворяются капли дождя в реке.
Догмос отвернулся. Он не хотел слышать, как толпа, ещё минуту назад жаждавшая крови, теперь крестится и шепчет: «Чудо…»
Но хуже всего было другое. В его ушах всё ещё звучала мелодия.
































