О старом кино...
И никто никого не выдаст, никто не съест,
и наступит в далёком прошлом 20-й съезд,
и товарищ Сухов с газетой войдёт в подъезд
одного из домов на Сретенке или Петровке.
И чуть затхлый воздух задрожит у лица,
и Фёдор подумает, что это начало конца:
на восьмом десятке начать себя отрицать
как постыдное прошлое, сбытое по дешёвке.
Эта поздняя смерть, о как же она пошла,
эта длинная жизнь к чему тебя привела? –
к пониманью того, что был прав Абдулла
и к неясной тоске по всем проигранным войнам?
Нам внушают упорно, что мы – то, что мы едим,
мы выходим в город, где каждый всегда один.
А товарищу Сухову не дожить до седин,
так что можно быть на сей счёт спокойным.
Он дойдёт до финала, завидной судьбой ведом,
при хорошем раскладе – в каком-нибудь тридцать седьмом
или в сорок первом под ладожским мёртвым льдом:
вариантов много у страшной и верной смерти.
Мы покончим все счёты с жизнью совсем не так,
нам не внятен, к счастью, яростный ритм атак,
человечество знает, что стресс – это главный враг,
и давно не любовь светила и солнце вертит.
За державу обидно пусть будет всегда другим,
мы встаём торопливо и вечно не с той ноги,
мы былому даже готовы отдать долги,
если это былое нас окликает глухо.
Мы выходим тихо в почти что чужой февраль,
растравляя снова в невнятной душе печаль,
нам чего-то в прошлом, бесспорно, жаль,
не судите нас слишком строго, товарищ Сухов.