Трещина в фарфоре
Иной раз перед ним мелькала, как будто им самим вызванная, мысль: бросить всё и уйти... уйти куда-нибудь вдруг, совсем, и чтоб никто не знал. Но в этой мысли было столько холода и мрака, столько «подполья»...
Ф. М. Достоевский, «Идиот»
Началось все с пустяка, с какой-то мелочи, недостойной даже упоминания в приличном обществе — трещины на фарфоровой чашке, из которой я имел обыкновение пить свой утренний шоколад. Трещина эта, тончайшая, словно волосок безумной девы, расползалась по белоснежному телу сосуда, и в ее причудливых изгибах мне чудились контуры давно позабытых, погребенных под толщей времени лиц. Лиц, чьи глаза — о, эти глаза! — преследовали меня в тенях, пляшущих в углах моей комнаты, когда догорающая свеча начинала свой предсмертный танец.
Я сидел, запершись в своем кабинете, обитом выцветшим дамастом, и прислушивался к безмолвию. Но тишина была обманчива, полна немого вопля. Мне казалось, что сам воздух сгустился до состояния желе, в котором вязнет каждый мой вздох, каждая мысль. И мысль эта была одна, назойливая, как осенняя муха, бьющаяся о стекло: тварь ли я дрожащая, или право имею? Смешно, ей-богу, смешно! Право на что? На то, чтобы одним резким, почти элегантным движением пресечь нить чужого существования? Но ведь старушонка та, с ее пергаментным лицом и злыми, колючими глазками, была не более чем паразитом, грызущим тело прекрасного, хоть и увядающего мира. Я оказал миру услугу, не так ли? Я — санитар, хирург, а не какой-нибудь там разбойник с большой дороги.
И все же, почему же этот мертвенный холод, эта ледяная испарина на лбу? Почему, когда я прохожу мимо зеркала, мне кажется, что из глубины его на меня глядит некто иной, с моими чертами лица, но с выражением… о, этого выражения я не могу передать словами! Это смесь торжества и невыразимой, вселенской скорби. Словно сам Бог, устав от своего творения, решил его уничтожить и в последний миг ужаснулся своему собственному замыслу.
Я подошел к окну. Петербург тонул в липком, сером тумане, который, казалось, сочился из самых камней. Внизу, по брусчатке, стучали копыта, скрипели пролетки, сновали какие-то темные фигуры, похожие на тени из страшной сказки. И в каждом из этих людей, в их суетливых, бессмысленных движениях мне виделось отражение моего собственного падения. Мы все — актеры в дурном, кем-то написанном спектакле. И моя роль — роль убийцы-философа — быть может, самая честная из всех.
А трещина на чашке… Она стала шире. Сегодня утром я заметил, что от нее отделился крошечный, почти невидимый осколок. И в этом ничтожном, по сути, событии я узрел знак. Знак того, что мир, мой мир, раскололся надвое и уже никогда не станет прежним. И я стою на краю этой бездны, вглядываясь в ее манящую, бархатную тьму, и в душе моей нет ни страха, ни раскаяния. Лишь холодное, как могильный камень, любопытство.

















