Шизогенная мать
(Из книги: Михаил Бруталов. Мандарин Бальзака)
Ингина мама привыкла жить, приспосабливаясь к законам времени, а время настало такое, что лучшей парой следовало считать не какого-нибудь полунищего профессора на госбюджете, а крепкого бизнесмена — правда, они, к сожалению, все бандиты. Разумеется, это было мамино сугубо личное мнение, да и юных мечтательниц это не могло остановить. В те годы девушки-студентки, шумно поздравляя подружку с днём рождения, не желали ей ничего иного, кроме как — олигарха! Конечно, профессора тоже бывают крепкие — те, которые примеряют ковбойскую шляпу, чтобы устремиться в солнечную Силиконовую долину. Но их всех уже успели оседлать ловкие бабы, стерегущие добычу со студенческой скамьи: трах, трах — и поскакали! Разве дурёха Инга способна на такое?
По мере перезревания дочери как невесты маму всё более возмущало отношение Инги к Славе — в смысле, не к славе великих побед, а к Славе Синюшину, Вячеславу Ивановичу. Вот же он, сам идёт в руки! По оценке Инги, мать неуклонно зверела. Особенно усилились нападки после унылого празднования двадцатипятилетия. Конечно, никто из немногочисленных гостей не поднёс юбилярше открытку с откровенной надписью «Старой деве», но это витало в воздухе. Приглашению Славы Инга категорически воспротивилась. Скорее всего, она опасалась, что его присутствие все знакомые истолкуют как помолвку по умолчанию, от чего трудно будет потом отвязаться. После ожесточённой перепалки мама смирилась, опасаясь какого-нибудь неслыханного хулиганства — например, отсутствия доченьки на собственном дне рождения. Однако обожгла Ингу взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. Предчувствие сбылось. Как-то, ближе к зиме того же года, мама устроила в письменном столе, в книжном шкафу и в личных вещах Инги самый настоящий, добротный тюремно-лагерный шмон. Начался он, когда дочь была ещё на занятиях: уже второй год работала ассистентом на той кафедре, которую с отличием закончила. Первое, что увидала Инга, войдя в их общую с мамой комнату — а жили они всё в той же однокомнатной квартирке: откуда же возьмётся попросторнее? — так вот, первое, что она увидела: выдвинутые ящики стола, разбросанные по дивану тетради, альбомы, папки — и маму, листающую дочкин интимный дневник: оценки людей и событий, весьма ехидные; самонаблюдения, весьма откровенные; записи сновидений и фантазий, весьма демонических, не для слабонервных, — да ещё картинки на полях — те, которые маме никогда не нравились.
Инга стояла в дверях, молча наблюдая и чувствуя, что слова излишни. Мама мельком на неё глянула и продолжала свою работу.
— Где же ваш огурец? — бросила она как бы между прочим.
— Какой огурец? — не поняла Инга.
— Длинноплодный. Тот, которым вы с Леночкой Кругловой, подружкой задушевной, развлекаетесь сразу с двух концов. Где вы его прячете?
Огурец — это было уж слишком. Инга задохнулась от чудовищной несправедливости обвинения. Главное, зная мать, она понимала, что её не разубедишь. Инга увидела себя, бегущую по лестнице до площадки самого верхнего этажа, чтобы там, распахнув окно, вскочить на подоконник и броситься вниз. Она увидела это так отчётливо, что стало смешно. И её вдруг охватило необычайное, океаническое спокойствия, как сказал бы великий знаток психоделики Станислав Гроф. Потому что происходившее в комнате означало конец. Конец чему — Инга ещё не осмыслила: может быть, вообще всему.
— Это не так интересно — то, что ты читаешь, — с мягкой улыбкой сказала Инга, присела на корточки и вынула из глубины стола альбом недавних рисунков, до которого мама не успела добраться. — Вот это тебе понравится больше.
Инга подсела к маме на диван, и они, как добрые подруги, принялись вместе перелистывать альбом, полный изображений людей и прочих тварей со столь гротескными телами, какие не встречаются, наверно, и в преисподней. Одни заглатывали других, раздувались, гордо расхаживали в пузатом великолепии перед публикой, горстями или прямо ртом-совком пожирая саму публику, втыкали в брюхо противника рога или шкворни, лопались то в поединке, с натуги, то в садомазохистском совокуплении со вспарыванием живота, валялись, лопнувшие, источая пар из дыры чрева, попираемые вылезавшими оттуда недавними жертвами. Короче говоря, Иероним Босх отдыхает.
Инга невольно смотрела на свои картинки глазами матери — чужими, свежими, — но не столько ужасалась, сколько чувствовала нараставшее возбуждение, как в минуты творческого рождения этих чудовищ. Слыша возле себя её тяжёлое дыхание, мать гневно повернулась:
— Это что ещё?
— Я сейчас кончу, — сказала Инга с потрясающим бесстыдством.
Мать швырнула альбом на диван и вышла из комнаты. Из кухни донеслись приглушённые рыдания. Инга не помнила, чтобы мать когда-нибудь плакала. Удивление смешалось с жалостью, но мимолётную жалость сменило другое чувство. Обычно оно лишь теплилось, обостряемое воображением и творчеством, когда Инга переставала быть человеком и сливалась с монстрами своих фантазий. Так подросток не может отделаться от власти любимого киногероя, невольно копируя его даже в мелочах. В моменты обострений радость тела рвалась наружу, просыпалась ярость, ликующая ненасытность, всё новые и новые мысленно проглоченные сладостно распирали живот, он круглился перед внутренним взором, невыразимо влекущий — к самой себе! — и это было реальнее того, что вокруг. В дневнике Инга так это и называла: страсть к самой себе, или нарциссический экстаз. И сейчас он вспыхнул с небывалой силой, сотрясая конвульсиями, так что Инга потеряла контроль над собой — может быть, она даже кричала. Раньше такого не случалось. Когда это утихло, в голове остался искристый туман, делавший окружающее странным, сноподобным, когда вдруг забываешь назначение знакомых вещей. Некоторое время Инга провела в оцепенении, пока в голове не посветлело. Тогда она прислушалась.
Всхлипывания на кухне смолкли. Инга принялась убирать в ящики стола разбросанные по дивану тетради и альбомы, полагая, что сеанс на сегодня закончен. Затем, тяжко вздохнув, направилась на кухню с великодушным и отчасти издевательским намерением просить прощения.
На кухне никого не оказалось. Равно как и в санузле. Это было любопытно. Инга в первый момент даже не почувствовала тревоги.